"Риск.Молодинская битва." - читать интересную книгу автора (Ананьев Геннадий)ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯКнязь Михаил Воротынский не подгадывал специально, но так получилось, что Окская рать возвращалась в Москву в Рождество Пресвятой Богородицы. Торжественное колокольное разноголосье созывало христианский люд на праздничные молебны по случаю столь великого для них события. Москвичи, однако, нарядившись во все лучшее, заполняли не церкви, а улицы, хотя князь Михаил Воротынский не посылал загодя в стольный град гонца с сообщением о дне возвращения рати с битвы, город, однако же, откуда-то узнал об этом и высыпал встречать своих спасителей. Спасителей России. Ничего подобного воевода-князь еще не видывал: Москва встречала его, Воротынского, радостнее, чем некогда царя Ивана Васильевича — юного покорителя Казани. Под копыта княжеского саврасого коня в парадной сбруе расстилали бабы шелковые платы свои, сами же, не стыдясь греха, оставались простоволосыми. Цветы изобильно летели к нему, князю, к дружинникам его, ко всем ратникам, и весь разномастный люд — от знатных до изгоев — низко ему кланялся. Священнослужители, не велев прекращать колокольный звон, тоже выходили на улицы с крестами и кадилами, чтобы благословить победителей. Гордость за себя, за дружину свою, за соратников-соколов вольно или невольно воцарилась в душе главного воеводы, вместе с тем к гордости законной, заслуженной примешивалась непрошеная тревога, отравляя безмятежную радость. Да, все складывалось не так, как мыслил князь Михаил Воротынский. Верно, победа знатная, чего греха таить, но он — воевода, лишь с честью выполнивший царское поручение, не ему полагались почести царские, а самому государю. Так велось на Руси издревле: торжественный колокольный звон разносился по всей необъятной России в честь великих князей, в честь царей-самовластцев. Сегодня же колокола пели свою торжественную песнь в его честь, в честь служивого князя, хотя и знатности великой, но все одно — слуги царева. Это необычно, оттого и вызывало беспокойство, совершенно, казалось бы, лишнее в такой праздничной радости, было ложкой дегтя, портившей бочку меда. Отделаться от тревоги, от непрошеной тоски сердечной князь не мог. Как клещ вцепилась она в душу. Еще более неуютно почувствовал бы себя победитель Девлет-Гирея, знай он, что колокольный звон, начавшийся по велению царя в честь славной победы еще два дня назад, волнами, как от брошенного в воду камня, покатился по Русской Земле и, к досаде Ивана Васильевича, в торжественных службах славили не только царя всей России, но и князя-воеводу Михаила Воротынского. И как чудилось Ивану Васильевичу, имя слуги его, раба его, произносилось более торжественно. Видит Бог, Михаил Воротынский не хотел этого. Донести царю весть о победе послал он боярина Косьму Дву-жила, имея две мысли: царь на радостях может пожаловать Косьму более высоким чином, чего тот, конечно же, заслужил; но главное, посылая своего слугу, князь как бы подчеркивал, что считает победу над крымцами не своей заслугой, а заслугой самого царя, он же, воевода, раб царев, лишь выполнил его волю. Косьма Двужил, однако же, доскакал только до Москвы. По подсказке Малюты Скуратова, Разрядный приказ, князья Юрий Токмаков и Тимофей Долгоруков, коих царь оставил оборонять стольный город и кои теперь не хотели быть обойденными, перехватили гонца княжеского и отрядили в Новгород своих: князя Ногтева и сановника Давыдова. Два саадака и две сабли Девлет-Ги-рея, которые вез Косьма в подарок царю от имени своего князя, передали Давыдову и Ногтеву и научили, с какими словами надлежит вручить сей трофеи Ивану Васильевичу. Государь с великой радостью принял подарки и выслушал здравицу в честь его, царя всей России, преслав-ной победы, осыпал милостями гонцов и тут же повелел бить во все колокола, петь молебны три дня. Сам же, не медля ни часу, велел готовиться к отъезду в Москву. Неподсудны слугам царевым поступки их властелина, но на сей раз уж слишком откровенно разошлись слова Ивана Васильевича с делами его. Выходило, что не ради готовности встретить литовцев и шведов, которые могли напасть по сговору с Девлет-Гиреем, сидел он в Великом Новгороде, а по трусости своей, из опаски оказаться в руках крымского хана. Теперь он спокойно возвращался в свой стольный град принимать всенародную благодарность за великую победу над захватчиками, им одержанную. В церквах же не обошли вниманием само воинство, славя его воевод и особенно главного — князя Михаила Воротынского. С клиросов возвещали ему многие лета, что и царю-батюшке, о чем услужливые шептуны царевы тут же его уведомляли. Царь Иван Васильевич проглотил обиду, не запретил церквам славить героя-воеводу, поопасался, видимо, осуждения народного. Государь вполне понимал, что вот так, сразу, даже ему, самодержцу, кому волей Господа Бога вручена жизнь подвластных, коих волен он казнить и миловать, а ответ держать только перед Всевышним, несподручно опалить князя Воротынского в сей торжественный для России момент. «Подумаем. Прикинем. Найдем путь урезонить зазнайку!» — распаляя себя, грозился Иван Васильевич. Не до зазнайства было князю Воротынскому. Едва спешившись пред крыльцом своего дворцового терема и увидев среди встречавших его Косьму Двужила, он сразу понял: пошло что-то не так, наперекосяк пошло. Князь обнял жену, прильнувшую к нему порывисто, приласкал детей, поклонился дворне, ловко скрывая свою тревогу, и лишь в бане, которая была спешно приготовлена и в которую он позвал с собой Косьму Двужила, спросил его: —Отчего ты не при стремени государя? —Я не ездил в Великий Новгород. Подарки твои, князь, повезли к царю другие. —Да-а-а. Дела-делишки. И чего же ты сразу ко мне непоскакал? —Хотел, да княгинюшка, лада твоя, не пустила. Сказала: не стоит до времени расстраивать тебя. Приедет, дескать, и разберется. Еще добавила: к твоему, князь, возвращению скажет царь-батюшка слово свое с гонцом своим. Все, мол, образуется тогда. Только неважной провидицей она оказалась. Нет от царя никакой вести, хотя, сказывают, вот-вот из Великого выедет. Если уже не выехал. —Да-а-а, дела-делишки, — еще раз раздумчиво протянул князь, затем, взяв себя в руки, молвил буднично: — Пошли на полог париться. Мысли князя, его тревоги и переживания, его раздумья — в нем самом, даже такие близкие, как Косьма Дву-жил, должны видеть в нем волевого, несгибаемого человека. Князя! Жену Михаил Воротынский тоже не упрекнул за то, что удержала в усадьбе Косьму, хотя прискачи он прежде того, как рать двинулась в Москву, князь свою дружину даже не повел бы в стольный град, отпустил бы ее в свою вотчину и в свой удел, полки же до царева слова оставил бы на Оке в обычных их летних станах. Сам тоже бы остался