"Тигриное око (Современная японская историческая новелла)" - читать интересную книгу автора (Навата Кадзуо, Хасэгава Син, Ямамото Сюгоро,...)

КЭНГЁ-СЛУШАЙ-ДО-ЗАРИ Перевод: Л.Ермакова.

1

Бесшумно падает снег, а под ним стоит, застыв в неподвижности, слепой путник с поднятыми к небу руками, — он издает такие крики, словно лишился ума.

Слепец стоит поодаль от тракта, вдали от людского жилья; его рыдающий голос словно тонет в этом холоде, заглушаемый ровно и равнодушно сыплющимся снегом, и не долетает до деревни.

— Риёко, Риёко, Юроку, Юроку, э-эй!

Заметавшись по заснеженной тропе, слепой вдруг поскальзывается и падает навзничь в снег.

— Риёко, Риёко, Юроку!

Но тут же поднимается и, с опаской сделав неуверенный шаг, опять кричит в сторону заката, однако там нет никого, кто бы ответил ему.

— Никого нету, что ли? Никто не идет? Жилья не видно? Или, может, вы тут просто смеетесь надо мной, — раз слепец, то, думаете, и обмануть можно?..

Как безумный, он топчется по снегу, вокруг него вздымается снежное облако; он уже потерял палку, он в полном отчаянии. Вот, высоко поднимая ноги и переступая будто в «танце цапли», он нечаянно угодил ногой между сосновыми корнями и, как подкошенный, ничком рухнул в снег. А тут еще сосновая ветка, нагруженная тяжелым снежным комом, дрогнув на зимнем ветру, опрокинула этот ком ему на голову, ледяное крошево больно секло его по лицу. Некоторое время слепой никак не мог собраться с силами, чтобы подняться, и только плакал, уткнувшись в снег.

Слепой этот был монах-сказитель,[6] поющий сказания о падении дома Тайра под аккомпанемент лютни бива, прозвище у него было Ёмосугара Кэнгё — Магистр-Слушай-до-Зари.

При посредничестве одного высокопоставленного человека в Эдо он получил приглашение от нескольких владетелей даймё[7] и отправился в дальний путь весной, когда гора Хигасияма в столице заполыхала яркой зеленью, — хотя сам-то он этого видеть не мог. Сопровождаемый слугой Юроку, он проделал дальний путь в Эдо, где исполнил перед даймё свои шедевры: 194 строфы, 12 свитков первого тома «Повести о доме Тайра» — всего на двух десятках звуков, извлекаемых из четырех струн и четырех ладов, — и прослыл среди них «непревзойденным».

Пока он жил в Эдо, весна сменилась летом, дни становились все длиннее. Кэнгё едва минуло сорок, он был совершенно слеп, но в остальном здоровехонек. Юроку, слуга с многолетним опытом, с ходу оценил положение и посоветовал ему обзавестись спутницей, приводя разные доводы, вроде «холода одинокого изголовья» и сиротливых ночлегов по пути в восточные провинции. Сначала Кэнгё отверг предложение Юроку, но потом, коротая одинокие ночи, в глубине души пожалел об этом. И когда дул утренний ветерок и в пору вечернего безветрия, и когда оглушительно трещали цикады под стрехой крыши на солнечной стороне, и когда со стороны Титибу надвигалась гроза, Кэнгё чувствовал, что ему чего-то сильно не хватает в их мужском хозяйстве: женщина, которая варила им рис, даже не смазывала волосы ароматным маслом, и он начинал тосковать по столичным дамам с их ласковыми речами. Теперь он все чаще вспоминал жену, оставшуюся на Сидзё — Четвертом проспекте столицы, хотя в их отношениях особого жара и не было.

Вероятно почувствовав настроение хозяина, Юроку на этот раз уже безо всяких разговоров привел в дом молодку по имени Риё, 24 лет от роду, и Кэнгё сразу же полюбился ее эдоский говорок.

Шел день за днем, и скоро стало казаться, что дом наполнился свежим ветром. Сердце Кэнгё уже не теснили воспоминания о столице, жене и плещущих водах реки Камогава. Моргая незрячими глазами, Кэнгё старался вообразить себе лицо Риё и ее фигуру. Вслушиваясь в ее эдоскую речь, он рисовал в своем воображении облик и стан девушки и жил уже сегодняшним днем.

Но вот вьюнок асагао, «утренний лик», прилепившийся к изгороди, поник, словно стручок горького перца, по утрам и вечерам задули ветры и принесли осень. О близящемся возвращении в столицу Кэнгё думал с сожалением. Надвигался день, когда надо было завязывать шнурки дорожных сандалий и отправляться в дорогу в сопровождении того же Юроку — как и тогда, когда он собирался из столицы на восток, однако теперь сердце Кэнгё не было готово к расставанию с Эдо. Причиной тому была Риё. Она ухаживала и присматривала за ним, но дело было не только в этом, эта недурная собой девушка вообще была внимательна к нему, старалась перенять столичный говор, запоминала словечки Кэнгё. Как ни прикидывай, разлучаться с нею вовсе не хотелось. Да и Кэнгё стал для Риё опорой. Когда оставались считанные деньки, она принялась заводить нескончаемые нудные разговоры, сдобренные слезами. Кэнгё слушал их и радовался душой.

