"Давид Копперфильд. Том II" - читать интересную книгу автора (Диккенс Чарльз)
Глава XVНАШЕ ХОЗЯЙСТВО
Когда окончился наш медовый месяц и подружки разъехались по домам я, оставшись в нашем собственном домике наедине с Дорой, почувствовал, что чудесное занятие ухаживания уже позади и я как бы не у дел.
Казалось так удивительно видеть Дору постоянно подле себя! Было так странно, что не нужно никуда отправляться чтобы увидеть ее, не нужно беспокоиться о ней, не нужно писать ей, не нужно ломать себе голову над тем, как умудриться остаться с ней наедине. Порой вечером я, подняв глаза от своей работы и видя, что она сидит против меня, откидывался на спинку стула и думал, как чудно, что мы здесь вместе одни, точно это так и полагается, и никому нет до нас дела, как чудно, что наш роман — уже весь в прошлом и нам не остается ничего, как только до конца дней наших радовать друг друга.
Когда в парламенте затягивались прения и я задерживался, мне казалось так странно думать, идя домой, что меня ждет Дора. Сперва было так поразительно, когда она тихо спускалась вниз, в столовую, и разговаривала со мной, пока я ужинал. Было так удивительно знать, что она завивает себе волосы папильотками, и было совершенно изумительным событием видеть, как она это делает.
Я сомневаюсь, чтобы пара птичек меньше умела вести свое хозяйство, чем мы с моей хорошенькой Дорой. У нас, конечно, была служанка. Эта Мари-Анна так мучила нас, что я в глубине души стал подозревать в ней тайную дочь миссис Крупп.
Ее фамилия была Парагон[14]. Когда мы приглашали ее, нас уверяли, что ее фамилия еще не вполне выражает все ее достоинства. У нее был аттестат, пространный, как воззвание, и, согласно ему, она могла исполнять все известные мне домашние работы и множество других, о которых я никогда ничего не слыхал. Была она женщина во цвете лет, сурового вида, постоянно разукрашенная огненно-красными прыщами; особенно много их было на руках. У нее имелся кузен в лейб-гвардии, с такими длинными ногами, что производил впечатление чьей-то вечерней тени. Его мундир был так же мал для него, как сам он был громоздок для нашего домика. Благодаря его присутствию наш коттедж казался меньше, чем был на самом деле. Кроме того, стены коттеджа были довольно тонки, и когда этот великан проводил вечер в нашей кухне, мы всегда знали об этом по несмолкающему рокоту, несущемуся оттуда.
Наше сокровище было рекомендовано нам как особа трезвая и честная. Поэтому я хочу верить, что с ней был припадок, когда мы нашли ее валяющейся на полу у плиты, а также, что исчезновение чайных ложечек — дело рук мусорщика.
Эта Мари-Анна держала нас в ужасном страхе. Мы так чувствовали свою неопытность и беспомощность! Конечно, мы могли бы рассчитывать на милосердие, если бы таковое у нее имелось, но это особа отличалась полным бессердечием. Она же явилась причиной нашей первой маленькой ссоры.
— Моя дорогая, — сказал я однажды Доре, — как вы думаете, имеет ли Мари-Анна какое-нибудь представление о времени?
— Почему вы это говорите, Доди? — простодушно спросила Дора, поднимая глаза от своего рисунка.
— Потому, любимая моя, что сейчас пять часов, а мы должны были обедать в четыре.
Дора внимательно посмотрела на часы и заметила, что они, должно быть, спешат.
— Наоборот, дорогая моя, — сказал я, взглянув на свои часы, — они даже отстают на несколько минут.
Моя женушка подошла и села ко мне на колени, желая успокоить меня, и провела своим карандашом линию вдоль моего носа. Это было очень приятно, но пообедать этим я не мог.
— Не думаете вы, дорогая моя, что было бы лучше вам поговорить с Мари-Анной? — заметил я.
— О, пожалуйста, не надо! Я не могу, Доди.
— Почему не можете, любимая моя? — спросил я ласково.
— Да потому, что я такая глупышка, а она знает это.
Такое мнение Мари-Анны о моей жене показалось мне столь несовместимым с возможностью Доры воздействовать на нее, что я немного нахмурился.