с Большим полком, а если бы и приехал в Москву повидать жену и детей, то сделал бы это тихо-тихо, без всякого звона. Тем более такого великого, какой получился при въезде рати в стольный град. Увы, что сделано, то сделано. Ничего уже не вернешь. А жена, ладушка, пошла на не очень верный шаг только из желания угодить мужу, своему любимому, так за что ее корить? Просто теперь нужно искать выход из этой неопределенности . Самым первым желанием князя Воротынского было желание послать к царю кого-либо из своих помощников по возведению порубежных засек, либо князя Тюфя-кина, либо дьяка Ржевского, чтобы передали просьбу его, главного воеводы порубежной стражи, приступить без промедления по горячим следам, пока татары не пришли в себя, к постройке намеченных крепостей и сторож, но, подумав, решил этого не делать. Раз никакого слова от царя не поступало, стало быть, ему самому решать все порубежные дела (даже себе князь не признавался, что сделать верный шаг мешает гордыня), а медлить нет смысла. Всего несколько дней он позволил себе помиловаться с ладушкой, поласкать детей, да и то отвлекаясь на дела порубежные, и велел Фролу Фролову готовить выезд в дальнюю дорогу лишь с малой свитой путных слуг и стремянных. Это весьма удивило Фрола, и он даже спросил, не удержавшись: — Иль, мой князь, не хочешь царя-батюшку встречать? — До встреч ли, когда дела неотложные ждут? Фрол пожал плечами, ничего больше не сказав. В тот же вечер князь Михаил Воротынский беседовал с князем Тюфякиным, с дьяками Ржевским и Булгаковым, со своими боярами. — Самое сподручное время, соратники мои, рубить засеки, собирать крепости и сторожи. Завтра же, крайний срок послезавтра, выезжайте всяк на свои места, где рубят крепостные стены и дома, и все, что уже готово, везите туда, куда было определено. Наказ один: не медля ни дня, начать сплавы по рекам, загружать и отправлять в путь обозы. Тех же, кто еще не управился с поручением, поторапливать. Не жалейте на это ни слов, ни сверхурочных денег. Сам я еду во владимирские леса,- где плотники рубят город-крепость Орел. До зимы мы обязаны встать твердой ногой на всех новых засеках. Спешил князь Михаил Воротынский еще и потому, что хотел показать этим будничность своего отношения к свершенному на берегу Рожай: царю — а не ему, слуге цареву, — празднества и вся слава. Ему же, главному воеводе порубежной стражи, Приговор Боярской думы исполнять со рвением. И вот в то самое время, когда первые десятки плотов оттолкнулись от берега, когда первые десятки обозов потянулись по лесным проселкам на юг, — в это самое время царский поезд все более приближался к Москве. Хмурость не сходила с лица Ивана Васильевича, и вся свита трепетала, понимая, что вот-вот разразится гроза, но не зная, кого та гроза опалит. Непредсказуем самодержец. В том, что холодно его встретили Торжок и Тверь (они не забыли изуверства царева, залившего кровью эти города, особенно Торжок), царь может обвинить кого угодно. Притронники царские старались вовсю, чтобы стольный град встретил государя своего невиданным доселе торжеством, гонцы челночили, загоняя до смерти коней, между поездом и Кремлем, и все, казалось, сделано угодниками, все предусмотрено… Увы… Первый, Тушинский блин оказался комом. Нет, дорога, по которой ехал царский поезд, была и многолюдная и ликующая, но многолюдье то состояло в основном из сановников московских, дьяков и подьячих, писцов и иных всяких крючкотворов, да еще ратников, а за разнаряженным, радостно вопящим славу царю-победителю служивым людом, за ратниками, сверкающими доспехами, тонюсенькой полоской стояли простолюдины, которые хотя и славили царя Ивана Васильевича, но будто со снисходительными улыбками на лицах. Не мог этого не заметить царь, и чело его стало еще более хмурым, к страху приближенных. Иван Васильевич даже не остановился, чтобы принять от тушинцев хлеб-соль, будто не заметил жен, сверкающих самоцветами на бархате и камке В Москве — второй блин комом. Колокола трезвонили и радостно, и торжественно, народ толпился на улицах, однако радость москвичей была весьма сдержанной. Лишь служивые, как и в Тушине, горланили безудержно и этим, увы, подчеркивали сдержанность простолюдья. Иван Васильевич помнил, как встречала Москва его, юного царя, когда въезжал он в свой стольный град покорителем Казани, как ликовала престольная даже после очередных побед над литовцами, побед не столь знатных для России. Не такой была встреча сегодняшняя… Не такой… А тут еще вкрадчивей голос наушника: — Бают, князя Воротынского знатней встречали. Платы под копыта стелили. Сам же он на белом коне гарцевал, аки князь великий либо царь. Промолчал Иван Васильевич. Не снизошел даже до кивка доброхоту-шептуну. Митрополит с епископами, бояре, князья, дьяки приказные, воеводы знатные встретили Ивана Васильевича хлебом-солью у Казанского собора, как его стали называть обыватели, подчеркивая этим сопоставимость покорения Казани с победой под Молодями. От имени воинства царя приветствовали воеводы Андрей Хованский и Федор Шереметев. Поясно поклонившись, они поочередно, от опричнины и от земщины, поздравили государя с великой победой над ханом крымским, разбойником безбожным, змеем многоголовым. Эти бы слова да из уст князя Воротынского! Иван Васильевич, однако, не снизошел, чтобы нарушить торжественность встречи выяснением, отчего не главный воевода Окской рати держит речь. — Колоколам звонить три дня! А мы почестный пир пировать станем. Ты, князь Андрей, за единый со мной стол садись, по правую руку мою. Вот это — честь. Князю бы Воротынскому сидеть по правую руку государя, но он, гордец, даже не соизволил встретить царя-батюшку. Будто сторожи с засеками не подождут пару-тройку недель. А сам царь не спрашивает о нем. Знает, стало быть, где ближний его слуга. Или осерчал сильно. Тогда — не жди добра. Царь же, вошедши в свои палаты, первым делом велел звать дьяка Разрядного приказа. Встретил его в комнате перед опочивальней, предназначенной для бесед с глазу на глаз. — Где порубежный воевода князь Воротынский? — Во владимирские леса первый шаг. Уже повезли от туда заготовки для крепостных стен и срубы домов к месту, где граду Орлу стоять. Своих помощников он всех разослал, и они тоже начали подвоз к местам определенным заготовленные срубы для крепостниц и сторож. Он мне сказывал: самое время в поле поглубже закрепиться. До зимы чтобы. За зиму, мол, крымцы придут в себя, противиться засекам и сторожам начнут, сколько тогда людишек может погибнуть. Ждал он от тебя, государь, слова, потом ко мне пришел. Раз, говорил, государь ни чего иного не поручает мне, стало быть, я остаюсь порубежным воеводой, мне и нужно решать свои порубежные дела. Со рвением. — Ступай, — совершенно не выказав своего отношения