"Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература" - читать интересную книгу автора (Элиот Томас Стернз)

Предисловие


Три лекции, которые после определенного пересмотра и систематизации публикуются ниже, прочитаны в марте 1939 г. по приглашению главы и совета Колледжа Тела Христова в Кембридже на средства, выделенные Фондом Баутвуда. Я хотел бы выразить свою благодарность руководству Колледжа за оказанную мне честь. Примечания я добавил при подготовке лекций к печати.

Взяться за перо меня побудило подозрение, что термины, общепринятые при суждениях по вопросам международной политики и политической теории, лишь заслоняют от нас реальные проблемы современной цивилизации. Поскольку я избрал для рассмотрения такую обширную проблему, должно быть очевидно, что последующие страницы, малоценные сами по себе, могут быть полезны лишь в качестве индивидуального вклада в дискуссию, представляющую интерес для многих на протяжении долгого периода времени. Было бы дерзостью стремиться к оригинальности: самое большее, на что претендует данное эссе, — это лишь оригинальная систематизация тех идей, которые не принадлежали мне ранее, но должны стать достоянием каждого, кто бы ими ни пользовался. Я многим обязан беседам с теми из своих друзей, чья мысль прикована к этим и подобным проблемам: публичное выражение особой признательности отдельным лицам могло бы повлечь за собой обременение их ответственностью за ошибки моих собственных рассуждений. Однако многим я обязан и ряду недавно появившихся книг: к примеру, таких, как «Превыше политики» м-ра Кристофера Доусона[1], «Цена лидерства» м-ра Мидлтона Марри"[2], а также трудам преп. В.А. Диманта (чьи "Перспективы в религии"[3] появились слишком поздно, чтобы я мог ими воспользоваться). Я также глубоко обязан работам Жака Маритена, особенно его "Целостному гуманизму" ("Humanisme integral")[4].

Я надеюсь, читатель с самого начала поймет, что данная книга не содержит в себе какого бы то ни было призыва к "духовному возрождению" в уже хорошо известном нам смысле. Для подобной задачи мне не хватает компетентности, и, кроме того, данный термин, как мне кажется, предполагает то возможное отделение религиозного чувства от религиозного мышления, которое я не приемлю, вернее, не нахожу приемлемым для наших нынешних трудностей. Анонимный автор недавно заметил в "Новом английском еженедельнике" ("Нью Инглиш уикли") (13 июля 1939), что "жизнь людей в каждом обществе созидается духовными институтами (определенного рода), а также институтами политическими и, несомненно, экономической деятельностью. По общему мнению, в различные периоды люди более склонны доверять одному из этих трех как реальному цементу общества, однако они никогда не исключают и остальных, ибо сделать это невозможно".

Это важное и в данном контексте ценное наблюдение; однако следует уяснить, что то, с чем я намереваюсь далее иметь дело, — это не духовные институты в их отдельном аспекте, но организация ценностей и направление религиозной мысли, неизбежно переходящее в критику политических и экономических систем.


I


Тот факт, что разрешение проблемы, несомненно, займет долгое время и потребует внимания многих умов на протяжении нескольких поколений, не является оправданием для отсрочки исследования. Может случиться, что в конечном итоге именно те проблемы, что мы откладываем или игнорируем, нежели те, с которыми нам не удалось справиться с наскоку, — возвратятся, чтобы мучить нас. С трудностями момента нам так или иначе всегда приходится справляться; но наши перманентные трудности суть трудности каждого момента. Тема, затронутая мной на последующих страницах, — одна из тех, на которые, я убежден, следует обратить внимание именно сейчас, если мы надеемся когда-либо избавиться от путаницы, господствующей в наших умах. Она насущна, ибо она фундаментальна; и именно ее насущность является для человека, подобного мне, оправданием попытки обратиться с этой темой, выходящей за пределы его прямой компетенции, к публике, судя по всему, читающей то, что он пишет о других предметах. Эта тема; трактовать которую я, без сомнения, мог бы гораздо лучше, будь я фундаментальным ученым в какой-либо из частных областей. Однако пишу я не для ученых, но для людей, подобных мне самому; отдельные недостатки могут быть компенсированы отдельными преимуществами; а то, чем следовало бы поверять любого, будь то ученый или неученый, — есть не какие-то конкретные знания, но целокупный итог его мысли, чувства, жизни и наблюдения людей.

Если практика поэзии сама по себе не обязана ставить себе задачу распространения мудрости и накопления знания, ей, по крайней мере, следует приучать наше мышление к одной привычке, имеющей универсальную ценность, — к привычке анализировать значение слов, как своих, так и чужих. Используя термин "Идея" Христианского общества, я изначально имею в виду не понятие, выведенное из исследования тех или иных обществ, обычно называемых нами христианскими; я имею в виду нечто такое, что может быть выявлено лишь в понимании той цели, к которой Христианское общество, дабы заслуживать это наименование, должно быть направлено. Я не ограничиваю приложение этого термина к совершенному христианскому обществу на земле; и я не включаю в него общества лишь на том основании, что в них сохранены то или иное исповедание христианской веры либо те или иные внешние признаки христианской практики. Моя озабоченность состоянием современного общества, соответственно, не будет обращена лишь к его специфическим недостаткам, злоупотреблениям или несправедливостям, но — к вопросу о том, какова "идея" того общества, в котором мы живем, если она вообще существует? С какой целью оно сообразуется?

Идею Христианского общества мы можем принимать или отвергать; но если мы намереваемся принять ее, мы должны относиться к христианству с гораздо большим интеллектуальным почтением, нежели у нас заведено; мы должны относиться к нему прежде всего как к предмету мысли, а не чувства отдельного индивида. Следствия такого подхода слишком серьезны, чтобы оказаться приемлемыми для всех: ибо, когда христианская вера является не просто делом чувства, но и мысли, она имеет практические результаты, могущие быть обременительными. Ибо видеть христианскую веру подобным образом — а видеть ее подобным образом не значит обязательно принимать ее, но всего лишь понимать реальные проблемы — это значит видеть, что различие между Идеей Нейтрального Общества (а она и является идеей того общества, в котором мы ныне живем) и Идеей Языческого Общества (к которой сторонники демократии питают отвращение) не имеет, в конечном итоге, большого значения. В данный момент меня не интересуют пути создания Христианского общества; нет у меня и изначальной цели сделать его появление желаемым; меня лишь весьма заботит, как сделать очевидным его отличие от того типа общества, в котором мы ныне живем. Ныне заботой любого мыслящего человека должно стать понимание того общества, в котором он живет. Термины, общепринятые для описания нашего общества, видимые контрасты с иными обществами, дающие нам — обществам "западной демократий" — возможность превозносить самих себя, оказывают свое воздействие лишь тем, что вводят нас в заблуждение и оглупляют. Говорить о себе как о христианском обществе, в противоположность обществам Германии или России, — значит злоупотреблять терминами. Мы подразумеваем только то, что имеем общество, где никто не подвергается наказанию за формальное исповедание христианства; однако скрываем от самих себя неприятное знание о тех реальных ценностях, согласно коим мы живем. Более того, мы скрываем от себя подобие нашего общества обществам, вызывающим у нас омерзение, поскольку, признав это подобие, нам бы пришлось признать, что у иностранцев на практике все получается лучше. Подозреваю, что к нашему отвращению к тоталитаризму подмешивается немалая доля восхищения его эффективным функционированием.

Политический философ нашего времени, — даже если сам он — христианин, — как правило, не интересуется возможной структурой христианского государства. Он озабочен возможностью справедливого Государства вообще, и, не будучи приверженцем той или иной секулярной системы, склонен принять нашу современную систему с учетом необходимых усовершенствований, но не требуя фундаментальных изменений. Теологи сумели бы сказать гораздо больше относящегося к моей теме. Я уж не говорю об авторах, пытающихся вселить неясный, а иногда необоснованный христианский дух в обычный ход дел, или тех, кто пытается в критические моменты применить христианские принципы к конкретным политическим ситуациям. К моей теме имеют отношение прежде всего работы христианских социологов, то есть авторов, критикующих нашу экономическую систему с точки зрения христианской этики.

В их произведениях содержатся общие утверждения и конкретные примеры несовместимости христианских принципов с большей частью нашей социальной практики. Они апеллируют к тому духу справедливости и гуманности, вдохновляться коим претендует большинство из нас; они апеллируют также к практическому разуму, показывая, что многое в нашей системе не только чудовищно, но и, в конце концов, непродуктивно й способно привести к полному краху. Большинство преобразований, защищаемых этими авторами, хотя и выводится из христианских принципов, может исходить от любого разумного и незаинтересованного человека и не требует для своего осуществления христианского общества, как не требует и христианской веры для своего приятия; вместе с тем, они являются преобразованиями такого рода, что могут предоставить отдельному христианину лишнюю возможность ощутить свое христианство. Преобразований в организации экономики я касаюсь здесь лишь во вторую очередь, и лишь во вторую очередь — жизни благочестивого христианина; первичным объектом моего интереса является перемена в нашей социальной позиции, причем такая перемена, которая могла бы осуществить нечто, достойное называться христианским обществом. Что подобная перемена заставила бы измениться нашу организацию промышленности, коммерции и финансового кредита; что она содействовала бы, а не препятствовала, как происходит сейчас, благочестивой жизни всех, кто на нее еще способен, у меня не вызывает сомнений. Однако мой исходный пункт отличен от исходного пункта социологов и экономистов; пусть я и зависим от них по части конкретных знаний, пусть проверкой моей концепции Христианского Общества стало бы осуществление в нем реформ, ими же и предложенных, и пусть "перемена в сознании", не могущая заявить о себе ничем, кроме лозунгов из словаря "духовного возрождения", является опасностью, перед которой мы должны всегда быть начеку.

Моя тема затрагивается также и иной разновидностью христианских писателей, а именно — церковными публицистами. Тема Церкви и Государства, опять же, не является моей первоочередной заботой. Не является, за исключением тех случаев, когда оказывается объектом газетной эксплуатации, — темой, привлекающей внимание большинства публики; в тех же случаях, когда интерес публики особенно возбужден, публика никогда не оказывается достаточно хорошо информированной, чтобы иметь право на собственное мнение. Моя тема предваряет постановку проблемы Церкви и Государства: она включает эту проблему в расширительных терминах и в самых общих очертаниях. Обычно существующее Государство полагают как данность, и уже после этого задают вопрос: "Какая Церковь?" Однако, прежде чем рассматривать, какими должны быть отношения Церкви и Государства, нам следовало бы прежде спросить: "Какое Государство?" Существует ли некий смысл, в каком мы можем говорить о "Христианском государстве", — некий смысл, в каком Государство может рассматриваться как христианское? Ибо, если даже природа Государства такова, что мы не можем говорить о нем в его Идее как о Христианском или нехристианском, — все же очевидно, что реальные Государства могут различаться в такой степени, что отношение Церкви к Государству будет определяться в диапазоне от явной враждебности до более или менее гармоничного сотрудничества различных институтов в одном обществе. То, что я понимаю под Христианским государством, не есть какая- либо определенная политическая форма, — но всякое Государство, какое было бы пригодно для Христианского общества, всякое Государство, какое Христианское общество развивало бы для себя. Существует, как я знаю, немало христиан, полагающих, будто самоопределение Церкви в отношении к Государству не является необходимостью для Христианского общества, и я намереваюсь на последующих страницах указать основания для того, чтобы думать иначе. Здесь стоит отметить лишь то, что ни классические английские трактаты о Церкви и Государстве, ни современные дискуссии на данную тему не предоставляют помощи, столь мне необходимой. Ибо более ранние трактаты, как и многие другие, чуть ли не вплоть до настоящего дня, полагают существование Христианского общества за нечто само собой разумеющееся; современные же авторы иногда допускают, что то, что мы имеем, является обществом языческим, — и это именно те предположения, которые мне бы хотелось подвергнуть анализу.

