"Ностальгия" - читать интересную книгу автора (Бейл Мюррей)2Тяжелый камень; бордюр со скосом. А если не обрезан наискось, тогда кромки сливаются с небесами цвета цемента (пасмурными, стало быть). Водосточные трубы домов, очертания вязов и столбов, контуры носа и лба расплываются в воздухе, ни дать ни взять амеба или оптическая протоплазма — по контрасту с поразительно ясной прозрачностью Южного полушария. Здесь ощущалась несокрушимая устойчивость. Неряшливое величие. Даже сам воздух дышал стариной. Незыблемость (камень), древнее могущество парламентских мест и госучреждений, каменные персты и голубиный помет: все серое, все придавлено собственной тяжестью и полито дождем. К порядку, к порядку! Время проложило в городе каналы, зато разгладило английские лица. В автобусе, изнывавшем от респираторных проблем, наша группа постепенно продвигалась к центру, по руслу в обрамлении домов и подстриженных наискось изгородей, что немедленно смыкались позади (африканские джунгли, лабиринт в Хэмптон-Корте); однако ж уже в центре обнаружилось, что никакого «центра» и нет. А есть что-то еще. Мимо стремительно проносились сверкающие «роллсы»/«бентли», и высокие кебы на дизельном топливе (в высшей степени практично!), и «ягуары», темные «даймлеры» с золотой полоской на боку, нанесенной вручную (терпение: по наследству досталось!), и еще — миниатюрные «трайамфы», труженики-«хиллманы», «морганы» и бессчетные «моррисы» — мили и мили «оксфордов» и «майноров», под стать выровненным рядам домов. Однако ж в то же время Лондон мгновенно развеселил приезжих. Не только крохотными приоконными ящиками для цветов и даблдекерами цвета герани, но и языком — снова родным. Повсюду — осмысленные сообщения. А еще — веселость, подспудная и вместе с тем конкретная, в принятии городских фарватеров и, как следствие, в пешеходной упорядоченности. Сколь облегчают жизнь регулировщики, и «зебры», прочерченные на ровном асфальте, не чета африканской всхолмленности, и нейлоновые рукава английского бобби, из ткани особого, флуоресцирующего цвета (опять-таки в высшей степени практично!). Возможности и, пожалуй, даже вероятности: просто развеселый праздник какой-то. Но будем держаться фактов. Гостиница размешалась в переоборудованном крыле Британского музея, в районе WC2, изобилующем общественными туалетами и туристскими магазинчиками. Парочки пешеходов сверялись с картами, многие — в нейлоновых куртках с капюшонами и в очках, и с видом оглушенной кефали пялились на указатели. На ступеньках расселись американцы. У входа в гостиницу какой-то кокни продавал увядшие цветы. Как и весь музей в целом, их крыло, с протяженными, выстеленными линолеумом коридорами, славилось качеством эха. Оснащенные спиральными обогревателями и кремовыми железными койками номера скорее походили на больницу или платоновскую идею больницы, и, по всей видимости, чтобы рассеять нелепое впечатление, каждую комнату украшала цветная индийская миниатюра из запасников музея. Вот только над кроватью у Шейлы почему-то висела эротическая картина гуашью (непальская?): тантрическая пара сплеталась в любовном объятии, а мужчина, опершись на локоть, одновременно прикладывался к медному кальяну. Ванная комната была отделана в белом цвете, повсюду, куда ни глянь, стекло и сеть мелких трещин. Спиральные обогреватели, тоже, верно, далеко не новые, то и дело без предупреждения принимались отхаркиваться. В отдельных номерах этот звук граничил с непристойностью. Поначалу Шейла испуганно отпрянула: стоило ей развесить на просушку полотенце, как батарея завибрировала и принялась жаловаться. Саша и