"Я - телепат" - читать интересную книгу автора (Мессинг Вольф)

Глава 1 ГОДЫ И ВСТРЕЧИ

Я родился в России, точнее, на территории Российской империи, в крохотном еврейском местечке Гора-Калевария близ Варшавы. Произошло это 10 сентября 1899 года.

Трудно сейчас представить и описать жизнь такого местечка — однообразную, скудную, наполненную предрассудками и борьбой за кусок хлеба. Гораздо лучше меня это сделал в своих произведениях великий еврейский писатель Шолом-Алейхем. Этого удивительного человека, так великолепно знавшего жизнь и чаяния еврейской бедноты, я любил с раннего детства. С первой и, к сожалению, единственной нашей личной встречи, когда ему, уже прославленному писателю, остановившемуся проездом в наших местах, демонстрировали меня, девятилетнего мальчика, учившегося успешнее других. Помню его внимательный взгляд из-под очков, небольшую бородку и пышные усы. Помню, как он ласково потрепал меня по щеке и предсказал большую будущность.

Нет, это не было предвидением. Просто Шолом-Алейхем верил в неисчерпаемую талантливость народа и в каждом втором мальчике хотел видеть будущее светило. Эта вера отчетливо проявилась и в его насквозь проникнутых теплотой к простым людям книгах. Вспомните хотя бы роман "Блуждающие звезды". Конечно, с его новеллами, романами и пьесами я познакомился значительно позднее. Но и сейчас еще, когда я открываю иные страницы его книг, меня охватывают впечатления раннего детства. Вот к этим волшебным страницам одного из самых любимых моих писателей я и отсылаю своего читателя, который хочет представить жизнь еврейского местечка, в котором я появился на свет и прожил первые годы своей жизни.

От этих первых лет не так уж много осталось у меня в памяти. Маленький деревянный домик, в котором жила наша семья — отец, мать и мы, четыре брата. Сад, в котором целыми днями возился с деревьями и кустами отец и который нам не принадлежал. Но все же именно этот сад, арендуемый отцом, был единственным источником нашего существования. Помню пьянящий аромат яблок, собранных для продажи. Помню лицо отца, ласковый взгляд матери, детские игры с братьями. Жизнь сложилась потом нелегкой, мне, как и многим моим современникам, довелось немало пережить, и превратности судьбы оказались такими, что от детства в памяти не осталось ничего, кроме отдельных разрозненных воспоминаний.

Отец, братья, все родственники погибли в Майданеке, в Варшавском гетто. Мать, к счастью, умерла раньше от разрыва сердца. И у меня не осталось даже фотокарточки от тех лет. Ни отца… ни матери… ни братьев…

Вся семья — тон этому задавали отец и мать — была очень набожной, фанатически религиозной. Все предписания религии исполнялись неукоснительно. Бог в представлениях моих родителей был суровым, требовательным, не спускавшим ни малейших провинностей. Но честным и справедливым.

Отец не баловал нас, детей, нежностью. Я помню ласковые руки матери и жесткую, беспощадную руку отца. Он не стеснялся задать любому из нас самую суровую трепку. В таком случае, к нему нельзя было прийти пожаловаться на то, что тебя обидели. За это он бил беспощадно, обиженный был для него вдвойне и втройне виноватым за то, что позволил себя обидеть. Это была бесчеловечная мораль, рассчитанная на то, чтобы вырастить из нас зверят, способных выжить в жестком и беспощадном мире.

Позже мне рассказывали, что в самом раннем детстве я страдал лунатизмом. Якобы мать однажды увидела, как я во сне встал с кровати, подошел к окну, в которое ярко светила луна, и, открыв его, попытался влезть на подоконник…

Излечили меня, — опять же по рассказам, — корытом с холодной водой, которое в течение некоторого времени ставили у моей кровати. Вставая, я попадал ногой в холодную воду и просыпался. Какова доля правды в этом сообщении, установить не берусь, но я дал обещание ни о чем не умалчивать. Может быть, какой-нибудь, на первый взгляд, совсем малозначащий эпизод окажется для кого-нибудь из специалистов, прочитавших эту книгу, наиболее интересным и важным.

Когда мне исполнилось шесть лет, меня отдали в хедер. Это слово немного говорит современному читателю. Но ведь шестьдесят лет назад три четверти населения царской России были вообще неграмотными. И люди ниже среднего достатка, какими были мои родители, да еще в бедном еврейском местечке, могли учить своих детей только в хедере — школе, организуемой раввином при синагоге. Основным предметом, преподаваемым там, был талмуд, молитвы из которого страница за страницей мы учили наизусть.

У меня была отличная память, и в этом довольно-таки бессмысленном занятии — зубрежке талмуда я преуспевал. Меня хвалили, ставили в пример. Именно эта моя способность и явилась причиной встречи с Шолом-Алейхемом. Но общая религиозная атмосфера, царившая в хедере и дома, сделала меня крайне набожным, суеверным, нервным.

Отметив мою набожность и способность к запоминанию молитв талмуда, раввин решил послать меня в специальное учебное заведение, готовившее духовных служителей, иешибот. У моих родителей и мысли не появилось возразить против этого плана. Раз раввин сказал, значит так надо! Но мне отнюдь не улыбалась перспектива надеть черное платье священнослужителя.

Я наотрез отказался идти после окончания хедера в иешибот. Со мной сначала спорили, потом отступились. И тут произошло первое и единственное в моей жизни чудо, в которое я верил довольно долго.

Однажды отец послал меня в лавку за пачкой папирос. Время было вечернее, солнце зашло, и наступили сумерки. К крыльцу своего дома я подошел уже в полной темноте. И вдруг на ступеньках выросла гигантская фигура в белом одеянии. Я разглядел огромную бороду, широкое скуластое лицо, необыкновенно сверкавшие глаза… Воздев руки в широких рукавах к небу, этот небесный — в моем тогдашнем представлении — вестник произнес:

— Сын мой! Свыше я послан к тебе. Предречь будущее твое во служение богу. Иди в иешибот! Будет угодна богу твоя молитва…

Нетрудно представить себе впечатление, которое произвели эти слова, сказанные громоподобным голосом, на нервного, мистически настроенного, экзальтированного мальчика. Оно было подобно вспышке молнии и удару грома. Я упал на землю и потерял сознание…

Очнулся — надо мной громко читают молитвы склонившиеся дети и мать. Помню их встревоженные лица. Но едва я пришел в нбя, тревога родителей улеглась. Я рассказал о случившемся со мной. Отец, внушительно кашлянул, произнес:

— Так хочет бог… Ну, пойдешь в иешибот? Мать промолчала.

Потрясенный происшедшим, я не имел сил сопротивляться и пынужден был сдаться.

Помню иешибот. Он помещался в другом городе, и с этого началась моя жизнь вне дома. Опять талмуд, те же самые, что и хедере, молитвы. Более широкий круг учителей, сменявших друг друга, преподносивших нам разные науки. Кормился — по суткам — в разных домах. Спал — в молитвенном доме. Так прошло два года. И так, наверное, и сделали бы из меня раввина, если бы не одна случайная встреча.