Ваше мнение о том, что может быть сделано для нашей страны в будущем, и каковы при этом должны быть отношения Церкви и Государства, будет зависеть от того, какой видится вам современная ситуация. Мы можем выделить три отчетливых исторических момента: тот момент, когда христиане являют собой новое меньшинство в обществе однозначно языческих традиций — это положение, вряд ли повторимое в каком-либо обозримом будущем; далее, тот момент, когда общество в целом может быть названо христианским, будь то в едином теле Церкви или на предварительной либо последующей стадии разделения на секты; и, наконец, тот момент, когда христиан следует признать как меньшинство (статичное или уменьшающееся) в обществе, переставшем быть христианским. Достигли ли мы третьего момента? Разные аналитики будут давать разные оценки, но я отметил бы, что существуют две точки зрения для двух контекстов. Согласно первой, общество перестало быть христианским, когда произошел отход от религиозного жизнеустройства, когда поведение перестало регулироваться ссылкой на христианские принципы и когда, вследствие упомянутого, преуспеяние в этом мире стало для индивида или для группы единственной сознательной целью. Другой точкой зрения, встречающей гораздо меньше понимания, оказывается та, согласно которой общество не перестанет быть христианским до тех пор, пока оно не станет положительно каким- либо еще. Мое убеждение заключается в том, что мы ныне имеем культуру по большей части негативную, но в той мере, в какой она позитивна, по-прежнему остающуюся христианской. Я не думаю, что она может и далее оставаться негативной, так как негативная культура перестает быть действенной в мире, где экономические, равно как и духовные силы доказывают действенность тех культур, которые, даже будучи языческими, — позитивны; и я верю, что выбор, нам предстоящий, — это выбор между созданием новой христианской культуры и приятием культуры языческой. И то, и другое предполагает радикальные перемены; однако я верю, что большинство из нас, столкнись мы сейчас со всеми теми изменениями, что произойдут через несколько поколений, предпочло бы христианство.

Полагаю, не каждый согласится с тем, что наши нынешние организация и характер общества, — обнаружившие по-своему высокие успехи в течение девятнадцатого века, — "негативны"; многие станут утверждать, что британская, французская и американская цивилизации по-прежнему представляют собой нечто позитивное. Другие же будут настаивать на том, что если культура негативна, то негативная культура и есть именно то, что нужно. В качестве опровержения можно привести два четких аргумента: один аргумент — принципиальный: такая культура нежелательна; другой аргумент — фактический: ей придется исчезнуть в любом случае. Защитники существующего порядка не замечают либо того, сколь мало в нем осталось от позитивного христианства, либо того, как далеко он продвинулся в направлении чего-то совсем иного.

Существует два класса людей: говорить с одними трудно, говорить с другими — тщетно. Второй, — более многочисленный и упрямый, чем это может показаться вначале, ибо он представляет состояние ума, в которое все мы склонны впадать вследствие природной лени, — включает в себя тех, кто не способен поверить, что положение вещей когда-либо изменится по сравнению с существующим в данный момент. Время от времени, — возможно, под влиянием убедительных слов какого-нибудь проповедника или публициста, — они могут переживать мгновения тревоги или надежды, однако непобедимая инерция воображения заставляет их продолжать вести себя так, будто ничто никогда не изменится. Те, с кем говорить трудно, но, возможно, не тщетно, — это люди, верящие, что великие перемены должны произойти, но толком не знающие, что в них неизбежно, что возможно, а что — желательно.

До самого последнего времени Западный мир символизировался двумя понятиями, которым он приписывал святость, — "либерализм" и "демократия". Два этих термина не являются тождественными или неразделимыми. Термин "либерализм" более очевидно двусмыслен и ныне не в большом почете; но термин "демократия" находится на вершине своей популярности. Когда термин столь прославляем всеми, как ныне "демократия", я начинаю сомневаться, означает ли он вообще что-либо, ибо означает слишком многое: он достиг, похоже, статуса императора Меровингов[5], при упоминании имени которого сразу начинали искать глазами владетеля замка. Некоторые заходят настолько далеко, что утверждают, как нечто само собой разумеющееся, что демократия есть единственный режим, совместимый с христианством; с другой стороны, это слово все еще продолжают употреблять люди, симпатизирующие нынешнему правительству Германии. Вот если бы кто-то хоть раз занялся критикой понятия "демократия", я бы, может, обнаружил, что оно означает. Конечно, в известном смысле Британия и Америка демократичнее Германии, однако, с другой стороны, защитники тоталитарной системы могут представить вполне веский довод: то, что мы имеем, — не демократия, но финансовая олигархия.

М-р Кристофер Доусон считает, что "недиктаторские государства сегодня воплощают собой не либерализм, но демократию", и далее предсказывает приход этих государств к своего рода тоталитарной демократии. Я согласен с его предсказанием, но если рассматривать не только недиктаторские государства, но и общества, в них функционирующие, заявление м-ра Доусона оказывается едва ли справедливым по отношению к тому, до какой степени идеи либерализма все еще пронизывают наше сознание и влияют на наше отношение к жизни. То, что в либерализме кроется тенденция к чему-то совершенно другому, возможно, заложено в его природе. Ибо он скорее склонен к освобождению энергии, нежели к накоплению ее, к расслаблению, нежели к укреплению. Это движение характеризуется не столь его целью, сколь исходным пунктом; оно всегда уходит от чего-то определенного, нежели к чему-то определенному стремится. Ведь исходный пункт для нас реальнее, чем место назначения; вероятно, к моменту прибытия туда оно представляет собой картину, весьма отличную от неясного образа, когда-то созданного воображением. Разрушая традиционные социальные навыки людей, расслаивая их естественное коллективное сознание на индивидуальные составляющие, давая права мнениям недалекого большинства, заменяя образование — обучением, поощряя скорее разумность, нежели мудрость, выскочку, нежели специалиста, внедряя понятие преуспеяния, альтернативой чему видится безнадежная апатия, — либерализм может вымостить дорогу для того, что представляет собой его собственное отрицание: для искусственного, механического или грубого, силового контроля, последнего отчаянного средства защиты от присущего либерализму хаоса.

Разумеется, я говорю о либерализме в смысле более широком, нежели любой из тех, что могут быть сполна подтверждены примерами из истории любой политической партии, и, равным образом, в смысле более широком, нежели любой из тех, в которых это понятие использовалось церковными публицистами. Действительно, эта тенденция либерализма может быть более ясно проиллюстрирована примерами из истории религии, нежели политики, где принципы в значительной степени ослаблены требованиями момента, где общий взгляд в большей мере заслоняется деталями и отвлекается реформами, каждая из которых действенна в своей ограниченной области. В религии либерализм можно охарактеризовать как прогрессирующий отказ от тех элементов исторического христианства, что представляются излишними или устарелыми, а также связанными с проявлениями и злоупотреблениями, ставшими законными объектами нападок. Однако, поскольку движение либерализма управляется скорее его истоками, нежели какой- либо целью, оно теряет силу после череды отрицаний, а когда ему нечего разрушать, ему нечего поддерживать и некуда идти. К религиозному либерализму, однако, я не испытываю более специфического интереса, чем к либерализму политическому: я исследую то состояние ума, которое, в определенных условиях может стать всеобщим и заразить как оппонентов, так и сторонников. И я был бы понят превратно, если бы сложилось впечатление, будто я считаю либерализм чем-то таким, что должно быть попросту отвергнуто и искоренено, как зло, коему имеется простая альтернатива. Он несет в себе необходимый негативный элемент; когда я говорил о нем самое худшее, это худшее относилось лишь к тому, что негативный элемент на службе позитивным целям вызывает сильные возражения. В том смысле, в каком либерализм выступает противоположностью консерватизма, оба могут быть одинаково отталкивающими: если первый может означать хаос, то последний — полное окаменение. Мы всегда сталкиваемся как с вопросом "что должно быть разрушено?", так и с вопросом, "что следует сохранить?", и ни либерализм, ни консерватизм, когда они не представляют собой философии, но существуют на уровне привычки, недостаточны для того, чтобы ими руководствоваться.

В XIX в. либеральная партия обладала своим собственным консерватизмом, а консервативная — своим собственным либерализмом; ни та, ни другая не имела своей собственной политической философии. Обладание политической философией не входит, собственно, в функции политической, то есть парламентской, партии: партия с политической философией является революционной партией. Политика политических партий меня не интересует. Не интересует меня и политика революционной партии. Если революционная партия достигнет своей подлинной конечной цели, ее политическая философия, в процессе роста, станет философией культуры в целом; если же она достигнет более доступной преходящей цели, ее политическая философия станет философией господствующего класса или группы в обществе, где большинство будет пассивно, а меньшинство — угнетаемо. Однако политическая философия не является просто формализованной системой, изложенной теоретиком. Непреходящая ценность таких трактатов, как "Политика" и "Поэтика" Аристотеля, основана на крайности, противоположной тому, что мы можем назвать doctrinaire (доктринерством). Подобно тому как его взгляды на драматическую поэзию выводились из постижения существующих произведений аттической драмы, его политическая теория основывалась на выявлении неосознанных стремлений, заложенных в афинской демократии периода расцвета. Его ограниченность — условие его универсальности; и вместо замысловатых теорий, целиком взятых из головы, он создал сочинения, исполненные универсальной мудрости. Таким образом, то, что я подразумеваю под политической философией, есть не столько даже осознанное определение идеальных целей народа, сколько понимание субстрата коллективного темперамента, способов поведения и неосознанных ценностей, которые в свою очередь обеспечивают материал для определения. Наша цель — не партийная программа, но — образ жизни для людей; как раз то, что тоталитаризм отчасти стремится возродить, а отчасти — навязать своим народам силой. Наш выбор ныне — это выбор не между одной абстрактной формой и другой, но выбор между языческой и неизбежно чахлой культурой, и культурой религиозной и неизбежно несовершенной.

Позициям и верованиям либерализма суждено исчезнуть — и они уже исчезают. Они принадлежат к той эпохе свободной эксплуатации, которая уже прошла; и опасность для нас ныне в том, что данный термин может означать лишь отсутствие порядка, плоды чего мы пожинаем, а не извечную ценность элемента отрицания. Философии, отрицающие либерализм, проистекают из него самого. Наше следование от либерализма к его явному концу при авторитарной демократии не осуществляется в едином темпе и во всех деталях. Имеется столько его центров, — Британия, Франция, Америка и доминионы, — что развитие западного общества в целом должно происходить медленнее, нежели развитие отдельных его частей, вроде Германии, а тенденции развития оказываются менее явны. Кроме того, убежденные сторонники этатизма[6] как контроля над отдельными сферами жизни могут быть ярыми свободолюбцами в других сферах и настаивать на охране "частной жизни", в чьих рамках каждый человек может руководствоваться своими собственными убеждениями или следовать собственным прихотям, в то время как эта сфера "частной жизни" незаметно становится все меньше и меньше, и может со временем исчезнуть совсем. Не исключено, что волна страха перед последствиями сокращения численности населения сможет даже привести к законодательству, требующему обязательного воспроизводства.