— Какие уродливые морщины на лбу моего скверного мальчика, — промолвила Дора и, все еще сидя на коленях у меня, провела карандашом по моему лбу.
При этом она поднесла карандаш к своим розовым губкам, чтобы он стал чернее, и принялась разрисовывать мой лоб с таким комично-милым усердием, что я невольно, в восторге, расхохотался.
— Вот — славный мальчик! Вы гораздо красивее, когда смеетесь!
— Но, дорогая моя…
— Нет, нет, пожалуйста! — крикнула Дора, целуя меня. — Не будьте негодной Синей Бородой! Не будьте серьезны!
— Женушка моя драгоценная, надо ведь иногда быть серьезным. Ну, садитесь на этот стул, поближе ко мне. Дайте мне сюда карандаш. Вот так. Поговорим разумно. Вы знаете, дорогая… (как мала была эта ручка, которую я держал, какое тоненькое обручальное колечко виднелось на ней!) вы знаете, любимая, не особенно удобно уходить из дому, не пообедав. Не правда ли?
— Д-д-да, — робко пробормотала Дора.
— Как вы дрожите, моя любимая!
— Потому что, я знаю, вы сейчас будете бранить меня! — жалобно воскликнула Дора.
— Душа моя, я только собираюсь рассуждать.
— О, рассуждать — хуже, чем бранить! — закричала Дора в отчаянии. — Я не затем выходила замуж, чтобы со мной рассуждали! Если вы собираетесь рассуждать с таким бедным маленьким существом, как я, вы должны были сказать мне об этом раньше, злой мальчик!
Я пытался умиротворить Дору, но она отвернула свое личико, потряхивала локонами и все повторяла: «Вы злой, злой мальчик!» Я положительно не знал, что мне делать, в нерешительности прошелся несколько раз по комнате и снова вернулся к ней.
— Дора, любимая моя!
— Нет, я вовсе не ваша любимая! Вы, должно быть, жалеете, что женились на мне, иначе вы не стали бы рассуждать со мной, — возразила Дора.
Я почувствовал себя настолько обиженным несправедливостью такого обвинения, что это дало мне силу остаться серьезным.
— Ну, Дора, дорогая моя, вы настоящий ребенок и говорите глупости. Вы, наверно, помните, что я вынужден был вчера уйти с половины обеда и что днем раньше я почувствовал себя очень плохо, потому что поел наспех недожаренной телятины. Сегодня я совсем без обеда и уж почти не решаюсь сказать, как долго мы утром ждали завтрака, а вода все-таки была подана некипяченой. Я не думаю упрекать вас, дорогая моя, но это неудобно.
— О, вы злой, злой мальчик! Сказать, что я неприятная жена, — закричала Дора, заливаясь слезами.
— Ну, что вы, дорогая Дора, вы ведь знаете, что я никогда не говорил этого.
— Вы сказали, что со мной неудобно.
— Я сказал, что «при таком хозяйничанье» неудобно.
— Это совершенно то же самое! — крикнула Дора. И она, видимо, так и думала, ибо заплакала еще горше.
Я опять прошелся по комнате, горя любовью к моей хорошенькой женушке, и готов был в раскаянии разбить себе голову о дверь. Снова я сел и сказал:
— Я не порицаю вас, Дора. Нам обоим надо еще многому учиться. Я только пробую указать вам, дорогая моя, что вы должны, действительно должны (я был полон решимости не уступать в этом) приучить себя присматривать за Мари-Анной, а также немножко делать что-нибудь для себя самой и для меня.
— Я удивляюсь, как можете вы быть так неблагодарны, — рыдала Дора, — когда знаете, что стоило вам на днях заикнуться о рыбе, как я прошла много миль, желая сделать вам сюрприз, и заказала рыбу.
— И это было очень мило с вашей стороны, моя дорогая. Я так был тронут этим, что даже не намекнул вам, что вы купили лосося, слишком большого для нас двоих, и что он стоил один фунт и шесть шиллингов, что нам совсем не по карману.
— А все-таки вы с большим удовольствием ели его, — рыдала Дора, — и еще сказали, что я ваш «мышонок»!..