Вайолет, поселившиеся в одном номере, так и сели — и закатились хохотом. Каткарты несколько обиделись. Эта гостиница была оборудована ваннами, а вот душа в ней не было. Джеральд уже ушел, в настроении весьма приподнятом: в Национальную галерею отправился. В Лондоне лицо его и походка изменились до неузнаваемости. Накатило отрадное чувство свободы: огромный город преподносил себя, словно на блюдечке. Он здесь, он ждет. Можно пойти куда вздумается, куда потянет. Пока весь Лондон вкалывает не покладая рук, они вольны стоять и смотреть: что за роскошное ощущение! В холле между тем собралась стайка японцев: их главный поднимал над головой металлический флажок. Дуг, собравшийся в Австралия-хаус,[19] подтолкнул жену локтем. Ну, япошки ж косоглазые; как тут не посмеяться! Гид между тем закрепил на лацкане крохотный телевизор: если кто отобьется от группы, он краем глаза сразу заметит. Стоило туристам переступить порог гостиницы — и эффект пунктира, как бы «размывающий» Лондон, многократно усилился. Они тут же затерялись среди колонок и серого шрифта бесконечной газеты вперемешку с полузабытыми фотографиями (Пикадилли-серкус!). Нога то и дело оскальзывалась в сточную канаву, и угол зрения сдвигался; как и в случае с газетой, они предвкушающе заглядывали вперед, одновременно «читая» то, что прямо перед глазами. Рекламу они по большей части пропускали. Они оказывались перед массивными фасадами достопримечательностей, что обычно красуются на первой странице, давая пищу передовицам и броским заголовкам: дома номер 10 и 11, прежнее помещение Министерства иностранных дел, палата общин, замызганный Букингемский дворец («мозоль на глазу», как выразился Борелли)… А дальше красовались бронзовые врата города, старая шляпа-котелок и скромная сдержанность ожидающих шоферов (заседания правления имеют место у самого тротуара), что наводят на мысль о мнимо спокойном море, и сопутствующих ежедневных приливо-отливных колебаниях биржевых котировок, и крупных сделках (своего рода буйки), объявляемых через стол. Раздел «Театр»: лингвистические софиты, приговоры критиков! А иные, углубляясь все дальше, забредали в новые области и отмечали, как резко меняются планировка и язык. Гарнитуру переключили на гротесковый шрифт жирного начертания; мелкие торговцы заговорили с акцентом кокни. Страницы порою нумеровались мелом. Туристы вступили в раздел «Объявления»; мелкие шрифты впаривали бандажи и чулки, форменную одежду, разобранные кресла, сцепленные вешалки, потерявшие товарный вид одеяла: здесь полагалось читать между строк. Секс-шопы: заказ товаров только по почте. Шуршали листья, точно разрозненные страницы. «Уголок ораторов», Гайд-парк. Из Скотленд-Ярда на полном ходу вылетел «вулзли». Ух ты, класс! Вышло солнышко. Кэддоки остановились, сверились с путеводителем: «Лондон от А до Z» — чем не справочник корректора? Разумеется, кое-кто купился на розничные объявления: здесь была «Обувь», В тот день в Сент-Джеймсе были побиты несколько мировых рекордов. Хофманны приехали рано — и заняли места, по всей видимости, зарезервированные для арабов. Разумеется, никто им ни слова не сказал, но смышленый аукционист в морковного цвета ботинках и при итонском галстуке явственно воспринимал периодические кивки Хофманна с надменным пренебрежением. Очень скоро пару окружили безмолвные арабы, с ног до головы в белом, и Луиза вновь надела солнцезащитные очки. Благоухающий мускусом ловелас, усевшийся рядом с нею, периодически ронял одну из сандалий и, наклоняясь вперед, поглядывал искоса на соседку, то задевая ее лодыжку, то коленку, так что мысли ее устремлялись в