к услышанному, отпустил Иван Грозный дьяка Разрядного приказа, сам же задумался. Гнев его поутих, ибо увидел он в действиях своего ближнего слуги совершенную разумность. «Шубу с плеча своего пожалую, когда вернется», — решил Иван Грозный, но тут в комнату вошел слуга-стражник и доложил: — Малюта Скуратов у двери твоей, государь. — Чего же сразу не впустил? Иль неведомо, что вхож он ко мне в любое время?! — Виноват. Опростоволосился. Думал… — Меньше думай, больше исполняй, если не хочешь вылететь из Кремля. Встретил Иван Грозный Малюту Скуратова обычным вопросом: — С чем пожаловал, глаза мои, уши мои? Чем порадуешь? — Радости мало. Племянник мой Богдан Вельский такое про князя Воротынского мне рассказал, волей или нет, но задумаешься. — Дьяк Разрядного приказа сказывал, что князь города и сторожи в Поле двинул. Чтоб, значит, пока крымцы общипанные перьями будут обрастать, уцепиться за Поле. Намертво. Навечно. — Неужто безоглядно веришь, государь? Говорить можно одно, даже делать одно, пуская пыль в глаза, думку же иметь совсем иную. Лукавит, считаю. Подозреваю даже, не в сговоре ли с Девлеткой-разбойником. —Погодим. —Воля твоя, государь. Только не припоздниться бы. —Не дави. Сказал — повременим, стало быть, иначе не будет. Тебе же наказ строгий: в оба гляди за князем. Особенно же за его боярами. Через них, если он черное что в сердце имеет, действует. А слуге его ближнему, твоему человеку, как его?.. —Фрол Фролов. —Фролу этому самому скажи: близко его дворянство. Я извещу тебя, когда настанет время представить мне полный донос. И вот еще… Не князь Михаил Воротынский сечу выиграл, а князь Андрей Хованский. Не опричный бы мой полк да не наемные рыцари Фаренсбаха, сидел бы сей час Девлетка в Кремле моем. Сегодня же об этом чтоб весь Государев Двор знал. А дальше, думаю, не наша забота: побежит молва по своим дорожкам без удержу. —Пособить ей можно будет. —Пособи. —А еще важно, кто ханский стяг подрубил. Опричники, повел которых Богдан Вельский, молодой воевода да, похоже, из ранних. —Вот-вот. Подумай, как ловчее сделать, чтоб об этом не только все узнали, но и заговорили. — Пусть Богдан Вельский на почестном пиру ханский стяг к твоим ногам швырнет, аки тряпку. — Дело! А я его усажу за свой стол по левую руку. О полке опричном и такое слово: во все, мол, дырки совал опричников, чтоб сгубить полк, только не удалась ему гнусность эта — полк из всех сражений выходил победителем. И у Молодей лишь стойкость немцев-витязей да храбрость опричников принудили главного воеводу пустить в сечу Большой полк и все остальные полки. — Понял я, государь. Благослови обо всем позаботиться. — С Богом. Нужда у царя в князе Михаиле Воротынском отпала. Крымцев он разбил так, что десяток, а то и более лет не сумеют они ополчиться для большого похода. Ни людей, ни денег не достанет. Даже если Польша с Литвой и Турция будут помогать. Надолго успокоятся южные окраины, а за это время укрепиться на них можно отменно, далеко продвинувшись в Дикое поле. Тем более что Приговор Думы есть, зачин князем Михаилом Воротынским сделан знатный, дальше и без него дело пойдет. Пусть не как по маслу, но все едино — ходко. Найдутся добрые исполнители. Из тех, кто далек по крови от трона. Владимировичей же всех нужно — под корень. Всех до единого. А уж князя Михаила — во что бы то ни стало. Вошел, низко склонившись, князь Андрей Вяземский: — Время, мой государь, идти на пир. Вели переодеваться. Начало почестного пира — обычное. Бояре, князья, дьяки и воеводы толпятся в сенях перед Большой трапезной палатой, пустомельствуя. Думали на свой манер о предстоящих жалованиях государя Ивана Васильевича на радостях от великой победы, надеялся каждый, что и ему хоть что-то перепадет. А еще помалкивали о главном воеводе, удивляясь тому, что его нет среди них. Никак боярско-княжеские верховоды, особенно из перворядных, не могли взять в толк, что же случилось. Неужели герой-воевода попал в немилость? Если так, жди великих бедствий, которые могут затронуть каждого из приглашенных на пир. Обвинят в близости к опальному князю и — в руки Малюты Скуратова. Это пугало уже потому, что начались в Кремле пересуды, будто роль князя Михаила Воротынского в победе над крымской ратью вовсе никакая. Более вреда от него было, чем пользы. Странно такое слушать, но не станешь же возражать. Вдруг и в самом деле опален уже князь-воевода Иваном IV, царем Грозным? — Заходи. Рассаживайся. Вторичного приглашения не требуется. Все спешат на свои места, по роду-племени, дабы не припоздниться: очень серчает государь, если кто замешкается и не усядется за стол до его появления. И тут снова недоумение: за царевым столом, который стоит поперек длинного общего стола, на пару вершков от него отодвинутый, кроме малого трона — два стула. Который справа, он для князя Андрея Хованского, об этом всем уже известно, а вот для кого тот, что слева — тут недоумение у всех. Входит царь. Все поднимаются поспешно, насколько позволяют праздничные тяжелые одежды, склоняют головы в высоких горлатных шапках. Ждут, когда Иван Васильевич — тоже в бархате, шитом золотом, серебром, жемчугом и самоцветами, — угнездится на своем троне. А место слева от государя пустует. Не для Михаила ли Воротынского поставлен, хотя его самого и нет на пиру? Выказать, должно быть, уважение князю-воеводе, ближнему государеву слуге? Дальше все узнаваемо: сейчас наполнят царю-батюшке кубок фряжским вином, и царь, подождав, пока наполнят кубки всем остальным, начнет по обычаю своему велеречиво и длинно глаголить. Но что это? Не поднимает кубка государь. Похоже ждет он кого-то. Но кого? Вот дверь в трапезную с шумом распахнулась, и порог переступил Богдан Вельский, волочит он за собой стяг крымского хана, вывалянный в грязи и конском навозе. Швырнул с отвращением на лице стяг к ногам царя и произнес торжественно: — Девлетка поганый собрался тебя, великий государь всей России, сделать рабом, но есть ли на свете сила, способная одолеть тебя?! Вот он — позор крымского хана. Верные тебе опричники, подрубив стяг, решили исход сечи в твою, государь, пользу! — Того, кто подрубил стяг Девлетки, жалую дворянством. Всему Опричному полку по золотому рублю. Тебе, храбрый воевода, особый почет: место за моим столом по левую руку и шуба с моего плеча. Знатно. Богдан Вельский, однако же, надеялся на боярский чин. Увы, только шуба. Благо, приклад к ней добротный. Земля с селами, жалованные дополнительно. Иван Васильевич поднял кубок: — За славных победителей Девлетки-разбойника! Пошло и дальше не по проторенному: государь не произносил речей за каждым кубком, он лишь щедро жаловал, и действительно достойных: князей Хованского, Хворостинина, Репнина, воевод Коркодинова и Сугор-ского, но особенно Фаренсбаха, то есть тех