Если, далее, либерализм исчезает из философии жизни какого-либо народа, то что позитивного остается? Мы остаемся только с термином "демократия", для нынешнего поколения все еще несущим либеральную коннотацию с термином "свобода". Однако тоталитаризм может сохранить термины "свобода" и "демократия" и придать им свой собственный смысл, и его право на них не так легко опровергнуть, как это полагают распаленные страстью умы. Мы находимся в опасности оказаться без идеала, ни с чем, кроме неприязни ко всему, что поддерживается Германией и/или Россией, — неприязни, которая, будучи непереваренной мешаниной газетных сенсаций и предубеждений, может иметь в одно и то же время два результата, кажущиеся на первый взгляд несовместимыми. Она может заставить нас отвергнуть возможные пути к собственному улучшению, поскольку в таком случае мы бы оказались обязаны ими примеру одной из этих стран или их обеих; и она, равным образом, может сделать нас всего лишь имитаторами а rebours (наоборот), заставляя некритически принимать едва ли не любую позицию, отвергаемую противоположной стороной.

Мы живем в настоящее время в некоем мертвом штиле между противоборствующими ветрами разных доктрин, — в тот период, когда одна политическая философия утратила свою неоспоримость в качестве руководства для поведения, хотя по- прежнему остается единственной философией, способной стать несущей конструкцией для публичного выступления. Это крайне неблагоприятно для английского языка; именно отсутствие ясности, в чем все мы повинны, а отнюдь не индивидуальное лицемерие, ответственно за пустоту многих заявлений, исходящих от политиков и церкви. Стоит лишь просмотреть всю массу газетных передовиц, всю массу политических увещеваний, чтобы оценить тот факт, что хорошая проза не может создаваться людьми без убеждений. Фундаментальное возражение фашистской доктрине, — возражение, скрываемое нами от самих себя, поскольку оно может прозвучать столь же осуждающе и для нас самих, — заключается в том, что доктрина эта — языческая. Имеются также и другие возражения, в политической и экономической сферах, но их мы не можем с достоинством предъявить до тех пор, пока не наведем порядка в своих собственных делах. Существуют и иные возражения, — против подавления, насилия, жестокости, — однако, сколь бы сильно они ни ощущались нами, все это — возражения, предъявляемые средствам, а не целям. Верно, что иногда мы используем слово "языческий" и в том же контексте ссылаемся на самих себя как на "христиан". Однако мы всегда уклоняемся от реальной проблемы. Наши газеты сделали все, что могли, со специально подброшенной им идеей "германской национальной религии", эксцентричной выдумкой, не намного оригинальней некоторых культов, поддерживаемых в англосаксонских странах; эта "германская национальная религия" весьма комфортна, ибо убеждает нас в том, что уж наша-то цивилизация —: христианская; она помогает скрыть тот факт, что наши цели, как и цели Германии, — материальны. И при всем этом мы менее всего хотели бы поставить под вопрос "христианство", которое при всех данных обстоятельствах мы, как сами утверждаем, исповедуем.

Если же мы, все-таки, пришли к убеждению, что единственной альтернативой постепенному и лукавому приспособлению к тоталитарной бездуховности, — причем шаг к ней уже сделан, — является стремление к христианскому обществу, нам тогда следует рассмотреть и то, какой тип общества мы имеем в данное время, и то, каким христианское общество могло бы быть. Нам также следовало бы находиться в полной уверенности относительно того, чего именно мы хотим; ибо, если ваши реальные идеалы — идеалы материального успеха, то чем скорее вы осознаете этот факт и его последствия, тем лучше. Тех, кто в самодовольстве или отчаянии полагает, что цель христианизации призрачна, я не пытаюсь здесь переубедить. Тем, кто осознает, что означает для нас хорошо организованное языческое общество, мне сказать нечего. Однако стоило бы также вспомнить, что навязывание языческой теории государства не означает всецело языческого общества. Компромисс между теорией государства и традицией общества существует в Италии, стране по-прежнему преимущественно аграрной и католической. Чем более индустриально развита страна, тем легче в ней процветать материалистической философии, и тем более смертоносной будет эта философия. Британия была высокоразвитой индустриальной страной дольше других стран. И тенденция неограниченного промышленного развития должна привести множество мужчин и женщин — из всех классов — к тому, что они окажутся оторванными от традиции, отчужденными от религии, легко восприимчивыми к массовому внушению — иными словами, окажутся толпой. А толпа останется толпой, даже если она хорошо накормлена, хорошо одета, хорошо обеспечена жильем и хорошо обучена.

Либеральное представление, согласно которому религия — дело личной веры и поведения в сфере частной жизни, и потому у христиан нет причин не приспосабливаться к любому миру, относящемуся к ним терпимо, становится все менее и менее прочным. Могло показаться, что это представление постепенно привьется как ложный вывод из разделения английских христиан на секты и счастливый результат всеобщей терпимости. Члены различных объединений были способны уживаться вместе по той причине, что в большей части повседневных жизненных занятий они разделяли одни и те же представления о нормах поведения. Когда они поступали дурно, то делали это вместе. У нас меньше оправданий своего нехристианского поведения, чем было у наших предков, поскольку рост нехристианского общества вокруг нас и его все более очевидное вторжение в нашу жизнь постепенно разрушили удобное различие между общественной и частной моралью. Проблема христианской жизни в нехристианском обществе для нас ныне крайне насущна, и это проблема, совершенно отличная от проблемы соглашения между официальной церковью и сектантами. Это не просто проблема меньшинства в обществе отдельных индивидов, исповедующих чуждую веру. Это проблема, порожденная нашей вовлеченностью в рамки институтов, от которых мы не можем себя отделить: институтов, чье функционирование представляется уже не просто нейтральным, но — нехристианским. И что касается христианина, не осознающего этой своей дилеммы, — а таковых большинство, — то он все более и более дехристианизируется под воздействием всех видов неосознанного давления со стороны язычества, владеющего всем наиболее значимым рекламным пространством. Всякого рода христианские традиции, передаваемые в семье от поколения к поколению, обречены на исчезновение, и малое стадо христиан будут со временем всецело составлять взрослые неофиты. В данном случае я не говорю ничего такого, что ранее не говорилось бы другими, однако все это кажется мне здесь уместным. Меня не интересует проблема христиан как преследуемого меньшинства. Когда христианина считают врагом Государства, его положение гораздо тяжелее, однако — проще. Меня волнуют опасности меньшинства терпимого; и в современном мире ситуация может сложиться так, что самым невыносимым для христиан окажется терпимость по отношению к ним.

Пытаться создать проект христианского общества, который бы сразу привлек тех, кто не строил бы проектов извлечения из него прямой личной выгоды для себя, было бы тщетным; такие попытки могут оттолкнуть многих даже самых истовых христиан. Никакая схема перестройки общества не может моментально привлечь симпатии, — разве только с помощью лжи, — до тех пор, пока общество не придет в такое отчаяние, что станет готово к любому изменению. Христианское общество становится приемлемым лишь после того, как тщательно исследованы его альтернативы. Мы могли бы, конечно, просто погрузиться в состояние апатии и вырождения: без веры, а потому и без веры в самих себя; без философии жизни, будь то христианской или языческой; а также без искусства. Или мы могли бы получить "тоталитарную демократию", отличную от языческих обществ, однако имеющую с ними много общего, поскольку мы начнем мало-помалу меняться для того, чтобы идти вровень с ними: это будет такое положение дел, при котором мы получим однообразие и единомыслие, не уважающие отдельную человеческую душу; пуританизм гигиенической морали в интересах производительности; единообразие взглядов, обеспечиваемое пропагандой; и искусство, поддерживаемое лишь тогда, когда оно льстит официальным доктринам своего времени. Тем, кто способен представить себе подобную перспективу и кого она именно поэтому отталкивает, следовало бы указать, что единственная возможность контроля и сохранения баланса — религиозный контроль и баланс, и единственно надежный курс для общества, стремящегося к развитию и к продолжению своей творческой активности в искусстве обустройства цивилизации, — это стать христианским. Такая перспектива предполагает, по меньшей мере, дисциплину, неудобство и дискомфорт: однако здесь, на земле, как и в жизни вечной, альтернативой ада является чистилище.


II


Мое главное положение, вкратце, заключалось в том, что либерализированное, или негативное, состояние общества должно либо перейти в состояние постепенного упадка, которому не видно конца, либо (будь то вследствие катастрофы или нет) преобразоваться в некую позитивную форму, которая, вероятно, окажется фактически секулярной. И не надо делать вид, будто этот секуляризм близко напоминает какую-нибудь систему в прошлом или же те системы, какие можно наблюдать ныне; все ясно и так: англосаксы обнаруживают способность к выхолащиванию своей религии, причем, похоже, превзошли в этом другие расы. Но если мы не захотим смириться с перспективой того или иного исхода из названных выше, единственной оставшейся возможностью будет возможность построения позитивного христианского общества. Эта третья возможность окажется привлекательной лишь для тех, кто обладает сходными взглядами на существующую ситуацию, кто способен понять, что всепроникающий секуляризм вызовет своими последствиями возражения даже у тех, кто не придает никакого позитивного смысла выживанию христианства как такового.

Я не исследую конкретных шагов, требующихся для построения христианского общества. Ограничусь лишь общим наброском черт, для него, на мой взгляд, сущностных, памятуя о том, что оно по своей форме не может быть ни средневековым, ни смоделированным по образцу семнадцатого века или какой-либо более ранней эпохи. В каком смысле, — если такой смысл вообще существует, — можем мы говорить о "христианском государстве"? Я просил бы позволения для обозначения элементов христианского общества пользоваться следующими рабочими терминами: христианское государство, христианская община и сообщество христиан.

Под христианским государством далее я буду подразумевать христианское общество в аспекте законодательства, государственного управления, правовой традиции и правовой формы. Прошу заметить, что в данном пункте я не затрагиваю проблемы Церкви и Государства, за исключением одного вопроса: с каким типом Государства может Церковь иметь отношения? Под последними я понимаю отношения того типа, какой до сих пор существовал в Англии и какой не является ни простой взаимной терпимостью, ни Конкордатом[7]. Конкордат представляется мне всего лишь родом компромисса сомнительной прочности, покоящимся на сомнительном разделении власти, и часто — на разделении лояльности населения, — компромисса, который, возможно, скрывает надежду части правителей государства на то, что их правление переживет христианство, и веры части членов Церкви в то, что она переживет любую из частных форм светской власти. Взаимодействие между Церковью и Государством, — такое, каким оно, я полагаю, подразумевается нашим использованием данного термина, — заключается в том, что само государство является в некотором смысле христианским. Должно быть ясно, что я не имею в виду под христианским государством то, где правители выбираются в соответствии с их знанием катехизиса и еще менее — по степени христианской святости. Правление Святых, по-видимому, слишком дискомфортно, чтобы просуществовать долго. Я не отрицаю тех преимуществ, которые может приобрести христианское государство, если некоторые его представители власти окажутся христианами. Это иногда случается и в нынешних условиях; однако, даже если в нынешних условиях все люди, занимающие высшие посты в государственной власти, окажутся благочестивыми и правоверными христианами, вряд ли есть надежда увидеть большую разницу в положении дел. Христианин и неверующий не ведут и не могут вести себя столь уж различно в исполнении своей должности, поскольку поведение политиков определяет не их личное благочестие, но общий этос[8] тех людей, которыми они управляют. Можно даже согласиться с заявлением Ф.С. Оливера, а до него — Бюлова, а еще раньше Дизраэли[9], что настоящих государственных деятелей вдохновляет только инстинкт власти и любовь к стране. И значение имеет не христианское вероисповедание политиков, но, в первую очередь, их включенность через душевный склад и традиции, разделяемые ими с теми, кем они управляют, в то христианское жизнеустройство, в рамках которого им надлежит осуществлять свои амбиции и преумножать благоденствие и престиж своей страны. Они могут зачастую осуществлять нехристианские действия; однако они никогда не должны пытаться оправдать свои действия нехристианскими принципами.