— И я снова тысячу раз готов сказать вам это, моя дорогая.
Но, видимо, я ужасно поранил нежное сердечко Доры: ее никак нельзя было утешить. Она так трогательно плакала и так горевала, что мне самому стало казаться, будто я сказал ей нечто невероятно обидное. А между тем уйти из дому немедленно было совершенно необходимо. Работа задержала меня до поздней ночи, и все время меня не переставали мучить угрызения совести. Я чувствовал себя несчастным, казался себе убийцей, совершившим ужасное злодеяние.
Я попал домой только в два или три часа утра. Дома меня ждала бабушка.
— Случилось что-нибудь, бабушка? — спросил я в ужасе.
— Ничего, Трот! Сядьте! Цветочек был немного опечален, и я осталась с ним. Вот и все.
Я склонил голову на руку и чувствовал себя, глядя на огонь камина, более грустным и подавленным, чем мог бы этого ожидать так скоро после того, как осуществились мои самые светлые упования. Сидя в задумчивости, я случайно встретился с устремленным на меня взором бабушки. На ее лице я прочел беспокойство, но оно тотчас же исчезло.
— Поверьте, бабушка, я все время чувствовал себя совершенно несчастным, думая о том, что переживает Дора! Но у меня не было другого намерения, как только нежно и ласково поговорить с ней о нашем хозяйстве.
Желая ободрить меня, бабушка кивнула головой.
— Вам надо вооружиться терпением, Трот, — промолвила она.
— Конечно. Но, бабушка, богу известно, что я вовсе не хочу быть несправедливым!
— Верю, верю! — отозвалась бабушка. — Но наш Цветочек — очень нежный цветочек, на него и ветерок должен дуть с осторожностью.
Я был очень благодарен бабушке за ее нежность к моей женушке и был уверен, что она чувствует это. Некоторое время я молча смотрел на огонь.
— Не думаете ли вы, бабушка, что вы могли бы время от времени немного помочь Доре своим советом, к нашей обоюдной с нею пользе?
— Нет, Трот, — проговорила бабушка не без волнения, — нет, не просите меня об этом.
Это было сказано таким серьезным тоном, что я с удивлением посмотрел на нее.
— Видите ли, дитя мое, — начала бабушка, — когда я оглядываюсь назад на свою жизнь, я теперь вижу, что к некоторым людям, которые уже в могиле, я могла быть добрее. Если я сурово осуждала ошибки в супружестве других людей, то, быть может, потому, что я немало делала ошибок в своей семейной жизни. Но лучше не будем говорить об этом. Долгие годы я была ворчливой, несносной женщиной. Была, есть и буду такой. Но мы с вами, Трот, сделали друг для друга кое-что хорошее, — во всяком случае вы, дорогой мой, сделали мне немало добра, — и не нужно, чтобы теперь между нами могли возникнуть какие-нибудь недоразумения.
— Недоразумения между нами?! — воскликнул я.
— Дитя, дитя! — повторила бабушка, оправляя свое платье. — Не будучи пророком, можно предсказать, что начни я только вмешиваться в ваши семейные дела, так сейчас же у нас с вами появились бы недоразумения. А каким из-за меня несчастным стал бы наш Цветочек! Я же хочу, чтобы наш баловень любил меня и был весел, словно мотылек. Вспомните второй брак вашей матушки и никогда не предлагайте мне делать то, что может и мне и ей принести огорчение.
Я сразу понял, что бабушка была права, и вполне оценил ее великодушное отношение к моей дорогой женушке.
— Ваша семейная жизнь, Трот, только началась, — продолжала бабушка. — Рим строился не день и даже не год. Вы сами сделали свой выбор (мне показалось, что ее лицо на миг омрачилось), и вы выбрали очень красивую и очень любящую девочку. А раз вы ее выбрали, вы должны и вам доставит радость ценить ее такой, какая она есть, ценить в ней те качества, которые у нее имеются, а качества, которых у нее нет, вы сами должны развить в ней. Если же вы не сумеете этого сделать (тут бабушка потерла себе нос), то вы, дитя мое, должны приучить себя обходиться без недостающих ей качеств. Но помните, дорогой мой, ваше будущее с Дорой только в ваших и ее руках. Вам самим надо поработать над ним. Никто не может помочь вам в этом. Вот что такое брак, Трот! Да благословит господь вас обоих! Вы со своей женушкой напоминаете мне детей, заблудившихся в лесу.