Однажды, в том самом молитвенном доме, где я жил, остановился странник — мужчина гигантского роста и атлетического телосложения. Каково же было мое изумление, когда по голосу я узнал в нём того самого "посланника неба", который наставлял меня от имени самого господа бога на путь служения ему. Да, это было то же лицо: широкая борода, выдающиеся скулы. Я испытал потрясение не меньше, чем в момент первой с ним встречи.

Значит, отец просто сговорился с этим прошедшим огонь и воды проходимцем, может быть, даже заплатил ему, чтобы тот сыграл свою «божественную» роль! Значит, отец попросту обманул меня, чтобы заставить пойти в иешибот! Если пошел на обман мой всегда справедливый и правдивый отец, то кому же верить?! Тогда ложь — все, что я знаю, все, чему меня учили. Может быть, лжет и бог?! Может быть, его и нет совсем? Ну, конечно же, его нет, ибо существуй он, всезнающий и всевидящий, ни за что не допустил бы такое. Он на месте поразил бы громом нечестивца, осмелившегося присвоить себе право говорить от его имени. Нет бога… Нет бога!

Примерно такой вихрь мыслей пронесся у меня в голове, мгновенно разметав в клочки и очистив мой разум от всего того мусора суеверий и религиозности, которым меня напичкали в семье и в духовных школах.

Мне нечего было больше делать в иешиботе, где меня пытались научить служить несуществующему богу. Я не мог вернуться и домой к обманувшему меня отцу. И я поступил так, как нередко поступали юноши в моем возрасте, разочаровавшиеся вo всем, что было для них святого в жизни: обрезал ножницами длинные полы свсей одежды и решил бежать. Но для этого нужны были деньги, а где их взять? И тогда я совершил одно за другим сразу три преступления.

Сломав кружку, в которую верующие евреи опускали свои трудовые деньги "на Палестину", и, твердя про себя извечные слова всех обиженных и угнетенных: "Вот вам за это!", — я пересыпал себе в карман все ее содержимое. Раз бога нет, значит, — теперь все можно… К счастью, оказалось, что это не так, что есть, и помимо угрозы божьего наказания, мотивы, удерживающие человека от дурных поступков. Но в те годы я еще не знал, что обманывать, совершать непорядочные поступки — это прежде всего терять уважение к самому себе. Я присел на холодных ступеньках молельного дома и пересчитал украденные деньги. Оказалось, как сейчас помню, восемнадцать грошей, которые составляли девять копеек. И вот, с этим «капиталом», с опустошенной душой и сердцем я отразился навстречу неизвестности.

Пошел на ближайшую станцию железной дороги. Очень хотелось есть — путь был неблизкий. Накопал на чужом поле картошки (второе преступление за одну ночь!). Разжег костер, испек ее в золе. Для меня и теперь нет лучшего лакомства, чем печеный картофель — рассыпчатый, пахнущий дымом, с неизбежной добавкой солоноватой золы.

Вошел в полупустой вагон первого попавшегося поезда. Оказалось, что он шел в Берлин. Залез под скамейку, ибо билета у меня не было (третье преступление!). И заснул безмятежным сном праведника. Но этим не исчерпывались события столь памятной для меня ночи.

Случилось то, что неизбежно должно было случиться и чего я больше всего боялся: в вагон вошел кондуктор. Поезд приближался к Познани. Кондуктор осторожно будил заснувших пассажиров, тряся их за плечо, и проверял билеты. Не быстро, но неотвратимо он приближался ко мне. По временам кондуктор наклонялся и заглядывал под скамейки Вагон был плохо освещен — огарками свечей — в двух стеклянных фонарях. Под скамейками лежали мешки и узлы пассажиров. И поэтому он заметил меня, только заглянув непосредственно под мою скамейку.

— Молодой человек, — у меня в ушах и сегодня еще звучит его голос, — ваш билет!

Нервы мои были напряжены до предела. Я протянул руку и схватил какую-то валявшуюся на полу бумажку — кажется, обрывок газеты. Наши взгляды встретились. Всей силой страсти мне захотелось, чтобы он принял эту грязную бумажку за билет… Он взял ее, как-то странно повертел в руках. Я даже сжался, напрягся, сжигаемый неистовым желанием. Наконец, контролер сунул ее в тяжелые челюсти компостера и щелкнул ими. Протянув мне назад «билет», он еще раз посветил мне в лицо своим кондукторским фонарем со свечкой, будучи, видимо, в полном недоумении: этот маленький худощавый мальчик с бледным лицом, имея билет, зачем-то забрался под скамейку.

— Зачем же вы с билетом — и под лавкой едете? Есть же места. Через два часа будем в Берлине…

Несколько лет назад я прочитал роман Лиона Фейхтвангера "Братья Лаутензак". Один из братьев — действительно исторически существовавшее лицо, — личный, так сказать, «ясновидящий» Адольфа Гитлера. Я знал этого человека — его настоящее имя Ганусен. Мне еще придется вспоминать о нем. Здесь я только хочу обратить внимание читателя на те строки этого романа, где Фейхтвангер рассказывает о первых проявлениях необыкновенных способностей Оскара Лаутензака, о его психологическом поединке с учителем.

Не выучившего урок Оскара должен вызвать учитель. Вот карандаш учителя остановился против его фамилии в списке… Вот он смотрит на Оскара и перебирает в памяти вопросы — о чем бы его спросить. Оскар знает из всего материала ответ только на один вопрос. И, глядя прямо в глаза учителю, твердит про себя: спроси это, спроси это… И задумавшийся учитель задает именно тот вопрос, который нужен маленькому Оскару…

Не знаю, кто рассказывал Фейхтвангеру этот эпизод, но он психологически удивительно точен. Именно так: в минуту максимального душевного напряжения обычно впервые проявляются способности к внушению. Такое произошло и со мной, когда я лежал на грязном полу под скамейкой вагона, направляющегося в Берлин.

Кстати, это и не так уж трудно, это доступно почти каждому — внушить другому человеку, не знающему, какое из нескольких равноценных решений ему следует принять, отдать предпочтение тому или иному варианту… Может быть, и вы, если покопаетесь в памяти, вспомните подобное неосознанное внушение, сделанное вами. Мой первый неожиданный для меня самого опыт внушения был куда труднее! Это было первое в моей жизни яркое проявление тех способностей, которые часто считают удивительными.

Так кончилось детство. Пожалуй, точнее, у меня не было детства. Была холодная жестокость озлобленного жизнью отца. Была убивающая душу зубрежка в хедере. Только редкие и торопливые ласки матери могу я вспомнить с теплотой. А впереди была трудная кочевая жизнь, полная взлетов и падений, успехов и огорчений. Впрочем, вряд ли бы согласился я и сегодня сменить ее на любую другую.