из воевод хвалил, кого сам направлял в помощь Окской рати; еще щедро жаловал и великих угодников, едва ли причастных к славной победе. Ни о князе Федоре Шереметеве, ни о князе Одоевском, ни о самом главном воеводе князе Воротынском — ни слова. Нет их на пиру, а на нет и суда нет. Затянулся тот почестный пир, постепенно перерастая в скоморошеский загул. И оно бы, конечно, ладно, пусть на радостях пьет царь-государь в удовольствие свое, но беда-то в том, что под пьяную руку начал он новые казни, да такие, что и уму непостижимы: по его повелению сажали на колы, зашивали в медвежьи шкуры и травили псами, поджаривали, и государь Грозный, насладившись мучениями и кровью несчастных, вновь пил и скоморошничал. Примолкла в ужасе знатная Москва. Уныло во дворцах. Робко. И вот в эту самую робость приехал князь Михаил Воротынский из владимирских лесов. Вдохновенно-радостный. Работа у посохи спорилась, обоз за обозом тянулись к местам сплавов, а плоты шли один за другим на юг. Отступили у князя на задний план все тревоги о возможном царском неудовольствии — радение простых людей, понимающих, что вершат они великое для России дело, передавалось князю, и все остальное, не касавшееся обустройства порубежья в Диком поле и на Волге, казалось Воротынскому мелким, суетным, не достойным того, чтобы придавать ему какое-то значение. Увы, Москва с первого же дня возвратила его в мир интриг, злобства и вероломства. Поначалу шло все как нельзя лучше: приласкавшиеся жена, дети, дворня, с радостью встречавшая князя, затем баня с дороги и торжественный обед, на который подоспели брат Владимир и Федор Шереметев. Князь Михаил Воротынский сразу заметил, что веселость гостей деланная, пробивающаяся сквозь глубокую печаль. Но решил князь не торопить события: настанет время, и гости сами поведают о своих заботах. Впрочем, он уже понял, что гости кручинятся не столько о себе, сколько о нем, хозяине; и та тревога, которая появилась в его душе в радостные минуты встречи с ликующей Москвой, та же тревога, пока еще безотчетная, только теперь с еще большей силой, прищемила сердце. Первый тост. Хозяйка, нарядная, в камке узорчатой, золотом и серебром шитой, поднесла гостям кубки с вином заморским. Князь Владимир высоко поднял бокал. — С превеликим удовольствием осушу кубок сей зелена вина за спасителя России. Пусть завистники шепчутся, будто победу ковал Опричный полк князей Хованского, Хворостинина да Вельского Богдана, но им не оболгать правды… — Постой, постой. Ты говоришь такое?! — Да, князь, он прав, — подтвердил Федор Шереметев. — Не только в Кремле об этом перешептываются, но вся Москва перемалывает напраслину, удивляясь, веря и не веря слухам. Обо мне же говорят, что припустил я от татар, будто заяц трусливый, саадак даже потерял. — От кого пошло? Не от князя Андрея Хованского, это уж — точно. Он сразу же, по выходе из Коломны, узнал мой замысел и одобрил его, хотя и с опаской. Не сам ли государь? — Сказывают, что сам. Через Малюту Скуратова, верного пса своего. Заревновал. Как бы слава, ему единственному принадлежащая, тебе не досталась. В общем, не обед торжественный начался, а головоломка со многими неясностями. Гадали, с кем и как себя вести, намечали общую линию поведения, которую подконец обеда князь Воротынский определил так: — Станем делать свое дело. По чести и совести служить государю и отечеству. Что на роду написано, того не миновать. На следующее утро князь собрался было на Думу, но Фрол отсоветовал: — Никакой Думы, князь, вот уже более недели нету. Государь празднует разгром Девлетки. Что ж, выходит, можно день-другой побыть дома. С детьми, соскучившимися по отцу, с женой-ладой, ласковой и заботливой. На большее время он не мог позволить себе расслабиться: считал, что непременно надо отправиться в поездку к казакам понизовским, ватажным, чтобы окончательно сговориться с ними и о земле, и о жаловании, выяснить, в чем они нужду имеют, сколько леса потребно, чтобы дома новые срубить тем, кто станет царю служить, чтоб сторожи поставить стойкие да крепости атаманские возвести. Время здесь особенно поджимало. Упусти его — трудно будет наверстывать. На Россию теперь Девлет-Гирей не пойдет, тут и гадать нечего, а казаков приструнить, чтоб на цареву службу не переметнулись, а стояли бы, как и прежде, между Крымом и Россией, не принимая никакого подданства, на это у Тавриды силенок хватит. Не протяни, выходит, казакам сейчас руку свою Москва, Таврида протянет. «Перегожу малый срок, авось кончит царь куролесить и злобствовать, поутихнет. А нет, все одно поеду в Кремль. Испрошу дозволения ехать в ватаги казачьи с зельем, с рушницами, с пищалями и с самострелами…» Так, однако, получилось, что на закате солнца оповестили князя Михаила Воротынского, чтобы завтра после утренней молитвы прибыл бы он к государю. Не порадовала эта весть князя, а встревожила еще больше. Конечно, для порубежного дела — отменно. Нужда есть о многом поговорить спешно, но откуда царь узнал, что он, князь, приехал домой. Никого не оповещал он о своем прибытии, только за братом и за Шереметевым Фрола посылал. «Выходит, самовластцу известен каждый мой шаг?! Но кто же тогда доносит? Шереметев не мог проговориться, тем более свероломничать. Кто же тогда? Конечно, Фрол! Никто, кроме него, дворца даже не покидал. Но может, кто тайно?» В общем, не пойманный — не вор. И все же князь Воротынский решил осторожнее вести себя с Фролом Фроловым. Если, конечно, царь на Казенный двор не отправит, оковав. Вопреки ожиданию, Иван Васильевич встретил слугу своего ближнего весьма радушно. Посадил на лавку, устланную мягкой узорчатой полавочницей, осведомился о здоровье, о жене и чадах, затем заговорил с грустинкой в голосе: — Ума не приложу, чем отблагодарить тебя за службу ревностную. Чин твой в вотчине моей самый высокий — ближний слуга государев. Вотчина есть. К трети Воротынска, от отца наследованной, еще жаловал я тебе Новосиль. Что еще? Поклон мой прими и ласковое слово, воевода славный. «Не густо, — ухмыльнулся про себя князь Воротынский. — Не густо. Стало быть, и в самом деле прогневался самовластец. Жди, выходит, опалы». Но ответив поклоном на низкий поклон царя, заговорил о делах порубежных: — Сторожи и воеводские крепостицы, да Орел-город — в пути. Стрельцы, дети боярские — с обозами. Дома для них рублены, ставить же им самим, где кому любо. Землемеры с ними. Оделят пахотной и перелогом, как в Приговоре думном и по твоей, государь, воле. Меня же, государь, отпусти к казакам ватажным с зельем и огненным нарядом. Мыслю на Быстрой и Тихой Сосне побывать, на Воронеж-реке, на Червленом Яру, по Хопру и по Дону проехать. — Иль мы не посылали казакам пищали, рушницы и зелье в достатке? Иль не передали им, что беру я их под свою руку? — Они, государь, и