Проговорила это бабушка веселым тоном, подкрепив свои слова поцелуем.
— А теперь, Трот, — сказала она, — зажгите фонарик и проводите меня через сад в мой игрушечный домик. Когда же вернетесь к себе, передайте Цветочку мой поцелуй. Но смотрите, Трот, что бы вы ни делали, не вздумайте создавать пугало из Бетси Тротвуд!
Сказав это, бабушка по-своему повязала себе голову платком, и я проводил ее домой. Когда она стояла в своем саду, подняв фонарик, чтобы посветить, снова мне показалось, что она глядит на меня с озабоченным видом, но я не обратил на это особенного внимания: слишком я был занят обдумыванием того, что она мне сказала, слишком большое впечатление произвела на меня мысль, что мы с Дорой сами должны создавать свое будущее и никто не может помочь нам в этом. Это никогда раньше не приходило мне в голову.
Теперь, когда я вернулся один, Дора, крадучись в своих ночных туфельках, спустилась ко мне. Положив свою головку мне на плечо, она плакала и говорила, что я был жестокосерден, а она — нехорошая. Кажется, и я говорил в том же духе, и все было кончено. Мы тут же порешили, что эта первая размолвка будет последней и, проживи мы сто лет, она никогда уже больше не повторится.
Источником наших дальнейших домашних испытаний были опять-таки служанки. Кузен Мари-Анны дезертировал и спрятался в нашем угольном сарае, откуда и был извлечен, к нашему великому изумлению, пикетом его вооруженных товарищей, закован в ручные кандалы и уведен, опозорив наш дом. Это придало мне духу избавиться от Мари-Анны. Она ушла, так спокойно приняв расчет, что это даже удивляло меня, пока я не обнаружил пропажи чайных ложек и тех мелких займов, которые она делала от моего имени у соседних лавочников. Ее сменила приходящая старушка, слишком слабая, чтобы справиться со своими обязанностями. После нее мы нашли другое сокровище, милейшую женщину, имевшую, однако, склонность постоянно падать с посудой то на лестнице, то в столовой. Опустошения, производимые этой несчастной, вынудили нас расстаться с ней. За ней последовал длинный ряд служанок-инвалидов, завершившийся юной особой милой наружности, уходившей гулять в шляпке Доры. После этого я не помню ничего, кроме бесконечной вереницы неудач.
Казалось, что все, с кем мы сталкивались, стремились обмануть нас. Наш приход в магазин был как бы сигналом для появления на прилавке недоброкачественных товаров. Если мы покупали омара, он оказывался полон воды, мясо бывало всегда крайне жестким, а хлеб невыпеченным. В поисках рецепта изготовления ростбифа я заглянул в поваренную книгу и, следуя ее указаниям, все же никак не мог добиться успеха: ростбиф выходил то сырым, то пережаренным. Просматривая счета, я обнаружил, что мы расходовали очень много масла. Невероятно много выходило у нас и перца. Но наиболее удивительным являлось то, что при всем этом у нас в доме никогда ничего не было. Случалось, что прачка отдавала в заклад наше белье и приходила к нам в пьяном виде каяться в своем прегрешении. Впрочем, я думаю, это бывало не раз и с другими. Но я считаю, что нам особенно не повезло, когда мы наняли служанку — любительницу спиртных напитков: наши счета на портер в трактире обогатились такими непонятными приписками, как: «кварта[15] рому (миссис К.)», «полкварты джина[16] (миссис К.)», «стакан рому и перцовки (миссис К.)», причем всегда предполагалось, как обнаруживали расспросы, что все эти крепкие напитки поглощала Дора…
Одним из первых наших подвигов на хозяйственном поприще был маленький обед в честь Трэдльса. Я встретил его утром в городе и пригласил к себе обедать. Он охотно согласился, и я написал Доре, что приведу его с собой. Была прекрасная погода, и всю дорогу мы говорили о моем семейном счастье. Трэдльс был увлечен моими рассказами и заявил, что он будет счастливейшим человеком в тот день, когда Софи станет ожидать его с обедом в таком домике, как наш.