Берлин. Много позже я полюбил этот своеобразный, чуть сумрачный город. Конечно, я имею в виду довоенный Берлин; в последние десятилетия я не был в нем. А тогда, в мой первый приезд, он не мог не ошеломить меня, не потрясти своей огромностью, людностью, шумом и абсолютным, так казалось, равнодушием ко мне. Я знал, что на Драгунштрассе останавливаются люди, приезжавшие из нашего городка, и нашел эту улицу. Вскоре я устроился посыльным в доме приезжих. Носил вещи, пакеты, мыл посуду, чистил обувь.

Это были, пожалуй, самые трудные дни в моей нелегкой жизни. Конечно, голодать я умел и до этого, и поэтому хлеб, зарабатываемый своим трудом, казался особенно сладок. Но уж очень мало было этого хлеба! Все кончилось бы, вероятно, весьма трагически, если бы не случай.

Однажды меня послали с пакетом в один из пригородов. Это случилось примерно на пятый месяц после того, как я ушел из дома. Прямо на берлинской мостовой я упал в голодном обмороке. Привезли в больницу. Обморок не проходит. Пульса нет, дыхания нет. Тело холодное. Особенно это никого не взволновало и не обеспокоило. Перенесли меня в морг. И могли бы легко похоронить меня в общей могиле, если бы какой-то студент не заметил, что сердце мое все-таки бьется. Почти неуловимо, очень редко, но бьется.

Привел меня в сознание на третьи сутки профессор Абель. Это был талантливый психиатр и невропатолог, пользовавшийся известностью в своих кругах. Ему было лет 45. Был он невысокого роста. Помню хорошо его полное лицо с внимательными глазами, обрамленное пышными бакенбардами. Видимо, ему я обязан не только жизнью, но и развитием своих способностей.

Абель объяснил мне, что я находился в состоянии летаргии, вызванной малокровием, истощением, нервными потрясениями. Его очень удивила открывавшаяся у меня способность управлять своим организмом. От него я впервые услышал слово «медиум». Он сказал: — Вы — удивительный медиум. Тогда я еще не знал значения этого слова. Абель начал ставить со мной опыты. Прежде всего он старался привить мне чувство уверенности в себе, в свои силы. Он сказал, что я могу приказать себе все, что только мне захочется.

Вместе со своим другом и коллегой профессором-психиатром Шмиттом, Абель проводил со мной опыты внушения. Жена Шмитта отдавала мне мысленные приказания, я выполнял их. Эта дама, я даже не помню ее имени, была моим первым индуктором.

Первый опыт был таким. В печку спрятали серебряную монету, но достать ее я должен был не через дверцу, а выломав молотком кафель в стенке. Это было задумано специально, чтобы не было сомнений в том, что я принял мысленно приказ, а не догадался о нем. И мне пришлось взять молоток, разбить кафель и достать через образовавшееся отверстие монету.

Мне кажегся, с улыбки Абеля начала мне улыбаться жизнь. Абель познакомил меня и с первым моим импресарио г-ном Цельмейстером. Это был очень высокий стройный и красивый мужчина лет 35 от роду — представительность не менее важная сторона в работе импресарио, чем талантливость его подопечных актеров. Господин Цельмейстер любил повторять фразу: "Надо работать и жить!". Понимал он ее своеобразно. Обязанность работать предоставлял своим подопечным. Себе же оставлял право жить, понимаемое весьма узко. Он любил хороший стол, марочные вина, красивых женшин. И имел все это и в течение длительного ряда лет за мой счет. Он сразу же продал меня в берлинский паноптикум. Еженедельно в пятницу утром, до того, как раскрывались ворота паноптикума, я ложился в хрустальный гроб и приводил себя в каталептическое состояние. Дальше придется говорить об этом состоянии. Сейчас же ограничусь сообщением, что в течение трех суток, — с утра до вечера, я должен был лежать совершенно неподвижно. И по внешнему виду меня нельзя было отличить от покойника.

Берлинский паноптикум был своеобразным зрелищным предприятием: в нем демонстрировались живые экспонаты. Попав туда в первый раз, я испугался. К одном помещении стояли сросшиеся боками девушки-сестры. Они перебрасывались смелыми и не всегда невинными шутками с проходившими мимо молодыми людьми. В другом помещении находилась толстая женщина, обнаженная до пояса, с огромной пышной бородой. Кое-кому из публики разрешалось подергать за эту бороду, чтобы убедиться в ее естественном происхождении. В третьей комнате сидел безрукий в трусиках, умевший удивительно ловко одними ногами тасовать и сдавать игральные карты, и сворачивать самокрутку или козью ножку, зажигать спички. Около него всегда стояла толпа зевак. Удивительно ловко он также рисовал ногами. Цветными карандашами набрасывал портреты желающих, и эти рисунки приносили ему дополнительный заработок… А в четвертом павильоне три дня и неделю лежал на грани жизни и смерти «чудо-мальчик» Вольф Мсссинг.

В паноптикуме я проработал более полугода. Значит, около трех месяцев жизни пролежал в прозрачном холодном гробу.

Платили мне целых пять марок в сутки! Для меня, привыкшего к постоянной голодовке, они казались баснословно большой суммой. Во всяком случае, вполне достаточной не только для того, чтобы прожить самому, но даже и кое-чем помочь родителям. Тогда-то я и послал им первую весть о себе.

Я уже рассказывал о том первом опыте внушения, который был проведен со мной профессорами Абелем и Щмиттом. После такие опыты они проводили со мной неоднократно. И результаты раз от раза становились все лучше и лучше. Я начинал понимать отдаваемое мне мысленно распоряжение значительно быстрее и точнее. Научился выделять из хора «звучащих» в моем сознании мыслей окружающих именно тот «голос», который мне нужно было услышать. Абель не уставал твердить:

— Тренируйте, развивайте ваши способности! Не давайте им заглохнуть!

Я начал тренироваться. В свободные дни недели ходил на берлинские базары. Вдоль прилавков с овощами, картофелем и мясом стояли краснощекие молодые крестьянки и толстые пожилые женщины из окрестных сел. Покупатели были редки, и в ожидании их торговки сидели, задумавшись о своем. Я шел вдоль прилавков и поочередно, словно верньером приемника включая все новые станции, «прослушивал» простые неспешные мысли немецких крестьянок о хозяйстве, о судьбе дочери, вышедшей неудачно замуж, о ценах на продукты, которые упрямо не растут. Но мне надо было не только «слышать» эти мысли, но и проверять, насколько правильно мое восприятие. И в сомнительных случаях я подходил к прилавку и говорил, проникновенно глядя в глаза:

— Не волнуйся… Дочка не забудет подоить коров и дать корм поросятам. Она хоть маленькая еще у тебя, но крепкая и смышленая…

Ошеломленный всплеск руками, восклицания удивления убеждали меня, что я не ошибся.

Такими тренировками я занимался более двух лет. Абель научил меня и еще одному искусству — способности выключать силой воли то или иное болевое ощущение. Когда я почувствовал, что время настало и я научился собой вполне пллдеть, то начал выступать в варьете Зимнего Сада Иннтергартене.