стоять против Девлетки стояли, и гонцов ко мне слали, лазутя крымцев, теперь твое ласковое слово им ко времени бы. Порасспросить еще хочу, в чем нужду имеют, леса сколько, утвари какой. Девлетка пригрозит купцам своим, чтоб те прекратили торговлю с ватажными казаками или станет ласками приманивать ватаги к себе, задабривать всячески, вот тут бы нам не припоздниться: купцам охранный путь туда проторить, с жалованием определиться окончательно. С землей. Нужда в моей поездке, государь, большая. Купцов двух-трех возьму, дьяков пару из Разрядного приказа да и из Пушкарского, землемера, а то и двух. Путь долгий. Здесь князь Тюфякин останется, имея под рукой бояр моих для рассылки, чтоб нигде никакого тормоза не случилось с обозами да плотниками. — Поезжай, Бог с тобой, — будто через силу выдавил Иван Васильевич. — Не мешкая, собирайся. — На исходе зимы ворочусь. С тяжелым сердцем поехал князь Воротынский в свой дворец, не навестив даже Разрядный и Пушкарский приказы. У него зародилось подозрение, что передумает царь отпускать его в дальнюю поездку. Чего-то испугался. Не измены ли? Жди тогда оков и Казенного двора. В лучшем случае — Белооаера. Рассказал о своем опасении жене, она, однако, не разделила его тревоги. Успокоила. В то же время посоветовала: — Бог даст, обойдется. Ты возьми да не езди в Поле. Худо ли тебе дома. Или я не ласкова? Или дети обижают? Или слуги бычатся? Тогда и Иван Васильевич подозрение отбросит. Пошли Двужила, а, может, еще и Логинова с ним. — Оно, конечно, можно было бы и не ездить самому, только уж дело больно стоящее. Казаки — сила. Если все под цареву руку встанут, порубежье превратится для крымцев в крепкий заслон. Не гоже княжеским боярам, а не царевым с казаками речи вести. Негоже. Ну, а гнев царя? Неужто не ясно ему, чего ради я живота своего не жалею, о покое своем мысли даже не держу. — Гляди тогда сам. Я стану Пресвятой Богородице молиться, чтобы заступницей перед Богом за тебя выступила, сохранил бы Бог тебя и помиловал. Князь тоже надеялся на Божью справедливость. До Бога, однако, далековато, а до самовластца лютого — рукой подать. Оттого перед самым отъездом в Поле решил сына наставить на жизненную стезю, поопасался, не припоздниться бы ненароком. Пусть княжич знает, что к чему, и впросак не угождает по неведению и простоте душевной, по честной натуре своей. — Ты, княжич, уже не дитя малое. От наставников твоих знаешь, что ты — Владимирович, род наш славен ратной славой, и имеем мы полное право сидеть на троне державном. Но Бог судил так, что Калитичи его под себя приладили. Иван Калита расширил и возвеличил Москву, то скупая земли боярские и княжеские за деньги, от дани татарской утаенные, то по хитрости и коварству множился. Потомкам своим оставил он сильное княжество, и те, с Божьей помощью, смогли еще боле укрепить его, сделать центром России. Державным сделать. Такова воля Божья, и не нам с тобой, сын мой, вступать в спор с этой волей. Был случай, когда все могло измениться, послушай я с дядей твоим, князем Владимиром, князей Шуйских, протяни им руку, но я, помня наказ отца, в темнице перед кончиной сказанный, служить без изъяну царю и отечеству, не посмел изменить самовластцу. К горю России сбылось предсказание Шуйского-князя. Гибнут знатные княжеские роды под плугом глубоким и кровавым. Подошел, похоже, и наш черед. Оклеветали меня, по всему видно, приспешники царевы, ибо слава победителя Девлетки им поперек горла. Так вот, если нам Бог сулил попасть в руки палачей государевых, встретим смерть как и подобает князьям. Достойно. Без позора. Если же тебя минует сия горькая участь, умножай ратную славу рода нашего, служи царю безропотно, на трон его не прицеливайся. Но тебе еще и особый наказ: держись Шуйских. Они, как и мы, — перворядные, род их тоже державный, не грех оттого идти с ними рука об руку. Тем более что Шуйских числом поболее, чем Воротынских. Все понятно? — Да, отец! — взволнованно воскликнул княжич. — Клянусь, чести родовой урона я не свершу! Княжич склонился в низком поклоне, отец прижал его, юного, крепкого телом, к своей все еще могучей груди, и замерли они в блаженном единении. Они еще не хотели верить в то, что прощание их сегодняшнее — прощание навеки. Но так было предопределено им судьбой. Царь Иван Васильевич не мешал князю Михаилу Воротынскому до конца его поездки к казакам, но Фрол Фролов слал отписки Богдану Вельскому каждую неделю. Оповестил Фрол Вельского и о том, что возвращаться князь намерен через Новосиль и Воротынск. Казалось бы, естественное желание княжеское побывать и в жалованной вотчине, и в наследственной, но именно эта весть подтолкнула царя Ивана Васильевича к скорейшему исполнению своего кровавого замысла по отношению к воеводе, ставшему ему в обузу. Может, опасался царь, что князю Воротынскому легко будет бежать из наследственной вотчины (там все знакомо, все слуги поддержат своего властелина, дружина, которая теперь под рукой у Ивана, не заступит ему пути), чего ж не последовать примеру князя Андрея Курбского, князя Дмитрия Вишневецкого и других сановников и воевод, коих царь почитал предводителями, но которые, служа усердно царю и отечеству, не желали подвергать себя злобному своеволию самодержца. Только такая опаска вряд ли была у Ивана Васильевича. Разве он не понимал, что князь Воротынский не сбежит. Важно иное: слава героя-воеводы, крепкого умом и духом, выше его, царя, почитаемого простолюдьем, угрожает трону и единовластию. Вот почему судьба князя была решена окончательно. Собственно говоря, она была решена уже давно. Еще когда Иван Васильевич определял, какие знатные роды российские должны исчезнуть с лица Земли Русской, и понятно, князья Воротынские, потомки святого Владимира, значились не в последних рядах. Лишь по нужде царь Иван Васильевич держал князя Михаила у себя под рукой. Теперь такой нужды не стало. Усилиями же самого князя Воротынского, его ратной умелостью и радением. А Воротынск был хорошим предлогом. Посылая туда своих людей, чтобы оковать князя-воеводу, он мог оправдать свои действия тем, что якобы князь намерился бежать в Ливонию, предав его, царя всей России. Еще царь велел оковать и пытать дьяка Логинова, бояр княжеских Никифора и Косьму Двужилов, Николку Селезня, купца из Воротынска, ездившего в Тавриду для поддержания якобы крамольных княжеских связей; а всю старую дружину князя отправить, во главе с Шикой, в Сибирь промышлять пушного зверя. Без права возвращения. Пригляд за ними поручить Строганову. О ссылке дружины узнал князь Воротынский еще в Новосиле. Успел Шике послать тайного гонца. И счастье его, что не проведал об этом Фрол Фролов, — не миновать бы и Шике, и посланцу его пыточной башни. Нет, это не знак к началу опалы, это — уже само начало. Лучшим выбором для князя Воротынского в тот момент оставался один — бежать в Литву. Такая мысль возникла сразу же, и, как он от нее ни отбивался, крепко она засела в голове. За то, чтобы поворотить коней на запад, был главный довод — его жизнь; против же несколько не менее весомых: судьба жены и детей, судьба семьи брата, судьба, наконец, всего рода Воротынских. Судьбу слуг тоже не сбросишь со счетов. Какое решение одержало бы верх, сказать трудно, только через день после первого гонца прискакал второй, с еще более недоброй вестью: окованы и свезены на Казенный двор дьяк Логинов, все трое бояр княжеских, за купцом в Воротынск посланы стрельцы, а с ними дьяк Разрядного приказа, чтобы отправить дружину воротын-скую на пушной промысел. Вот эта страшная весть и определила дальнейшие действия князя Михаила Воротынского. Он повелел: — В наследственную вотчину мою не поеду. Я — к государю. Со мной Фрол и дюжина охраны, остальные можете ехать неспешно. Он не мог оставить в беде своих бояр, дьяка Логинова, очень много сделавшего для того, чтобы Приговор боярской думы по укреплению порубежья был так ладно устроен, чтобы на многие годы ничего не переиначивать, а постепенно осваивать Дикое поле, тесня татар к Перекопу, и в победе над ДевлетТиреем есть его вклад. Надеялся князь упредить и арест купца, с риском для жизни ездившего в Тавриду лишь для того, чтобы он, главный порубежный воевода, и царь Иван Васильевич знали бы всю подноготную подготовки похода Девлет-Гирея. Князь намеревался, меняя коней, доскакать до Москвы за пару дней и сразу же броситься в ноги самовластцу, все ему объяснить и просить для своих соратников милости. «Отмету клевету завистников! Отмету! Не совсем же без головы государь!» Хотя намерение это было твердым, все же, если быть перед собой совершенно честным, князь Михаил Воротынский отдавал себе отчет, что он даже не представляет, кто и что наговорил на него царю. Он не единожды обмозговывал каждый свой прежний поступок, каждое свое слово с того момента, когда назначен был главным порубежным воеводой и, особенно, главным воеводой Окской рати, но ничего осудительного не мог найти. Единственное: Москва встречала его так, как встречала когда-то самого Ивана Васильевича, покорившего Казань. Однако не он, князь Воротынский, в том повинен. Не бояре его, не дьяк Логинов. Они же не устраивали торжественной встречи. Никто не уговаривал простолюдинов, купцов, дворян и бояр выходить на улицы, не советовал это и духовенству; никто даже не заставлял женщин снимать платы узорные и стелить их под копыта воеводского боевого коня, под копыта коней ратников-победителей. «Сам же виновен царь всея Руси, спраздновавший труса. Сам! Иль народ глупее глупого и не видит ничего? Ну, посерчал бы царь, да и ладно бы. Чего ради лютовать, взваливая свою вину на головы славных соратников моих?!» Князь, конечно же, не собирался высказывать все это царю откровенно, зная его крутой нрав: ткнет острым посохом и — какой с него спрос. Князь хотел лишь защитить своих соратников, поведав государю о их роли в победе над Девлет-Гиреем и даже в разработке самого замысла разгрома крымцев. Увы, даже этого ему не удалось сделать. Как ни спешил Михаил Воротынский, весть о том, что он не поехал в наследственную вотчину и скачет в Москву, обогнала его, и когда он подскакал к воротам Белого города, его окружили стрельцы Казенного двора. — Пойман ты, князь, по цареву велению. Ни к царю, ни тем более домой он не попал. Дьяк Казенного двора позволил сменить доспехи на походную одежду, которая всегда находилась во вьюках заводного коня. Доспехи князь передал Фролу и попросил: — Отдай их сыну моему, княжичу Ивану. Жене низко кланяйся. Да хранит их Господь! Опричь души было то поручение стремянному, ибо князь почти уверился, что Фрол — двоедушник. Самый, казалось бы, близкий к нему человек, а не схвачен. Все остальные близкие окованы, а Фрол — нет. Царь Иван Васильевич просто так ничего не делает. Наметив очередную жертву, продумывает все до мелочей. А Фрол ликовал. Все! Дворянство! Жалованное царем. Оно, можно сказать, уже в кармане! Вот уж потешится он всласть, когда станет передавать княгине низкий поклон мужа, а от себя добавит, что ждет князя пытка и смерть. Что касается доспехов, то он не собирался отдавать их княжичу, а имел мысль придержать у себя. Выпутается князь, что почти невозможно, вернет их, объяснив, что не верил в его, князя, смерть, вот и сберег кольчужное зерцало, саблю, саадак с луком, а если палач отрубит князю голову, то и слава Богу. Улучив момент, дьяк Казенного двора шепнул Фролу Фролову: — Тебя ждет тайный царев дьяк. Сегодня. Не медли. Поостереглись стрельцы окольцевать князя, аки татя злодейского, хотя им очень хотелось покрасоваться всесилием своим, так ехали, будто почтенные к нему приставы, но все ж не просто гарцевали, те, кто впереди держался, то и дело покрикивали: — Расступись! Дорогу князю! Иногда даже добавляли «…князю-победителю! князю-герою!». Скоморошничали. Москвичам же невдомек то скоморошество, они за чистую монету те окрики принимали. Завидев князя Воротынского, бросал все свои дела, высыпал на улицу разноодежный люд, который, при приближении князя и его приставов, кланялся низко. Многие снимали шапки, крестились. Не знали они, даже не догадывались, что их спаситель едет на мучение и на смерть. Иначе бы, вполне возможно, взбунтовались бы и повалили к Кремлю, либо попытались смять стражу, вызволить опального. А каково было князю Михаилу Воротынскому видеть все это?! Перед воротами Казенного двора стрельцы отсекли дружинников княжеских, которым предстояло пополнить отряд Шики и навечно стать заготовителями пушнины для царской казны. Князю же Воротынскому дьяк повелел, теперь уже с безбоязненной издевкой: — Слезай, аника-воин! Напринимался досыта поклонов людских. Настало время самому кланяться! Князя без промедления оковали цепями. Свели в подземелье и втолкнули за дубовую дверь в полутемную, зловонную сырость. Свет едва пробивался через окошко-щель под самым потолком, стены сочились слезами, и даже лавка, без всякой пусть и самой плохонькой подстилки, была мокрой. Тишина гробовая. Вскоре свет в окне-щели померк. Стражник принес кусок ржаного хлеба с квасом и огарок свечи. Оставил все это на мокром столике, прилаженном ржавыми штырями к стене, и, ни слова не сказав, вышел. Задвижка лязгнула, и вновь воцарилась мертвая тишина. До звона в ушах. До боли в сердце. Утро не принесло изменений. Стражник принес скудный завтрак, и больше никто узника не беспокоил. На допрос, где бы он, князь, может быть, понял наконец-то, в какой крамоле его обвиняют, не звали. «Неужто вот так и буду сидеть веки-вечные?!» Да нет, конечно. У царя Ивана Васильевича уже придумана казнь, только