Правители и те, кто претендует на роль правителей современных государств, могут быть разделены на три типа согласно классификации, идущей вразрез с различиями между фашизмом, коммунизмом и демократией. Одни принимают или усваивают себе некую философию, например, философию Маркса или св. Фомы Аквинского[10]. Другие, сочетая изобретательность с эклектизмом, придумывают для себя собственную философию, обычно не отмеченную ни глубиной, ни последовательностью, как правило, ожидаемых от жизненной философии; третьи же преследуют свои цели без обращения к какой бы то ни было философии вообще. Я не стал бы ожидать, что правители христианского государства будут философами или будут способны в каждый момент принятия решения помнить тут максиму, согласно которой "жизнь добродетели есть цель человеческого общества" (virtuosa… vita est congregationis humanae finis); однако они, вероятно, не будут ни самоучками, ни теми, кто в юности оказался в плену у системы широкоохватного или специализированного натаскивания, выдаваемого за образование; они, скорее всего, будут иметь за плечами христианское образование. Цель же христианского образования не будет ограничиваться лишь тем, чтобы сделать мужчин и женщин благочестивыми христианами: система, которая слишком непреклонно стремилась бы единственно к этой цели, стала бы только обскурантистской. Христианское образование прежде всего научило бы людей тому, чтобы они смогли мыслить христианскими категориями, хотя оно не может заставить веровать и не навязывает необходимости лицемерно показывать свою веру. Хотелось бы, чтобы то, во что верят правители, было менее значимо, нежели те верования, с которыми они должны считаться. А от скептического или индифферентного к религии политика, работающего внутри христианского жизнеустройства, вполне мог бы быть больший толк, чем от благочестивого христианина, вынужденного приспосабливаться к жизнеустройству секулярному. Ибо от него требовалось бы строить свою политику в интересах управления именно христианским обществом.

Соотношение между христианским государством, христианской общиной и сообществом христиан может быть рассмотрено в связи с проблемой веры. От политиков, как минимум, требуется минимальный осознанный конформизм поведения. В христианской общине, которой бы они управляли, христианская вера, возможно, имела бы прочные корни, однако она требует, по меньшей мере, соответствующего поведения, пусть даже во многом неосознанного, — и только от малой части сознательных людей, сообщества христиан, можно ожидать сознательной христианской жизни на ее высшем социальном уровне.

Для значительной массы людей, чье внимание занято главным образом их непосредственным отношением к земле, морю, машине, или же к ограниченному кругу людей, развлечений и обязанностей, требуются два условия. Первое условие: коль скоро их способность размышления о предметах веры мала, их христианство может быть почти всецело реализовано в поведении: как в следовании обычаям и периодическом соблюдении религиозных обрядов, так и в традиционном кодексе поведения в отношении к ближним. Второе условие: при некоторой степени осознания, насколько далека их жизнь от христианских идеалов, религиозная и социальная жизнь должна представать перед ними в виде некого вполне естественного целого, чтобы трудность христианского поведения не налагала бы на них непосильной ноши. Два этих условия реально суть одно, только по-разному представленное; им далеко до того, чтобы быть осуществленными сегодня.

Традиционная единица христианской общины в Англии — приход. Я не касаюсь здесь проблемы, насколько радикально данная система должна быть преобразована, чтобы она удовлетворяла будущему положению дел. Приход находится в очевидном упадке вследствие разнообразных причин; из них наименее убедительной следует считать разделение на секты: гораздо более значимой является урбанизация; в нее я включаю также ^-урбанизацию и все причины и следствия урбанизации. Насколько приход должен быть видоизменен, будет зависеть во многом от нашего отношения к необходимости принять причины, направленные на то, чтобы его разрушить. В любом случае, приход будет служить моей цели как пример общинной единицы. Ибо эта единица не должна быть ни исключительно религиозной, ни исключительно социальной; равно как и индивид не должен быть членом двух разделенных или даже пересекающихся единиц, одной религиозной и другой — социальной. Унитарной общине следует быть религиозно-социальной, и она должна быть центром интересов всех классов, если классы наличествуют. Таково положение дел, более нигде в полной мере не осуществляемое, разве что в самых примитивных племенах.

То, что массы людей становятся все более и более отчуждены от христианства, стало предметом озабоченности не только для нашей страны; об этом с тревогой упоминал покойный Верховный Понтифик[11], говоривший не об одной, но о всех цивилизованных странах. Я даже удивляюсь, что в индустриальном обществе, подобном английскому, народ еще продолжает сохранять христианскую веру. Ибо для огромного большинства людей, — а я думаю в данном случае не о социальных классах, но об интеллектуальных слоях, — религия должна быть прежде всего делом повседневного поведения и обычая, должна быть соединена с общественной жизнью, с бизнесом и развлечениями; а специфически религиозные эмоции должны служить расширению и освящению домашних и социальных эмоций. Даже для наиболее высокоразвитых и сознательных индивидов, живущих мирской жизнью, сознательно христианское направление мысли и чувства может проявляться лишь в отдельные моменты в течение дня или недели, причем сами эти моменты повторяются вследствие сформировавшихся навыков; постоянное же осознание христианской и нехристианской альтернативы в моменты выбора требует очень большого напряжения. Основную массу населения в христианском обществе не следует подвергать воздействию образа жизни, при котором слишком часто и остро возникает конфликт между тем, что для нее легко, или тем, что диктуют обстоятельства, и тем, что является христианским. Вынужденность жить так, что христианское поведение становится возможным лишь в ограниченном наборе ситуаций, — очень мощная сила, противостоящая христианству; ибо поведение способно столь же воздействовать на веру, как и вера — на поведение.

Я не предлагаю никакой идиллической картины сельского прихода, настоящего либо прошлого, принимая в качестве нормы идею малой и по преимуществу замкнутой группы, привязанной к земле, сосредоточившей свои интересы в определенном месте, а также обладающей своего рода единством, которое, будучи подчас результатом планирования, должно, однако, также естественным образом расти от поколения к поколению. Такова идея, или идеал, общины, достаточно малой для того, чтобы в ней преобладали узы прямых личных отношений, когда все беззакония и пороки принимают простую и легко оцениваемую форму искаженных отношений между отдельными личностями. Однако в настоящее время даже самая малая община, если она не настолько примитивна, чтобы демонстрировать отрицательные черты уже совсем другого рода, не бывает настолько упрощенной; так что я отнюдь не защищаю полного возврата к какому-либо прошлому положению вещей, реальному или идеализированному. Данный пример не предлагает никакого решения проблемы индустриальной, городской или пригородной жизни, а ведь это жизнь большинства населения. Можно сказать, что в своей религиозной организации христианский мир остановился на стадии развития, соответствующей простому аграрному и рыбацкому обществу, при том, что современная материальная организация — или, если "организация" звучит слишком одобрительно, скажем "усложненность" — создала такой мир, к которому христианские социальные формы оказались мало приспособлены. Даже если мы согласны в этом пункте, существует два вида довольно сомнительного упрощения проблемы. Согласно первому следует настаивать на том, что единственное спасение для общества — возврат к более простому образу жизни, отбрасывающий за ненадобностью все построения современного мира, без которых мы можем обойтись. Таково крайнее суждение неорескинианского толка[12], оно с большой настойчивостью выдвигалось покойным А.Дж. Пенти[13]. Стоит лишь взглянуть на огромное количество внутренних детерминант внутри социальной структуры, чтобы такая политика представилась утопической; если подобный образ жизни когда-нибудь и осуществится, это произойдет, — что очень даже возможно в длительной временной перспективе, — от естественных причин, а не от нравственной воли людей. Другая альтернатива — принять современный мир таким, каков он есть, и просто попытаться приспособить к нему христианские социальные идеалы. Последнее выливается в чистейший оппортунизм и является отказом от веры в то, что христианство само может играть какую-либо роль в образовании социальных форм. И совсем не обязательно разделять христианские позиции, чтобы видеть, сколь много плохого изначально содержит в себе современная система общества.

Здесь мы подошли к пункту, откуда берет начало направление мысли, которого я не собираюсь в дальнейшем придерживаться; но поскольку это направление вполне очевидно и кому-то может показаться магистральным, я должен объяснить, насколько смогу кратко, почему я не намерен ему следовать. Мы привыкли делать различие (хотя на практике часто это смешиваем) между злом, присутствующим в человеческой природе во все времена и при всех обстоятельствах, и тем злом, что проявляется в конкретных социальных институтах в определенное время и в определенном месте. Причем, даже если оно свойственно одним индивидам в большей мере, нежели другим, или постепенно подчиняет себе волю многих индивидов на протяжении нескольких поколений, это зло в какой-то определенный момент никогда не возможно приписать отдельным личностям. Если мы станем ошибочно полагать, что данный род зла проистекает из причин, полностью превосходящих человеческую волю, то будем обязаны верить, что лишь некие другие вне-человеческие причины способны его преодолеть. Но совершенно равным образом мы можем пойти по другому пути и связать собственные надежды с заменой всего нашего устройства. И все же, те направления мысли, которые я намерен не более чем обозначить в качестве путей для осуществления христианского общества, должны неотвратимо столкнуть нас с такими проблемами, как: гипертрофия мотива прибыли в социальном идеале, различие между использованием природных ресурсов и их эксплуатацией, а также использованием труда и его эксплуатацией, несправедливое преобладание прибыли у перекупщика в противовес первоначальному производителю, злоупотребления в сфере финансов, грех ростовщичества, — и с прочими чертами коммерциализированного общества, которое должно быть исследовано на основании христианских принципов. Игнорируя эти проблемы, я не пытаюсь ни прикрыться своей некомпетентностью, — хотя подозрение в ней могло бы воспрепятствовать принятию каких- либо из сделанных мною замечаний, — ни просто передать их в ведение неких администраторов-практиков, ибо это было бы отказом от первенства этики. Я уверен, если и имеется известная мера согласия в оценке подобных явлений как негативных, то вопрос об их исправлении настолько спорен, что любому утверждению будет немедленно противопоставлена дюжина других; и в данном контексте внимание окажется сосредоточено на несовершенстве моих суждений, а не на главном, что меня волнует: какова должна быть конечная цель. Ограничусь, поэтому, утверждением, — его, я полагаю, оспорят немногие, — что преобладающая часть механизма современной жизни направлена лишь на санкционирование не-христианских целей, что сам он враждебен не только осознанному стремлению меньшинства к христианской жизни в мире, но и сохранению какого-либо христианского общества в мире. Нам следует отказаться от представления, что христианину должно быть достаточно свободы отправления культа и отсутствия какой-либо дискриминации по признаку веры. Сколь бы фанатично это ни звучало, христианин не может довольствоваться меньшим, чем христианская организация общества, что совсем не равнозначно обществу, состоящему исключительно из благочестивых христиан. Это будет такое общество, в котором природная цель человека — добродетель и благосостояние в общине — признается всеми, а сверхприродная цель — вечное блаженство — теми, кто имеет глаза, чтобы ее видеть.