туманные дали: мысли стройной одалиски? Хофманн между тем оглядывался по сторонам, рассматривая висящие одно над другим полотна — некоторые едва не выпадали из своих рам, — а параллельные солнечные лучи одевали великосветского оболтуса на кафедре ореолом, столь любезным сердцу голландских мастеров. Первым с молотка пошло одно из ранних изображений рога изобилия, холст, масло, примерно три ярда в длину; картина настолько потемнела — лак ли тому причиной или недосмотр, — что казалась почти монохромной. Торг вели неспешно. Аукционист бормотал привычные банальности: «Да право, одна только позолоченная рама столько стоит…» Рекорд был побит — по мере того, как сосед Луизы лениво поднимал палец; но он слишком замешкался, засмотревшись на даму, и картина досталась бангладешскому бизнесмену из первого ряда. Хофманн положил глаз на главное из абстрактных полотен, длинное, горизонтальное, сплошные прямые линии; Америка, ок. 1964 года. В нем тоже было добрых три ярда в длину, а в высоту — едва ли восемнадцать дюймов наберется. И эта картина была почти монохромна: грубое полотно исчертили упорядоченные серые штрихи. Они словно расплывались, утрачивали четкость очертаний, точно фраза или движение на лондонских улицах, шум которого смутно доносился снаружи. Хофманн задался целью заполучить этот лот; вот он вступил в торг — выражение лица у него сделалось точь-в-точь как у капризного мальчишки. Луиза наблюдала. Он хмурился — и кивал: коротко, упрямо. Над его верхней губой выступили прозрачные шарики испарины. Когда пять цифр побили мировой рекорд, установленный схожим полотном, он словно бы дрогнул. Отвел взгляд от кафедры, опустил вниз, посмотрел направо. Надо думать, обиделся. Луиза оглянулась: ее сосед вновь поднял искрящийся кольцами палец. Она коснулась его ногой, удержала — и жарко вспыхнула. Повисла напряженная тишина. А они — они оказались в ее эпицентре. — Солнце, — жарко шептал Кен, — картина наша. Я ее отыграл. Ну разве не прелесть? Это для тебя. Я ее купил только ради тебя. Дилер с безупречно зачесанными волосами развернулся к ним. — Прошу прошения, но мы тут вообще-то делом заняты. По крайней мере, кое-кто пытается работать. — И тут же, заметив араба, внезапно просиял улыбкой. — Прошу прощения… Уже выйдя из здания и оказавшись на тротуаре, Хофманн то и дело похлопывал затянутыми в перчатку руками и качал головой, глядя на неудобочитаемую медную табличку с названием внушительного здания аукциона. Он уже представлял про себя, как новообретенный шедевр впишется в его коллекцию. Луиза погрузилась в молчание. Хофманн закивал — словно бы самому себе: — Превосходно. Просто превосходно. А я вам скажу, лучшей картины нет во всей Австралии. Ничего подобного в стране не найдется. Эй, послушай, пойдем со мной! Он завладел рукой жены. Даже на Олд-Бонд-стрит они выделялись на общем фоне — что за великолепная пара! Оба — нарядные, элегантные, лучатся здоровьем, наслаждаются заслуженным отпуском. Оба — в шерстяных, наглухо застегнутых пальто. И хотя в еще одной сумочке «Картье» Луиза вовсе не нуждалась, он решительно вошел в магазин и купил-таки ей новую — из серой змеиной кожи. Нечто совершенно особенное. Если посмотреть под определенным углом при дневном свете, то обнаруживалось, что мозаика чешуек повторяет — совершенно случайно, разумеется, — узор десятифунтовой банкноты. Вроде фотографии — неважного качества, но вполне отчетливой. Покойный Чарльз Дарвин, многозначительно откашлялся управляющий, несомненно, остался бы весьма доволен. Необычная штучка, да? Ну и цена соответствующая. Музей естественной истории проявлял