Я не мог бы желать более красивой женушки за своем столом, но, конечно, мог бы пожелать немного больше простора. Я не знаю, как это получилось, но, хотя обыкновенно нас было только двое, нам всегда было тесно. В то же время было как будто и слишком много простора, так как терялась то одна вещь, то другая. Я подозреваю, что происходило это потому, что ни одна вещь не имела у нас своего определеного места, исключая пагоды Джипа, которая всегда у всех бывала на дороге.
За этим обедом Трэдльс был так стиснут пагодой, футляром от гитары, мольбертом, за которым Дора рисовала свои цветы, и моим письменным столом, что я серьезно опасался, будет ли он в состоянии действовать ножом и вилкой. Но он протестовал со своим обычным добродушием.
— Что вы! Да это океанские просторы! Уверяю вас, Копперфильд, настоящие океанские просторы!
Второе, чего бы мне хотелось, это чтобы не поощрялись прогулки Джипа по нашему обеденному столу. Я начинал думать, что это вообще вносит некоторый беспорядок, даже не имей он привычки, расхаживая по столу, влезать лапкой в соль и в масло. На этот раз он, видимо, счел своей специальной задачей держать в страхе Трэдльса: он лаял на моего друга и делал налеты на его тарелку с таким бесстрашием и настойчивостью, что, можно сказать, целиком овладел разговором.
Однако, зная нежное сердечко моей дорогой Доры и ее чувствительность ко всему, что касалось ее любимца, я даже и не пробовал протестовать. По тем же соображениям я не позволил себе ни одного намека на слетевшие со стола и разбившиеся тарелки.
— Любимая моя, — сказал я Доре, — что у вас на этом блюде?
Я не мог догадаться, почему Дора начала делать мне милые гримаски, точно желая поцеловать меня.
— Устрицы, дорогой мой! — наконец проговорила женушка.
— Это ваша идея? — воскликнул я в восторге.
— Д-да, Доди.
— Очень счастливая идея: Трэдльс — большой любитель устриц.
— Д-да, Доди, и я купила целый чудесный бочоночек этих устриц, продавец очень хвалил их. Но я… я боюсь, что с ними что-то случилось, они как будто не настоящие.
Тут Дора покачала головой, и в ее глазках сверкнули бриллианты.
— Они лишь полураскрыты, — сказал я, взглянув, — надо совсем открыть их, дорогая!
— Но они не хотят открываться! — воскликнула в отчаянии Дора, делая невероятные усилия раскрыть устрицу.
— Знаете, Копперфильд, — сказал Трэдльс, весело поглядывая на блюдо с устрицами, — я думаю, дело в том… дело в том, что эти превосходные устрицы еще совершенно не открыты.
Они в самом деле были совершенно не открыты, а у нас не имелось устричного ножа. Да и будь он у нас, все равно мы не сумели бы им воспользоваться. Так, глядя на устрицы, мы ели баранину; по крайней мере, мы съели ту ее часть, которая оказалась дожаренной, приправляя ее капорцами[17]. Если бы я только позволил Трэдльсу, то он, превратись в совершеннейшего дикаря, съел бы почти сырое мясо, лишь бы показать, насколько он доволен обедом. Но я не допустил, чтобы подобная жертва была принесена на алтарь дружбы, и мы вместо этого поели холодной свиной грудинки, к счастью обнаруженной в кладовой.
Моя бедная маленькая женушка сначала очень было огорчилась, думая, что я недоволен. Но потом, увидев, что я и не думаю сердиться, пришла в такой восторг, что и мое смущение по поводу неудачи с устрицами скоро рассеялось, и мы провели приятный вечер. Дора сидела, опершись ручкой на мой стул, и, в то время как мы с Трэдльсом попивали вино, то и дело шептала мне на ухо, как хорошо с моей стороны не быть злым, ворчливым старикашкой. Затем она напоила нас чаем и при этом так мило хлопотала, точно играла в куклы, что я не обратил внимания, каков был этот напиток. После чая мы с Трэдльсом сыграли в карты, а Дора пела нам, аккомпанируя себе на гитаре, и мне казалось, что наша любовь и свадьба — прекрасный сон и вечер, когда я впервые слушал ее пение, все еще длится.
