"Паразиты" - читать интересную книгу автора (дю Морье Дафна)

Глава 19

— Кто хочет принять перед ужином ванну? — спросила Мария.

— Ты имеешь в виду себя, — сказал Найэл, — и если кто-то еще скажет «я», то на него не хватит воды.

— Именно это, — сказала Мария, — я и намеревалась довести до вашего сведения.

Мы медленно побрели в холл. Селия выключила в гостиной свет, оставив зажженной только лампу у камина.

— У Селии все привычки старой девы, — сказал Найэл. — Выключать свет, гасить огонь, пускать в дело недоеденную еду.

— Старые девы здесь ни при чем, — возразила Селия. — Как и условия военного времени. Просто меня к этому приучили. Вы забываете, что целых три года мне пришлось ухаживать за тяжелобольным.

— Я не забыл, — сказал Найэл. — Но предпочитаю об этом не думать, вот и все.

— Тебе помогали сиделки, — сказала Мария. — Они всегда казались такими милыми. Вряд ли это было так ужасно. — Она стала подниматься по лестнице.

— А кто говорит, что это было ужасно? — спросила Селия. — Только не я.

В коридор выходили двери самых разных комнат. В дальнем конце была дверь в детскую половину.

— Папа не очень любил здесь бывать, — сказала Мария. — Слишком много шума. Возвращаясь из театра, я всегда заходила сюда, чтобы поздороваться с детьми. Шум на меня плохо действовал.

— Все зависит от того, — сказал Найэл, — какой шум ты имеешь в виду. Шум от бомб или от детей? Лично я предпочитаю бомбы.

— Согласна, — сказала Мария. — Я имела в виду детей. — Она открыла дверь своей комнаты и включила свет. — Во всяком случае, Пала правильно сделал, что умер в Лондоне. Он был частью Лондона в большей степени, чем любого другого города. И правильно, что он умер вовремя. До того, как мир сделался таким унылым.

— А кто говорит, что мир сделался унылым? — спросил Найэл.

— Я, — сказала Мария. — Ни былого блеска, ни жизни, ни веселья. — Она открыла платяной шкаф и задумчиво посмотрела внутрь.

— Здесь дело в возрасте, — сказала Селия. — Я не сетую на то, что мне далеко за тридцать, на мне это не слишком сказывается, но, возможно, для тебя и Найэла…

— Я тоже не сетую, — сказал Найэл. — И в восемьдесят пять можно сидеть и бездумно глядеть на воду. Или сидеть на скамейке и дремать. Ничего другого я никогда и не хотел.

Из-за двери детской послышались взрывы смеха.

— Они слишком вульгарны, — сказала Мария.

— Значит, Полли внизу, — сказал Найэл.

— Пожалуй, я загляну к ним, — сказала Селия.

Мария пожала плечами.

— Я собираюсь принять ванну, — сказала она. — Если опоздаю, объясните Чарльзу причину. — И она захлопнула дверь.

Найэл улыбнулся Селии.

— Ну? — сказал он. — Забавный выдался денек.

— Мы так ни к чему и не пришли, разве нет? — сказала Селия. — Так ничего и не добились. Возможно, копание в прошлом действительно ничему не помогает. Как бы то ни было, мои чувства с тех пор не изменились. Хоть мы и постарели. Хоть мир и сделался унылым.

— Ты и внешне не изменилась, — сказал Найэл. — Но может быть, только для меня. Вот эта седая прядка в твоих волосах уже несколько лет.

— Не опоздай к ужину, — сказала Селия. — Для меня было бы ужасно оказаться наедине с Чарльзом.

— Не опоздаю, — сказал Найэл.

Тихонько насвистывая, он пошел по коридору к комнате для гостей, где всегда останавливался.

Мы были молодые, веселые мы были. Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли… (*)

Найэл не знал, почему запоминает всякую всячину. Почему в любое время дня и ночи у него в памяти всплывают обрывки стихотворений, разрозненные рифмы, незаконченные предложения, сказанные давно забытыми приятелями. Вот как сейчас, когда он переодевается к ужину в комнате для гостей в Фартингзе. Он снял твидовый пиджак и повесил его на столбик кровати. Закинул тяжелые ботинки в угол и протянул руку за американскими теннисными туфлями, затем вынул из чемодана чистую рубашку и шейный платок в горошек. Положить в чемодан галстук он не удосужился. Когда бы ни приезжал Найэл на выходные в Фартингз, он никогда не утруждал себя разборкой чемодана. Куда как проще оставить одежду — а много он никогда не привозил — сложенной в чемодане, чем раскладывать по ящикам комода или развешивать по шкафам. Этому, как и многому другому, он научился у Фриды. «Бери то, что можешь унести на спине, — обычно говорила она, — это экономит время и нервы. Не бери лишнего. Не забивай территорию. Здесь наш дом всего на два-три дня. В этой мастерской, в этих меблированных комнатах, в этом гостиничном номере».

А их было много. Грязных, обшарпанных, без eau courante,[61] без salle de bain.[62] Потом получше, где горничная спрашивала, не нужно ли préparer le bain,[63] что всегда обходилось в лишних десять франков, хотя вместо воды лился кипяток, полотенце было слишком мало, а на кровати громоздилось нечто напоминающее чудовищный пуф, обшитый кружевами. Однажды они выложили всю наличность и сняли номер люкс в роскошной гостинице — настоящем дворце — в Оверне, поскольку Фрида заявила, что ей надо пройти курс лечения. Зачем, ради всего святого, Фриде понадобилось проходить курс лечения?

Она вставала в восемь утра и отправлялась не то пить воду, не то принимать душ — Найэл так и не выяснил, что из двух; а он по своему обыкновению лежал в кровати до ее возвращения где-то в середине дня и читал от корки до корки всего Мопассана — в одной руке книга, в другой плитка шоколада.

Днем он обычно заставлял ее подниматься на гору. Бедная Фрида. У нее вечно болели лодыжки, и она терпеть не могла пешие прогулки. А еще он сочинял устрашающие скандальные истории о постояльцах гостиницы и рассказывал их Фриде в ресторане. В таких случаях она толкала его ногой под столом и говорила шепотом:

— Может быть, ты успокоишься? Нас вышвырнут отсюда.

Она изо всех сил старалась напустить на себя величественный вид, но сама же вдребезги разбивала его тем, что скидывала под столом туфли, и их поиски сопровождались громким шарканьем и энергичными телодвижениями.

А потом эта меланхоличная гостиница в Фонтенбло, где сохранившие девство старые дамы возлежали в шезлонгах, а Найэл целыми днями играл на рояле, пока они не пожаловались на него управляющему. Самую серьезную жалобу принесла дама, чей шезлонг находился на самом большом расстоянии от комнаты с роялем. Ах, каким извиняющимся тоном разговаривал с Найэлом управляющий.

— Вы понимаете, месье, дело вот в чем, — сказал он с чарующей улыбкой на устах. — У дамы, которая обратилась с жалобой, весьма странные представления о нравственности. По ее мнению, любая танцевальная музыка безнравственна.

— Я с ней согласен, — сказал Найэл. — Действительно, безнравственна. Любая.

— Но суть в том, месье, — объяснил управляющий, — что причина, по которой мадам на вас жалуется, заключается не в безнравственности как таковой, а в том, что вы делаете безнравственность достойной восхищения.

Мы были молодые, веселые мы были. Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли…

О Господи! Что это, откуда? Стишок из «Панча»? Почему сейчас? Почему здесь, в Фартингзе, в комнате для гостей? Может быть, это просто фрагмент, выхваченный из затейливой мешанины воспоминаний, нахлынувших на него в этот день? Сырой, зимний день, проведенный в гостиной Марии. В гостиной Чарльза. Ведь Фартингз принадлежит Чарльзу. Несет на себе отпечаток его личности. Столовая с гравюрами на батальные темы. Лестница с фамильными портретами, привезенными из Колдхаммера. Даже в гостиной, которую Чарльз великодушно позволял превратить в женскую комнату, лучшее кресло с продавленным сиденьем может занимать только он.

О чем думает Чарльз, одиноко сидя в нем каждый вечер? Читает все эти книги, громоздящиеся на полках? Вглядывается в картину над камином, в нежных акварельных красках запечатлевшую память о том далеком медовом месяце в Шотландии, где он надеялся пленить и навсегда удержать свою неуловимую Мэри Роз? Рядом с креслом Чарльза на узком табурете — его трубки, банка с табаком и груда журналов: «Кантри Лайф», «Спортинг энд Драмэтик», стародавние номера «Фармерс Уикли». На что он тратит свою жизнь? Чем заняты его дни? Утром — контора в имении, ежедневное посещение Колдхаммера, который до сих пор стоит пустой, холодный, с закрытыми ставнями, поскольку Сельскохозяйственный комитет, реквизировавший его во время войны, еще не вернул дом законным владельцам. Поездка на машине в соседний городок, одна или несколько деловых встреч. Просмотр чертежей для дренажных работ, консерваторы, старые товарищи, церковная башня. Чай с детьми, если случится быть дома к этому времени — Полли рядом с дымящимся чайником, — и раз в неделю письмо Кэролайн в школу.

Что дальше? Обед в одиночестве. Пустой диван. Марии нет, и лежать на нем некому. Но если она вспомнит, если ей больше нечего делать, то после ее возвращения из театра в лондонскую квартиру в Фартингз раздается звонок междугородного телефона:

— Ну, как поживаешь?