В начале вечера выступал в роли факира. Заставлял себя не чувствовать боль, когда мне кололи иглами грудь, насквозь прокалывали иглой шею. Много лет спустя я весело смеялся, читая в умной и грустно-веселой книге Всеволода Иванова "Приключения факира" о подобных неудачных выступлениях героев книги. В заключение на сцену выходил артист, одетый мод миллионера. Блестящий фрак. Цилиндр. Унизанные перстнями руки. Золотая цепь к золотым часам, висящая на животе. бриллиантовые запонки. Затем появлялись разбойники. Они убивали «миллионера», а драгоценности его (естественно, фальшивые) раздавали посетителям, сидящим за столиками, с просьбой спрятать в любом месте, но только не выносить из зала. Тут в зале появлялся молодой сыщик — Вольф Мессинг. Он шел от столика к столику — и у каждого столика просил прелестных дам и уважаемых господ вернуть ему ту или иную драгоценность, спрятанную там-то или там-то. Чаще всего — в 1аднсм кармане брюк, внутреннем кармане фрака, в сумочке или |уфельке женщины. Номер этот неизменно пользовался успехом. Многие стали специально приходить в Винтергартен. чтобы тк мотреть сто.

Когда мне исполнилось лет пятнадцать, импресарио снопа перепродал меня в знаменитый в то время цирк Буша. Шел роковой для человечества 1914 год. Началась первая мировая война, унесшая столько миллионов жизней. Теперь я понимаю, что мой импресарио специально отгораживал меня от жизни, t'1'ремясь сосредоточить мое внимание на стремлении к успеху, к заработку. Но это ему не всегда удавалось, Я понимал уже ю1да, как мало знаю. В Берлине в те годы я посещал частных учителей и занимался с ними общеобразовательными предметами. Особенно интересовала меня психология. Поэтому позже я длительное время работал в Вильненском университете на кафедре психологии, стремясь разобраться в сути своих собственных способностей.

Помню моих учителей и коллег — профессоров Владычко, Кульбышевского, Орловского, Регенсбурга и других. Хотя систематического образования мне получить так и не удалось, я пополняю знания всю жизнь. Внимательно слежу за развитием современной науки, в курсе современной политической жизни, интересуюсь русской и польской литературой.

Но я отвлекся… Вернемся в цирк Буша, в 1914 год…

Мало что изменилось в моей программе. Те же иглы, то же прокалывание шеи. И первые психологические опыты. В цирке Буша мы уже не "убивали аристократа" и не раздавали его драгоценности посетителям, а, наоборот, собирали у зрителей разные вещи. Потом эти вещи сваливали в одну груду, а я должен был разобрать их и раздать владельцам.

Понемногу я становился все более известным, а мой импресарио все более представительным, лицо у него все более округлялось, а стройность фигуры была под сильной угрозой.

Наконец, в 1915 году он повез меня в первое турне — в Вену. Теперь уже не с цирковыми номерами, а с программой психологических опытов. С цирком было покончено навсегда. Выступать пришлось в Луна-парке. Гастроли длились три месяца. Выступления привлекли всеобщее внимание. Я стал "гвоздем сезона". Именно в это время мне выпало счастье встретиться с великим Альбертом Эйнштейном.

Шел 1915 год. Эйнштейн был в апогее творческого взлета. Я не знал, конечно, тогда ни о его теории броуновского движения, ни о смелых идеях квантования электромагнитного поля, позволивших ему объяснить целый ряд непонятных явлений в физике, идеи которой тогда, кстати, разделяли лишь очень немногие ученые. Не знал я и того, что он уже завершил по существу общую теорию относительности, устанавливающую удивительные для меня и сегодня связи между веществом, временем, пространством. Но, хотя я всего этого тогда не знал и знать не мог, имя Эйнштейна — знаменитого физика — я уже слышал.

Вероятно, Эйнштейн посетил одно из моих выступлений и заинтересовался. Потому что в один прекрасный день он пригласил меня к себе. Естественно, что я был очень взволнован предстоящей встречей.

На квартире Эйнштейна в первую очередь поражало обилие книг. Они были всюду, начиная с передней. Меня провели в кабинет. Здесь находились двое — сам Эйнштейн и Зигмунд Фрейд, знаменитый австрийский врач и психолог, создатель теории психоанализа. Не знаю, кто тогда был более знаменитым, — наверное, Фрейд, да это и не принципиально. Фрейд — шестидесятилетний, строгий смотрел на собеседника исподлобья тяжелым неподвижным взглядом. Он был, как всегда, в черном сюртуке. Сухой, жестко накрахмаленный воротник словно подпирал жилистую, уже в морщинах, шею. Эйнштейна я запомнил меньше. Помню только, что одет он был просто, по-домашнему, в вязаном джемпере, без галстука и пиджака. Фрейд предложил приступить сразу к опытам. Он и стал моим индуктором.

До сих пор помню его мысленное приказание: подойти к туалетному столику, взять пинцет и, вернувшись к Эйнштейну, выщипнуть из его великолепных пышных усов три волоска. Взяв пинцет, я подошел к великому ученому и, извинившись, сообщил ему, что хочет от меня его друг. Эйнштейн улыбнулся и подставил мне щеку.

Второе задание было проще: подать Эйнштейну его скрипку и попросить его сыграть. Я выполнил и это безмолвное приказание Фрейда. Эйнштейн засмеялся, взял смычок и заиграл. Вечер прошел непринужденно весело, хотя я был и не совсем равным собеседником — ведь мне было в ту пору 16 лет.

На прощание Эйнштейн сказал:

— Будет плохо — приходите ко мне.

С Фрейдом я потом встречался неоднократно. В его квартире так же безраздельно царствовали книги, как и в квартире Эйнштейна. Одна небольшая комната была превращена в лабораторию. Не знаю, были ли действительно нужны Фрейду для работы все те предметы, которые там стояли и лежали на полках, — скелет на железном штативе, оскалившие зубы черепа, части человеческого тела, заспиртованные в больших стеклянных банках, и т. д. — или они целиком предназначались для воздействия на психику больных, которых врач принимал дома, но впечатление эта комната производила сильное. Особенно в сочетании с аскетически сухой, суровой, одетой в черное фигурой ее хозяина, напоминавшего злого демона. Мне почему-то даже в домашней обстановке он представляется обязательно со складной палкой-зонтиком в руках. Впрочем, посетителей у Фрейда было немного. Чаще всего пожилые люди, строго чопорные и накрахмаленные и всегда, по моде того времени, с бакенбардами. В общем же, как мне сейчас помнится, Фрейда не любили. Он был желчен, беспощадно критичен, мог незаслуженно унизить человека. Но на меня он оказал благоприятное влияние: научил самовнушению и сосредоточению. Шестнадцатилетний мальчик, мог ли я не попасть под власть этого очень интересного, глубокого, я бы сказал, могучего человека7! И власть свою Фрейд употребил на благо мне. Более двух лет продолжалось наше близкое знакомство, которое я и сегодня вспоминаю с чувством благодарности.