Посоветовался с Юроку, а тот: «Ваша милость принадлежит к направлению Оояма, восходящему к школе самого Ясаката,[8] и ничем не уступит самым прославленным сказителям бива-хоси, например, владыке Сёбуцу давних лет или магистру Акаси. Что такого, если вы приведете с собой в столицу женщину, вряд ли об этом станут судачить, ну а если у кого-то язык без костей, на этот случай рядом есть Юроку — уж он разберется…» Слушая это, Кэнгё возликовал, дождался благоприятного по гаданию дня, поручил людям купить подарки покрасивее для родных краев, и отправились они из Эдо в дорогу втроем — как раз в ту пору, когда по небу потянулись перелетные дикие гуси.

Общий план путешествия в столицу еще до выхода из Эдо они разработали втроем — Кэнгё, Риё и Юроку, единые во всем, как треножник под кухонным котлом. Вознести молитвы перед бодхисатвой Нёрай в монастыре Дзэнкодзи в Синано, где много буддийских храмов, в долине Кисо полюбоваться осенним пейзажем… Правда, алые кленовые листья в осенней долине Кисо мало значили для незрячего Кэнгё. Он мог представить себе предмет, только потрогав его руками, — например, когда, проснувшись, касался ложа или когда брался за перила подвесного моста. Как и было задумано с самого начала, шнурки своих дорожных сандалий из травы они развязали на одном постоялом дворе в Фукусима, в долине Кисо.

Слушая плеск воды в реке Кисо под окном, Кэнгё для собственного удовольствия пел сказы в манере накаюри и отрывки в стиле сасигоэ, пробовал и грудное пение, и быстрый речитатив хирои, и эпическую манеру кудоки. Любоваться осенними пейзажами в долине Кисо они несколько припоздали, но Кэнгё все равно был счастлив, что путешествует вместе со своей милой.

А Риё вместе с Юроку, открывая коробки с присоленными цветками сакуры, которые им принесли на продажу, в упоении рассматривали их, любовались затейливой их красотой, радовались, как дети.

Однако на следующий день Риё сказалась больной и не поднялась с ложа. Вызвали местного лекаря, прошел день, другой, но недомогание только усиливалось. На лбу Кэнгё меж бровей появилась хмурая складка. Шли дни, и складка делалась все глубже и глубже.

Прошло дней десять, и Риё начала наконец поправляться; к этому времени в долине Кисо по утрам и вечерам уже становилось по-настоящему холодно. Снег, падавший высоко в горах, теперь словно спускался по склону все ниже и ниже, и люди говорили, что скоро и в деревне дороги заметет. Один человек, пришедший из Сува, сказал, что там снег уже выпал.

Прошло еще три-четыре бесполезных, пустых дня.

— Пройдем Мино-Сакамото — там уже будет не так холодно, это здесь горы отвесные, потому и стужа. А дальше на запад продвинемся — там и снега-то нет, — уверенно сказал Юроку. Риё подхватила его слова, — это из-за нее пришлось столько дней зря провести на постоялом дворе, а уж так хочется поскорее увидеть реку Камогава, да пойти на поклонение в храм Киёмидзу, — она стала ластиться к Кэнгё, совсем как в тот день, когда упрашивала купить ей узорный пояс оби.

Да уж, зима явится неминуемо, где бы ты ни был. Чем сидеть тут в четырех стенах в долине Кисо, лучше уж зимовать в привычной и милой сердцу столице, — и Кэнгё решился отправиться дальше. В день, когда они вышли в дорогу, ступая дорожными сандалиями по обледенелой земле, стояли уже сильные холода.

От реки Нацугава пойдем на Гифу, сказал Юроку. Кэнгё к путешествиям не привык, так что положился на спутника, которому доверял, и сидел молча, покачиваясь в дорожном паланкине и мучаясь от боли в застывших ногах. Холодно было так, что, казалось, желудок сводит судорога, но на сердце было покойно от мысли, что Риё совсем рядышком.

Почувствовав, что на руку сыплется снег, Кэнгё сказал Юроку — снег пошел, нет ли тут поблизости постоялого двора? Услышав в ответ почему-то крайне неприязненное «нет», Кэнгё сначала подумал, что это, скорее всего, от зависти.