Мне не хотелось бы, однако, отклониться от моей ранее высказанной идеи, что христианская община — это такая община, где существует единый религиозно-социальный кодекс поведения. Обычному человеку необязательно в полной мере осознавать, какие элементы такого кодекса — явно религиозные и христианские, а какие — просто социальные и отождествляемы с его религией без какого-либо логического основания. Я не требую, чтобы в общину входило больше "добрых христиан", чем это ожидалось бы при благоприятных условиях. Религиозная жизнь людей была бы во многом делом поведения и следования традициям; социальные обычаи приобретали бы религиозные санкции; без сомнения, появилось бы много лишнего, не связанного с верой, в местных обычаях и обрядах, которые, в случае привнесения в них слишком большой доли эксцентричности или суеверия, были бы корректируемы Церковью, но которые, с другой стороны, способствовали бы социальной крепости и согласию. Традиционный образ жизни общины не навязывался бы законом, не нуждался бы для себя во внешнем принуждении и не был бы итогом простого соединения индивидуальных верований и воззрений.

Правители, как я уже говорил, выступая в качестве правителей, будут принимать христианство не просто как свою личную веру, руководящую их поступками, но как систему, в рамках которой они должны управлять. Народ воспримет ее на уровне поведения и привычки. Из сооруженной мною абстракции очевидно, что внутренней тенденцией государства является стремление к практической целесообразности, которое может превратиться в циничную манипуляцию тенденцией народа — направление к интеллектуальной летаргии и суеверию. Поэтому нам необходимо то, что я назвал "сообществом христиан", под коим подразумеваю не локальные группы и не Церковь в каком-либо из ее аспектов, за исключением того, когда мы называем ее "Церковью внутри Церкви". Это будут сознательно и осмысленно верующие христиане, и в особенности те, кто обладает интеллектуальным и духовным превосходством. Следует сразу же заметить, что данная категория несет в себе определенное сходство с теми, кого Кольридж называл "клерикалами"[14] — термином, недавно возрожденным и получившим несколько иной смысл у м-ра Мидлтона Марри. Я полагаю, что мое "сообщество христиан" есть нечто отличное и от первого, и от второго использования понятия "клерикалы". Содержание, вкладывавшееся Кольриджем в данный термин, конечно, в известной степени со временем истерлось. Можно вспомнить, что Кольридж включал в расширенное значение данного понятия три класса: университеты и крупные центры образования, приходских священников и школьных учителей. Предложенная Кольриджем концепция функционирования клира и его связи с образованием сформировалась в мире, с тех пор непривычно изменившемся: его настойчивые рекомендации, что священнослужители должны быть "как правило, состоящими в браке и главами семейств", и его неясные намеки на иностранное влияние в церковных делах ныне звучат по меньшей мере странно; он оказался совершенно неспособен признать ту неизмеримую ценность, которой могут и должны обладать в церковной общине монашеские ордена. Термин, используемый мною, предназначен нести одновременно и более широкое, и более ограниченное значение. Очевидно, что в сфере образования следование христианской вере и овладение христианским знанием не может более считаться само собой разумеющимся; равным образом не следует ожидать первенства богословия либо навязывать его. В любом будущем христианском обществе, какое я только могу себе помыслить, система образования будет формироваться в соответствии с христианскими представлениями о том, ради чего существует образование в отличие от простого обучения; однако персонал неизбежно будет смешанным; можно даже надеяться, что это смешение послужит во благо его интеллектуальной жизнеспособности. Смешанный контингент будет включать людей с исключительными способностями, при этом, вполне возможно, индифферентных к религии или неверующих; в нем найдется соответствующее место и для людей, исповедующих иные, нехристианские, конфессии. Ограничения, налагаемые на таких людей, будут подобны тем, что налагаются социальной необходимостью на тех политиков, кто, не имея христианской веры, обладает, однако, способностями в сфере общественной деятельности, без которых данная страна не могла бы безболезненно обойтись.

Заняться критикой современных идеалов образования было бы с моей стороны еще более опрометчиво, нежели решиться критиковать политику; однако вполне уместно отметить тесную взаимосвязь теории образования и политической теории. Мы и в самом деле были бы удивлены, обнаружив, что система образования и политическая система некой страны всецело расходятся; и то, что говорилось мною о негативном характере нашей политической философии, должно было бы включать параллельную критику нашего образования, — не того, каким мы находим его на практике здесь или там, но тех представлений о природе и цели образования, которые стремятся воздействовать на практику в масштабах целой страны.

Нет нужды напоминать о малой вероятности того, чтобы языческое тоталитарное правительство предоставило образованию самому заботиться о себе или не покушалось бы на традиционные методы старейших учебных заведений: о некоторых зарубежных результатах подобного вмешательства на самых неуместных основаниях мы уже достаточно хорошо осведомлены. Повсюду, похоже, будет ощущаться все большее и большее давление обстоятельств, вынуждающее приспосабливать идеалы образования к политическим идеалам, и как в одной, так и в другой сфере нам останется выбирать только между более высокой и более низкой степенью рационализации. В христианском обществе образование должно быть религиозным, — не в том смысле, что его будут осуществлять представители церкви и тем более не в том, что оно будет применять давление или пытаться обучить каждого богословию, но в том смысле, что цели его будут определяться христианской философией жизни. Оно не будет более просто термином, охватывающим множество не связанных между собой предметов, изучение которых предпринимается для каких-то специальных целей или вообще ни для чего.

Таким образом, мое Сообщество Христиан в противоположность клерикалам Кольриджа вряд ли сможет включить в себя весь преподавательский корпус. С другой стороны, оно будет включать, кроме многих из мирян, занятых различными видами деятельности, многих, хотя и не всех, представителей клира. Национальное духовенство должно, конечно, состоять из священников различных интеллектуальных типов и уровней; а вера, как я уже говорил ранее, имеет, наряду с горизонтальным, вертикальное измерение: для того чтобы в полной мере ответить на вопрос "во что верит А", необходимо знать об А достаточно, чтобы иметь некоторое понятие о том уровне, на каком он способен во что-либо верить. Сообщество христиан — сообщество с весьма неясными контурами — будет включать в себя как клир, так и мирян высших интеллектуальных и/или духовных дарований. Будут среди них попадаться и кое-кто из тех, кого обычно, не всегда с намерением польстить, называют "интеллектуалами".

Ограничение культуры и развития философии и искусств монастырскими стенами было бы возвратом в Темные Века[15], от одной мысли о чем я содрогаюсь; с другой стороны, ситуация, когда светские "интеллектуалы" замыкаются в собственном мире, куда проникнуть или хотя бы проявить к нему интерес способны лишь очень немногие из представителей церкви и политиков, также не является прогрессивной. Многие потери, как мне кажется, происходят от простого невежества; значительная доля изобретательности тратится на создание скороспелых философий в отсутствие какого бы то ни было общего основания знания. Мы пишем для своих друзей — большинство из них также писатели — или для своих учеников — большинство из них собирается стать писателями; либо мы нацелены на некую гипотетическую массовую аудиторию, нам совершенно неизвестную и, быть может, вообще не существующую. В любом случае результат отмечен утонченной провинциальной незрелостью. О том, каковы социальные условия, наиболее плодотворные для создания первоклассных произведений, — философских, литературных или иных, — возможно, имеет больший смысл не писать, а дискутировать устно. Быть может, и не существует такого набора условий, какой был бы в наибольшей степени благоприятен для расцвета всех данных видов деятельности; равным образом вероятно, что необходимые условия могут меняться при переходе от одной страны и цивилизации к другой. Режимы Людовика XIV[16] или Тюдоров и Стюартов[17] вряд ли можно назвать поощряющими вольнодумство; с другой стороны, власть авторитарных правительств в наше время не кажется способствующей возрождению искусств. На вопрос, что более содействует расцвету искусств, период роста и расширения или период упадка, ответить я не могу. Сильное и даже тираническое правительство может не причинять никакого вреда, коль скоро сфера его контроля четко ограничена, коль скоро оно довольствуется ограничением свобод своих подданных, не пытаясь воздействовать на их умы; однако режим неограниченной демагогии становится оглупляющим. Я вынужден ограничить себя рассмотрением положения искусств в нашем современном обществе и того, каким оно должно быть в будущем обществе, как я его вижу.

Возможно, условия, неблагоприятные для искусств сегодня, коренятся слишком глубоко и слишком масштабны для того, чтобы зависеть от различий между той и иной формами правления; так что предстоящая нам перспектива — это перспектива либо медленного продолжительного упадка, либо внезапного исчезновения. Ни в одной схеме преобразования общества невозможно непосредственно стремиться к условиям, благоприятствующим расцвету искусств: данные виды деятельности являются, вероятно, побочными продуктами, для них мы не можем создавать условия преднамеренно. С другой стороны, их упадок может всегда рассматриваться как симптом некоего социального недуга, требующего специального изучения. Будущее искусства и мысли в демократическом обществе не кажется более блестящим, чем в каком бы то ни было ином, если только демократия не должна означать нечто весьма отличное от чего-либо реально существующего. Я отнюдь не собираюсь защищать нравственную цензуру; я всегда высказывал решительные возражения против запрещения тех или иных книг или даже предъявления претензий к литературному качеству. Но зато коварней любой цензуры то постоянное давление, которое молчаливо осуществляется во всяком массовом обществе, организованном ради прибыли, с целью снижения общего уровня искусства и культуры. Организованное распространение рекламы и пропаганды — другими словами, влияние на массы людей любыми средствами, действующими в обход их разума, — всецело обращается против них. Экономическая система — против них; хаос идеалов и путаница мысли в нашем всеобщем массовом образовании — против них; против них также и исчезновение целого класса людей, осознающих свою социальную и частную ответственность за поощрение всего лучшего, что создается и пишется. В период, когда каждая нация имеет все меньше и меньше "культуры" для собственного потребления, все они прилагают яростные усилия к экспорту своей культуры, чтобы впечатлить друг друга достижениями в области искусств, которые сами они уже перестают развивать и понимать. И поскольку называющие себя интеллектуалами считают теологию неким специфическим занятием, вроде нумизматики или геральдики, до которых им нет дела, а теологи выказывают точно такое же равнодушие к литературе и искусству, как специфическим занятиям, которые их не касаются, — то и наши политические классы рассматривают обе сферы как территории, относительно коих у них нет никаких оснований стыдиться своего пребывания в полном невежестве. Соответственно более серьезные авторы имеют ограниченную и даже провинциальную аудиторию, а более популярные пишут для неграмотной и некритически настроенной толпы.