достоверных фактов, которые бы обвинили князя Воротынского в сговоре с ДевлетТиреем, намеревавшемся захватить трон российский, никак он не мог добыть. Уж как ни изощрялись в пыточной, но никто словом не обмолвился об измене. Мужественно сносили пытки все, кроме купца, тот вопил нечеловеческим голосом, когда его тело прижигали или рвали ногти, но и он ничего нового, кроме того, что рассказывал царю после последней своей поездки в Крым, не говорил. Купца били, медленно протягивали по груди и животу раскаленный до белизны прут, он орал надрывно, но как после этого не сыпали вопросами дьяк с подьячим, а то и сам Иван Васильевич, приходивший насладиться мучением людским и выудить хоть малую зацепку для обвинения князя Михаила Воротынского, истязаемый вновь и вновь повторял уже сказанное. Понять бы извергам, что ничего иного честный купец не знает, отпустить бы его с миром, но нет, они снова приступали к мучительству. Не выдержал в конце концов купец, крикнул истошно: — Будь ты проклят, царь-душегубец! И плюнул кровавой пеной в грозное лицо. Царь взмахнул посохом, угодив острием его прямо в невинное, преданное России сердце купца, тот вздрогнул и отошел в мир иной. В спокойный, без страстей, без же-стокостей и коварства. Безвинны были ответы и бояр княжеских, и дьяка Логинова. — Пропустить крымцев через Оку без свемного боя князь-воевода задумал загодя… Они без стонов выдерживали пытки. Особенно доставалось боярину Селезню. У того добивались показания, будто послал его князь к Девлет-Ги-рею, чтобы подтвердить прежний уговор: иди, дескать, на гуляй-город безбоязненно, из него будет выведена рать. А после того князь с ханом, объединившись, якобы двинутся должны были вместе на Москву, чтобы захватить престол. Царь Иван Васильевич ехидничал: — Пальчики, вишь, ему посекли. Для отвода глаз. Боярином думным, а то и слугой ближним у царя оно и беспалым любо-дорого… Николка Селезень обалдел от такого обвинения. Процедил сквозь зубы: — Что, с ума, что ли, все спятили?! Царь в ответ гневно выкрикнул: — На колы! Всех — на колы! Такие же упрямцы, как Василий Шибанов, пес верный Курбского! На колы! Первому перебежчику, посланному к татарам Ники-фором Двужилом, можно сказать, повезло: он погиб с чувством исполненного долга перед отечеством и, возможно, не столь мучительно. У царя оставалась надежда — человек Малюты Скуратова и Богдана Вельского. Иван Грозный срочно вызвал подручного темных дел, — Отписку получил от этого самого?.. — От стремянного Фрола? — От него. — Вот. Не смышлен. Ухватки никакой нет. Вот, пожалуй, одно: князь благодарил Бога, что простер тот руку над ратью русской, когда князь Шереметев бежал, бросив даже свой саадак; когда опричный отряд воеводы Штадена был разбит Дивеей-мурзой; когда всеми переправами крымцы полностью овладели. И вот еще что… Главный воевода всех вместе воевод полков не собирал, каждому с глазу на глаз высказывал свою волю, Фрола всякий раз выпроваживая. Да, вот еще… Казаки круг требовали, в сечу рвались. К самому князю атаман Черкашенин ходил. Вместе с Фаренсбахом. — А ты говоришь, ухватки никакой. Вон какая крамола водится. Но согласен с тобой — маловато этого, чтобы без сомнения для других князей, ему потатчиков, обвинить воеводу в крамоле. Помозгуй основательно. Подскажи этому самому Фролу. — Исполню, государь. Вместе с Богданом Вельским отписку составим и Фролу продиктуем. Сам Малюта Скуратов склонился над доносом Фрола Фролова, которого вопреки мнению государя он продолжал считать пустопорожним. Да и что мог отписать слуга княжеский, если сам князь верой и правдой служит царю, не жалея живота своего? «Навет. Только навет. Чем невероятней, тем лучше». Время шло, а мыслишку, какую можно было бы подбросить Фролу Фролову, Малюта Скуратов никак не находил. Всуе славил Бога? В то самое время, когда лилась кровь христиан и они бежали без оглядки от крымских туменов, от басурман? Не богохульство ли? Конечно. Однако… «Мелко. Весьма мелко…» Появился приглашенный Богдан Вельский. Вместе они начали подыскивать навет. Не вдруг, но осенило: двоедушие. Князь-двоедушник. Днем воевода, ночью — колдун. Оттого поодиночке кликал воевод, чтобы колдовскими чарами опутывать. Всех сразу не собирал, боясь, видимо, что не совладает с душевным сопротивлением всех. «Только первый воевода опричного полка князь Андрей Хованский не поддался чарам. Да еще немцы неправославные. Они-то и налетели на крымцев соколами. Что оставалось делать главному воеводе, чтоб совсем себя не разоблачить?!» Вошел запыхавшийся Фрол. Еще и встревоженный изрядно. Вроде бы он все сделал, как велено было, ждал с часу на час жалованную грамоту царя Ивана Васильевича, а вдруг — писарчук какой-то влетает как скаженный, не дает даже переодеться. «Не угодить бы в пыточную!» Малюта Скуратов радушно приглашает: — Садись, Фролушка. Разговор не короткий, — и меняет тон на строгий,— если, конечно, ладком он пойдет. Переждал малость, чтобы дошли последние слова до глубины души гостя, затем спросил: — А не замечал ли ты, Фролушка, что князь твой — двоедушник? У Фрола челюсть отвисла. Как можно о таком даже подумать?! Малюта Скуратов достает тем временем цареву жалованную грамоту и показывает ее Фролу. — Читай. Дворянин Фрол Фролов. Потомственный. Гляди: печать и подпись царя саморучная. Так вот, либо ты с ней домой возвертаешься, либо… Ты сам с ним кур-душей вызывал по ночам. Что такое пытка, Фрол видел своими глазами, а грамота царева — о ней давно он мечтал, с нетерпением ждал вот этой минуты, когда станет лицезреть ее. Тут, как говорится, без выбора — выбор. — Частенько князь одиночествовал ночами, свечей велев принести побольше. Чадный дух исходил из двери… — А не подглядел ли ты ненароком колдовские его действия? — Не без того. — Тогда так… Пиши. Я подсказывать стану. Миновал третий день одиночного сидения князя Воротынского в сыром, полном зловонья подземелье, уже оконце-щель заметно стало темнеть, собирался узник, начинавший было свыкаться и с одиночеством, и со скудной пищей, какую вносил ему молчун-стражник, запалить свечной огарок в ожидании ужина. Полностью положился князь-воевода на волю Господа и почти смирил свой гнев на коварство царское. Однако сей вечер, увы, не стал похожим на два прошедших — за дверью послышались не вкрадчивые шаги стражника, а нахальные шаги нескольких человек, дверь распахнулась, и тут же резко прозвучал грубый приказ: — Выходи! Сам государь желает допрос тебе чинить! Князя повели в пыточную. Он это сразу понял. Путь этот ему запомнился на всю жизнь. Здесь он проходил вместе с отцом и братом, по этому пути на руках несли они затем обмякшего отца, ставшего из могучего грузным. «Господи, укрепи душу! Дай силы выдержать!» И князь перекрестился, звякнув цепями. В пыточной мало