интерес… Хофманн попросил пересыпать содержимое старой Луизиной сумочки в новую, а Луизе предложил вернуться в отель и пропустить по рюмочке. — Ты как, не против? Точно не возражаешь? Луиза отвернулась. — А вообще чего бы тебе хотелось? Она застыла на месте, размышляя про себя. И — сама неопределенность, под стать контурам Лондона, — побрела за мужем. Шейла Стэндиш отправилась в Уимблдон — первая добралась до спортивных страниц — и уже возвращалась назад: черный кеб ножом рассекал улицы. В Уимблдоне жила ее тетушка; всякий раз, бывая в Лондоне, Шейла первым делом заезжала туда. Сколько же финалов на центральном корте посмотрели они вместе? На протяжении шестидесятых самые долгие охи-вздохи и самые пронзительные женские взвизги, сопровождающие трансляции теннисных турниров, доносились от этих двух болельщиц, восседавших на лучших местах. А одиночные мужские первенства! — сколько сил они выпивали, зато обсуждались — взахлеб! У тетушки были тощие ноги и загорелая шея. За последнее время она как-то разом постарела, и два сезона подряд Шейла пропускала Уимблдон, хотя всегда предвкушала встречу с тетей. На сей раз, когда водитель уже отыскал нужную улицу, Шейла внезапно велела ему ехать дальше, к «Уимблдону» — к кортам за углом. Сейчас корты пустовали, зато снаружи чередой выстроились туристские автобусы. У входа для спортсменов какой-то ушлый кокни вручил загорелым американцам желтую ракетку с порванными струнами, отбежал назад и — «Замри, парень. Готово!» — сделал снимок-другой. Рядом его напарник устроил под навесом маленькую выставку: тут и знаменитые теннисные мячи, тут и прочие ценные экспонаты — изгвазданные в хлорофилле парусиновые туфли, чешский противосолнечный козырек, ранние суспензории и спортивные шорты с оборочками — все они некогда принадлежали великим. Музея миниатюрнее Шейла в жизни не видела — и вряд ли увидит. Толпа туристов терпеливо ждала, выстроившись в очередь; Шейла прошлась немного вдоль ограды стадиона. Заметила в мокрой траве несколько позабытых мячей — точно пушечные ядра; и вздрогнула, рассмотрев испещрившие бетон граффити, по большей части непристойного содержания — «ТЕННИС: БЬЕМ ПО ШАРАМ» — разноцветными мелками и аэрозолями. Среди лимериков, одиноких признаний и телефонных номеров отчетливо выделялась одна надпись. Профессионально нанесенная аэрозольной краской по шаблону, она повторялась снова и снова: АВСТРАЛИЙЦЫ РУЛЯТ Ничего обсценного. Зачастую это — чистая правда. Шейла поулыбалась этой мысли. Ведь иначе «Австралия» в таком необъятном месте, как Лондон, просто-напросто затеряется. Позади нее раздался мужской голос: — И кто б ожидал?.. Глаза и мозг Шейлы едва не вышли из строя. Она обернулась. — Африка, верно? Ведь только позавчера. Ну надо ж! Как там звался наш дрянной отельчик-то? — «Сафари интернешнл»… — Шейла растерянно нахмурилась. — Да чтоб мне провалиться, — продолжал высокий незнакомец, — будет о чем домой написать. Какие у него мощные, поросшие волосами запястья; и костяшки пальцев такие по-мужски крепкие… Благодарение судьбе, они уже возвращались обратно к толпе. Ему было под сорок — высокий, с правильными чертами. Спросил, как ее зовут. — Ну и откуда ты, Шейла? — Из Сиднея. — Или Сидней, или буш, третьего не дано, — захохотал он. — Так, Шейла? Шейла улыбнулась. — Слушай, а ты что сейчас делаешь? Может, по чашечке чая выпьем? Тут наверняка какая-нить забегаловка сыщется… Глянув на собеседника искоса, Шейла решила, что он, надо думать, родом из провинции, да верно провинциалом и остался; пожалуй, можно было бы поболтать. И тут же посмотрела на часы — скорее в силу привычки: — Не могу. Боюсь, что никак не могу. — Ладненько. Без проблем. С сигаретой в зубах он картинно сощурился в облаке дыма и записал адрес ее гостиницы. — Вот и молодчина! Я тебя разыщу, Шейла. До встречи! Звали его Хэммерсли. Фрэнк Хэммерсли. Шейла отправилась к тете. В гостиницу она вернулась, по-прежнему кусая губы, растерянная, сбитая с толку. Окрестных пейзажей она почитай что не замечала. Темнело. Язык у Фрэнка Хэммерсли подвешен что надо. И сам высокий такой, добротная древесина, крепкая. Костюм большого размера, лицо и плечи — сплошь прямые линии. Ботинки темно-коричневые, даже не ботинки — испещренные морщинами башмаки. По ним-то она поначалу и заключила, что собеседник из провинции. А ведь могла бы и спросить напрямую! Он бы наверняка ответил. Разговорился бы, как пить дать. Он ведь позвонит, и ей придется взять трубку. Он сказал, что позвонит. А она… она не знает. Водитель был в матерчатой кепке. На шее — жировые складки, точно горизонтальные ножевые надрезы. Грузный здоровяк; не такой основательный, как Фрэнк Хэммерсли. Переезжая реку, он обернулся к пассажирке. — Вот туточки копы сцапали Кристи,[22] ну, маньяка-убийцу. Вон там… вон, вон. Одной рукой управляя рулем, другой шофер указал в нужном направлении. И покачал головой. — Ужасть что за тип. Скольких же девиц он порешил-то? А ведь я, чего доброго, мимо него проезжал — в тот самый день. Работал тут неподалеку. Аккурат в сезон туманов. Ведь не так давно дело было. Иностранцы до сих пор просят им дом показать. Десятый номер… Шейла наклонила голову, изображая вежливое внимание. Какое-то турагентство проводит экскурсию по дому Кристи — Христос милосердный! — вечером, по понедельникам. Можно в шкафы заглянуть, и в старую ванную, а на каминной полке его очки лежат — уродливые такие, госбюджетные. Кое-где половицы подняты — смотри не хочу. Это все для приезжих ирландцев да шотландцев. Ну и туристы порою захаживают — все больше лягушатники. Вот и американцы о нем наслышаны. Шейла порылась в кармане в поисках мелких денег. — Вообще-то мне про музей только рассказывали, — сообщил водитель через плечо. — Сам я там не бывал. В довершение бед Шейла еще не привыкла к здешней валюте. В этой стране полагалось давать водителям на чай, не скупясь, но высыпанная ею горсть мелочи, не считая африканских монет, чего доброго, оказалась чересчур. Хофманны были в гостиной: слушали рассказ Джеральда Уайтхеда, который так и не снял плащ-дождевик. Они приветственно кивнули вбежавшей Шейле; Джеральд как ни в чем не бывало продолжал: — Сперва я просто глазам своим не поверил. Но куда ни пойду — везде они. — Жалость какая. — А что случилось? — полюбопытствовала Шейла. — Не пропустить ли нам по стаканчику? — улыбнулся Хофманн. — По крайней мере, у нас день удался. Нация, остров, столица фактов. Черно-белые полутона сместились с улиц в помещения. Кто-то заметил, что ныне — 156-я годовщина изобретения Ньепсом[23] фотографии; причем именно эта и никакая другая годовщина соответствует излюбленной (номер 1!) установке диафрагмы — f 5.6. И это еще не все! Если поменять цифры 56 местами, получится 65 — ровно шестьдесят пять лет назад Оскар Барнак[24] в Германии создал первую 35-миллиметровую фотокамеру! Фотография — и кто же это сказал? — это народное искусство индустриальной эпохи. В главных музеях Лондона в честь такого события проходят тематические выставки. В Национальной галерее подлинники шедевров эпохи Возрождения заменены на рентгеновские снимки. На расстоянии разницы не видно. Тем более что увеличенные фотографии вставлены в вычурные рамы. Это судебные эксперты с цокольного этажа