Когда Трэдльс ушел и я, проводив его, вернулся в гостиную, моя женушка придвинула свой стул к моему и села рядом со мной.
— Знаете, Доди, я очень огорчена, — начала она. — Не потребуете ли вы поучить меня?
— Сначала я сам должен поучиться. Я знаю не больше вашего, моя любимая, — ответил я.
— Ну, вы-то можете выучиться, — возразила она, — вы ведь умный, такой умный!
— Пустяки, моя мышка!
После долгого молчания моя женушка промолвила:
— Мне бы уехать на год и пожить это время с Агнессой.
Она положила свои руки мне на плечо, уткнулась в них подбородком и спокойно глядела на меня своими голубыми глазками.
— Почему? — спросил я.
— Мне кажется, она могла бы исправить меня, и я многому научилась бы у нее.
— Все в свое время, моя любимая. Вспомните, что на Агнессе уже много лет лежит забота об отце. Еще будучи почти ребенком, она уже была той Агнессой, которую мы знаем.
— А скажите, будете ли вы называть меня так, как мне хочется? — вдруг, не меняя позы, спросила Дора.
— Как? — улыбаясь, поинтересовался я.
— Это глупое прозвище, — промолвила она, встряхнув локонами: — называйте меня «женой-деткой».
Я, смеясь, спросил мою жену-детку, откуда взялась у нее такая фантазия.
— Я вовсе не хочу сказать, глупый вы мальчик, что вы должны называть меня этим прозвищем, а не Дорой, — мне только хочется, чтобы вы так думали обо мне. Собираясь рассердиться на меня, скажите себе: «Да это ведь только жена-детка!» Когда я буду очень разочаровывать вас, подумайте; «Я ведь знал, давно знал, что она будет только женой-деткой!» Когда вы увидите, что я не то, чем бы хотела быть и никогда не буду, подумайте: «Все же моя глупенькая жена-детка любит меня!» Так как в самом деле я люблю вас, Доди!
В первый момент я не отнесся серьезно к ее словам, думая, что она шутит, но я так ласково отозвался на них, что ее любящее сердечко радостно забилось, и, прежде чем на глазах ее высохли слезы, ее личико уже снова сияло улыбкой.
Она действительно была моей «женой-деткой»: сидя на полу возле пагоды, она один за другим дергала все колокольчики, чтобы наказать Джипа за его недавнее скверное поведение. А Джип, щуря глазки, лежал в дверях пагоды, головой наружу, слишком ленивый, чтобы далее сердиться.
Все-таки просьба Доры — помнить о том, что она только моя «жена-детка», — произвела на меня сильное впечатление.
Теперь, оглядываясь на то время, я вызываю из туманного прошлого тот горячо любимый образ, хочу, чтобы он еще раз повернул ко мне свою прелестную головку. Откровенно признаюсь, что сказанные Дорой тогда слова не перестают звучать в моем сердце. Конечно, в ту минуту я не понял всего их значения: ведь я был молод и неопытен. Но к ее наивной просьбе я не был глух.
Вскоре после этого Дора сказала мне, что она собирается стать «поразительной» хозяйкой. И действительно, она почистила аспидные дощечки, очинила карандаш, купила необъятную расходную книгу, заботливо сшила ниткой все листы поваренной книги, изодранные Джипом, и вообще делала отчаянные усилия «быть хорошей», как она называла это. Но цифры проявляли прежнее упрямое нежелание складываться. Когда она с трудом заносила в свою расходную книгу две-три обширные записи, Джип, прогуливаясь по странице, смазывал все своим хвостом. Ее маленький средний пальчик правой руки весь пропитывался чернилами, и это, кажется, был единственный результат всех ее усилий.