Снег сыпал все гуще, но Юроку явно не собирался думать о ночлеге. Через некоторое время Кэнгё еще раз сказал Юроку, что хотел бы как можно скорее добраться до постоялого двора. Юроку молчал. Кэнгё несколько раз позвал его. Голос Юроку теперь звучал так, словно он довольно далеко ушел вперед. Он хотел было позвать Риё, но и ее голос доносился издалека, она, видно, шла вместе с Юроку.

Нельзя сказать, что раньше у Кэнгё никогда не возникало подозрений на их счет. Не плутуют ли — ведь слепому за всем не уследить — сомнения такого рода случались и до того, как они отправились в Нагано. Впервые это произошло как-то днем, когда он задремал, еще живя в том доме, который снял для себя в Эдо. Вдруг полы его одежды пошевелил ветер, и он проснулся. Протянул руку и почувствовал, что кимоно Риё в беспорядке. Прямо спросить ее он не решился — это выдало бы его, слепого, ревность, да и кто знает, она после этого могла бы вообще оставить его навсегда, — и он стерпел. Стыдясь себя самого, он подавил в себе это чувство — ревность калеки, у которого все не так, как у других; он бранил себя за эти свои подозрения и старался делать вид, будто ничего не произошло.

Что снегу навалило много, он понял и по тому, как изменился звук шагов носильщиков, несших его паланкин. Холод щипал кожу. Не выдержав, он начал отчитывать Юроку. Слова его прозвучали неожиданно резко — ведь он сердился не столько из-за того, что они бросили слепого и позволили себе уйти далеко вперед, а потому, что они шли по дороге вдвоем. Кэнгё понимал, что это в нем бушует ревность, но сдержаться не смог. Услышав в ответ какое-то бормотанье и приняв его за голос Юроку, Кэнгё разразился громкой руганью, ревность его вырвалась наружу и уже не знала удержу.

На щеки разгневанного Кэнгё тихо сыпался снег. Внезапно носилки опустились на землю, чьи-то руки вытащили оттуда Кэнгё и поставили на снежную тропу. Никто не сказал ни слова. Кэнгё услышал шаги поспешно удаляющихся от него носильщиков, и сердце его сжалось.

Он застыл на месте, чувствуя, как подгибаются колени.

И когда от ужаса расширились его невидящие глаза, рука Юроку воровски скользнула ему за пазуху. Он попробовал было сопротивляться, но силы были неравны. Его повалили на землю и сорвали с него обернутый вокруг тела пояс с заработанными монетами.

Скрючившись на снегу, Кэнгё завыл от бессильной ярости. Однако вопль его тут же оборвался — в лицо ему залепили увесистым снежком. Юроку бросил его или Риё? Вот и третий, и четвертый — Кэнгё в отчаянии катался по снегу и стонал.

Немного погодя он стал кричать как сумасшедший, протягивая руки навстречу тихо падающему снегу. Дороги он не знал, направления определить не мог, спросить было не у кого, к тому же, пробиваясь через снежный ад, Кэнгё не раз падал, теряя равновесие, когда от порывов жестокого ветра на него обрушивался снег с ветвей.

Солнце зашло, однако небо можно было еще различить в светлом снежном пейзаже. Снег в какой-то момент утих, но с приближением ночи в округе сделалось еще пустыннее и бесприютней. Правда, Кэнгё этого не знал.

— Нет ли кого на дороге? Домов поблизости нету ли? Вы что же, решили уморить бедного слепого? Злодеи! Совесть-то у вас есть или нет? Люди! Нет ли тут кого? Дома поблизости нет ли?..

Он не забыл о ненавистных Юроку и Риё, но сейчас, когда кровь стыла в жилах от холода, он желал одного — добраться туда, где нету снега. Чтоб не было снега, чтоб было тепло — только это сейчас и важно.

Опершись о снег потерявшими чувствительность руками, Кэнгё приподнялся было, но от усталости не мог сдвинуться с места. Ног он тоже уже не чувствовал. И по собственному дыханию понял, что лицо его тоже засыпано снегом.

— Конец мне пришел…

Да, это был конец. Сомневаться не приходилось.

«Но ведь я — Магистр-Слушай-до-Зари, и пусть я умираю вот так, на обочине заброшенной тропы, но стыдно было бы умереть, не подготовив к этому душу…»

Он почувствовал, что его, словно демон, одолевает непреоборимая сонливость. И стал бороться из последних сил. Сам не зная, зачем.

«В минуту кончины…»

Да, именно это. Из уст его еле слышно зазвучала любимая «Кончина благородной монахини» — пусть она станет его последним утешением:

— «В храме Дзяккоин, храме Сияния Нирваны, слышен звон колокола, и сегодня он, как и прежде, возвестил закат, вечернее солнце склоняется к западу…Государь-монах пустился в обратный путь, и государыня-монахиня невзначай вспомнила о давнем; горестных слез поток не остановить запрудой рукавов, она смотрит назад, в безоглядную даль…»[9]

Голос его вдруг набрал силу. Словно позабыв о метели и стуже, Кэнгё, слушая собственный голос, наслаждался знаменитой мелодией…

2

— Господин слепой, ну как вы, уже получше?