Дела мои, между тем, шли хорошо. И в 1917 году господин Цельмейстср сообщил мне, что мы выезжаем в большое турне. Маршрут охватывал чуть не весь земной шар. За четыре года мы побывали в Японии, Бразилии, Аргентине… Было очень много, пожалуй, даже слишком много впечатлений. Они находили одно на другое, нередко заслоняя и искажая друг друга. Так искажается форма вещей, если их слишком много набить в чемодан.

В 1921 году я вернулся в Варшаву. За те годы, что я провел за океаном, многое изменилось в Европе. В России вспыхнула Октябрьская революция. Свет этого взрыва по-новому осветил мир, новые пути развития человечества. На перекроенной карте Европы обозначилось новое государство — Польша. Местечко, где я родился и где жили мои родители, оказалось на территории этой страны.

Мне исполнилось 23 года, и меня призвали в польскую армию. Прошло несколько месяцев. Однажды меня вызвал к себе командир и передал приглашение самого "начальника Польского тсударетва" Юзефа Пилсудского.

В роскошной гостиной собралось высшее «придворное» общество, блестящие военные, великолепно одетые дамы. Иилсудский был в подчеркнуто простом полувоенном платье, без орденов и знаков отличия.

Начался опыт. За портьерой был спрятан портсигар. Группа «придворных» следила за тем, как я его нашел. Право *с, это было проще простого! Меня наградили аплодисментами. Более близкое знакомство с Пилсудским состоялось позднее в иичном кабинете. "Начальник государства" (кстати, это был cm официальный титул в те годы) был суеверен, как женщина. Он занимался спиритизмом, любил «счастливое» число i рннадцать. Ко мне он обратился с просьбой личного члрлктсра, о которой мне не хочется, да и неудобно, сейчас in поминать. Могу только сказать, что я ее выполнил.

По окончании военной службы я вновь вернулся к опытам. Моему новому импресарио господину Кобаку было лет пятьдесят. Это был очень деловой человек нового склада. Имеете с ним я совершил множество турне по различным странам I нропы. Я выступал со своими опытами в Париже, Лондоне, Симе, снова в Берлине, Стокгольме. По возможности стремился Igt;.i шообразить и расширять программу выступлений. Так, помню, и Риге ездил по улицам на автомобиле, сидя на сидении ипдителя. Глаза у меня были завязаны накрепко черным полотенцем, руки лежали на руле, ноги стояли на педалях. Пиктовал мне мысленно, по существу управляя автомобилем с помощью моих рук и ног, настоящий водитель, сидевший рядом. Этот опыт, поставленный на глазах у тысяч зрителей с чисто рекламной целью, был, однако, очень интересен. Второго управления автомобиль не имел. Ни до этого, ни после этого за баранку автомобиля я даже не держался.

Посетил я в эти годы также и другие континенты — Южную Америку, Австралию, страны Азии. Из бесчисленного калейдоскопа встреч не могу хотя бы в нескольких строчках не остановиться на происшедшей в 1927 году встрече с выдающимся политическим деятелем Индии Мохандасом Ганди, в учении которого, как известно, причудливо переплелись отдельные положения древней индийской философии, толстовства и разнообразнейших социалистических учений.

Ганди меня глубоко потряс. Удивительная простота, всегда соседствующая с подлинной гениальностью, исходила от этого человека. Запомнилось его лицо мыслителя, тихий голос, неторопливость и плавность движений, мягкость обращения со всеми окружающими. Одевался Ганди аскетически просто и употреблял самую простую пищу.

Во время опыта, который я демонстрировал в его присутствии, Ганди был моим индуктором. Он продиктовал мне следующее задание: взять со стола и подать третьему человеку флейту. Этот третий взял ее, поднес к губам, и тонкие музыкальные звуки задрожали в воздухе. И вдруг из стоящей у его ног корзины, похожей на бутыль, начала выливаться серо-пестрая лента змеи. Ее движения четко повторяли ритм, заданный флейтистом. Это был настоящий танец, не менее точный и прекрасный, чем человеческий. До этого я никогда не видел ничего подобного и смотрел, как завороженный.

Находясь в Индии, я не мог, конечно, упустить возможности собственными глазами посмотреть на искусство йогов. Виртуозное умение управлять своим телом, достигаемое непрестанной тренировкой, поистине удивительно. Мне особенно интересно было наблюдать погружение в глубокое каталептическое состояние, длящееся иногда по нескольку недель. Мне никогда не удавалось добиться столь длительного пребывания в этом состоянии.

Ко мне нередко обращались и с личными просьбами самого разного характера: урегулировать семейные отношения, обнаружить похитителей ценностей и т. д. Как и всю свою жизнь, я руководствовался тогда только одним принципом: вне зависимости от того, богатый это человек или бедный, занимает ли он в обществе высокое положение или низкое, — стоять только на стороне правды, делать людям только добро. Было бы неправильно, если бы я не рассказал о некоторых из таких случаев.

Один из них связан с происшествием в старинном родовом имении графов Черторийских. Это была очень богатая и известная в Польше семья, владевшая гигантскими поместьями, располагающая огромными средствами. Сам граф был весьма влиятельным человеком в сейме.

И вот, в этой семье пропадает старинная, передававшаяся из поколения в поколение драгоценность — бриллиантовая брошь. По мнению ювелиров, она стоила не менее 800 тысяч зотых — сумма поистине огромная. Все попытки отыскать ее оказались безрезультатными. Никаких подозрений против кого бы — то ни было у графа Черторийского не имелось: чужой человек пройти в хорошо охраняемый замок практически не мог, в своей многочисленной прислуге граф был уверен. Это были люди, преданные семье графа, работавшие у него десятками лет и очень ценившие свое место. Приглашенные частные детективы не смогли распутать дело.

Граф Черторийский прилетел ко мне на своем самолете, я тогда выступал в Кракове — рассказал все это и предложил заняться поисками. На другой день на самолете графа мы вылетели в Варшаву и через несколько часов оказались в его имении. Надо сказать, в те годы у меня был классический вид художника: длинные до плеч иссиня-черные, вьющиеся волосы, бледное лицо. Носил я черный костюм с широкой черной накидкой и шляпу. И графу нетрудно было выдать меня за художника, приглашенного в замок поработать.

С утра я приступил к выбору «натуры». Передо мной прошли по одному все служащие графа до последнего человека, И я убедился, что хозяин замка прав: вес эти люди абсолютно честны. Познакомился и с домочадцами — среди них тоже не было похитителя. И лишь об одном человеке я не мог сказать ничего определенного. Я не чувствовал не только его мыслей, но даже и его настроения. Впечатление было такое, словно он закрыт от меня непрозрачным экраном.

Это был слабоумный мальчик лет одиннадцати, сын одного из слуг, давно работающего в замке. Он пользовался в огромном доме, хозяева которого в общем-то жили здесь далеко не всегда, полной свободой, мог заходить во все комнаты. Ни в чем плохом он замечен не был, и поэтому и внимания на него не обращали. Даже если это и он совершил похищение, то без всякого умысла, совершенно неосмысленно, бездумно. Это было единственное, что я мог предположить. Надо было проверить свое предположение.