Иногда вечером, когда я оставался дома и работал, — а теперь я немало писал и начинал понемногу приобретать имя в литературе, — я откладывал перо и наблюдал, как моя «жена-детка» старалась «быть хорошей». Прежде всего она приносила свою необъятную расходную книгу и с глубоким вздохом клала ее на стол. Потом она раскрывала ее на том месте, где вчера похозяйничал Джип, и звала его полюбоваться на то, что он натворил. Это доставляло Джипу развлечение, а его носу, пожалуй, немного чернил в наказание. Затем она приказывала Джипу немедленно лечь на стол в позе льва, — это была одна из его штучек, хотя, на мой взгляд, сходство со львом далеко не было разительным, — и если он бывал в послушном настроении, то повиновался этому приказу. Затем она брала перо и начинала писать. В пере оказывался волосок. Она брала второе перо и начинала писать, но перо делало кляксы. Она брала третье перо и начинала писать, тихонько-тихонько приговаривая: «О, это перо скрипит, оно помешает Доди!» Наконец она совсем бросала эту досадную работу и откладывала в сторону расходную книгу, притворно замахнувшись на «льва».
Когда же она бывала в очень спокойном и серьезном настроении, то усаживалась за аспидные дощечки и корзиночки со счетами и другими документами, более всего похожими на папильотки, и с их помощью старалась чего-то добиться. Очень тщательно она сравнивала их друг с другом, делала записи на дощечках, стирала их, снова и снова пересчитывала все пальцы левой руки от мизинца до большого пальца и обратно. И при этом у нее был такой огорченный унылый вид, казалась она до того несчастной, что мне была больно смотреть на ее всегда сияющее, а теперь омраченное из-за меня личико. И я тихонько подходил к ней и спрашивал:
— В чем дело, Дора?
Она безнадежно смотрела на меня и отвечала:
— Ничего не выходит. У меня от этих счетов только заболела голова. Они совсем не слушаются меня.
— Ну, теперь давайте попробуем вместе. Я сейчас покажу вам, Дора! — говорил я.
И вот я начинал обучать ее обращению со счетами, а Дора с глубоким вниманием слушала меня минут пять. Потом она начинала испытывать ужасную усталость, принималась навивать на пальцы мои волосы, пробовать, идет ли мне расстегнутый и откинутый на плечи воротник сорочки. Если я молча останавливал ее и настаивал на продолжении работы, ее личико принимало испуганный и еще более безнадежный вид. Тогда я вспоминал ее природную веселость и тот день, когда мы впервые встретились с нею, а также, что она моя «жена-детка», и, упрекая себя, бросал карандаш и просил ее взяться за гитару.
У меня было много работы и немало забот, но по тем же соображениям я держал их про себя. Теперь я далеко не уверен, что это было правильно, но я делал это ради своей жены-детки. Я совершенно искренен в этом повествовании и сознаю, что чего-то мне тогда нехватало, но это не вносило горечи в мою жизнь. Порой, гуляя один в хорошую погоду, я вспоминал о тех летних днях, когда самый воздух, казалось, был напоен моей юной восторженностью. И мне приходило в голову, что не всё из моих мечтаний осуществилось. По временам я чувствовал потребность иметь жену-товарища, с более сильным и настойчивым характером, которая могла бы поддержать меня и благотворно на меня влиять, заполняя подчас ощущаемую мною пустоту. Но мне казалось, что такое счастье невозможно в этом мире.
По годам я был мальчик. Я не знал еще других горестей, кроме рассказанных здесь. Если я наделал немало ошибок, виною этому была моя слепая любовь и неопытность.
Итак, я взял на себя одного все тяготы и заботы нашей жизни. Наше хозяйство шло почти так же, как прежде, но я привык к этому и с удовольствием видел, что Дора теперь редко огорчается. Она была беззаботно-детски весела, очень меня любила и была счастлива среди своих прежних забав.
Когда в парламенте затягивались прения и я поздно возвращался домой, Дора, услышав мои шаги, всегда спускалась встретить меня. Если же мои вечера были свободны от стенографирования и я работал дома, она, как бы ни было поздно, тихо сидела возле меня и была так молчалива, что часто я спрашивал себя, не заснула ли она. Но стоило мне, бывало, поднять голову, и я видел ее голубые глаза, устремленные на меня с тем же спокойным вниманием, о котором я уже упоминал здесь.
— Бедный мальчик, как он устал! — воскликнула однажды ночью Дора, когда я, запирая стол, встретился с ней глазами.