расстарались. «Подлинные» намерения художников, такие иллюзорные, равно как и устрашающие первоначальные ошибки в композиции и перспективе, иллюстрировались разъяснительными надписями и стрелками-указателями. Видимость никогда не соответствует действительности, везде — «двойное дно». Качество фотографии развеяло иллюзию. Великие мастера эпохи Ренессанса, как выясняется, мучились теми же сомнениями, той же неуверенностью, что и среднестатистический любитель, малюющий картинки по выходным. В музее было не протолкнуться. Группы фотографов по-хозяйски расхаживали взад-вперед. В придачу к дорогостоящему, мотающемуся туда-сюда на ремнях оборудованию (запрет на фотосъемку был временно снят) они демонстрировали торжество и понимание — всем своим видом. Оживленно беседовали, разбившись на группы; повернувшись спиной к «полотнам», представлялись, осматривали соседское снаряжение. Со времен своего зарождения фотография ушла далеко вперед. Пока Джеральд проталкивался к выходу, у тротуара притормаживали еще автобусы, в том числе один постоянный даблдекер, выкрашенный в кассетно-желтый цвет; из них высаживались все новые и новые фотографы — энтузиасты, прилетевшие из Америки и Японии, и каждый инстинктивно вскидывал глаза вверх, к небу. Не счесть, сколько немцев запечатлели на снимках уши разъяренного Джеральда! Национальную портретную галерею за углом осаждали толпы ничуть не меньшие. Здесь устроили впечатляющую историческую выставку. В специально затемненных залах на местах привычных полотен висели портреты маслом фотографов-первопроходцев. Портреты маслом — фотографов? Иные скажут: что за причудливая ирония судьбы! Повод серьезно призадуматься. Портреты маслом… кого? Другие — сами фотографы — усмотрели в том высший, пусть и запоздалый, комплимент. Как гласила дерзкая сноска в роскошном каталоге: бывало ли прежде, чтобы лик фотографа оправляли в сусальное золото и окаймляли искусственной вьюнковой гирляндой? А таких там набралось под сорок. Их чудом разыскали, раскопали в самых неожиданных местах. Многие прежде почитай что и не выставлялись на свет божий. Здесь были представлены великолепные в своей реалистичности изображения Дагера, Тальбота, Лартига, Рейландера, Джулии Камерон[25] и так далее; загадочный овальный портрет Манжена; Льюис Кэрролл — набросок на миллиметровой бумаге, выполненный явно детской рукой. Из Америки поступила раритетная смазанная зарисовка Марея[26] спускающегося вниз по лестнице, а также и Брэйди[27] — рисунок углем, за авторством индейцем-чероки. Здесь же были представлены несколько работ двадцатого века, где художники пользовались фотоаппаратом (Сальвадор Дали, Энди Уорхол[28]), а завершало экспозицию потрясающее, насмешливо-ироническое полотно в духе французского аристократа Пикабии[29] — «Портрет фотокамеры» (ок. 1917 г.). Но можно ли считать фотографию искусством? Отважную попытку раз и навсегда прояснить этот вопрос предприняли в обширной галерее Хейуарда на противоположном берегу реки. Плакаты и афиши возвещали о непрерывном концептуальном шоу: о боксерских матчах между художниками и фотографами. Из Европы и через всю Атлантику примчались «большие шишки». Пока что все до единого раунды выигрывали художники, хотя каждый из них записывался на видеопленку — что фотографическая фракция посчитала своей безоговорочной победой. Нескольких фотографов обвинили в жульничестве. Ученик безумного Идвирда Майбриджа[30] настаивал, чтобы ему позволили схватиться с противниками нагишом. В сумерках имела место «перестрелка» между воинственными командами «поляроидников». Джеральд на другой берег не