Кэнгё пришел в себя. Даже невидящие глаза его почувствовали пламя очага. Промокшее кимоно, как видно, успело высохнуть. Он протянул руки, чтобы ощупать пространство перед собой — там не было ни снега, ни холода, под руку ему попалась сломанная подставка под котелок для варки риса.

— Значит, я не умер…

— Ну да. Давеча это… на развилке трех дорог слышу — из-под снега звуки какие-то. Вот так я вас нашел и сюда притащил. А вы живы остались, господин слепой, вот и славно. Я сперва-то вас в уголке комнаты положил. И вот огонь обустроил, дом обогрел. Чтоб господин слепой понемногу отогревался, а то, глядишь, кожа да мясо лопаться начнут. А теперь можно и нутро погреть.



Спасен… Кэнгё несколько раз повторил это слово, сложив ладони и благодаря за возвращенную жизнь.

— Сейчас этого не надо, благодарить-то — только в утомление вам будет. А куда следовали-то, господин слепой?

— Я живу в столице. Слушай: а ты меня до столицы не доведешь ли?

— Снег кончился. Звездочки на небо вышли. Завтра точно распогодится. Дорогу, правда, развезет, но как солнышко пригреет, можно и в путь отправляться.

— У меня вот только ни гроша теперь нет. Мои же спутники меня и ограбили и бросили в снегу. Где мы сейчас, я не знаю, и на дорогу до столицы нет у меня ни гроша. — Из его невидящих глаз полились горькие слезы.

— Нет денег на дорогу. Это вот жалко. Ведь и я — такой же бедняк, как господин слепой, тоже без гроша в кармане. Вас ограбили — это даже не так и плохо, стало быть, было что грабить, а у меня и взять-то нечего. Поглядите-ка сами — да что это я, ведь господин слепой глядеть-то не может, в общем, дом у меня — развалина, словно и нежилой. Уж коли я спас вас, господин слепой, так рад бы и до столицы довести, но вот беда — бедняк я, не на что мне в дорогу собираться. А на одном только хотении далеко не уйдешь. Я вот тут кашу сварил — поешьте, покуда тепленькая. А рассветет — может, что и придумаем…

— Вот спасибо… Каша — ну это просто счастье… Так ты, стало быть, тоже бедняк?

— Ох, бедняк, — а это похуже нищего попрошайки. Однако если в душу мою заглянуть — пожалуй, нет, не хуже. Только и есть во мне хорошего что душа… Ха-ха-ха!

Кэнгё, слушая, как он грустно смеется, потянулся к каше.

— И спать в доме не на чем, да все лучше, чем на снегу. Как-нибудь переночуем. Не только для вас, господин слепой, для гостя то есть, но и для меня самого постели нету. Так что завидовать не придется, ха-ха-ха…

— Ох, ну до чего же вкусно, наконец нутро отогрелось. Благодарствуй, а я свой должок тебе не позабуду.

— Да ничего вы мне не должны. Я человек легкий. Никто ведь не знает, когда вдруг свалится на ровном месте, кто ему поможет… Вот я вам услужил, а в другой раз мне кто-нибудь поможет, ха-ха-ха…

Опять зазвучал его невеселый смех…

— А это что у тебя тут?

— Это? Огонек, чтобы согреть господина слепого.

— Вроде и не дрова, и не валежник.

— Буддийский алтарь, вот что.

— Как же это ты буддийский алтарь сжег?

— А больше и жечь было нечего. Завтра и дом к чужим людям перейдет, только я этого тут дожидаться не намерен. Вообще-то я надумал нынешней ночью отсюда ноги уносить. Погоревал, повспоминал обо всем, что с этим домом связано, слезу пролил да и в путь отправился. А по дороге господина слепого нашел, вот и вернулся. Завтра-то дом другим перейдет, потому даже если хоть одну доску вынуть да сжечь, — оно нехорошо получится. А очаг топить нечем. Только это одно у меня и осталось из имущества — не продашь ведь, вот я алтарь на спину и взвалил, выходя из дому… А что порушил я его, чтоб человеку в беде помочь, так за это, я думаю, и Будда не накажет… Я свой домашний алтарь на дрова пустил, зато господин слепой здоровье поправил, да и мне теперь не надо будет тяжесть этакую на себе тащить, так что порубил я его — вот теперь огонек горит. Но поминальные таблички с домашнего алтаря буду всегда пуще глаза беречь, уж с ними ни за что не расстанусь. По правде сказать, у меня и утвари нужной не осталось, чтоб, как положено, каждый день ставить на алтарь цветы да благовония — это давно уж пришлось продать.