Я остался с ним вдвоем в детской комнате, полной разнообразнейших игрушек. Сделал вид, что рисую что-то в своем блокноте. Затем вынул из кармана золотые часы и покачал их в воздухе на цепочке, чтобы заинтересовать беднягу. Отцепив часы, положил их на стол, вышел из комнаты и стал наблюдать.

Как я и ожидал, мальчик подошел к моим часам, покачал их на цепочке, как я, и сунул в рот. Он забавлялся ими не менее получаса. Потом подошел к чучелу гигантского медведя, стоявшему в углу, и с удивительной ловкостью залез к нему на голову. Еще миг — и мои часы, последний раз сверкнув золотом в его руках, исчезли в широко открытой пасти зверя. Да, я не ошибся. Вот этот невольный похититель. А вот и его безмолвный сообщник — хранитель краденого — чучело медведя.

Горло и шею чучела медведя пришлось разрезать. Оттуда в руки изумленных «хирургов», свершивших эту операцию, высыпалась целая куча блестящих предметов — позолоченных чайных ложечек, елочных украшений, кусочков цветного стекла от разных бутылок. Была там и фамильная драгоценность графа Черторийского.

По договору граф должен был заплатить мне около 25 процентов стоимости найденных сокровищ — всего около 250 тысяч злотых, ибо общая стоимость всех найденных в злополучном «Мишке» вещей превосходила миллион злотых. Я отказался от этой суммы, но обратился к графу с просьбой взамен проявить свое влияние в сейме так, чтобы было отменено незадолго до этого принятое польским правительством постановление, ущемляющее права евреев. Через две недели это постановление было отменено.

Подобных дел с похищениями мне пришлось расследовать немало. Но не подумайте, что я превращался в некоего частного Шерлока Холмса. Меня привлекали только такие истории, где я мог способствовать, хоть в малой мере, торжеству правды и справедливости. Чаще всего мне приходилось иметь дело с «внутрисемейными» событиями, где даже самые тесные узы кровного родства не могли помешать взаимной ненависти, смертельной зависти, чаще всего на почве чьих — то меркантильных интересов.

Помню такой случай. Он произошел в Варшаве. Хотя с тех нор прошло уже много лет, я не уверен, что все участники тех события погибли или умерли своей смертью, и, чтобы не причинить им неприятностей, я не назову их имен. Суть же состояла вот в чем.

У одного лавочника были похищены все его сбережения, что — то около 5000 долларов. Пропали и кое-какие вещи. Делом занялась полиция, но ничего обнаружить не сумела. Воры были мастерами своего дела и никаких следов не оставили.

Семью лавочника составляли еще два человека — его брат и взрослая дочь. По совету брата лавочник обратился к скупщикам краденого. Как ни странно, ни одна из похищенных вещей к ним не поступила. Это было настолько непонятно, что они и высказали первыми мысль, что либо похищение совершил вор — «гастролер», на короткое время посетивший Варшаву, либо это дело рук кого-нибудь из домашних.

Тогда-то лавочник обратился ко мне. Мне стало искренне жаль старого и больного человека, всю жизнь откладывавшего по копейке на черный день и приданое дочери. Я осмотрел тесную квартиру, в которой он с семьей прожил всю жизнь, почти нищенскую обстановку. Потом мы прошли в комнату его брата. Тот в полном молитвенном облачении стоял лицом к востоку и громко произносил слова молитвы. На лице его была разлита набожность. Я пробыл в этой комнате всего несколько минут, но по тревожному состоянию духа, по неуверенности, с которой он произносил слова молитвы, уже понял, что виновник кражи передо мной. А потом я «услышал» и его мысли.

Когда он кончил молиться, я выслал всех из комнаты и остался с ним наедине. Я сразу же спросил его, куда он дел похищенные деньги и вещи. И хотя он еще не сознался, мне стало ясно, что они спрятаны в кушетке, на которой мы сидим. Я сказал ему об этом и потребовал, чтобы он завтра же вернул их брату. Я дал ему слово, что все это останется между нами.

Выйдя, я сказал лавочнику и его дочери:

— Не волнуйтесь. Я не знаю и не смогу узнать, кто похитил ваши деньги и вещи. Но я знаю, что все, до последней нитки, до последней копейки завтра же вернется в ваш дом.

Мне было жаль обоих братьев: ведь сообщи я имя виновника кражи, я нанес бы смертельный удар этой семье.

Однажды в Белостоке у жены одного польского журналиста пропало бриллиантовое кольцо. Он пригласил к себе меня. Мне не составило труда выяснить, что кольцо похитила прислуга. Я был также убежден, что это кольцо было передано другому человеку и найти его я не смогу. Тогда я прибег к хитрости. Громко, чтобы прислуга слышала, я сказал журналисту:

— Друг мой! Стоит ли беспокоиться из-за фальшивого стеклышка? Твое кольцо стоило тебе максимум пять злотых, а продать ты его и за полтора злотых не смог бы. Ну, выгони прислугу, ну, позови полицию. Только из-за чего весь этот шум? Подумай! К тому же, по всей вероятности, оно валяется где-нибудь на полу. Кому эта дрянь нужна?!

Через несколько часов кольцо (а в нем бриллиант в три карата) было найдено в углу, в гостиной.

В другом случае в семье, куда меня пригласили, похитителем пропавшей драгоценности оказался сам хозяин, подаривший эту вещь своей любовнице.

Психологически интересный случай произошел со мной в Париже. Это было нашумевшее в двадцатых годах дело банкира Денадье. В уже достаточно преклонных годах после смерти жены он женился вторично на совсем молодой женщине, прельстившейся его богатством. Была у него дочь, также недовольная своей жизнью: тех средств, которые ей отпускал отец, ей явно не хватало. Эти трое, таких разных, хотя и находящихся в близком родстве, людей и являлись единственными обитателями виллы Денадье. Прислуга была приходящей, и на ночь никто из посторонних в доме не оставался.

А между тем там начали твориться довольно-таки странные пещи. Началось с того, что однажды вечером, оставшись в одиночестве, Денадье вдруг увидел, что висящий у него в комнате портрет его первой жены качнулся сначала в одну, потом в другую сторону. В испуге широко вытаращенными глазами уставился он на портрет. Ему показалось, что его покойная жена чуть двинула головой, руками, какое-то днижение пробежало по ее лицу. Возникло впечатление, что она хочет выпрыгнуть из рамки, но не может этого сделать, и поэтому портрет раскачивается.

Легко представить, какое впечатление произвело это на суеверного пожилого человека. Он не смог подняться с кресла и, закрыв глаза, начал кричать. Только через полчаса, а то и позже — Денадье не смотрел на часы — на его крик прибежали вернувшиеся к этому времени из театра жена и дочь.

С тех пор портрет начал подмигивать и качаться каждую ночь. Это сопровождалось нередко стуком в стену в том месте, где висел портрет. По характеру звуков казалось, что они рождаются внутри стены, а не из комнаты дочери, соседней с комнатой Денадье. И еще одна деталь: обычно вся эта чертовщина происходила именно тогда, когда ни жены, ни дочери не было дома. В их присутствии портрет вел себя нормально.

