"Альпинист в седле с пистолетом в кармане" - читать интересную книгу автора (Рубинштейн Лев)ТРЕТИЙ КОМБАТ «ОДИН»Люди… Люди… Люди… Появлялись неожиданно, как поезд из-за поворота, и уходили, как бабочка в костер. Ластиков прибыл к нам в бригаду с офицерским пополнением. Мы тогда вели мелкие бои, а известно, чем меньше бой, тем больше потери, и нас пополняли. Пришли две маршевые роты рядовых и несколько офицеров. Командирами рот тогда ставили лейтенантов, младших — командирами взводов. Начальник штаба всех распределил, а с Ластиковым не знал, что делать. Две причины были для этого. Первая, как сказал начштаба Лазебный, он пожарник, а наш пожар потушить нельзя, у нас либо все горит, либо ничего не горит. Вторая — вид у него детский. Вася Ластиков окончил пожарное училище со званием лейтенанта, прошел двухнедельную переподготовку и получил «старшего». Девятнадцать лет, румянец во всю щеку, рост сто девяносто. Куда его девать? Временно дали мне его в помощники. Ночью ползали мы с ним, в очередь, проверять боевое охранение (выдвинутые вперед посты). Днем держали связь с соседями, сидели на телефоне верхнего штаба и другое. Я быстро к нему привязался. Он не трусил, никогда не спрашивал: «Что мне делать?», доброжелателен и даже излишне восторжен к людям и к делу. В общем, опять случилось то, чего я, приобретя опыт, старался избегать на войне, — он вошел ко мне в душу. Постоянная утеря друзей была так трудна. Я хотел быть как Тюриков (новый начальник оперотдела), а был опять как Рубинштейн. Он не стал моим другом. Он стал мне младшим братом. Между нами было шесть лет и весь мой суровый опыт почти трех лет войны. Он стал моим объектом для беспокойства. Где Вася? Его долго нет. И это было мне самому странным, так как о единственном старом друге своем, Феде Лемстреме, оставшемся в бригаде из одиннадцати альпинистов, не ощущал постоянной заботы и беспокойства. Может быть, виною тому был сам Федя, который, оказавшись ниже меня по должности, с большой неохотой и всегда с оговорками выполнял мои распоряжения. Распоряжения сердили его, выполнение огорчало меня, и дружба наша напряглась. Так вот! Я к тому времени стал помначальника оперативной части бригады, Федя — помначальника разведки, а Ластиков — нештатным помощником у меня. Мы готовились к прорыву блокады Ленинграда, вели непрерывные разведки боем. В бригаде осталась треть состава. Погиб командир первого батальона, ранен командир второго. Вместо комбата «два» поставили командира роты, а в первом батальоне не осталось ни одного из командиров рот, и весь батальон стал меньше нормальной роты. Подполковник Лазебный махнул рукой и назначил Ластикова комбатом «один». Больше некого. Пришлют — заменим. Но заменять не пришлось. С первого же дня стали приходить хорошие отзывы о новом комбате. Настоящий хозяин, очень заботливый, все знает и помнит. И строг в меру притом. Через несколько дней, расспросив связного, принесшего донесение из первого батальона, узнал: Мария обрезала ему шинель. Во всей бригаде было две таких выдающихся шинели: у старшего лейтенанта Ластикова и у командира химроты капитана Косовцева. Шинели эти были сделаны по лучшим образцам моды гражданской войны. Такие шинели на картинах Бродского у Ворошилова и Буденного. Кавалерия любила шинели до лодыжек. Косовцев был раньше директором ленинградского ресторана «Метрополь», и ему, естественно, принесли шинель на дом. Где добыл такую шинель Ластиков, было тайной. Ходить в такой шинели по нашим болотам и особенно ползать по мокрой глине было сущей пыткой. Я пытался обрезать ему шинель. Мне Вася не сдавался, а фельдшер батальона Мария — отрезала! Военфельдшер Мария — женщина из легенды. Я ее впервые увидел при обстановке и обстоятельствах совсем необычных. Мария ехала на телеге по лежневой дороге в лесу (других дорог у нас не было). Телега такая называется «грабарка», то есть землекопная. Ящик ее состоит из двух невысоких досок (землекоп их по одной поднимает за конец, и земля с телеги осыпается). В передней части повозки лежал завернутый в простыни и накрытый шинелью комбат «один» — Борисов. Он умер от ран. Сзади, на скамеечке, поджав ноги и положив руки на колени, сидела Мария. В черных перчатках, в черном плаще, черной плоской шапочке с вуалеткой и белом шарфе на шее (а лицо белее шарфа), везла его хоронить. Где она взяла это черное убранство? Специально для этих похорон возила с собой, что ли? Так подумали бы те, кто не знал Марии. Не похоронная была процессия, и не процессия… Просто везла его Мария на грязной (вся в глине) повозке, которую тащила когда-то белая лошадь, тоже в глине, закапывать в могилку, невдалеке от командного пункта. В каждой части была похоронная команда, которая выполняла это по предписанному ритуалу. Мария захотела выполнить это сама. Никто не возражал. Мария была женой Комбата. Официальной или фронтовой — этого никто не знал и не хотел знать. Она была настоящей. Колеса повозки подскакивали на каждом бревне лежневки, а она сидела прямая и совсем не вздрагивала. Узкое, совсем белое иконописное лицо, большие карие, полуприкрытые глаза, огромные синяки, забеленные пудрой, высокий чистый лоб, обрамленный темными волосами. Женщина классической красоты. Тонкая и небольшая — такой я увидел военфельдшера Марию в первый раз. Командира первого батальона, старшего лейтенанта Борисова ранило во время ночной атаки, у самых окопов противника. Атака была отбита, и наши откатились назад. Уже в своих окопах выяснилось, что комбат и его ординарец остались на нейтральной полосе. Сразу же отделение бойцов с сержантом поползли вытаскивать комбата. Мария рыдала и рвалась вместе с ними. Заместитель комбата не разрешил ей, но она не хотела выполнять его приказа, тогда ее заперли в землянке, и два солдата ее охраняли. Она продолжала рыдать и кидалась на бойцов, пытаясь вырваться и уйти с отрядом. Из первого отряда никто не вернулся. Немцы все поняли и вели сильный огонь по этому месту. В течение дня еще две группы добровольцев пытались отбить комбата. Из них только двое раненых выползли обратно. В конце дня четвертый отряд вышел из передового окопа. Его поддерживала наша артиллерия и минометы. Пулеметы работали все. Мария искусала и исцарапала свою охрану, вырвалась от них и во весь рост побежала догонять отряд. На ней была медсумка и в руках пистолет. Догнав наших бойцов, она поползла дальше вместе с ними. Мы потеряли их из вида. Немцы продолжали огонь. Когда стемнело, освещали местность ракетами. В середине ночи отряд вернулся. Они ничего и никого не нашли. Марию потеряли. Один боец был ранен в плечо, ему помогли выйти к своим. Все было кончено, и командир бригады приказал прекратить поиск. «Сколько людей уже потеряли!» — сказал он. После полудня на следующие сутки наблюдатель наш в подзорную трубу обнаружил едва заметное движение на нейтральной полосе. Мария тащила комбата! Она двигалась как гусеница-пяденица, и движения ее были так малы. Комбат лежал спиной на ее спине. Она сгибалась в пояснице, поднимая его, затем, толкаясь ногами и перебирая локтями, передвигалась сантиметров на десять. Долго отдыхала перед следующим движением. Было не ясно, то ли она маскируется, то ли движется из последних сил. Желающих ползти навстречу пришлось удерживать. Только в сумерках они спустились в окоп. Комбат был еще жив и прожил двое суток. Мария не прикорнула даже на минутку. Сидела подле него на полу, прижавшись лицом к его руке. Не ела и не пила, не сказала ни слова. Когда он умер, она не отдавала его. Легла рядом с ним на земляной топчан и два дня тихо плакала, или не плакала, никто не знал. Через три дня после похорон она вернулась в первый батальон. Говорила очень мало. Страшная, исхудалая, опять стала таскать раненых, перевязывать и кормить, и поить их. Учила санитаров. Все делала мягко, осторожно, тихо. Она и раньше не улыбалась, а тут совсем была сурова и сдержанна. Нового комбата как бы не замечала. Его распоряжения выполняла охотно и четко, но попытки вступить в посторонний разговор пресекала и даже резко. Он, конечно, все знал, был уважителен и сдержан. Фамилия его была Сергиенко, председатель колхоза из Белоруссии, заботливый, не молодой, но крепкий, из рано пополневших. Ранило его. Ранило не очень. Рядом с окопом разорвалась мина, и шальной осколок пробил ему каску на затылке. Прошел он даже через рифленый поясок. Так что будь Сергиенко без каски, пришлось бы… Но комбат был, как полагается, в каске, и осколок внутрь черепа не прошел. Осколок застрял в кости. Иван Павлович, как звала его Мария, от эвакуации отказался. Сказал: «Немного полежу в землянке, прошу начальству не сообщать». Мария сделала ему перевязку, вытащив предварительно осколок и выбрив шевелюру, и стала ним ухаживать. Носила комбату еду, делала перевязки и уколы, стала с ним разговаривать. Постепенно узналось, что у Ивана Павловича погибла вся семья. Жена и дети. Мария стала подольше задерживаться у комбата. А ведь прошел только месяц! Чему равен месяц на войне? Даже официально месяц равен трем, а по делу, может быть, и трем годам или больше. Это как в Библии — один день сотворения равен миллионам лет. Сколько времени нужно, чтобы поседеть или потерять зубы — сорок или больше лет. А на войне — за день, за час, за минуту. Сколько видов женской любви? Говорят, три. Но, поистине, женская жалость могуча и безгранична, а Мария к тому же на практике проверила формулу: «Сегодня ты мой, а завтра неживой». Так Мария стала женой второго комбата. Когда я возвратился из госпиталя, второго комбата уже не было. Его убило под тем же Вороновым. Мария по-прежнему работала военфельдшером первого батальона. Батальон нес большие потери, в строю осталось меньше роты. Пришло пополнение, новые люди, о прошедших боях и событиях уже никто не говорил. Неделя тому назад! Это, как говорят немцы, «давно прошедшее время», а расспрашивать мне не хотелось. Однажды только писарь батальона, «из образованных», сказал: «Она сакраментальная женщина, ее мужьям не везет, а на войне это плохо. Я не хотел бы быть ее мужем, хотя она и была всем верная жена». Многие там, у нас, становились суеверными. Жизнь была такая. Итак, Мария обрезала Васе Ластикову шинель! Это известие заставило меня вздрогнуть. Долго думал, что сказать ему, и придумать не мог. Что тут говорить? Виделись мы почти каждый день, а об этом — ни гу-гу! Спросил я у связных. Говорят — ничего! У нас в батальоне все на виду. Она к нему в землянку не заходит, а он частенько бывает на санпосту, разговаривает. Время шло. Он все чаще заходил в санпост, а она к нему ни-ни. В полдень Васю ранило в плечо, скорее, в предплечье. Рана небольшая, осколком мины, но осколок дошел до кости, и сильно болела рука. Мария перевязывала третьего комбата, дала выпить водки, почти целый стакан, и отправила в медсанроту на повозке. Сама не поехала. Повез Ластикова ординарец его, Сергей. Утром Сергей зашел ко мне и сообщил, что Ластикову сделали операцию, осколок вытащили. Кость задета, начался остеомиелит, поэтому хотели отправить его в армейский госпиталь, но Вася упросил майора Пронина, начальника медслужбы бригады, и его оставили выздоравливать в санроте. Вообще, вопреки опасениям начальника штаба, Ластиков оказался талантливым командиром, смелым и заботливым начальником людей. В батальоне его полюбили и просили не назначать другого комбата. Командовал заместитель. Решили ждать выздоровления Ластикова. Время, однако, шло, а третий комбат из госпиталя не шел. Рана гноилась, и врачи держали его при себе. «Здравствуй, капитан! — писал мне в записке Василий, — я тут в медсанроте загнил, чуть не схватил гангрены. Осколок оказался грязным. Уже три раза чистили рану, она становилась все больше и больше. Опять грозятся отправить в тыл. А всему виной плохое настроение. Мой хирург Алексей Нилыч Колокольцев сказал: «От плохого настроения здесь помирают, а от хорошего выздоравливают». Передай это, пожалуйста, Марии. Она ни разу не приезжала и на записки не отвечает. Хоть бы ты приехал. У вас ведь там затишье. Взял бы у Цыганкова Пальму и прокатился, рассказал, как дела в батальоне. Пальма — белая арабская кобыла необычайной красоты. Предмет обожания всей бригады. Цыганков никого к ней не подпускал, даже своей любовнице не разрешал на ней прокатиться. На следующий день пошел проверять первый батальон. Зашел в санпост. Мария там убирала, застилала земляной стол клеенкой. Я ей записочку Васину показал и говорю: «Почему такое бездушное отношение к боевому другу-командиру?» Она ответила не сразу, задумалась, что ли, или затруднилась. Красивая, быстрая, ловкая, мимо такой не пройдешь, подумал я. «Там, в медсанроте, сестричек много, — сказала она, — пусть поищет. Захочет — найдет». — Он тебя обидел, что ли? Товарищ лейтенант медицинской службы! — Нет! Не обидел. — Так чего же ты? — А я ничего. — Человек раненый, страдающий, просит помощи, а где же твоя помощь? Ты же сестра милосердия? Где же твое милосердие? — Это по другой части, — сказала она, — хватит мне этого милосердия. Я сыта им вот до этих пор. Вы все знаете! — посмотрела на меня в упор. — У вас хоть есть капля этого милосердия. Он кого другого бы, но от вас не ожидала этих слов. Помолчала… — Откройте себе офицерский бордель, и будут там у вас все милосердные, а меня оставьте в покое. Уже звучала истерическая нотка. — Но ведь он не так к тебе относится, он же полюбил тебя, и ты это знаешь. — Имеет ли он право здесь любить? И имею ли я право на это? Какая тут любовь, когда рука по локоть в крови. В крови чужой и в крови своей. Хватит мне этих любовей! Вот просил бы переспать, а то любовь. Один поэт сказал: «Что женку гнет, то мужика ломает». — Зачем же ты так? Он очень хороший. Я с ним так подружился и уже полюбил его. Он чистый, добрый и хороший человек. — Все вы чистые и добрые, но вас быстро убивают, а я остаюсь со своими Любовями. Куда мне их девать? У всех любовь, у ваших хороших. Никто не говорит, что просто так хочет. Все полюбили… — Это формула. А Вася по-настоящему. Она посмотрела на меня. Глаза наполнились слезами. — Я ведь твои слова говорю, — сказал я, — а ты чужие, не известно чьи. — Да! Чужие! — Ты же полюбила его! — Не могу я его любить! — Полно тебе, Мария! Это неправда! (слезы покатились). — Ну зачем вы в это дело. Не могу я… — Хорошо! Это твое дело. Может быть, и вправду, я тут лишний. Обойдетесь без меня. Она сдержанно зарыдала. — Я роковая женщина… Я боюсь его потерять из-за се-бя… — совсем рыдая, подошла ко мне: — Всем со мною не везет. Есть же такие роковые женщины, из-за них все погибают. Я не хочу, чтоб он погиб. Пусть лучше я уйду отсюда. Он забудет. Тут война, все забывается быстро. Потом найдет другую. — Ты ошибаешься, ты же не Кармен, не Лаура, никто из любви к тебе не кинулся на вражеский дзот. Ты просто красивая и хорошая; роковая — это серьезно, а ты дурью маешься. Мы тут все на войне роковые. Суеверие твое — ерунда. Ты просто боишься за себя, страдать не хочешь, себя жалеешь. Она немного успокоилась. — А если плохо кончится? Что вы скажете? — Ну, уедешь ты, и что? Так же плохо может кончиться. — Не нужно мне этого говорить. Мария не уехала. Мария написала комбату письмо, и комбат стал выздоравливать. Дней через двадцать Ластиков приехал в батальон и зашел в мою землянку. — Это ты уговорил Марию? — Письмо твое показал, но не уговаривал. Она женщина необыкновенная, прелестная. Могу позавидовать тебе, это редкое счастье. — Я сам себе завидую. Не буду задерживаться, хочу поскорее ее увидеть. И дел в батальоне очень много. Как потом рассказывал ординарец Сергей, Мария сказала ему: «Комбат Борисов был у меня первым — Вася будет последним!», — и ушла в землянку к третьему комбату. Это было в воскресенье! В понедельник, на следующий день, Ластиков попросил начальника штаба зарегистрировать его брак с Марией. Во вторник комбата Ластикова не стало. Он был убит. Не буду рассказывать подробностей — третий комбат был убит! Мария погибла через три дня. Она без разрешения ушла за разведгруппой, просто бежала на огонь. Огонь погас!! На войне не бывает хэппи-эндов… Да-а.! Игорь Северянин сказал: |
||
|