— Ну просто слов не найду, как я тебе благодарен.

— Да не надо мне кланяться, мне уж и того довольно, что вы радуетесь. Стойте-ка, а что это у вас за воротником блестит?

— Где? Здесь, что ли?

— Нет, пониже, да, вот оно.

— Это…

— Деньги! Вот чего давно не видывал! Да, никак, целый бу!

— Наверно, каким-то чудом выпал, когда этот мерзкий Юроку у меня кошель вытаскивал, а я сопротивлялся.

— Ну ты гляди, вот это удача! Господин слепой, раз у вас есть один бу, так и беспокоиться не о чем. Завтра вместе и выйдем. А по дороге я найду вам погонщика с лошадью, который тоже идет в столицу, его и наймете. В общем, завтра раненько и отправимся. А до того, как сядете на лошадь, я вас вести буду.

— Но я прошу тебя вместе со мной в столицу пожаловать. Дом у меня на Четвертом проспекте немаленький. А уж там я бы тебя отблагодарил, как только могу.

— Нет, у меня своя мысль есть. Хочу когда-нибудь сюда вернуться, выкупить обратно поле, и дом наш надо бы отстроить…

— Да ведь ты мне жизнь спас, и я готов деньгами услужить… насколько смогу, так что прошу тебя непременно пожаловать со мной в столицу, сделай такое одолжение…

— Прощения просим, но это никак невозможно… Я хочу попробовать своими руками деньгу заколотить, ха-ха-ха… Дайте-ка мне, господин слепой, вон тот обломок алтаря, что возле вас лежит, а то огонек что-то слабоват стал.

— Ну хорошо, не сейчас, так потом, — в любое время, когда захочешь. Приходи в столицу, на Четвертый проспект. Спросишь там на Четвертом проспекте Кэнгё-Слушай-до-Зари, сразу дом покажут.

— Так вы, господин слепой, выходит, в чине Кэнгё, магистр то есть? Не иначе, как массажем и прижиганиями занимаетесь?

— Ну, как сказать… в общем, я сказитель-монах.

— А ваше имя — оно что ж, показывает, к какому вы цеху относитесь?

— Нет, на самом деле меня зовут Гэндзё Кэнгё. А люди меня прозвали Кэнгё-Слушай-до-Зари. Прозвище такое, и цех тут ни при чем.

— Я слыхал, что от простого исполнителя дзато до самого высокого уровня — кэнгё — столько ступеней, запутаешься!

— Да уж, разобраться нелегко. Исполнители сказаний делятся на четыре группы, каждая группа разделена на шестнадцать разрядов, и внутри них — еще семьдесят три ступени. Да и у простых дзато существуют четыре разряда и семьдесят три ступени.

— Вон оно как…

— У исполнителей рангом повыше, кото, тоже восемь разрядов. Над ними — бэтто, те поделены на три разряда. Еще выше кэнгё, магистры, — у тех один лишь разряд.

— Да, мудрено… А вы, стало быть…

— Я-то? Ну вот был на свете Сёбуцу, он — как Живой Будда, — монах-исполнитель сказаний на бива, отец-основатель, он первым положил сказания на музыку. Искусство его унаследовал знаменитый исполнитель Нё-ити. Затем двое его учеников — тоже знаменитые исполнители, То-ити и Дзё-ити. Их ученики разделились на две исполнительские школы, а от них, в свою очередь, произошло еще много школ. Я принадлежу к течению, восходящему к Дзё-ити, оно в старину называлось «дзё-ката», поэтому и имя у меня — Гэндзё. К тому же в старые времена, видишь ли, жил замечательный исполнитель по имени Дзёгэн. Благородного рода был человек — племянник вельможи Кога…

— Господин слепой, а вас в сон не клонит? — завтра ведь чем свет вставать…

— Ха-ха-ха, увлекся я, а ты, видно, заскучал. Ну, хорошо. Так что прошу тебя непременно пожаловать в столицу, хоть когда-нибудь. Подожди, а как тебя-то звать?

— Вакадзо.

— Вроде голос у тебя молодой.

— Двадцать шесть мне. Я один, ни родителей у меня, ни жены нету.

— Одному-то одиноко, наверно. Ну что ж, господин Вакадзо, соизволь пожаловать ко мне на Четвертый проспект, договорились?

— Угу, когда-нибудь, глядишь, и выберусь, и уж тогда прошу меня принять. Ну что, спать будем?

3

Потекли годы и месяцы, уже трижды с тех пор столица расцветала цветами сакуры, и вот снова пришла зябкая зима.

В доме Кэнгё на Четвертом проспекте теперь гостил крепко сбитый молодой мужчина с загорелым до черноты лицом, и был это тот самый Вакадзо, который когда-то в снежную ночь в провинции Мино спас ему жизнь.