Денадье обратился в полицию. Ночью тайно от всех у него в комнате остался детектив. В урочное время портрет начал качаться и раздался стук. Несмутившийся детектив двинулся к портрету, но в самый неподходящий момент он обо что-то споткнулся, упал и вывихнул ногу. Тогда убежденность, что в этом деле замешана нечистая сила, стала всеобщей. Полиция отступилась. Денадье был предоставлен своей судьбе и "нечистой силе".

Я заинтересовался этим случаем, узнав о нем из газет. Префект парижской полиции порекомендовал меня Денадье. Тайно ото всех я остался в его комнате в первый же вечер: несчастный человек был близок к сумасшествию, но не соглашался снять портрет своей первой жены. Несмотря на свою повторную женитьбу, он свято хранил память о ней. Откладывать дело было нельзя, уже завтра могло быть поздно. Бедный Денадье мог сойти с ума или умереть от страха каждую минуту. Он сообщил мне, что в доме никого нет, жена и дочь уехали в театр. Все способствовало тому, чтобы таинственное явление произошло.

Мы выключили свет. Я сразу же почувствовал, что вилла отнюдь не пуста. Очень скоро я понял, что в соседней комнате — комнате дочери — кто-то есть. И почти тотчас же раздался стук в стену. Одновременно я увидел в слабом свете лунных лучей, падавших в окно, что портрет качается. Честно сказать; это было довольно зловещее зрелище. Обмякший Денадье бессильно лежал в кресле…

Очень осторожно, пробираясь на цыпочках вдоль стенки. чтобы не оказаться в положении вывихнувшего ногу детектива, я пробрался к двери и вышел в коридор. Затем я подошел к соседней двери в комнату дочери и постучал в нее. Стук в стенку комнаты Деналье сразу прекратился. Очень настойчиво я постучал снова и, сильно нажав плечом, открыл дверь. Сорванная задвижка, звякнув, упала на пол. В комнате на кровати лежала молодая женщина. Она делала вид, что только что проснулась.

— Вы же в театре, мадемуазель, — сказал я. — Как Вы очутились здесь?

Я следил за лихорадочной путаницей ее мыслей, читая их. Через несколько мгновений мне стал ясен весь тайный механизм преступления. Дочь и мачеха, оказывается, давно уже нашли общий язык. Обеих не устраивал тот скромный образ жизни, который вел сам Денадье и который вынуждены были вести с ним и они. Обе молодые женщины мечтали овладеть миллионами банкира и избрали показавшийся им наиболее легким и безопасным способ: довести старого больного человека до сумасшествия. Для этого был сконструирован тайный механизм, приводивший в движение висевший в комнате Денадье портрет. Я испытал истинное наслаждение, когда префект в эту же ночь по моему телефонному вызову прислал полицейских и обе преступницы были арестованы.

Были в моей «сыщицкой» деятельности и совсем курьезные случаи. Вот несколько эпизодов, случившихся со мной в разные годы в Польше во время выступлений с психологическими опытами.

Первый случай прост и ординарен. Выполняя очередное задание индуктора, подхожу к молодому человеку, сидящему в одном из первых рядов, и говорю ему:

— Разрешите внутренний карман Вашего пиджака.

Вижу, что-то очень уж он испуган. Прислушиваюсь. И понимаю: передо мной преступник. Кармана не показывает. Тогда я подзываю присутствующего здесь же полицейского. Ему помогают несколько мужчин. Оказывается, у молодого человека но внутреннем кармане спрятана бутылка запрещенного наркотика. Его арестовали, а затем вскрыли целую организацию подпольных торговцев наркотиками.

Конечно, это разоблачение произошло, в значительной мере, случайно. Скомандуй мне индуктор пойти к другому человеку, — я бы никакого внимания не обратил на этого пришедшего на мой сеанс негодяя.

Другой случай носит иной характер.

В маленькое польское местечко приехал "богатый американец". Разумеется, он был принят в «лучших» домах, вскоре влюбился в прелестную шестнадцатилетнюю девушку и сделал ей предложение, присовокупив к нему бриллиантовое кольцо для невесты. Надо ли добавлять, что подкрепленное столь весомым подарком предложение было немедленно принято. Да и как могло быть иначе! Ведь "богатый американец" в панской Польше был таким же сказочным персонажем, как прекрасный принц. Но как раз в это время в те края занесла меня с моими опытами беспокойная судьба гастролера.

Родители девушки пришли ко мне и все рассказали. Что-то не понравилось мне в этом человеке, виденном вскользь и издали. Я попросил, чтобы его привели на мое выступление. Он пришел. Держал себя вызывающе. Бросал реплики, сидел развалясь. А когда я обратился непосредственно к нему с каким-то вопросом, он встал и двинулся к выходу из зала… Но мне уже многое было ясно. Я крикнул:

— Посмотрите у него в карманах!

"Американца", несмотря на его сопротивление, остановили. Из одного кармана извлекли несколько паспортов на разные фамилии, но с одной и той же фотографией. Все это были паспорта холостых людей. Из другого — пачку порнографических фотографий. Этого было достаточно. «Американца» арестовали. Он оказался членом шайки, поставляющей красивых девушек публичным домам Аргентины.

Хочу к этому добавить одно: пусть не подумает читатель. что «натпинкертонство» стало чуть ли не моей второй профессией. Просто я собрал здесь случаи, происшедшие со мной в течение многих лет. И еще: никогда в жизни я не сотрудничал ни с полицией, ни с какими бы то ни было частными или государственными организациями сыска, хотя предложения такого рода мне делались неоднократно. Все, что и делал, я делал на свой риск и страх; на свою личную ответственность, используя главным образом свои способности и стремясь только к торжеству справедливости.

В последующих главах я подробно буду говорить об истинных медиумах и телепатах, а также о шарлатанах, пытающихся выдать себя за таковых. Увы! И в телепатии в то мремя в Польше не обошлось без самой злобной конкуренции. Сколько раз пытались мои «коллеги» скомпрометировать меня во время выступления! А однажды ко мне в номер вошла молодая и красивая женщина. Мой кабинет был почти изолирован от остальных комнат, где, я знал, сейчас должен находиться мой флегматичный Кобак. Взглянув на вошедшую женщину, я сразу ее понял. Услужливо, предупредительно вскочил:

— Пани, садитесь! Такие очаровательные гостьи редко навещают конуру телепата. И когда они появляются, я бываю вдвойне счастлив. Только, простите, я на мгновенье выйду, отдам кое-какие распоряжения.

Вышел, нашел в длинной анфиладе комнат мирно курящего сигару Кобака:

— Бегом в полицию! Бери человек трех — и назад. В кабинет не входите, встаньте у двери и смотрите сквозь верхнее стекло. Только быстрее! Потом я все объясню.

Возвращаюсь в кабинет. Снова рассыпаюсь в комплиментах. Чую, что мне надо продержаться хотя бы минут пять — восемь, пока не подоспеет подмога. Наконец, чувствую, моя гостья переходит к делу:

— Вы делаете удивительные вещи. А знаете ли Вы, что я сейчас думаю?