— Так себе, довольно много работы.

Его ответы, как правило, односложны: «да», «нет». Мария же все говорит и говорит, растягивая время, чтобы успокоить собственную совесть.

Найэл знал. Найэл слишком часто сидел в это время в комнате. Не Чарльза. Марии…

Впрочем, это не его дело. Так продолжалось долгие годы с перерывом на время войны. Почему бы не продолжаться и впредь, до скончания веков? Или наступил переломный момент?

Найэл надел другой пиджак и повязал шарф в горошек.

Переломный момент… Мужчина, да и женщина тоже, может многое стерпеть, многое вынести, но до известного предела, и тогда… Где ответ? Возможно, ответа вообще не существует. Разумеется, Чарльз ничего не может сделать. Или все-таки может?

Странное это чувство — переживать боль других как свою собственную. Сегодня Чарльз был действительно близок к переломному моменту. Но впереди еще ритуал воскресного ужина. День не закончен. Что там однажды сказала Фрида с присущей ей изрядной долей здравого смысла и своей всегдашней прямотой и откровенностью?

— Нравится мне этот Чарльз. Хороший он человек. И похоже, она заставит его жестоко страдать.

В то время Найэл, расстроенный таким обвинением, стал горячо защищать Марию:

— Но почему? Она очень любит Чарльза.

Фрида посмотрела на него и улыбнулась. Потом вздохнула и потрепала его по плечу:

— Любит? Ваша Мария? Мой бедный мальчик, она даже не начала понимать значения этого слова. Да и ты тоже.

Если Фрида действительно так думает, значит, Найэл и Мария легкомысленные, поверхностные создания. Значит, их чувства мелки, банальны и растрачиваются бесцельно, бездумно? Он сознавал, что в известном смысле все это имеет отношение к Марии. Но не к нему. Не к нему? Оскорбительно слышать, что ты ничего не понимаешь в любви. Гораздо хуже, чем быть обвиненным в отсутствии чувства юмора. Но если ты ничего не понимаешь в любви, то отчего чувствуешь себя таким несчастным безо всякой на то причины? Отчего эти бессонные, томительные ночи, предрассветные тревоги и страхи? Отчего щемящая безысходность, если для нее нет иной причины, чем хмурый день, опадающие листья, близость зимы? Отчего внезапно налетающие и так же быстро проходящие взрывы буйного настроения, жажда безрассудных поступков?

Все это, сидя на кровати и потягивая коньяк из стакана для чистки зубов, Найэл обрушил на Фриду исполненным негодования голосом, пока та расчесывала перед зеркалом свои тусклые, крашеные волосы и роняла на пол пепел сигареты.

— Ох уж эти чувства, — сказала она. — Они от нас не зависят. Они идут от желез.

Прекрасно. Во всем виноваты железы. Смех в ночные часы, переливы красок в толпе, солнце за горой, аромат воды. Шекспир — это железы… и Чарли Чаплин.

Разливая коньяк, Найэл взволнованно подался вперед; из его кармана выпало письмо от Марии.

— Ваша беда в том, — сказала Фрида, — что, создавая вас, Всевышний пустил дело по воле волн. Вам следовало иметь одних родителей и родиться близнецами.

Фрида согласилась бы с Чарльзом относительно паразитов…

Стоило бы послать Фриде телеграмму в Италию, где она обосновалась несколько лет назад на мрачной вилле на берегу озера, откуда посылала Найэлу красочные открытки с видами голубого неба и деревьев в цвету, которые ему при визитах к Фриде так и не удалось увидеть въяве, поскольку всегда лил дождь. Стоит послать Фриде телеграмму и спросить ее: «Я — паразит?» Она рассмеется своим глубоким снисходительным смехом и ответит: «Да».

Когда-то он паразитировал на Фриде, пока не встал на ноги, не научился ходить самостоятельно и обходиться без нее. Фрида, трагикомичная, как ива-переросток, покачивающаяся от легкого ветерка, с конца длинного перрона Северного вокзала с напускным безразличием машет платком, посылая ему последнее «прости».

Шли годы. Он возвращался к ней все реже и реже; в сущности, и возвращаться-то уже было незачем.

Трагедия жизни, думал Найэл, расчесывая волосы гребнем слоновой кости, который Папа подарил ему на совершеннолетие, не в том, что люди умирают, а в том, что они умирают для нас. Для Найэла умерли все, кроме Марии. Следовательно, Чарльз прав. Я живу Марией, в ней нахожу источник своего существования; я внедрился в ее лоно и не могу бежать — не могу, потому что не хочу, никогда… никогда…. Если задуматься, то здесь есть что-то от Кола Портера.[64] Внедрился в ее лоно. Но мальчишки-посыльные не понимают этого, насвистывая полюбившиеся им мелодии, его мелодии. Не понимает и старая дама из Фонтенбло, обвинившая его в том, что он делает безнравственность достойной восхищения. Но ведь это кое-чего стоит. В конце концов, добиться того, чтобы старая, туговатая на ухо француженка, которая терпеть не может танцевальную музыку, сочла безнравственность достойной восхищения, не столь уж малое достижение.