— Вернее было бы сказать: «Бедная девочка, как она устала!», — отозвался я. — В другой раз, моя дорогая, вы должны ложиться спать, для вас это слишком поздний час.
— Нет, не отсылайте меня спать! — взмолилась Дора, прижимаясь ко мне. — Пожалуйста, не надо.
— Дора!
К моему изумлению, она рыдала у меня на плече.
— Вам нездоровится, моя дорогая? Вас что-то огорчает?
— Нет, я вполне здорова и очень счастлива, — сказала Дора, — но обещайте позволить мне сидеть возле вас и смотреть, как вы пишете.
— Что за зрелище для таких славных глазок в полночь! — возразил я.
— А они в самом деле славные? — спросила, смеясь, Дора. — Как я рада, что они славные!
— Вот тщеславная крошка! — воскликнул я.
Но это не было тщеславием: она простодушно радовалась тому, что я восхищаюсь ею. Я прекрасно знал это сам, раньше чем она сказала мне.
— Если вы находите мои глаза красивыми, скажите, что я могу всегда оставаться с вами и смотреть, как вы пишете. Вы и вправду находите их красивыми?
— Очень красивыми!
— Тогда позвольте мне всегда оставаться и смотреть, как вы пишете.
— Боюсь, что это повредит их красе, Дора!
— Напротив. Видите ли, мой умный мальчик, тогда вы хотя и уйдете в свои грезы, а все-таки не будете забывать меня. Но вы не рассердитесь на меня, если я скажу вам что-то глупое, очень глупое, еще глупее, чем всегда? — прибавила Дора, заглядывая через плечо мне в глаза.
— Что это за диковинка? — спросил я.
— Пожалуйста, позвольте мне держать ваши перья, — сказала Дора: — я хочу быть чем-нибудь занята в те долгие часы, когда вы так трудитесь. Ну, так можно мне держать ваши перья?
При воспоминании, как ее прелестное личико засияло от радости, когда я согласился на это, у меня навертываются слезы на глаза. В следующий же раз, когда я сел писать, и всегда потом, как только я принимался за работу, она усаживалась на свое прежнее место с большой пачкой гусиных перьев. Торжествующий вид моей жены-детки от сознания, что она участвует в моей работе, ее восторг каждый раз, когда мне требовалось новое перо (а я частенько делал вид, что оно мне необходимо), навели меня на мысль, как еще можно ее порадовать. И вот время от времени я стал притворяться, что мне очень нужно переписать одну-две страницы моей рукописи. И тут Дора бывала наверху блаженства! Как она готовилась к этому великому делу! Надевала кухонный передник с нагрудником для защиты от чернильных пятен, затрачивала уйму времени, без конца останавливаясь, чтобы посмеяться с Джипом, точно песик понимал все происходящее. Она была убеждена, что ее работа не может быть законченной, пока она не подпишет своего имени внизу. А с каким школьническим видом приносила она мне свою работу! И, когда я хвалил ее, как она обнимала меня. Все это — трогательные для меня воспоминания, как бы ни казались они другим наивны…
Скоро после этого она прибрала к рукам ключи, и они звякали на весь дом в корзиночке, висящей у ее пояса.
Я редко находил что-либо запертым, и ключи были лишь игрушкой для Джипа. Но Доре это доставляло удовольствие, и этого было достаточно для меня. Она была совершенно удовлетворена этой видимостью хозяйничанья и была так весела, как будто мы с ней играли в кукольный дом.
Вот как мы жили. Дора была почти так же нежна с бабушкой, как и со мной, и часто вспоминала то время, когда боялась ее, считая «старой ворчуньей». Я никогда не видел, чтобы бабушка кому-нибудь так потворствовала, как Доре. Она ухаживала за Джипом, хотя тот никогда не был благосклонен к ней. День за днем она слушала игру Доры на гитаре, совсем не будучи поклонницей музыки. Никогда не нападала на наших негодных служанок, хотя, наверное, соблазн был очень велик.
Она проделывала пешком огромные концы, чтобы сделать Доре сюрприз и доставить ей какой-либо пустяк, о котором та мечтала. Придя к нам через сад и не застав Дору внизу, она всегда останавливалась у лестницы и весело кричала на весь дом: