"Паразиты" - читать интересную книгу автора (дю Морье Дафна)Глава 11Найэл вошел в театр и остановился в фойе. Конечно, было еще слишком рано. До поднятия занавеса оставался целый час. Швейцар спросил, что он здесь делает, и потребовал показать билет. Билета у Найэла не было. Все билеты остались у Папы. Завязался разговор, и ему пришлось назвать свое имя, что он сделал с явной неохотой, поскольку такое признание казалось ему бахвальством. Все мгновенно изменилось. Швейцар заговорил о Папе — он был давним его поклонником. Стал говорить о Маме. — С ней никто не мог сравниться. Такой легкий шаг. Казалось невероятным, как она движется. Все говорили о русском балете… совсем непохоже на нее. Это, видите ли, дело подхода. Вся штука в подходе. От Папы и Мамы швейцар перешел к актерам, занятым в главных ролях спектакля. Найэл молчал, позволяя ему нести всякий вздор. На противоположной стене висела фотография Марии. С нее смотрела женщина, ничем не походившая на ту, что заходила помолиться в церковь Св. Мартина-в-Полях, которая, сидя в такси, искала у него поддержки. Девушка с фотографии улыбалась обольстительной улыбкой, ее голова была откинута назад, ресницы казались неестественно длинными. — Вы здесь, конечно, затем, чтобы посмотреть на свою сестру, — сказал швейцар. — Наверное, гордитесь ею, так ведь? — Она мне не сестра. И даже не родственница, — неожиданно сказал Найэл. Его собеседник уставился на него во все глаза. — Ну, сводная сестра, если угодно, — сказал Найэл. — У нас все смешано. Это довольно трудно объяснить. Как хотелось ему, чтобы этот человек ушел, он не имел никакого желания продолжать с ним разговор. У подъезда остановилось такси. Из него вышла очень пожилая дама с веером из страусовых перьев в руке. Швейцар поспешил ей навстречу. Зрители начинали прибывать… По мере того как стрелка часов двигалась по циферблату и фойе заполнялось возбужденными, оживленно переговаривающимися зрителями, Найэл все явственнее чувствовал приближение приступа клаустрофобии. Вокруг него шумела и бурлила толпа, и ему хотелось слиться со стеной, у которой он стоял. Слава Богу, никто не знает, кто он такой, и ему ни с кем не надо разговаривать, но чувство подавленности от этого не уменьшалось. В нем закипала жгучая неприязнь ко всем этим мужчинам и женщинам, которые, проходя мимо него, направлялись в партер. Они напоминали ему зрителей в цирке Древнего Рима. Все они хорошо пообедали и теперь пришли посмотреть, как львы растерзают Марию. Их глаза — сама алчность, руки — смертоносные когти. Все они жаждут одного — крови и только крови. В фойе становилось все жарче, воротничок Найэла впивался в шею, но руки и ноги были холодны, как лед, все его существо пронизывал холод. Какой ужас, если он потеряет сознание, какой кошмар, если у него подкосятся ноги и он услышит, как девушка, продающая программки, скажет: «Прошу вас, помогите. Молодому джентльмену плохо». Без десяти восемь… Мария сказала, что занавес поднимается в четверть девятого, а ее выход в восемь тридцать пять. Он вынул носовой платок и отер лоб. Боже милостивый! Вон та пара во все глаза смотрит на него. Он их знает? Это друзья Папы? Или они просто думают, что бедный мальчик, который прислонился к стене, вот-вот умрет? У входа в фойе стоял фотограф со вспышкой. Всякий раз, когда он нажимал на спуск, разговоры становились громче, слышался сдержанный смех. Вдруг Найэл увидел, что сквозь толпу к нему протискиваются Папа и Селия в белой меховой шубке. Кто-то сказал: «Это Делейни», и, как всегда в таких случаях, все стали оборачиваться, чтобы посмотреть на Папу, а Папа улыбался, кивал и махал рукой. Он никогда не выглядел смущенным. Никогда не возражал и, возвышаясь надо всеми, всегда имел величественный вид. Селия схватила Найэла за руку. В ее больших, пристально смотревших на него глазах светилась тревога. — С тобой все в порядке? — спросила она. — У тебя такой вид, будто тебя тошнит. Подошел Папа и положил руку ему на плечо. — Встряхнись, — сказал он. — Пойдемте в зал. Что за сброд… Привет, как поживаешь? Папа то и дело оборачивался на приветствия то одного, то другого знакомого, а тем временем фотоаппарат все щелкал и щелкал на фоне нестройного гула голосов и шарканья ног. — Иди с Папой без меня, — сказал Найэл Селии. — Бесполезно. Я не могу на это смотреть. Селия в нерешительности взглянула на него. — Ты должен пойти, — сказала она. — Подумай о Марии. Ты должен пойти. — Нет, — сказал Найэл. — Я выйду на улицу. Он пробрался через толпу, вышел на улицу и пошел по Хеймаркету в сторону Пиккадилли. На нем были туфли на тонкой подошве, вскоре они промокли, но он не обращал на это внимания. Весь вечер он будет ходить и ходить… ходить взад-вперед по улицам… и все оттого, что ему нестерпимо, невыносимо больно смотреть на агонию Марии на арене этого… этого цирка. — У меня нет силы воли, — сказал он себе. — Это всегда будет моей бедой. У меня совсем нет воли. Он немного постоял на Пиккадилли, глядя на сверкающие огни, на полог темного неба над головой, на снег — мягкие белые хлопья вновь кружились в воздухе и падали на мокрый тротуар. Я это помню, подумал он, это уже было однажды… Ребенком он стоял на Place de la Concorde,[30] держа за руку Труду… и снег падал… и такси, громко гудя, сворачивали направо, налево — одни направлялись прямо к мосту через Сену, другие к Rue Royale.[31] Ледяная вода изливалась из ртов бронзовых женских фигур фонтана. — Вернись, — крикнула Труда Марии. — Вернись. А Мария чуть было стремглав не бросилась через Place de la Concorde. Она оглянулась и громко рассмеялась. Она была без шапки, и снег засыпал ее волосы… Но сейчас он на Пиккадилли, и по стенам «Лондон павильон» бежит нескончаемая вереница догоняющих друг друга огней. На голове Эроса небольшая снежная шапка. Так же идет снег. И вдруг Если бы под рукой был рояль, я мог бы записать ее, подумал Найэл, но его нет. Все закрыто. Не могу же я ворваться в гостиницу «Пиккадилли» или куда-нибудь еще и попросить, нельзя ли мне воспользоваться их роялем. Он снова принялся бродить по улицам; он все больше замерзал, а мелодия с каждой минутой все громче и настойчивее звучала в его ушах. Его барабанные перепонки лопались от мелодии. Он совсем забыл про Марию. Уже не думал о Марии. И лишь вновь оказавшись на Хеймаркете, перед зданием театра, вспомнил о спектакле. Он посмотрел на часы. Спектакль шел уже два часа. Люди стояли в фойе и курили, наверное, начался второй антракт. В душе Найэла вновь проснулись дурные предчувствия. Если он войдет и встанет рядом с курящими, то, возможно, услышит, как они говорят про Марию что-нибудь ужасное. Необоримая сила повлекла его к театру. На едва гнущихся ногах Найэл подошел к дверям. Он увидел швейцара, который стоял у входа, и, не желая, чтобы его заметили, повернулся к нему спиной. Но было поздно. Швейцар узнал его и пошел к нему навстречу. — Вас искал ваш отец, — сказал швейцар. — Везде искал. Сейчас он ушел в зал. Начинается третий акт. — Как идет спектакль? — спросил Найэл, и зубы у него стучали. — Превосходно, — ответил швейцар. — Публика сидит затаив дыхание. Почему бы вам не пойти к отцу? — Нет, нет, — сказал Найэл. — Мне и здесь хорошо. Он снова вышел на улицу, затылком чувствуя, что швейцар наблюдает за ним. Он бродил вокруг театра до без пяти минут одиннадцать, то есть до того времени, когда по его подсчетам до окончания спектакля оставалось пять минут. Он подошел к боковому подъезду и остановился. Двери были распахнуты, и издалека, из зала до него долетел звук аплодисментов. Характер этого звука он никогда не мог определить точно. Аплодисменты всегда казались ему одинаковыми везде, в любом театре — неумолчный, раскалывающий тишину звук, похожий на рев разъяренного зверя. Сколько он помнил себя, они всегда звучали одинаково. Когда-то для Папы и Мамы. Теперь, благодарение Богу, для Марии. Неужели, спрашивал он себя, всегда, всю жизнь какая-то часть его существа будет прислушиваться к аплодисментам, а сам он, сознавая свою причастность к ним, чувствуя, что они относятся и к нему, будет, как сейчас, стоять где-то вдалеке… на улице? Аплодисменты смолкли. Наверное, кто-то подошел к рампе произнести речь, затем публика снова зааплодировала, и, наконец, оркестр заиграл «Боже, храни короля». Найэл подождал еще немного. И вот на лестнице послышался топот ног, зазвучали голоса, смех, и темный людской поток устремился на улицу. — Боже мой, опять снег. Мы не найдем такси, — сказал кто-то и тут же натолкнулся на Найэла; какая-то женщина задела его за плечо; машины ровным потоком подъезжали к подъезду; люди торопливо бросались к ним, и Найэл ни разу не услышал, чтобы хоть один из них произнес имя Марии. — Да, знаю, — прозвучало рядом с ним, — именно так я и думал… И снова голоса, снова смех. Найэл пошел к центральному входу. Там в ожидании машин стояла целая толпа. Двое мужчин и женщина остановились на самом краю тротуара. — По-моему, в ней есть своеобразное очарование, но красивой я бы ее не назвала, — сказала женщина. — Посмотрите, это не наша машина? Подождем, пока она подъедет ближе. Я не хочу портить туфли. Глупая телка, подумал Найэл. Не о Марии ли она говорит? Ей бы крупно повезло, обладай она хоть одной сотой внешности Марии. Они сели в машину. Они уехали. Если бы Мария умирала у себя в уборной, они бы и глазом не моргнули. В следующее такси сели двое мужчин. Они были среднего возраста и выглядели очень усталыми и утомленными. Ни один из них не проронил ни слова. Возможно, это были критики. — Не кажется ли вам, что он заметно постарел? — сказал кто-то. Интересно, о ком они, подумал Найэл. Впрочем, не важно, во всяком случае не о Марии. Потоки зрителей покидали театр, как крысы тонущий корабль. И тут его схватила за руку Селия. — Наконец-то, — сказала она. — Где ты был? Мы решили, что ты нашел такси и уехал домой. Идем скорее. Папа уже пошел. — Куда? Зачем? — Как куда? К Марии. В уборную. — Что случилось? С ней все в порядке? — Что случилось? Ты что, ничего не видел? — Нет. — Ах, это было замечательно. У Марии огромный успех. Я знала, что так и будет. Папу просто не узнать. Идем. От радостного волнения Селия вся раскраснелась. Она потянула Найэла за рукав. И он пошел следом за ней в уборную Марии. Но там оказалось слишком много народа. Везде одно и то же. Слишком много народа. — Пожалуй, я не пойду, — сказал Найэл, — я спущусь и подожду в машине. — Не порти нам вечер, — сказала Селия. — Уже не о чем беспокоиться. Все в порядке, и Мария так счастлива. Мария стояла в дверях, там же стояли смеющийся Папа и несколько посетителей. Найэл не знал ни одного из них, да и не хотел ни знать их, ни разговаривать с ними. Единственное, чего он хотел, так это убедиться, что с Марией все в порядке. На ней было нелепое рваное платье — ах да, вспомнил он, так надо по ходу пьесы, — и она улыбалась мужчине, который разговаривал с Папой. Найэл узнал его. Мужчина тоже смеялся. Все смеялись. Все были очень довольны. Папа отвернулся поговорить с кем-то еще, а его недавний собеседник и Мария взглянули друг на друга и рассмеялись. То был смех двоих людей, которых объединяет общая тайна. Людей, стоящих на пороге приключения. Приключение только начинается. Найэл знал это выражение на лице Марии, знал этот взгляд. Прежде он никогда не видел, чтобы Мария так смотрела на кого-нибудь, но он понимал, в чем здесь дело, понимал, что означает этот взгляд и почему она счастлива. И такой она будет всегда, подумал Найэл, я не могу ее остановить. В ней все переплелось: жизнь, игра, сцена… Мне остается стоять в стороне и молча наблюдать. Он опустил взгляд на ее руку и увидел кольцо. Разговаривая, она крутила его на пальце. Она не сняла его. Никогда не снимет, в этом он был уверен. Она хочет сохранить кольцо при себе и владеть им, как хочет сохранить при себе его, Найэла, и владеть им. Мы оба молоды, думал Найэл, и впереди у нас, возможно, многие годы, но она всегда будет носить это кольцо, и мы всегда будем вместе. Этот человек умрет и забудется, но мы будем вместе. А этот вечер надо всего-навсего пережить, вытерпеть. Но будут другие дни, другие вечера… Ах, если бы найти рояль, сесть и сыграть мелодию, которая родилась у него на заснеженных улицах, стало бы легче. Но впереди банкет в отеле «Грин-Парк», толпы гостей, утомительная процедура принужденной вежливости и танцев. Банкет перейдет в разудалое застолье, как все Папины банкеты. Папа будет петь, и никто не отправится спать раньше четырех утра. А в девять он, Найэл, сядет в поезд, чтобы вернуться в школу, где у него также не будет времени сыграть свою мелодию. Неожиданно Мария очутилась рядом с ним и коснулась его руки. — Все позади, — сказала она. — Ах, Найэл, все позади. Мужчина, с которым она разговаривала, ушел, но она все еще вертела кольцо на пальце. — Позади только пролог, — сказал Найэл, — первый акт лишь начинается. Мария сразу поняла, что он имеет в виду, и отвела взгляд. — Не надо ничего говорить, — сказала она. По коридору шли еще несколько человек, они окружили Марию; она смеялась, разговаривала то с одним, то с другим, а Найэл ждал, прислонясь к стене и жалея о том, что не может уйти отсюда, разыскать рояль и забыть обо всем, кроме своей мелодии. За ужин в «Грин-Парке» село человек двадцать пять. Все были оживлены и веселы, стол был отменный, и официанты не успевали откупоривать все новые и новые бутылки шампанского. Совсем как на свадьбе, подумал Найэл, еще немного, и Папа встанет, чтобы провозгласить тост за здоровье новобрачной. А новобрачной будет Мария. Мария сидела в дальнем конце стола. Раза два за время ужина она бросила на Найэла взгляд и помахала ему рукой, но думала она не о нем. Пару раз он танцевал с Селией, но больше ни с кем. Марию он не стал приглашать. Оркестр слишком гремел. Человек, игравший на саксофоне, очевидно, считал себя изобретательным и оригинальным, но не отличался ни изобретательностью, ни оригинальностью. Малого за роялем не было слышно. Саксофон все время заглушал его. Сам вид рояля служил для Найэла дополнительным раздражителем. Ему очень хотелось выставить всех из зала и самому сесть за него. — Ты выглядишь ужасно сердитым. В чем дело? Справа от него сидела новая гостья, которую раньше он не видел. Она-то с ним и заговорила. Ее лицо казалось знакомым: дружелюбные карие глаза, довольно большой рот и волосы с квадратной челкой. — Папа послал меня поговорить с тобой, — сказала она. — Ты меня не помнишь. Я Фрида. Она жила в Париже и давно знала Папу и Маму; она была забавной, веселой и очень доброй. Много лет назад, вспомнил Найэл, она водила их всех смотреть Concours Hippique.[32] Как все меняется с возрастом. Оказывается, что Папины друзья, которые когда-то казались такими старыми, высокими и недоступными, такие же люди, как и вы. — Вот уже лет десять, как я никого из вас не видела, — сказала Фрида. — Ты был таким забавным малышом, очень стеснительным и застенчивым. Сегодня я сидела в первом ряду. Мария была очень хороша. Она превратилась в совершенно очаровательное существо, как, впрочем, и все вы. Теперь я кажусь себе очень старой. Она погасила сигарету и тут же закурила другую. Найэл и это помнил. Фрида постоянно курила, и у нее был длинный янтарный мундштук. Она была милой, ласковой и очень высокой. — Ты никогда не любил банкеты, ведь так? — сказала Фрида. — Я тебя не виню, хотя сама очень люблю встречаться с друзьями. Ты стал очень похож на свою мать. Тебе говорили об этом? — Нет, — ответил Найэл. — Похож на Маму… Как странно… — Надо же, ты меня удивляешь. Мария уже встала из-за стола и танцевала с тем мужчиной. Но Найэл не видел их среди других пар. И вдруг он почувствовал, что Фрида, которая в те далекие годы была так добра к нему на Concours Hippique, — его друг и союзник. Он вспомнил, как в тот день она купила ему пачку миндального печенья, а когда ему захотелось в туалет, он не постеснялся сказать ей об этом. Она отнеслась к его сообщению как к самому обычному делу. Даже странно, как долго помнишь подобные вещи — годы и годы. — Больше всего на свете я люблю музыку, но играть не умею, — сказал он, — играть по-настоящему, как мне бы хотелось. И не ту чепуху, какую сейчас исполняет оркестр. Но только такие ритмы и приходят мне в голову. А это ужасно. Просто ужасно. — Почему ужасно? — спросила Фрида. — Потому что это не то, чего я хочу, — ответил Найэл. — У меня в голове масса звуков, но они никак не выходят наружу. Вернее, выходят, но складываются только в глупые танцевальные мелодии. — По-моему, это не имеет значения, — сказала Фрида, — была бы мелодия хороша. — Но это такая ерунда, — сказал Найэл, — кому охота сочинять танцевальные мелодии? — Многие пожертвовали бы глазом за такое умение, — возразила Фрида. — Ну и пусть, — сказал Найэл. — Могут взять мои. Фрида продолжала курить через длинный мундштук, и ее глаза смотрели доброжелательно. Найэл чувствовал, что она понимает. — По правде говоря, меня весь вечер сводит с ума одна мелодия. Мне нужен рояль, но где его взять, ведь банкет закончится только ночью. Не могу же я выставить вон того малого в оркестре. Найэл рассмеялся. Какое смешное признание. Но Фрида, казалось, вовсе не сочла его признание смешным. Напротив, приняла как нечто вполне естественное, как в свое время его желание пойти в уборную или то, как будучи еще совсем маленьким мальчиком, он съел целую пачку миндального печенья. — Когда эта мелодия пришла к тебе в голову? — спросила она. — Я бродил по Пиккадилли, — ответил Найэл. — Слишком переживал за Марию, чтобы смотреть спектакль. И вдруг она пришла — мелодия: ну, знаете… снег, фонари, рекламные огни. Я вспомнил Париж, фонтан на Place de la Concorde. He то чтобы они подсказали мелодию… Не знаю, не могу объяснить. Некоторое время Фрида молчала. Официант поставил перед ней креманку с мороженым, но она жестом отказалась. Найэл пожалел о ее поспешности. Он бы сам съел мороженое. — Ты помнишь, как танцевала твоя мать? — неожиданно спросила Фрида. — Да, конечно, — ответил Найэл. — Помнишь танец нищей девушки под снегом? Огни в окнах дома. Ее следы на снегу, и руки движутся в такт падающим снежинкам. Найэл смотрел прямо перед собой. Казалось, в его голове что-то щелкнуло. Нищенка под снегом… — Она пыталась дотянуться руками до света в окне, — медленно проговорил он. — Пыталась дотянуться до света, но была слишком слаба, слишком устала, а снег все падал и падал. Я совсем забыл этот танец. Мама очень редко исполняла его. Кажется, я видел его только один раз в жизни. Фрида закурила следующую сигарету и вставила ее в длинный мундштук. — Тебе только казалось, что ты забыл. На самом деле это не так, — сказала она. — Дело в том, что музыку для танца нищей девушки написал твой отец. Это единственная вещь, которую он сочинил. — Мой отец? — Да. Думаю, именно поэтому твоя мать так редко исполняла ее. Это очень запутанная история. Никто толком не знает, что произошло. Твоя мать никогда не рассказывала об этом даже друзьям. Но суть не в том. А в том, что ты композитор, хоть и не сознаешь этого. Мне безразлично, что рождается в твоей голове — польки или детские песенки. Я бы хотела услышать твою мелодию, услышать, как ты играешь ее на рояле. — Почему вам это интересно? Почему вас это волнует? — Я была большим другом твоей матери и очень привязана к твоему отцу. В конце концов, я и сама неплохо играю. Она повернулась к Найэлу и рассмеялась. Он почувствовал, что под воротничком у него становится горячо. Какой ужас. Он совсем забыл. Ну конечно же, она играла на рояле и пела в кабаре; возможно, и до сих пор поет. Ему следовало бы знать. А он помнил только Concours Hippique и пачку миндального печенья. — Мне жаль, — сказал он, — мне ужасно жаль. — Чего? Единственное, о чем я жалею, так это о том, что завтра тебе надо возвращаться в школу и я не услышу твою мелодию. Ты не можешь зайти ко мне домой утром перед отъездом? Фоли-стрит, дом номер семнадцать. — Мой поезд отходит в девять часов. — А я через два дня уезжаю в Париж. Ну что ж, ничего не поделаешь. Когда закончишь школу, мы что-нибудь придумаем. Расскажи мне обо всем. Старушка Труда еще жива? С ней было так легко разговаривать, легче чем с кем бы то ни было, и Найэл пожалел, когда она встала и попрощалась с ним. На противоположном конце стола все громко смеялись и шумели. Папа постепенно пьянел. Когда Папа пьянел, то становился очень веселым. Но это длилось не более часа, затем веселье оборачивалось слезами. Сейчас он переживал пик веселья. Он запел шутливо-деланным голосом, каким всегда пел, когда подражал сладеньким баритонам, поющим в балладном стиле. Обычно по ходу пения он сам сочинял слова и они всегда поразительно точно пародировали тексты, столь любимые такими исполнителями. Постепенно он становился все менее разборчивым в словах и впадал в вульгарность, отчего сидевшие рядом с ним буквально покатывались со смеху. Он и сам всегда смеялся, что было по-своему трогательно и усиливало комический эффект. Сейчас он сидел в конце стола, откинувшись на спинку стула, и, одной рукой обнимая за плечи какую-то женщину — Найэл не имел ни малейшего представления, кого именно, — пел, сотрясаясь от смеха. В зале не могли не заметить, что происходит за их столом. Ухмыляющиеся официанты остановились, чтобы посмотреть на Папу, сидевшие за соседними столиками подняли глаза и обернулись. Оркестр надрывался пуще прежнего, танцующие продолжали танцевать, но на них уже никто не обращал внимания. Но вот Папа перестал дурачиться и запел своим настоящим голосом. Запел он «Очи черные», запел по-русски. Начал он очень мягко, очень медленно, звуки лились откуда-то из глубины; кто-то за соседним столиком сказал: «Тихо», оркестр дрогнул и смолк, танцующие остановились. Все посторонние звуки замерли, дирижер поднял руку, дал знак пианисту, и тот осторожно подыграл аккомпанемент, затем, следуя за Папой, заиграл ведущую тему. Папа сидел совершенно неподвижно, его массивная голова была откинута, рука по-прежнему обнимала плечи сидевшей рядом с ним женщины. Из его груди лились тихие, надрывающие сердце звуки — то был его истинный голос, глубокий и нежный, такой глубокий, что ничто в мире не могло с ним сравниться, такой нежный и искренний, что переворачивал душу, сдавливал горло, и всем, кто его слышал, хотелось отвернуться и заплакать. «Очи черные» запеты певцами всех стран мира, заиграны тысячами танцевальных ансамблей и третьеразрядных оркестров, но когда их пел Папа, у всех было такое чувство, что нет и не было песни равной этой. Что это единственная песня, которая когда-либо была написана. Когда Папа кончил петь, все плакали. Он тоже плакал. Он действительно был очень пьян. И вот оркестр снова заиграл «Очи черные», но в ускоренном ритме, более удобном для танца. Папа танцевал вместе со всеми, начав с того, что кого-то толкнул с такой силой, что тот едва не упал. Он понятия не имел, кого толкает, но, ничуть не смущаясь, продолжал налетать на тех, кто оказывался рядом, и при этом громко хохотал. Найэл услышал, как кто-то сказал: «Делейни совсем опьянел». Селия не сводила с Папы глаз. У нее было встревоженное лицо. Найэл знал, что вечер не доставляет ей никакой радости. Марии нигде не было видно. Найэл оглядывался по сторонам, но так и не увидел ее. Он вышел посмотреть, нет ли ее в гостиной отеля, но там ее тоже не оказалось. Многие из приглашенных на банкет уже разъехались. Мужчина, который не отходил от Марии, исчез. Может быть, он отвез ее домой… Найэл вдруг почувствовал, что тоже не хочет оставаться. Его тошнило от банкета, он вызывал у него отвращение. Все ему до смерти надоело. Кто-нибудь позаботится, чтобы Папа и Селия добрались до дому. Сам он не останется здесь ни на минуту. Банкет может затянуться еще на несколько часов, и Папа будет все больше и больше пьянеть. Найэл взял пальто, вышел из отеля и побрел по улице. Автобусы и метро уже не ходили. Может быть, взять такси? В кармане у него оставалось ровно два шиллинга. Хватит только на полпути. Улицы были безлюдными, белыми от снега, тихими. Было поздно, около двух часов ночи. В начале Бонд-стрит он нашел такси, и, когда водитель спросил адрес, он не назвал дом на Сент-Джонз Вуд, а сказал: — Фоли-стрит, семнадцать. Он понимал, что в эту минуту хочет лишь одного — забыть о банкете и сыграть свою мелодию для доброй и ласковой Фриды, которая когда-то, много лет тому назад подарила ему пачку миндального печенья. Если бы я выпил шампанского, сказал он себе, то, наверное, опьянел бы, как Папа, но я не выпил ни капли. Я ненавижу шампанское. Я совсем не хочу спать, вот и все. Сна ни в одном глазу. До Фоли-стрит у него не хватило денег, то есть не хватало на чаевые. Поэтому он проехал на такси лишь часть пути, а остальную прошагал пешком. Наверное, она спит и не услышит звонок, подумал Найэл. Он не увидел ни одного огня, хотя, возможно, окна были закрыты ставнями. Только после четвертого звонка он услышал шаги на лестнице, и кто-то загремел цепочкой и засовом. Дверь открылась, и он увидел Фриду. Она была в красном халате причудливого покроя и с лоскутным одеялом на плечах. Она все так же курила. — Привет, — сказала Фрида. — А я думала, это полицейский. Ты пришел сыграть мне свою мелодию? Молодец. Входи. Она не рассердилась и даже не удивилась. Так непривычно, но зато какое облегчение. Даже Папа, человек не совсем обычный, поднял бы страшный шум, вздумай кто-нибудь позвонить в его дом в два часа ночи. — Есть хочешь? — спросила Фрида, первой поднимаясь по лестнице. — Да, — сказал Найэл. — Откровенно говоря, хочу. Как вы догадались? — Мальчики постоянно хотят есть, — ответила она. Она зажгла свет в голой, неприбранной гостиной. В комнате были несколько разрозненных предметов дорогой мебели, несколько хороших картин, но все это пребывало в полнейшем беспорядке. Повсюду была разбросана одежда, на полу валялся пустой поднос. Зато в комнате стоял рояль — единственное, что имело значение для Найэла. — Вот, возьми, — сказала Фрида. Она протянула ему кусок хлеба с маслом и двумя или тремя сардинками. С ее плеч все еще свисало лоскутное одеяло. Найэл рассмеялся. — В чем дело? — спросила Фрида. — У вас такой смешной вид, — ответил Найэл. — У меня всегда такой вид, — сказала она. — Продолжай, ешь свой бутерброд с сардинами. Бутерброд был очень вкусный. Найэл съел его и сделал другой. Фрида не дала себе труда ухаживать за ним. Она слонялась по комнате, приводя ее в еще больший беспорядок. — Я упаковываюсь, — сказала она. — И если все разложу на полу, то пойму, на каком я свете. Тебе не нужна рубашка? Из груды всякой всячины она вытащила клетчатую рубашку и бросила ее Найэлу. — Эту рабочую рубашку я купила на Сардинии, но она мне слишком мала. Что значит иметь высокий рост. — Осторожно, — сказал Найэл, — вы стоите на шляпе. Фрида передвинула свои босые ноги, наклонилась и подняла шляпу. Это было огромное соломенное сооружение в форме колеса от телеги с двумя развевающимися лентами. — Театральная вечеринка в саду лет пять назад, — сказала она. — Играли в кольца. Я стояла за прилавком, а кольца набрасывали на мою шляпу. Как ты думаешь, Марии она понравится? — Она не носит шляп. — Тогда я заберу ее в Париж. Если ее перевернуть, она вполне сойдет под блюдо для фруктов, апельсинов и всего прочего, — и Фрида бросила шляпу на груду одежды. — Мне нечего предложить тебе попить, — сказала она. — Разве что можно приготовить чай. Хочешь чаю? — Нет, благодарю вас. Я бы выпил воды. — Вода в спальне, в кувшине. На кухне сломался кран. Осторожно выбирая дорогу среди разбросанной по полу одежды, Найэл пошел в спальню. На умывальнике стоял полный кувшин воды; вода была холодной. Стакана нигде не оказалось, и Найэл попил прямо из кувшина. — Иди сюда и сыграй свою мелодию, — позвала Фрида из гостиной. Он вернулся в гостиную и увидел, что она стоит на коленях посреди комнаты и разглядывает пелерину из серебристой лисы. — Моль поела, — сказала она, — но не думаю, что кто-нибудь это заметит, если не подойдет совсем близко. Я ее у кого-то одолжила, да так и не вернула. Интересно, у кого. Она поднялась с колен, села на корточки и задумалась, почесывая голову мундштуком, куря и одновременно жуя бутерброд. Найэл сел к роялю и начал играть. Он совсем не волновался: уж слишком много ему пришлось смеяться. Рояль был превосходный. Он выполнял все, чего хотел от него Найэл, который знал, что, даже если бы он извлекал из инструмента самые ужасающие звуки, Фрида не стала бы возражать. Едва коснувшись клавиш, он забыл, что Фрида рядом с ним в комнате. Он думал о своей мелодии, и она лилась из-под его пальцев так, как надо. Да… именно это он и имел в виду. Ах, как волнующе, как весело. Ничто не имеет значения, кроме этого безумного поиска нужной ноты… Нашел. Еще, попробуй еще. Закрой глаза и прислушайся к ее звучанию. Но ты должен ощущать его и в ногах, и в кончиках пальцев, и под ложечкой. Вот оно, то, что надо. Он сыграл мелодию до конца, она получилась в танцевальном ритме; его старый прием игры в такт, но одним роялем здесь не обойтись. Нужен саксофон, нужен барабан. — Вы понимаете, что я имею в виду? — спросил он, поворачиваясь на табурете. — Понимаете? Фрида давно перестала складывать вещи. Она сидела на корточках, не шевелясь. — Продолжай, — сказала она. — Не останавливайся. Сыграй еще раз. Найэл снова заиграл, и на этот раз все получилось проще и лучше. Рояль был дьявольски хорош, лучше любого инструмента, к которому он когда-либо прикасался. Фрида поднялась с пола, подошла к Найэлу и остановилась рядом с ним. Она напела мелодию глубоким грудным голосом, затем насвистела ее, снова напела. — А теперь сыграй что-нибудь еще, — попросила она. — Что ты еще сочинил? Любое, не важно что. Найэл помнил куски и обрывки мелодий, которые время от времени приходили ему в голову, но ни одна из них не звучала в нем так явственно и отчетливо, как та, что родилась в тот вечер. — Беда в том, — сказал он, — что я не могу их записать. Не знаю, как это делается. — Ничего страшного, — сказала Фрида. — Это я могу устроить. Найэл перестал играть и уставился на нее. — Правда, можете? — спросил он. — Но стоят ли они того, чтобы из-за них беспокоиться? То есть я хочу сказать, что они интересны только мне. Я сочиняю их для собственного удовольствия. Фрида улыбнулась. Протянула руку и потрепала его по голове. — В таком случае это время прошло, — сказала она. — Потому что отныне ты будешь проводить свою жизнь, доставляя удовольствие другим. Какой номер телефона у Папы? — Зачем он вам? — Просто я хочу поговорить с ним. — Он еще на банкете, а если и дома, то уже спит. Когда я уходил, он был ужасно пьян. — К утру он протрезвеет. Послушай, тебе придется вернуться в школу поездом, который отправляется позднее того, на котором ты собирался ехать. — Почему? — Потому, что перед тем, как