— Пани, я не на сцене. В жизни я обыкновенный человек. И могу сказать только одно: в такой очаровательной головке могут быть только очаровательные мысли.

— Я хочу стать Вашей любовницей. И немедленно. Сейчас же.

— Пани! Но я женат! У меня дети… я люблю свою жену.

— Но Вы же — джентльмен? Вы не можете отказать женщине в ее просьбе!..

И начинает рвать на себе одежды. Потом кидается к окну, распахивает его и кричит:

— На помощь! Насилуют!

Тогда я махнул рукой — открылась дверь и вошла полиция. Они все видели через стекло фрамуги. И все слышали — ни я, ни она не старались заглушить своих голосов. «Пани» арестовали.

Это только одна из многих попыток моих «конкурентов» скомпрометировать, убрать меня. В данном случае организатором, главным виновником был известный в Польше хиромант Пифело. Во мне он видел своего конкурента, хотя я ни гаданием по руке, ни каким бы то ни было другим обманом никогда не занимался. К счастью, ни одна из попыток скомпрометировать меня не имела успеха.

Но пора прощаться с детством, отрочеством, юностью, молодостью. И хотя мне еще не раз придется возвращаться к событиям того времени в последующих главах, пришла пора рассказать о том, как я стал советским гражданином.

Когда 1 сентября 1939 года бронированная немецкая армия перекатилась через границы Польши, государство это, несравненно более слабое в индустриальном и военном отношении, было обречено. Я знал: мне оставаться на оккупированной немцами территории нельзя. Голову мою оценили в 200000 марок. Это явилось следствием того, что еще в 1937 году, выступая в одном из театров Варшавы в присутствии тысяч людей, я предсказал гибель Гитлера, если он повернет на Восток. Об этом предсказании моем Гитлер знал, его в тот же день подхватили все польские газеты — аншлагами на первой полосе. Фашистский «фюрер» был чувствителен к такого рода предсказаниям и, вообще, к мистике всякого рода. Не зря при нем состоял собственный «ясновидящий» — тот самый Гануссен, о котором я уже вскользь упоминал. Эта премия в 200000 марок предназначалась тому, кто укажет мое местонахождение.

Несколько слов о Ганусене, раз уж о нем зашла речь. Это — один из немногих известных мне телепатов, в действительности обладавший способностью к чтению мыслей. Я с ним познакомился в 1931 году, перед его выступлением корреспондент одной варшавской газеты представил меня Ганусену за кулисами.

Работал Ганусен интересно, у него были несомненные способности телепата. Но чтобы они развернулись в полную меру, ему нужен был душевный подъем, взвинченность сил, нужно было восхищение и восторг публики. Я это знал и по себе: когда аудитория завоевана, работать становится несравненно легче. Поэтому в начале выступления Ганусен прибегал к нечестному приему — первые два номера он проводил с подставными людьми.

Едва он вышел на сцену, встреченный жиденькими аплодисментами, и произнес несколько вступительных слов, из глубины зала раздался выкрик: "Шарлатан!" Ганусен «сыграл» чисто по-артистически оскорбленную невинность и пригласил на сцену своего обидчика. С ним он показывал первый номер. Надо ли говорить, что «оскорбитель» мгновенно «перевоспитался», уверовав в телепатию, и что в действительности этот человек ездил из города в город в свите Ганусена. Я это понял сразу. Но аудитория приняла все за чистую монету и аплодисменты стали более дружными.

Начиная с третьего номера, Ганусен работал честно, с любым человеком из зала. Очень артистично, стремясь как можно эффектнее подать свою работу. Однако использование подставных лиц не могло уже потом до конца вечера изгладить во мне какого-то невольного чувства недоверия. Мне кажется, что человек, наделенный от рождения такими способностями, как Ганусен, не имеет права быть непорядочным, морально нечестным. Это мое глубокое убеждение.

В 1933–1934 годах Ганусена приблизил к себе Гитлер, хотя тот был чистокровный еврей, дед его работал старостой синагоги. Вращаясь в приближенных к Гитлеру кругах, шагая от успеха к успеху, Ганусен узнал слишком много того, что знать ему не следовало. Определенные лица использовали его, чтобы под видом "астральных откровений" дать фюреру тот или иной совет И когда он оказался уже слишком рискованной фигурой в большой политической игре, — его просто убрали. Завезли в лес и застрелили. В общем, его судьба довольно точно и подробно рассказана в романе Лиона Фейхтвангера "Братья Лаутензак". Так или иначе, желая ли отомстить мне за мое предсказание или, наоборот, намереваясь заменить мною Ганусена Гитлер объявил премию человеку, который укажет мое местонахождение. Я в это время жил в родном местечке у отца. Вскоре это местечко было оккупировано фашистской армией. Мгновенно было организовано гетто. Мне удалось бежать.

Некоторое время я скрывался в подвале у одного торговца мясом Однажды вечером, когда я вышел на улицу пройтись, меня схватили. Офицер, остановивший меня, долго вглядывался в моё лицо, потом вынул из кармана обрывок бумаги с моим портретом. Я узнал афишу, расклеивавшуюся гитлеровцами по городу, где сообщалось о награде за мое обнаружение.

Ты кто? — спросил офицер и больно дернул меня задлинные, до плеч волосы.

— Ты врешь. Ты — Вольф Мессинг! Это ты предсказывал смерть фюреру.

Он отступил на шаг назад, продолжая держать меня левой рукой за волосы. Затем резко взмахнул правой — и нанес мне страшной силы удар по челюсти. Это был удар большого мастера заплечных дел. Я выплюнул вместе с кровью шесть зубов. Потом сидя в карцере полицейского участка, я понял или я уйду сейчас, или гибель. Я напряг все свои силы и заставив собраться у себя в камере тех полицейских, которые в то время были в помещении участка. Всех, включая наружних. Когда они все, повинуясь моей воле, собрались в камере, где я лежал совершенно неподвижно, как мертвый. Я быстро встал и вышел в коридор. Мгновенно, пока они не опомнились, задвинул засов окованной железом двери. Клетка была надежной, птички не могли вылететь из нее без посторонней помощи. Но ведь она могла подоспеть. В участок мог зайти просто случайный человек. Мне надо было спешить.

Из Варшавы меня вывезли в телеге, заваленной сеном. Я знал одно: надо идти на восток. Только на восток. Проводники вели и везли меня только по ночам. И вот, наконец, темной ноябрьской ночью впереди тускло блеснули холодные волны Западного Буга. Там, на том берегу, была Советская страна.

Небольшая лодчонка — плоскодонка ткнулась в песок смутно белевшей отмели. Я выскочил из лодки и протянул рыбаку, который перевез меня, последнюю оставшуюся у меня пачку денег Речи Посполитой:

— Возьми, отец! Спас ты меня…

Я пожал протянутую руку и пошел по влажному песку. Пошел по земле моей новой Родины. Пошел прямо на Восток.