Тогда, к счастью, Вакадзо удалось найти проводника с лошадью, возвращавшегося в столицу, и Кэнгё, уже восседая на лошади, все махал и махал ему рукой, сожалея о том, что расстается с ним, а молодой человек отправился неведомо куда, без единого гроша за душой.

Кэнгё и его жена радостно бросились к Вакадзо, как только в доме раздался его голос — голос человека, испытавшего немало житейских бурь и сохранившего силу и бодрость.

— Однако знатная у вас усадьба, — вот не думал, не гадал, что вы так богато живете! — воскликнул Вакадзо с прямотой и непосредственностью, которые явно не изменили ему со времен той снежной ночи.

— А ты-то что с тех пор изволил делать?

— Подался в Овари и там работал. Стал учеником гончара, но руки у меня оказались к этому делу неспособные, там сказали, что толку из меня не выйдет. Ушел я тогда в Ооми, стал там погонщиком — на быках поклажу возил, да быки ходят медленно, как-то не пошло у меня это дело. Был я и в Вакаса, потом опять вернулся в Ооми — много разной работы было, но пока не получилось накопить столько денег, на сколько я рассчитывал. Ну а теперь иду в Нанива. Уговорился с одним, когда жил в Ооми, вот теперь к нему и иду. Так что прямо и не знаю, когда сбудется то, о чем той ночью, три года назад, я решил в сердце своем, уходя из деревни. На прощание вы мне сказали — дескать, приходи ко мне в столицу, а я вам на это — «как-нибудь загляну», было дело? Вот я и подумал — если прямо сейчас не зайду, то уж и не знаю, получится ли когда.

За это время Вакадзо пришлось хлебнуть немало всякого, а цель была по-прежнему далека, и хоть голос его звучал бодро, но почудилась Кэнгё скрытая где-то в глубине надсада.

— Ну, сегодня вечером тебе прежде всего отдохнуть надо. Вот увидишь, все наладится.

Поняв по виду Вакадзо, что он давно уже не мылся, жена Кэнгё велела служанке вскипятить воды. Тот и не думал чиниться — даже вежливости ради:

— Давненько я грязь с себя не смывал — вот уж за это спасибо так спасибо, — обрадовался он.

Когда Вакадзо помылся, она предложила ему надеть кимоно, за которым нарочно послала человека в торговый квартал, а к кимоно дала подобранный по цвету широкий пояс; оби.

— Ох, да вы что — я такое кимоно не надену! Не привыкший я к таким тонким да мягким…

В конце концов, не в силах сопротивляться уговорам, он покорно просунул руки в рукава нового кимоно и завязал пояс, однако, видя, как он ерзает в этой одежде, как ему не по себе в ней, жена Кэнгё огорчись — хотела как лучше, да вот не угодила.

— Ох ты, уж и угощение готово. А посуда-то какая красивая! Вот чего не хватало, когда вы у меня в доме кашу кушали!

— Вкуснее той каши я с тех пор не едал.

— Понравилась, значит? Вот ваше сакэ что-то не очень…

— Не по вкусу, стало быть? Ну, найдем другое…

— Да ладно, не надо. Я, в общем-то, сакэ не очень люблю, лучше на еду налягу.

— Ничего особенного на столе нет, но кушай побольше, сделай милость. И скажи, чего бы ты хотел, тебе тут же приготовят.

— Рыба эта, господин слепец, что-то не по вкусу мне…

— Не по вкусу, говоришь? Это плохо, сейчас чего-нибудь другого принесут.

— Ой, да нет, ладно. Уж хватит, сколько можно есть.

Изысканная кухня оказалась Вакадзо не по душе. Привыкший к грубой пище, он не смог оценить ее.

Нельзя сказать, что Вакадзо был не рад оказанному ему приему в доме Кэнгё, но вся эта суета вокруг него явно была ему неприятна, досаждало и то, что жена Кэнгё и служанка неотступно следуют за ним по пятам, поэтому он согласился переночевать только одну ночь — не более.

На следующий день он хотел было попрощаться, но Кэнгё всячески стал уговаривать его побыть еще.

— Тут в столице столько всего красивого — останься, посмотри.

К нему приставили человека, чтобы показать столицу, так что Вакадзо понадеялся, что сможет вырваться на свободу. Однако надежда не оправдалась — человек этот, которому велено было стараться, говорил слишком много и чрезмерно хотел услужить. Вакадзо, привыкший ходить сам по себе и туда, куда хочется, был этим немало удручен.

Радения членов семьи и домочадцев Кэнгё вконец утомили его.

«Знал бы, нипочем бы не пришел».

Он раскаивался, но было уже поздно. Гостеприимство обернулось для него адским наказанием, и бодрости его заметно поубавилось.