уехать, ты должен записать свою мелодию. Если мы не сумеем сделать это вдвоем, то я знаю массу людей, которые сделают это лучше нас. Сейчас слишком поздно. Четверть четвертого. Такси ты уже не поймаешь. Можешь уснуть здесь на диване. Я свалю на тебя всю одежду. И возьми мое одеяло. А в восемь утра мы позвоним Папе. — Он еще будет спать. И очень рассердится. — Тогда в половине девятого. В девять. В десять. Послушай, ты растешь, и тебе необходим сон. Придвинь диван ближе к камину, и ты не замерзнешь. Хочешь еще сардин? — Да, спасибо. — Тогда ешь, пока я готовлю тебе постель. Он доел хлеб, масло, сардины, а Фрида тем временем приготовила для него диван, положив на него шерстяные одеяла, пикейные одеяла и целый ворох одежды. Все это выглядело страшно неудобно, но Найэл не хотел говорить ей. Это могло бы ее обидеть, а ведь она такая милая, такая смешная и добрая. — Ну вот. — Фрида отошла от дивана и, склонив голову набок, осмотрела свою работу. — Ты уснешь, как младенец в своей колыбели. Тебе нужна пижама? Однажды кто-то оставил у меня пижаму. Она сходила в спальню и вернулась с заштопанной во многих местах пижамой. — Не знаю, чья она, — сказала Фрида, — но здесь она уже много лет. Не совсем чистая. А теперь, малыш, спи и на несколько часов забудь про свою мелодию. Утром я приготовлю тебе кашу на завтрак. Она потрепала Найэла по щеке, поцеловала и ушла из гостиной к себе в комнату. Через закрытую дверь он слышал, как она напевает его мелодию. Он разделся, натянул пижаму, забрался под ворох одежды и, вытянувшись на диване, уперся ногами в подлокотник. Он согнул ноги, вздохнул и выключил лампу. Пружины, выступавшие в середине дивана, царапали спину, но он не обращал на это внимания. Куда хуже было то, что он не мог заснуть. Никогда в жизни не испытывал он такой бессонницы. Сочиненная им мелодия непрерывно звучала у него в ушах и никак не хотела уходить. Как мило, что Фрида обещала записать ее, но он не представлял себе, как это можно сделать, если утром ему надо возвращаться в школу. Школа… О Боже! Что за пустая трата времени. Пустая трата сил. Он ничему там не научился. Заканчивая последний семестр, по знаниям он не ушел дальше первого. В школе до него никому нет дела, им совершенно безразлично — жив он или умер. Интересно, подумал он, Папа и Селия уже вернулись домой? А Мария? Если Мария и вернулась, то вряд ли станет интересоваться, где он. Ей и без того есть о чем думать. Впереди ее ожидает столько дней и недель, и все они сулят радость и веселье. Недели веселья и приключений для Марии. Недели тоски и унылого однообразия для него. Найэл повернулся на бок и натянул на уши лоскутное одеяло. Оно пахло чем-то неопределенным, похожим на смолу. Наверное, Фрида душится такими духами. Запах имеет большое значение. Если вам нравится, как от кого-то пахнет, значит, вам нравится и сам человек. Так говорил Папа, а Папа всегда прав. Огонь в камине угас, и, несмотря на ворох одежды, на диване было холодно, холодно и уныло. Единственное, что в нем было приятного, так это лоскутное одеяло, пахнувшее смолой. Если бы Найэлу удалось забыть обо всем, кроме этого запаха смолы, он бы уснул. Тогда бы его ничто не тревожило. Тогда бы он согрелся. С каждой минутой ему становилось все холоднее, комната погружалась все в большую темноту, в ней становилось все неприветливей, все мрачнее. Словно в гробнице. Словно его погребли в гробнице и низкие своды навсегда сомкнулись над ним. Он скинул с себя ворох одежды, все, кроме лоскутного одеяла, которое прижимал к лицу, отчего запах смолы казался сильнее, чем прежде, нежный, ласкающий. Найэл встал с дивана и ощупью пошел по темной комнате к двери. Он открыл дверь и остановился на пороге. Он слышал, как Фрида шевельнулась в темноте, повернулась на кровати и спросила: — В чем дело? Тебе не спится? Найэл не знал, что ответить. Не знал, почему поднялся с дивана, подошел к двери и открыл ее. Если он скажет, что ему не уснуть, она встанет и даст ему аспирина. Он терпеть не мог аспирин. Принимать его совершенно бесполезно. — Ни в чем, — сказал он. — Просто… просто там очень одиноко. Какое-то время она молчала. Казалось, она лежит во тьме и думает. Свет она не зажгла. Затем она сказала: — Тогда иди сюда. Я о тебе позабочусь. И в голосе ее было столько глубины, доброты и отзывчивости… как в тот давний день, когда она подарила ему пачку миндального печенья. |
||
|