что изменилось. Стены, забрызганные многими слоями крови, стойкий запах окалины и паленого мяса, пылающий горн, только на сей раз в нем не было видно ни щипцов, ни прутьев, но огонь в очаге пылал необыкновенно жарко, пожирая добрую охапку дров. Одно новшество бросилось в глаза — неуклюжий массивный трон, поблескивающий не драгоценностями, а острыми иглами. «Господи, укрепи душу!» Спустя некоторое время отворилась боковая дверь, и в пыточную вошел царь. Один. Без сопровождающих. Палачи склонились в низком поклоне, поклонился царю и князь Воротынский. — Ишь ты, кланяется. Это я пришел к тебе с низким поклоном. Ты трона пожелал? Садись. Изготовлен специально для тебя. Крепкорукие палачи подхватили князя и с силой плюхнули его на трон — десятки острых игл впились в тело, помутив разум, а царь Иван Васильевич встал перед князем на колени, затем опустил голову до самогг грязного пола. — Повелевай, царь-государь всей России, рабу твоему… Гневом вспыхнуло лицо князя. Боли от охватившего его возмущения он уже не чувствовал. Ответствовал резко: — Да, род наш древний! Ты прав, государь. И ты, и я — Владимировичи, Но Бог судил не нам, ветви Михаила Черниговского, а вам, Калитичам, царствовать, а Воротынским служить вам. Дед мой, отец мой и я — преданно вам служили. Не за здорово живешь отец мой носил титул ближнего слуги царского, и ты мне жаловал такой же чин за то, что я Казань положил к твоим ногам! — Казань я взял! — гневно крикнул царь, поднимаясь с колен и с вызовом глядя на слишком разговорившегося раба. — Я взял! — Ее взяла рать по замыслу, который предложен был мною, Адашевым и Шереметевым. Ты въехал в уже покоренный город и в благодарность за то пожаловал меня высшим чином! — Да, я жаловал тебя, не ведая о твоем двоедушии, о колдовской твоей сущности! — Род наш, государь, всегда служил ревностно Богу, царю и отечеству, а не дьяволу. В скорби сердечной мы прибегали и прибегаем к алтарю Господа, а не к дьявольскому! — Твой слуга слышал, как ты благодарил Бога за то, что льется кровь ратников-христиан, а полки, которые я тебе вручил, бегут. Он видел, как ты вызывал курдушей и повелевал им сеять страх и робость у православных, ярость и злобу у воронья сарацинского! — Я имел подозрение, что Фрол Фролов не честен со мной, но не думал, что может до такого оговора дойти. — Не оговор. Казаки и немцы-витязи не понуждали ли тебя к действию? Не ты ли оставил гуляй-город, уведомив прежде об этом Девлетку, послав к нему своего боярина?! Если бы не упорствовали в гуляй-городе мои наемники, если бы князь Андрей Хованский не устоял против твоих колдовских чар и не повел бы свой полк на помощь отважным защитникам крепости, твой коварный замысел был бы исполнен: как баранов порезали бы православных ратников неверные, а ты с Дев леткой вошел бы в Кремль, чтобы занять мой трон! — Осведомись, государь, у князя Хованского. Ему одному из воевод поведал я о своем замысле еще у Коломны. — Осведомлялся. Не знает он ни о каком твоем замысле! Выходит, воевода-опричник сдержал клятву, как обещал, и даже когда пристало время все рассказать, промолчал. Быть может, смалодушничал, понимая намерение царя и боясь оказаться в опале? Не исключено, что к душе пришлась и слава первейшего в разгроме крымцев и в спасении России. Бог и потомки ему судья. Но вполне возможно иное: самовластец и не пытался выяснить истину в личном с князем Андреем разговоре, честил его, жаловал, чинил, основываясь лишь на своих интересах и слушая лишь облепивших трон нечестивцев. Случись душевная беседа царя и князя-опричника, вполне возможно, не утаил бы тот истины. Восстать же против величания царского не решился. Мало, очень мало таких людей, кто истину ставит выше своего благополучия, а тем более — жизни. — Господи! Укрепи душу! Дай силы! — Не кощунствуй! Огнем душу твою бесовскую очищу, тогда, возможно, примет тебя Господь Бог! Палачи — а у них все было заранее обговорено — выгребли кучу углей, разровняли их на полу (толстый слой запекшейся крови зачадил, сразу же наполнив пыточную душным смрадом) и, схватив князя Воротынского, распяли его на углях. — Ну, как? Очищается душа от дьявольщины? — Верного слугу изводишь, государь, — через силу выдавливал слова князь Воротынский, — а недостойных клеветников жалуешь! — Двоедушник! — выкрикнул Иван Васильевич и принялся подгребать под бока князю откатившиеся в сторону угли. Князь глухо простонал, сознание его помутилось, он уже не понимал, о чем спрашивает его царь, что исступленно выкрикивает. И лишь несколько раз повторенное «клятвопреступник! клятвопреступник!! клятвопреступник!!!» дошло до его разума. Обида от незаслуженного оскорбления чести княжеской пересилила дикую боль. — Я присягал тебе и не отступал… Я верил тебе… Твоей клятве на Арском поле… У тафтяной церкви… Перед Богом… При людях вселенских на Красной площади… митрополиту клялся… быть отцом добрым… судьей праведным… На всю жизнь… Ты отступил от клятвы… Честишь недостойных… Казнишь честных… кто живота не жалеет во славу отечества… И твою, царь… Господь Бог спросит с тебя… — Ты пугаешь меня, раб! Ты грозишь карой Господа! На тебе! На! Посохом своим Иван Васильевич стал истово подсовывать под бока князя угли. Пеной вспучился перекошенный от злобы рот царев. Ведал, что творил самодержец всей России, не под бока честного воеводы подпихивал он пышущие жаром угли, но под славу и могущество великой державы. И под свой трон. Иван Васильевич, конечно же, не был глупцом и, скорее всего, не мог противиться злой воле рока. Он изменил России. Больше ни слова не промолвил князь Михаил Иванович Воротынский. Лишь скрежетал зубами, сдерживая стон. Не так ли сдерживала стон, сцепив зубы, Россия, когда отощавшие гольштинские и ангальтцербтские князьки, эксплуатируя фамилию Романовы, гнули русский люд до земли, а недовольных загоняли в конюшни и секли до смерти; когда строили на костях народа многотерпимого дворцы себе и благополучие Европы, а если становилось невмоготу мужикам российским и брались они за топоры, уничтожали восставших беспощадно, изуверски. Не так ли сцепила зубы Россия, потерявшая в борьбе с вандалами лучших своих сынов, под игом так называемых марксистов-ленинцев, газами травивших хлебопашцев, гнавших их, как скот, в товарных эшелонах в Сибирь и на Север на верную смерть лишь только за то, что не согласны были они отдавать потом и кровью возделанные клочки земли в иезуитскую народную собственность; не так ли сдерживает стон россиянин и теперь, понимая вполне, что у державного руля скучившиеся вожи взяли не тот стриг, по которому можно достигнуть берегов кисельных и рек молочных, а привели Россию к самой пропасти. И мысли нынче Великого Народа Великой Державы не о славе и могуществе страны, но о собственном выживании. |
|
|