Жена Кэнгё довольно скоро заметила это. Да и сам Кэнгё тоже. Он сожалел о том, что все их старания оказались Вакадзо в тягость, однако нельзя же оставить без вознаграждения человека, спасшего тебе жизнь…

— Может быть, поднесете ему деньги? — сказала жена.

— Пожалуй, ничего другого не остается.

Вечером накануне того дня, когда Вакадзо твердо объявил о своем уходе, Кэнгё с женой опять горячо поблагодарили его за спасение жизни, и Кэнгё протянул ему сверток с деньгами. Вакадзо метнул на него неодобрительный взгляд и решительно поджал губы.

— Не возьму я, господин слепой; я же вам еще в ту ночь сказал, что только своими силами, и никак не иначе, я решил и поле выкупить, и родной дом отстроить Я и сейчас так думаю. Ежели 6 я намерен был денег у вас просить, то уж на следующий год у вас бы объявился. Да только не хочу я, чтобы кто-то другой в том участвовал. Вот, поглядите — ох, вы же, господин слепой, видеть не можете, так пусть ваша супружница посмотрит: три года с тех пор — да почитай что и четыре — я по разным провинциям ходил да спину гнул, зря ни гроша не потратил, и вон, сколько заработал — на теле ношу, берегу. Мне пока только тридцать. Еще лет пять так вот по заработкам похожу. Сила у меня есть, сакэ я не пью, женщинами чересчур не увлекаюсь. В азартные игры не играю. Одно только у меня на уме — и я со своего пути не сойду, — дом свой восстановить. Вот вы меня тут привечаете да кормите, что ж, спасибо вам за это, да только для меня это отрава горькая. Если я тут у вас задержусь, да к достатку привыкну, тогда моя мечта не восемь лет, а пятнадцать, а то и все двадцать потребует. Глядишь — и за тридцать не успею. Вот почему я вам хоть и благодарен, да не очень. Одежка эта мягкая да удобная — привыкнешь к ней, и подавай только такую хорошую. Мне она во вред, и вкусная еда во вред, и вот так, без работы долгие дни коротать, баклуши бить да рукава длинные носить — от всего этого тоже один вред. Вы не подумайте, я понимаю, что вы ради меня изо всех сил стараетесь, а только ежели с моей стороны посмотреть, оно получается — вы словно отомстить мне хотите. Вот и деньги тоже — вы небось думаете, Вакадзо — упрямая башка и злыдень, но мне, ей-богу, не надо мне денег — дом я буду строить на те гроши, что вот этими руками заработаю. И тем восполню все, что я своим покойным родителям недодал.

Может, что-то и осталось недосказанным, но Кэнгё и его жена были тронуты прямотой и искренностью Вакадзо. Особенно жена, которая могла и лицо его видеть. И потому супруги не стали настаивать на своем, чтобы не обидеть Вакадзо.

— Что ж, денег тебе больше предлагать не буду, — сказал Кэнгё. — Однако по нынешним временам характер у тебя редкостный, я, Гэндзё, этим просто потрясен. Слушай-ка, господин Вакадзо, можешь ты мне хоть одно позволить?

— Не знаю, о чем вы, скажите — посмотрим…

— Там за тобой на полу стоят шесть бива…

— А, это и есть бива… ого, сколько их.

— Ну-ка, возьми в руки ту, что тебе больше по душе.

— Это мы можем…

Вакадзо ухватил инструмент и протянул слепому. Кэнгё достаточно было только прикоснуться к нему, чтобы распознать свою любимую бива. Корпус ее был выточен из древесины китайской глицинии, передняя стенка — из душистой оливы, самая узкая часть грифа, держатель струн внизу и дека — из китайского черного дерева, изогнутая оконечность ручки — из сандала, маленькие поперечные рукоятки — из китайской айвы, лады — из кипарисовика, по обе стороны от струн — перламутровые инкрустации.

«И вот, двое из сосланных на Кикайгасима, Остров Демонов, были призваны вернуться в столицу, и как печально было третьему оставаться на острове одиноким стражем!» — внезапно, обняв бива, затянул Кэнгё, выбрав из всего сказания арию «Отплытие с острова верного вассала Арио», которую он больше всего любил — наравне с «Гио» и «Тайра Рокудай».[10]

Вакадзо выпучил глаза от неожиданности, но ни слова не сказал, да оно и понятно. А жена Кэнгё стала с изумлением вслушиваться — так необыкновенно полнозвучно и выразительно звучал голос мужа:

— «И вот, был юноша-паж, коего лелеял господин с детства, оказывал ему заботу и ласку, имя отроку было Арио. Услышал Арио, что сосланные на Кикайгасима уже сегодня отбудут в столицу, и отправился навстречу господину к острову Тоба, но господина увидеть так и не привелось. „Ах, отчего это?“ — вопрошал он, но ответствовали ему, что слишком велики были у того преступления. Услыхал он, что господин остался на острове — и был вне себя от горя… Не раньше, чем наступит четвертая или пятая луна, отвязывают канаты от пристани китайские ладьи, но Арио, подумав, что медлить более невозможно, покинул столицу в конце третьей луны и, избороздив морские пути, добрался до взморья Сацума…»[11]

Резко остановив движение плектра, Кэнгё медленно опустил руки и погладил инструмент ладонью. После чего вдруг размахнулся и нанес по нему удар с такой силой, что проломил тонкую древесину.