Нельзя ожидать преемственности и согласованности в политике, нельзя ожидать надежного поведения на основе принципов, неизменных в изменчивых ситуациях, если за всем этим не стоит политическая философия, причем не партии, но нации. Нельзя ожидать преемственности и согласованности в литературе и искусстве, если нет определенного единообразия культуры, выраженного в сфере образования установленным, хотя и не жестким, согласием в вопросе о том, что — в известной степени — следует знать каждому, и четким различием — сколь бы недемократичным оно ни выглядело — между образованными и необразованными. Я наблюдал в Америке, при очень высоком интеллектуальном уровне студентов, тот препятствующий прогрессу обучения факт, что нельзя было найти хотя бы двух человек, — если только они не находились в одно и то же время в одной школе под влиянием тех же учителей, — изучавших бы одни и те же предметы и читавших одни и те же книги, хотя количество предметов, которым их обучали, поражало. Даже при меньшем количестве совокупной информации, быть может, было бы лучше, если бы они читали немногие, но одни и те же книги. В негативном либеральном обществе нет единого мнения о том, каким объемом знаний должен обладать всякий образованный человек на определенной ступени развития: идея мудрости исчезла, и нам осталось спорадическое и бессвязное экспериментирование. Национальная система образования есть нечто гораздо более важное, чем система управления; только надлежащая система образования может объединить деятельную и созерцательную жизнь, действие и размышление, политику и искусства. Но "образование, — как сказал Кольридж, — будет реформировано и определено как синоним обучения". Эта революция уже произошла: для большинства населения образование означает обучение. Следующим шагом, который предстоит сделать секуляризованным клерикалам, будет насаждение политических принципов, одобренных партией, стоящей у власти.

Можно подумать, что я отклонился от своей темы, однако мне казалось необходимым упомянуть о громадной ответственности образования за то состояние, какое мы находим или предвидим: секуляризированное государство, община, превращенная в толпу, клерикальные силы в полном разброде. Явно секуляристским решением проблемы было бы подчинить все политической власти; и поскольку сюда входит подчинение денежных интересов интересам нации в целом, это предлагает некое немедленное, хотя, возможно, иллюзорное облегчение: по крайней мере, в глазах народа государственный деятель, даже неразборчивый в средствах, или военный, даже жестокий, является более достойным героем, нежели финансист. Но это также означает ограничение деятельности духовенства еще более тесными рамками, подавление свободы интеллектуальной деятельности и извращение искусства политическими критериями. Лишь в обществе, построенном на религиозных основаниях, — а это не одно и то же, что церковный деспотизм, — возможно обрести подлинные гармонию и напряжение, как между индивидами, так и внутри общины.

В любом христианском обществе, какое только можно себе представить в будущем, — в том, что Маритен называет плюралистским обществом, — мое "сообщество христиан" не может быть сообществом людей определенного профессионального профиля, подобно "клерикалам" Кольриджа, — сообществом, которое, увиденное в перспективе столетия, оказывается чем- то вроде жестко обозначенной касты. Сообщество христиан — не организация, но некое объединение людей без определенных границ; состоит оно как из клира, так и из мирян, тех из них, кто более сознателен, более духовно и интеллектуально развит. Именно единство их веры и упования, их общая укорененность в единой системе образования и в одной культуре сделают их способными, влияя и испытывая влияние друг друга, совместно формировать самосознание и совесть нации.

Дух дышит, где хочет, и я не могу представить себе такое будущее общество, в коем можно было бы разделять христиан и нехристиан лишь по их исповеданию веры или даже по некому регламентированному кодексу поведения. При царящем ныне повсеместном невежестве нельзя не предположить, что многие, называющие себя христианами, не вполне осознают значение данного слова, а некоторые из тех, кто упорно отвергает христианство, являются лучшими христианами, нежели многие из тех, кто утверждает его. И, возможно, всегда найдутся такие, кто, обладая бесценными для человечества творческими дарами и тонкой душевной организацией, этими дарами подразумеваемой, останутся, тем не менее, слепыми, равнодушными и даже враждебными. Но это не должно лишать их возможности применять дарованные им таланты.

Вышеприведенный эскиз христианского общества, где опущены многие, даже представляющиеся существенными детали, не мог бы предстать даже как предварительный набросок — ebauche[18] — без некоторого, столь же по необходимости экономного, рассмотрения отношений церкви и государства в подобном обществе. Пока что ни слова не было сказано о возможности огосударствления церкви. Но государство будет вынуждено уважать христианские принципы хотя бы постольку, поскольку обычаи и чувства людей не должны слишком грубо подвергаться оскорблениям или предаваться поруганию, а также в силу необходимости предотвратить возможность какого-либо единогласного протеста со стороны наиболее влиятельной части сообщества христиан. Государство является христианским лишь негативно; его христианство — отражение христианства того общества, которым оно управляет. У нас нет гарантий, что от принятия нехристианских законов оно не перейдет к действиям на имплицитно нехристианских принципах и далее — к действиям на открыто нехристианских принципах. У нас нет гарантий чистоты нашего христианства; ибо, коль скоро государство может перейти от политики целесообразности к утрате принципов, а христианская община — впасть в безразличие, то и сообщество христиан может оказаться ослаблено каким-нибудь заскоком и ошибкой группы или индивида. Пока что мы имеем общество лишь в том состоянии, в каком оно может иметь значимое отношение к Церкви, отношение, являющееся ни отношением враждебности, ни полного согласия. И это отношение столь важно, что без его обсуждения мы не можем показать собранный скелет христианского общества, мы выставляем лишь несочлененные кости.


III


Я уже говорил, что мое эссе в некотором смысле — опыт введения в проблему отношений церкви и государства; теперь настало время обозначить границы, присущие ему именно как введению. Сама проблема представляет интерес для каждой христианской страны, — то есть для каждой возможной формы христианского общества. Она примет различную форму в соответствии с традициями данного общества — римско-католического, православного или лютеранского. Она примет также иную форму в тех странах, — прежде всего, в Соединенных Штатах Америки и доминионах, — где вследствие разнообразия представленных там рас и религиозных общин данная проблема выглядит неразрешимой. Более того, для этих последних сама проблема может представиться и вовсе не существующей; может показаться, что этим странам изначально суждено иметь нейтральную форму общества. Я не игнорирую возможности неопределенно долгого существования нейтрального общества в подобных условиях. Но я уверен, что, если этим странам суждено развивать свою собственную позитивную культуру, а не оставаться всего лишь чем-то производным от Европы, им придется следовать либо в направлении языческого, либо — христианского общества. Я не хочу тем самым сказать, что данная альтернатива должна привести к насильственному подавлению или к полному исчезновению отколовшихся сект, еще менее, я надеюсь, — к поверхностному единству церквей с внешним официальным фасадом, — единству, в котором богословским расхождениям будет придано столь мало значения, что его христианство может стать насквозь фальшивым. Однако позитивная культура должна обладать позитивной системой ценностей, сектанты же должны оставаться маргинальными, как и возможности их воздействия.

При всей несхожести местных условий данный вопрос о церкви и государстве тем более значим повсюду. Его актуальность в Европе может создать впечатление его меньшей насущности в Америке, равно как его актуальность в Англии вызывает множество соображений, не столь насущных для остальной Европы. Но если то, что я излагаю на последующих страницах, имеет прямое отношение только к Англии, то не потому, что я думаю о локальных проблемах вне связи с христианским миром в целом. Отчасти это так, потому что я могу с пользой для дела обсуждать только ситуации, мне наиболее близкие, а отчасти потому, что более обобщенное рассмотрение будет выглядеть исключительно как оперирование вымыслами и фантазиями. Поэтому я ограничил свою тему возможностью христианского общества в Англии и, говоря о церкви и государстве, подразумеваю именно англиканскую церковь. Однако стоит помнить, что такие термины, как "Истеблишмент"[19] и "Государственная церковь", могут иметь значение и более широкое, нежели обычно им приписываемое. С другой стороны, я имею в виду только такую церковь, которая может претендовать на то, чтобы представлять традиционную форму христианской веры и богослужения, присущую подавляющему большинству населения определенной страны.

Читатель, если мой эскиз христианского общества получил его одобрение, согласится, что подобное общество может быть реализовано лишь тогда, когда преобладающее большинство овец принадлежит одному стаду. У тех же, кто считает единство чем-то к делу не относящимся, а также у тех, кто, более того, считает расхождения в богословских взглядах бесконечным благом, мои идеи отклика не найдут. Но если признать единство как желаемое, если идея христианского общества будет понята и принята, — тогда оно сможет быть реализовано в Англии только через англиканскую церковь. Здесь не место обсуждать богословскую позицию этой церкви: если в каких-то пунктах она и неверна, непоследовательна или уклончива, это — дело внутрицерковной реформы. Я же, не упуская из виду возможности и не теряя надежды на окончательное воссоединение или реинтеграцию, предпринятые с той или с другой стороны, утверждаю лишь, что именно эта церковь, в силу ее традиции, ее организации и ее отношения к религиозно-общественной жизни людей в прошлом, единственная отвечает нашей цели, — и никакая христианизация Англии не сможет произойти без нее.

Церковь христианского общества должна, таким образом, состоять в некотором отношении к тем трем элементам в христианском обществе, которые я назвал. Она должна иметь иерархическую организацию в прямом и официальном отношении к государству: в каковом отношении она всегда рискует опуститься до уровня одного из департаментов государства. Она должна иметь организацию, — такую, как приходская система, — находящуюся в прямом контакте с мельчайшими организационными единицами внутри общины и их индивидуальными членами. И, наконец, она должна, в лице своих наиболее интеллектуальных, образованных и благочестивых служителей, в лице своих магистров аскетического богословия, равно как и людей более широких интересов, иметь отношение к сообществу христиан. В вопросах догматики, в вопросах веры и нравственности она будет выступать как высший авторитет нации; в различных вопросах иного рода ее позицию будут выражать отдельные индивиды. Временами она может — и обязана будет — находиться в конфликте с государством, то выражая протест против отступлений от политического курса, то защищая себя от посягательств со стороны временной власти, то защищая общину от тирании и утверждая ее попранные права, то оспаривая еретические взгляды либо безнравственное законодательство и порядок управления. Временами церковная иерархия может оказаться под огнем критики со стороны сообщества христиан или групп внутри него, поскольку любая организация всегда подвержена опасности коррупции и испытывает потребность в реформе изнутри.