Боже мой, да ведь это вклад в копилку вселенной. Возможно, утехи Рая и не для Найэла, но и не муки Чистилища. Быть может — местечко у Золотых ворот.

На днях ему позвонили из какой-то газеты. «Мистер Делейни, в ближайшее время мы начинаем печатать серию очерков под названием „Что принес вам успех“. Мы можем рассчитывать на ваше сотрудничество?» Нет, они не могут рассчитывать на его сотрудничество. Единственное, что принес ему успех, так это обязанность платить сверхналоги. «Но, мистер Делейни, каков ваш рецепт для достижения быстрого успеха?» У мистера Делейни такого рецепта нет.

Успех. Так что же он для него значит? Допустим, он ответил бы на вопрос газеты и сказал бы всю правду. Дня два-три песня не оставляет его в покое, жжет, терзает, мучит, пока он не запишет ее на бумагу в момент очищения. И вот он снова свободен. Свободен, пока не придут новые спазмы, новая боль. И все повторяется. Разочарование приходит тогда, когда воздух начинает звенеть от его песен, когда они несутся с эстрадных подмостков, слышатся в шепоте стенающих женщин, исполняются третьеразрядными оркестриками, насвистываются газетчиками; когда то, что некогда было его личной болью и томлением, превращается, грубо говоря, во всеобщее недержание.

Унизительно, невыносимо. Негры предлагают тысячи за право исполнять его песни. Боже! Чеки, чеки и чеки от темнокожих эстрадных певцов, и все за один год. Из-за какой-то песенки, которая пришла Найэлу в голову, когда он однажды нежился на солнце, ему пришлось присутствовать на конференции в Сити в обществе людей, с самыми серьезными лицами восседавшими за столами. Бежать? Но как? Путешествовать? Он в любую минуту мог отправиться в путешествие.

Но куда? С кем? Допустим, он купил билет, выбрал корабль или самолет; но остаются паспорта, таможни, волнения, связанные с неуверенностью в том, кому давать чаевые и в каких случаях. Снять дом в Рио? Но кого пригласить туда? Если он снимет дом в Рио, аборигены замучают его визитами и телефонными звонками. Аборигены непременно станут приглашать его на обеды, а он будет вынужден собрать вещи и снова бежать. Мистер Делейни никогда не присутствует на званых обедах; мистер Делейни не играет в бридж; мистера Делейни не интересуют ни скачки, ни яхты, ни шикарные девочки. Что же, черт возьми, интересует мистера Делейни? Да будь они неладны. Сыт по горло. Что за расточительность быть человеком с непритязательными вкусами. Импровизированная постель в Лондоне, хижина на морском берегу. Текущая лодка, которую постоянно надо красить и которой, откровенно говоря, он не умеет управлять. Повернуться к миру спиной и отдавать деньги бедным? Впрочем, он и так стоит к миру спиной, а большую часть своих денег отдает бедным. Всегда есть возможность уйти в монахи. Обрести мир и покой в стенах монастыря. Но как быть с другими монахами и молитвами? Вечернями, заутренями? Он не против носить рясу, сандалии, широкополую шляпу; согласен убирать сено, возделывать сад, но падать на колени в пять часов утра — занятие не для него. Как и размышлять о ранах Христовых. Но ведь он может размышлять о чем угодно. И аббат, или кто там у них стоит во главе монастыря, ничего не узнает. Он может целыми днями лежать в своей маленькой келье и размышлять о Марии. Но если это все, чего он добьется уходом в монастырь, почему бы не остаться там, где он есть? Ах! Ведь про запас всегда есть такой день, как завтра.

Найэл положил в карман горсть разной мелочи. Приносящую удачу трехпенсовую монету, огрызок карандаша, ключи от машины — старенького «Кристофера». В один прекрасный день, подумал он, все пригодится, потому что я напишу концерт, который провалится.

То будет грандиозный провал; провал, какого еще не бывало, но мне будет все равно. На сочинение концерта уйдут многие месяцы мучительного, напряженного труда, но в том-то и суть всей затеи. В один прекрасный день концерт…

Раздался удар гонга, призывающего на ужин. Найэл выключил в комнате свет. Из детского крыла в конце коридора слышался смех и крики детей Марии.

Мы были молодые, веселые мы были. Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли…

Вопрос в том — а что сейчас?