— Что это вы делаете?!

Кэнгё повернул к жене голову. На лице его была улыбка.

— Не беспокойся, с ума я не сошел. Голова работает. Что, господин Вакадзо, ты, я думаю, тоже удивлен, а? Эта бива старинная, со своей историей, и знаменитая — перед славными людьми на ней играли. У нее и имя есть — Таканэ, «Высокая Вершина». Ты, наверно, сейчас гадаешь — зачем это он ее разбил? Чем словами говорить, так лучше сердцем…

Он взял разбитый инструмент и швырнул его в огонь очага. Занялось пламя, и пополз дым, совсем как в ту снежную ночь, когда горел буддийский алтарь.

— Ты ведь, господин Вакадзо, так дорожил своим алтарем, что когда ночью решился покинуть свою деревню, взвалил его себе на плечи. И вот такую драгоценную для тебя вещь ты сжег и тем согрел и спас меня, брошенного в снегу умирать. Чтобы отплатить тебе за добро хотя бы тысячной его долей, я предложил тебе одежду и пищу, но, к стыду моему, мои чувства не нашли к тебе дорогу. Я надеялся найти у тебя понимание и просил принять деньги в знак моей благодарности, но ты и это отверг, тебе, мол, это не нужно. Но как же я тогда могу отблагодарить тебя за то, что ты спас меня от гибели и вернул мне жизнь? Вот ты послушал меня, и тебе не понравились мои речи, и игра на бива слепого Кэнгё, которому люди дали прозвище Кэнгё-Слушай-до-Зари, потому что они готовы слушать мою игру хоть до утра, хоть всю ночь напролет, — однако тебе и игра моя тоже не по нраву. И одежда, и угощение, и деньги, и искусство мое — все бессильно. Так что же мне делать? И тут я впервые подумал — надо и мне проявить цельность характера. Эта бива Таканэ, «Высокая Вершина», для меня — сокровище, ведь другой такой в целом свете нет, примерно как тот алтарь, который ты тащил на себе в ту ночь. Для того я и разбил свою бива, для того бросил ее в огонь, чтобы показать тебе всю глубину моей сердечной благодарности. Подобно огню, в котором сейчас горит мой инструмент, бушует пламя под моей кожей, в моем сердце, вдохновленном глубочайшими чувствами. Я позавидовал тебе, господин Вакадзо. Ведь ты хладнокровно разрубил на дрова и сжег святыню, в которой воплощены верования многих и многих поколений твоих предков. А я что? У меня есть и одежда, и пища, и кров, искусство мое знаменито во всех трех округах,[12] и вот я, этот самый Кэнгё-Слушай-до-Зари, признанный людьми и сам себя уважающий, никак не могу сравняться с тобой, и от меня до тебя — тысяча ри.[13] Вот почему я разбил и сжег свою «Таканэ». Мудрость, которую ты мне преподал, дороже, чем сто таких «Таканэ».

Кэнгё, повернувшись в сторону Вакадзо, раскраснелся, лицо его пылало — не только от огня горящей «Таканэ».

— Что, господин Вакадзо, верно, думаешь, я тут перед тобой нарочно такое вытворяю, себя хочу показать? Нет, это я совершил от чистого сердца. Ну же, господин Вакадзо, пойми наконец, я это сделал от чистого сердца!

Жена Кэнгё невольно заплакала.

Вакадзо, слушавший его с опущенными уголками губ, вдруг завращал глазами, словно у него кружилась голова, и слезы из глаз его хлынули потоком.

— Что же это я наделал, совсем я беспонятный! Господин Кэнгё, да ведь вы по сравнению со мною такой большой человек! Прошу вас, дайте мне те давешние деньги, я с ними вернусь в родные места — так мне захотелось поскорее отстроить свой дом и успокоить души погребенных в земле родителей. Я-то, дурень, кичился, что своими силами все сделаю, но главное-то — душу в порядке держать, тогда можно и помощь принять, и ничего в этом плохого нету. Вроде я наконец-то все понял. Пожалуйте мне ваши деньги, и не пойду я завтра в Нанива. Отправлюсь в родные места, в Мино. Непослушный сын взялся выполнить «долг сыновнего послушания», да поздновато. Ну и что ж, все лучше, чем совсем его не выполнить. Завтра же и двинусь домой — ведь четыре года родных мест не видел…