Пусть я и не затрагиваю здесь вопроса о средствах, потребных для создания христианского общества, всегда необходимо рассматривать данную идею в отношении к конкретным существующим обществам; ибо не следует ожидать или желать того, чтобы его устроение было идентичным во всех христианских странах. Я совсем не предполагаю, что отношения между церковью и государством, которые существуют или могли бы существовать в Англии, должны служить образцом для всех других общин. Является ли "государственная церковь" теоретически наилучшей моделью таких отношений, — вопрос не ко мне. Не будь уже в Англии государственной церкви, нам пришлось бы задуматься о ее желательности. Но поскольку мы имеем государственную церковь, надо принимать ситуацию такой, как она есть, и отвлечься на минуту для рассмотрения существа проблемы отделения церкви от государства. Сторонники данного направления внутри церкви могут продемонстрировать в его поддержку множество связных аргументов: злоупотребления и скандалы, которые подобное преобразование могло бы устранить, противоречия, которые могли бы быть разрешены, и преимущества, которые можно было бы приобрести, — все это слишком очевидно, чтобы заслуживать специального упоминания. Зато на возможность появления злоупотреблений и пороков иного рода в церкви, отделенной от государства, кажется, еще не обращалось должного внимания. Однако гораздо большей, на мой взгляд, является опасность ухода церкви со сцены — добровольного или совершенного под давлением. Оставляя в стороне аномалии, поддающиеся исправлению и без использования столь радикальных мер, хочу заметить, что государственная церковь подвержена своим специфическим искушениям и принуждениям; у нее больше преимуществ, но и больше трудностей. Но мы должны остановиться, дабы осознать, что церковь, раз отделенная от государства, не может вновь легко соединиться с ним и что сам акт отделения отрывает ее от жизни нации гораздо более определенно и непоправимо, чем если бы такого единства и не существовало вовсе. Воздействие на сознание людей явного и драматического удаления церкви от дел нации, откровенного признания двух стандартов и образов жизни, оставление церковью всех тех, кто по критерию искреннего исповедания веры не находится в числе ее паствы, не поддается измерению; опасности столь велики, что подобный акт может быть исключительно крайней мерой. Похоже, за ним кроется нечто такое, что я еще не готов считать само собой разумеющимся, а именно: разделение на христиан и нехристиан в нашей стране уже стало или со всей определенностью должно будет стать столь отчетливым, что его можно свести к статистике. Но если считать, как это делаю я, что преобладающее большинство людей суть ни те, ни другие, но живущие на ничейной земле, — то ситуация предстанет весьма отличной; и отделение церкви от государства вместо того, чтобы стать признанием состояния, к которому мы пришли, оказалось бы созданием состояния, результаты которого мы не можем предвидеть.

Я не затрагиваю здесь реформы государственной церкви: обсуждение данной проблемы требует знакомства с конституционным, каноническим и гражданским правом. Но я не думаю, что пример процветания отделенной от государства церкви Уэльса, иногда выдвигаемый защитниками отделения церкви от государства, здесь к месту. Не говоря уже о различиях расового темперамента, которые необходимо учитывать, последствий отделения церкви от государства невозможно углядеть из примера маленькой части острова; и, если отделение церкви от государства окажется всеобщим, все последствия не проявятся немедленно. Я, все же, думаю, что тенденция времени противоположна точке зрения, согласно коей религиозная и светская жизнь индивидуума и общины могут сформировать две раздельные автономные сферы. Я знаю, что теология абсолютного разделения жизни Духа и жизни мира распространилась из Германии. Подобная доктрина кажется более привлекательной, когда положение церкви является всецело оборонительным, когда она ежедневно подвергается гонениям, когда ее духовные притязания ставятся под сомнение и когда самой насущной для нее оказывается необходимость выжить и сохранить в чистоте свое вероучение. Однако подобная теология несовместима с посылками, лежащими в основе всего, что мною говорилось. Растущая сложность современной жизни делает данную теологию неприемлемой, поскольку, как я уже сказал, мы столкнулись с жизненными проблемами, возникающими не просто из необходимости сотрудничества с нехристианами, но из нашей неизбежной включенности в нехристианские институты и системы. И, в конечном счете, против нее направлена тоталитарная тенденция, — тенденция утвердить вновь, на более низком уровне, религиозно-социальную природу общества.

И я убежден, что невозможно иметь национальное христианское общество, религиозно-социальную общину, общество с политической философией, основанной на христианской вере, если оно представляет собой лишь совокупность частных и независимых сект. Национальная вера должна иметь официальное признание со стороны государства, а также принимаемый всеми статус в общине и почву для убеждений — в человеческом сердце.

Ересь часто определяют как упорство в отстаивании лишь одной половины истины; она может также быть попыткой упростить истину, ограничив ее пределами обыденного понимания вместо того, чтобы возвысить разум до восприятия истины. Монотеизм или тритеизм понять легче, чем тринитаризм[20]. Мы наблюдали плачевные результаты попытки изолировать церковь от мира; имеются примеры такого же провала попытки присоединения мира к церкви; мы должны также быть готовыми противостоять попытке присоединения церкви к миру. Постоянной опасностью для государственной церкви является эрастианизм[21]: нет надобности ссылаться на восемнадцатый век или на довоенную Россию, чтобы это понять. Как ни предосудительна сама по себе такая ситуация, но не столько даже прямые и явные скандалы, сколько конечные последствия эрастианизма представляют собой основную угрозу. Отчуждая массы людей от ортодоксального христианства, приводя их к отождествлению церкви с ее действующими иерархами и к обвинению их в том, что они являются инструментом олигархии или класса, он подвергает умы людей воздействию разных видов безответственного и бездумного исступления, за которым следует вторая жатва язычества.

Опасность превращения национальной церкви в классовую не из тех, что как раз сегодня тревожат нас; ведь ныне точно так же можно быть респектабельным членом общества, будучи членом англиканской церкви или христианином любой другой конфессии, как можно быть членом англиканской церкви, не будучи в указанном смысле респектабельным членом общества. Опасность, что национальная церковь может стать также и националистической, была не из тех, что могли привлечь внимание наших предшественников, теоретизировавших по поводу церкви и государства, поскольку опасность национализма как такового и опасность вытеснения всякой формы христианства еще не могла вполне предстать их умам. Опасность, однако, всегда была рядом; а для кое-кого и ныне Рим по-прежнему ассоциируется с испанской Армадой и романом Кингсли "Эй, на запад!"[22]. Ибо национальная церковь склонна отражать религиозно-социальные обычаи лишь своей нации, а ее члены, коль скоро они изолированы от христианских общин других наций, могут быть склонны к утрате всех критериев, посредством коих в рамках своего религиозно-социального комплекса можно различать между универсальным и локальным, случайным, неустойчивым. В определенных пределах порядок отправления культа вселенской церковью может совершенно естественно видоизменяться в соответствии с культурными традициями каждой нации. Римский католицизм не вполне одно и то же явление (на взгляд социолога, но не богослова) в Испании, Франции, Ирландии и Соединенных Штатах Америки, и, если не считать сохранения его единой главы, различия станут еще больше. Тенденция к расхождению может быть так же сильна среди религиозных объединений одного вероисповедания в разных странах, как и среди сект в одной стране; более того, можно ожидать, что секты в одной стране обнаружат некие общие черты, какие ни одна из них не разделяла бы со своими единоверцами за рубежом.

Пороки националистического христианства в прошлом сглаживались относительной слабостью национального самосознания и силой христианской традиции. Они не отсутствовали вовсе: случалось, миссионеров обвиняли в том, что они в большей мере распространяли (вследствие невежества, а не злого умысла) обычаи и взгляды своих социальных групп, нежели передавали туземцам основы христианской веры в таком виде, чтобы те могли согласовать с нею свою собственную культуру. С другой стороны, я думаю, что некоторые события, происшедшие в течение последних двадцати пяти лет, привели к растущему признанию наднационального христианского общества: ибо, если не это обозначили такие конференции, как Лозаннская, Стокгольмская, Оксфордская, Эдинбургская — а также состоявшаяся в бельгийском Малине[23], — то я не знаю, какая польза была от этих конференций. Целью трудов по организации литургического общения между официальными церквами определенных стран является не только взаимное предоставление путешествующим возможности приобщиться Святых Тайн, но и утверждение вселенской Церкви на земле. Конечно, сегодня никто не может защитить идею национальной церкви, не соизмеряя ее с идеей вселенской церкви и не памятуя о том, что истина одна, и у религии нет границ.

Я думаю, опасности, подстерегающие национальную церковь, в то время как вселенская церковь есть не более чем благочестивый идеал, столь очевидны, что одно их упоминание побуждает к согласию. Полностью отождествляемая с каким- то одним народом, национальная церковь может во всякое время, но особенно в моменты смут, стать не более чем голосом предубеждений, страстей или интересов своего народа. Но существует и другая опасность, не так легко распознаваемая. Я утверждал, что идея христианского общества предполагает, для меня, существование одной Церкви, нацеленной на охват всей нации. И пока у нее не будет этой цели, мы будем вновь и вновь впадать в конфликт между своей принадлежностью к государству и принадлежностью к церкви, между общественной и частной моралью, конфликт, делающий сегодня нравственную жизнь столь трудной для каждого и в свою очередь провоцирующий то стремление к упрощенному одностороннему решению в пользу этатизма или расизма, которое национальная церковь может побороть лишь в том случае, если признает свое положение в качестве части вселенской церкви. Однако если бы мы позволили себе предложить Европе (ограничивая свое внимание данным континентом) идеал всего лишь сообщества христианских обществ, то могли бы неосознанно склониться к трактовке идеи вселенской церкви как идеи всего лишь некой находящейся в духовном измерении Лиги Наций[24]. Индивид был бы непосредственным приверженцем лишь своей национальной церкви, а вселенская церковь оставалась бы абстракцией или стала бы ареной борьбы для конфликтующих национальных интересов. Но разница между вселенской церковью и усовершенствованной Лигой Наций состоит в том, что верность индивида своей собственной церкви вторична относительно его верности церкви вселенской. До тех пор пока национальная церковь не является частью целого, она не может налагать на меня никаких обязательств; представить же себе такую Лигу Наций, которая могла бы предъявлять к индивиду требования верности по отношению к себе, первенствующие перед требованиями его страны, — просто химера, которую очень немногие рискнули бы даже вообразить. Я не раз говорил о невыносимом положении тех, кто стремится вести христианскую жизнь в нехристианском мире. Но следует помнить, что даже в христианском обществе, организованном настолько хорошо, насколько мы можем представить себе возможным в этом мире, пределом станет необходимость гармонизации нашей обычной жизни во времени и жизни вневременной, духовной: тождественны они никогда не будут. Всегда будет существовать двойная верность — верность государству и верность церкви, своим согражданам и своим братьям во Христе повсюду, и последнему всегда следует отдавать первенство. Напряжение будет существовать всегда; и это напряжение выражает самую суть идеи христианского общества и является основным признаком, отличающим христианское общество от языческого.


IV


Должно быть очевидно, что форма политической организации христианского государства не входит в границы данного анализа. Отождествление какой бы то ни было конкретной формы правления с христианством — опасная ошибка, ибо оно смешивает вечное с преходящим, абсолютное с обусловленным. Формы правления и социальной организации находятся в постоянном процессе изменения, и их функционирование может быть весьма отличным от той теории, которую они призваны иллюстрировать. Теория государства может быть, скрыто или явно, антихристианской: оно может присваивать себе права, претендовать на которые может только церковь, или претендовать на решение моральных вопросов, о которых только церковь правомочна выносить суждение. С другой стороны, режим может на практике требовать больше или меньше, чем он провозглашает, и мы должны исследовать как его работу, так и его устройство. У нас нет никакой уверенности в том, что демократический режим никак не может быть столь враждебным христианству на практике, как иной — в теории: ведь даже наилучшее правительство должно соотноситься с характером и степенью самосознания и образования отдельного народа в определенном месте в определенное время. Тем, кто рассчитывает, что анализ природы христианского общества закончится предложением определенной формы политической организации, следует спросить себя, действительно ли они считают нашу форму правления более важной, чем наше христианство; тем же, кто убежден, что нынешняя форма правления в Британии — наиболее приемлемая для любого христианского народа, следует спросить себя, не путают ли они христианское общество с обществом, просто терпимым к исповеданию христианства отдельными индивидами.

Данное эссе не стремится быть ни антикоммунистическим, ни антифашистским манифестом; читатель уже мог к данному моменту забыть, что мною говорилось в начале, когда я признавался в гораздо меньшем интересе к более внешним, хотя и значимым, расхождениям между системами правления различных наций по сравнению с более глубоким водоразделом между языческим и христианским обществом. Наша озабоченность международной политикой в течение нескольких последних лет вызвала больше поверхностного благодушия, нежели последовательных попыток разобраться в собственной совести. Иногда мы почти убеждены в том, что очень неплохо преуспели в реформе здесь и в реформе там, и преуспели бы еще более, если б только иностранные правительства не упорствовали в нарушении всех правил и не вели нечестную игру. Еще более удручает мысль, что только страх или ревность к заграничному успеху может рождать в нас тревогу о здоровье собственной нации; что лишь через это беспокойство можем мы рассматривать такие вещи, как сокращение численности населения, недоедание, нравственное вырождение, упадок сельского хозяйства, — вообще как зло. И что хуже всего, мы защищаем христианство не потому, что оно истинно, а потому, что оно может быть полезно. К концу 1938 г. мы пережили волну "духовного возрождения", которая должна была бы научить нас, что глупость не является прерогативой какой-либо одной политической партии или какой-либо одной религиозной конфессии, а истерия — привилегией необразованных. Выраженное тогда христианство было весьма смутным, религиозное рвение оказалось рвением к демократии. Все это не могло породить ничего лучшего, чем замаскированный и в высшей степени ханжеский национализм, ускоряющий наше продвижение в направлении язычества, столь нами на словах ненавидимого. Оправдывать христианство тем, что оно обеспечивает основания нравственности, вместо того чтобы выводить необходимость христианской нравственности непосредственно из истины христианства, — очень опасная инверсия; и мы можем отметить, что тоталитарными государствами особенное внимание уделялось, — с упорством в достижении цели, не всегда присущим демократическим государствам, — тому, чтобы обеспечить свою национальную жизнь основаниями нравственности, — быть может, ложными, но зато в большом количестве. Не энтузиазм, но именно догма отличает христианское общество от языческого.

Я пытался ограничить свое видение христианского общества социальным минимумом: представить общество не святых, но обыкновенных людей; людей, чье христианство является общим делом, прежде чем быть индивидуальным. Очень легко для рассуждений о возможном христианском порядке в будущем быть склонным впасть в некого рода апокалиптическое видение золотого века добродетели. Но мы должны помнить, что Царство Христа на земле никогда не осуществится, а также и то, что оно осуществляется постоянно; мы должны помнить, что какую бы мы ни совершали реформу или революцию, результат всегда окажется жалкой пародией на то, чем должно быть человеческое общество — хотя мир никогда не остается всецело лишенным благодати. В том обществе, какое я себе представляю, как и во всяком еще не окаменевшем обществе, будет существовать неисчислимое множество зародышей упадка. Любая человеческая схема общества реализуется лишь тогда, когда к ней оказались адаптированы большие массы людей; но эта адаптация становится также, незаметным образом, приспособлением самой схемы к той массе, на которую она оказывает свое влияние: превосходящее давление посредственности, медленное и неукротимое, как ледник, смягчит самую жестокую и пригасит самую воодушевленную революцию, а реализуемое окажется столь несхожим с целью, представлявшейся энтузиастам, что предвидение подобной перспективы ослабит любое усилие/Быть может, христианское общество в целом окажется обществом невысокого уровня; оно привлечет к сотрудничеству многих, чье христианство призрачно, суеверно либо притворно, а также многих, чьи мотивы были первоначально земными и эгоистичными. Оно потребует непрерывного реформирования.

Мне бы не хотелось, однако, чтобы думали, будто я считаю наличие более высоких форм благочестивой жизни делом, меньшей важности для подобного общества. Я настаивал, и это правда, на общественном аспекте более, чем на индивидуальном: на общине мужчин и женщин, индивидуально не лучших, нежели теперь, за исключением одного фундаментального различия: их приверженности христианской вере. Однако приверженность христианской вере даст им нечто еще, чего им не хватает: уважение к религиозной жизни, к жизни молитвенной и созерцательной и к тем, кто пытается эту жизнь вести. В этом я прошу от британских христиан не более того, что характерно для простого мусульманина или индуиста. Но простому человеку необходимо знать, что религиозная жизнь существует, что ей дано ее законное место; ему следует признать призвание тех, кто оставил мир, как он признает призвания, осуществляемые в миру. Я не могу представить себе христианского общества без религиозных орденов, даже чисто созерцательных, даже замкнутых орденов. И, между прочим, мне не хотелось бы, чтобы о том "сообществе христиан", о котором у меня шла речь, думали только лишь как о лучших, наиболее образованных и социально-активных представителях верхушки среднего класса, — "сообщество христиан" не следует представлять себе посредством этой аналогии.

Мы можем сказать, что религия, в отличие от современного язычества, предполагает жизнь в согласии с природой. Можно заметить, что природная жизнь и жизнь духовная согласуются одна с другой, чего ни у одной из них нет с жизнью механистической; однако наше понятие о природном настолько исказилось, что люди, считающие "неестественным" и потому отталкивающим, чтобы лицо того или другого пола избирало безбрачие, считают совершенно "естественным", когда семьи ограничиваются одним или двумя детьми. Быть может, было бы более естественным и более согласным с Волей Божи- ей, если бы существовало больше безбрачных, а у тех, кто состоит в браке, разрастались большие семейства. Но я думаю о "согласии с природой" в смысле более широком, нежели этот. Мы все более и более осознаем, что как организация общества на принципе частной выгоды, так и общественная деструкция ведут к деформации человечества неуправляемым ростом промышленности и к истощению природных ресурсов и что наш материальный прогресс во многом является таким прогрессом, за который последующим поколениям придется, видимо, заплатить слишком дорогую цену. Достаточно лишь упомянуть в качестве примера, стоящего ныне слишком явно перед глазами общества, результаты "эрозии почвы", происходящей в результате широкомасштабной и интенсивной эксплуатации земли на протяжении жизни двух поколений подряд ради коммерческой прибыли; преследование немедленных выгод приводит к дороговизне сельхозпродукции и к образованию пустынь. Мне не хотелось бы, чтобы обо мне подумали, будто я осуждаю общество за царящий в нем материальный упадок, поскольку это означало бы, что его материальный успех сделался подходящим мерилом его высоких качеств; я хочу лишь сказать, что неправильное отношение к природе в чем-то предполагает и неправильное отношение к Богу и что следствием этого оказывается неизбежная гибель. На протяжении достаточно долгого времени мы верили исключительно в ценности, возникающие при образе жизни, подвергшемся механизации, коммерциализации, урбанизации; не менее важным для нас было бы осознать те вечные условия человеческого существования, в которых Бог сподобил нас жить на этой планете. И, не идеализируя жизни дикаря, мы могли бы проявить немного смирения, обнаружив в некоторых из тех обществ, на которые смотрим сверху вниз как на примитивные или отсталые, действие социально-религиозно-художественного комплекса, заслуживающего подражания и на более высоком уровне. Мы привыкли всегда рассматривать "прогресс" как интегральный, и нам еще только предстоит усвоить, что лишь усилием и дисциплиной, превосходящими те, которые общество до сих пор находило нужным прилагать к себе, материальные знание и сила приобретаются без потери духовных знания и силы. Борьба за восстановление ощущения причастности к природе и к Богу, признание того, что даже самые примитивные чувства должны быть частицей нашего культурного наследия, представляются мне объяснением и оправданием жизни Д.Г. Лоуренса[25] и извинением его заблуждений. Однако нам требуется не только научиться смотреть на мир глазами мексиканских индейцев, — мне, впрочем, с трудом верится, что Лоуренс преуспел в этом, — мы, конечно, не можем позволить себе на этом остановиться. Нам необходимо знать, какими глазами видели мир Отцы Церкви[26]; и целью восхождения к истокам является наша способность вернуться с большим духовным знанием к нашей собственной ситуации. Мы нуждаемся в возрождении религиозного трепета, чтобы иметь возможность преодолеть его религиозной надеждой.

Мне бы не хотелось оставлять у читателя впечатление, будто я попытался создать еще один дилетантский набросок абстрактного и практически неосуществимого будущего: проект, исходя из которого доктринер подвергает критике предпринимаемые шаг за шагом, изо дня в день усилия политиков. Названные усилия непременно должны осуществляться; но до тех пор, пока мы не сможем обрести порядка, в котором должны располагаться все жизненные проблемы, мы будем, скорее всего, лишь усугублять хаос. К примеру, пока мы рассматриваем финансы, промышленность, торговлю, сельское хозяйство лишь как конкурирующие интересы, время от времени, насколько это возможно, требующие согласования; пока мы рассматриваем "образование" как благо само по себе, максимально доступное каждому и не предполагающее никакого идеала благой жизни для общества или для индивида, — мы обречены двигаться от одного нелегкого компромисса к другому. Существует только одна альтернатива быстрой и элементарной организации общества для целей, которые, будучи лишь материальными и мирскими, столь же эфемерны, сколь мирской успех. Как политическая философия получает свою санкцию от этики, а этика — от истины религии, так лишь через возвращение к вечному источнику истины можем мы возлагать надежды на такую социальную организацию, которая бы, даже под угрозой своего полного разрушения, не игнорировала некоего сущностного аспекта реальности. Термин "демократия", как я уже не раз говорил, не содержит достаточного позитивного содержания, чтобы в одиночку противостоять силам, столь вам неприятным, — оно может быть легко ими трансформировано. Если вы не будете с Богом (а Он есть Бог ревнивый), вам придется воздавать почести Гитлеру или Сталину.

Я уверен, существует много людей, кто, как и я, оказались столь глубоко потрясены событиями сентября 1938 года[27], что так и не смогли оправиться от потрясения; людей, кому этот месяц принес более глубокое осознание положения в целом. Не то чтобы все это не поддавалось пониманию: в самих событиях не содержалось ничего удивительного. Не было наше глубочайшее огорчение, как это становится все более очевидным, и результатом несогласия с проводимой в тот момент политикой и связанным с ней поведением. Новым и неожиданным стало чувство унижения; оно, казалось, требовало акта личного раскаяния, смирения, покаяния и исправления; ведь в том, что случилось, присутствовала и твоя глубокая вовлеченность и ответственность. Это, повторяю, было не критикой действий правительства, но сомнением в основах цивилизации. Мы не могли согласовать одно убеждение с другим, у нас не нашлось идей, которые мы могли бы или подчинить, или противопоставить идеям, противостоящим нам. Было ли центром нашего общества, всегда так уверенного в своем превосходстве и в своей правоте и столь не сомневающегося в своих потенциальных ресурсах, нечто более вечное, чем конгломерат банков, страховых компаний и промышленных предприятий, и была ли у него вера более существенная, чем вера в совокупную прибыль и сохранение дивидендов? Мысли, подобные этим, сформировали исходный пункт и должны оставаться оправданием того, что я не мог не сказать.

6 сентября 1939 г.[28] Данная книга в целом, с предисловием и примечаниями, была закончена до того, как стало известно, что нам предстоит война. Однако возможность войны, ныне осуществившаяся, всегда осознавалась мною, и те единственные дополнительные замечания, которые я чувствую себя обязанным сделать, таковы: во-первых, расстановка сил, обнаружившая себя, более ясно доведет до нашего сознания взаимоисключающий характер альтернативы между христианством и язычеством; и, во-вторых, мы не можем позволить себе отложить конструктивное мышление до окончания военных действий — до того момента, когда, как известно из опыта, к доброму совету не всегда прислушиваются.