пошел, поленился. Он возвратился в гостиницу — изрядно озадаченный. — А как насчет галереи Тейт? — сочувственно осведомился Хофманн. В Тейте выставлялась превосходная коллекция абстрактных «полосатых» картин, куда он твердо намеревался наведаться. — Зря только время потратите. Мне рассказывали, что вместо картин как таковых — вообразите себе только! — отыскали объекты и панорамы как таковые. И тщательно их отфотографировали — понимаете? — ну, чтобы люди видели, как оно все было на самом деле. Так что в Тейте ни черта нет, одни только цветные слайды — сплошные французские каналы, стога сена, прудики с лилиями, яблоки, плетеные кресла да балерины; и бог знает что еще. Говорят, одного фотографа аж на Гаити ради такого дела заслали. — Джеральд свесил руки между коленями. — Куда катится мир?.. Шейле тут же стало его жаль; она всегда болезненно отзывалась на чужие огорчения. Джеральд допил сухой херес и заказал еще один. — Ну так что там сейчас в Тейте? — полюбопытствовал Хофманн. Присоединившийся к группе Борелли уставился вниз, на ковер, потыкал носком ботинка в изображение короны. — Импрессионизм, кубизм, сюрреализм, футуризм, абстрактный экспрессионизм и туризм — все они взаимосвязаны. Я вот задумываюсь: а существует ли одно без другого? Ах да, еще меркантилизм, вот о чем забывать не следует: две транснациональные компании, «Кодак» и «Крафт корпорейшн», совместно спонсируют европейский фотоконкурс на тему питания: «Скажи „Изюм!“». Хофманн обернулся к Борелли. — Если они о туризме радеют, так не с того конца взялись. Должен признаться, удивляют меня британцы: и как они только такое допускают! Обычно музеи у них на высоте. Просто не знаю, что и думать. — Целиком и полностью с вами согласен, — кротко отозвался Джеральд. Кэддок с размаху налетел на стул. Следом за ним шла Гвен. — А, всем привет, — проговорил Кэддок знакомым монотонным голосом, нащупывая край стойки. — Мы с женой только что из Национальной галереи. Замечательная выставка — ничего лучше в жизни своей не видел. Кэддок проговаривал основные факты; остальные вежливо молчали. Джеральд, скрипя зубами, глядел в пол. — Леон просто обожает свою фотокамеру, — прошептала Гвен Шейле. — Слышь, — выпрямился Гэрри Атлас, — а кто-нибудь в Имперском военном музее был? Давненько я мечтал туда наведаться. Хотелось своими глазами на настоящий «Спитфайр»[31] глянуть. Я ж «Спитти» отродясь не видел. А там одни только аэроснимки — последствия бомбежки, как разные там громадины бац, и всмятку — главным образом времен Второй мировой. Госссподи, вы б видели Хиросиму! Ни хибары не осталось. А еще там штук шесть разных фотопулеметов показывают. Там же можно было ознакомиться с фотоисторией маскировки; послушать дискуссию о плоскости аэроснимка; посмотреть подборку отретушированных газетных фотографий с подписями, иллюстрирующую искусство пропаганды и кинохроники сороковых годов. — Эх, а видели бы вы ту убойную фотку, где пуля разносит в клочья яблоко! Потрясная штука. Надо отдать янки должное. — Гвен, возьми на заметку. Это где было? Остальные заинтересовались, но в меру. С тех пор как они здесь, прославленный город Лондон словно бы являл собою один сплошной фотомонтаж. И уже ощущалось нечто устаревшее в столь подробно задокументированной фактографии при одном только взгляде, да что там! — при одной только мысли. В отличие от живописи фотография не существует вне времени. Она напрямую зависит от смерти. Эти забавные старомодные одежды на фотографиях прежних премьер-министров с Даунинг-стрит напоминали зрителям о прошлом — и о скоротечности настоящего. Фотография — то же, что меланхолия. В гулких залах Лондонского университета шел семинар под председательством какого-то австрийца «Философия и фотография: в чем отличие?»: «Йа бы сказал фот што: перфая оснофана на логике, фторая — на негатифе». Посочувствовав Джеральду, Борелли предположил, будто бессчетные сонмы фотографов обычно приезжают из тех стран, что сходным образом помешаны на гольфе: например, из Америки и Японии. Эти люди фотографируют, дабы продемонстрировать свою свободу и напомнить себе и другим о работе, что обусловливает досуг. Вооруженному фотокамерой фотографу нравится чувствовать свое превосходство перед зрителем. Знакомые сцены, продолжал Борелли, обретают значимость и контекст благодаря тому, что фотограф помещает на заднем плане «напарника», обычно — жену. Впоследствии тем самым подтверждается не только то, что «я там был», но — «я видел». — Позвольте, позвольте! — запротестовал Кэддок. Луиза весело рассмеялась. Миссис Каткарт доковыляла до газетного киоска — посмотреть открытки. Дуг согласно закивал: — Верно, верно. Гэрри Атлас заказал еще напитков, да чтоб со льда, а не эту тепловатую мочу. Вспомнив про Уимблдон, Шейла рассказала, как она нежданно-негаданно столкнулась с тем австралийцем, что они видели в Африке. И жарко покраснела. — Стало быть, Лондон — место не такое уж и унылое, — ободряюще улыбнулся Борелли. — Увы, для некоторых из нас, как вы уже слышали, он именно таков. — Борелли скорбно приложил руку к сердцу; и даже нытик Джеральд не сдержал смеха. Борелли, похоже, ничто не заботило: о времени он не задумывался. Однако под взглядом Луизы Хофманн он умолк и уставился в пол. Искоса глянув на часы, Хофманн взял Луизу под руку. Они уже выходили, когда Каткарт откашлялся и поведал Гэрри про фотографии в Австралия-хаусе. Развешаны на специальных картонных стендах в холле; небезынтересная выставка — тут и столбы старых изгородей, и побеленные стены стригальни, и подборка затейливых ворот со всего красновато-бурого провинциального захолустья. — Ну надо ж! Звучит классно, — с умудренным видом покивал Гэрри. Каткарт почмокал губами. — Я вам вот что скажу. Начинаешь по-настоящему ценить старушку-родину. Тем вечером они отправились в театр, все при параде, хотя кое-кто перепутал билеты. В опере Кэддоки разделяли ложу с Луизой; они тихонько сидели позади нее, а Борелли ерзал туда-сюда, то и дело задевая ее измятым рукавом пиджака. Она не знала, что и сказать. Когда путешественники болтали промеж себя в гостинице, ей казалось, он вроде бы искоса на нее поглядывал и снова задавал вопрос-другой, словно бы специально для нее. А теперь вот, похоже, не замечает. Да и с какой бы, собственно, стати? Так что Луиза, вытянув шею, сосредоточилась на сценическом действе, дабы никто, боже упаси, не догадался о ее мыслях. Она чинно сложила руки на программке, сцепив пальцы в форме буквы «Т». — Какие изумительные декорации, — ни с того ни с сего прошептала она. Борелли резко выпрямился. — Может, пропустим по стаканчику? — Он обернулся и к Кэддокам. — Я, например, не против. Луиза огляделась. В ложах напротив зрители застыли неподвижно, не сводя глаз со сцены. Накрахмаленные манишки и бледные асимметричные лица выделялись пятнами света; драгоценности и очки тускло поблескивали в темноте; тут и там равноотстоящие розовато-лиловые звезды (контактные линзы?) посверкивали, как лисьи глаза, в луче прожектора. Луиза уже не глядела на дебелую певицу-сопрано, что от натуги аж приподнялась на цыпочки. Она подперла рукой щеку. Закусила верхнюю губу. Для зрительской аудитории, частью которой она являлась, это — развлечение в конце рабочего дня. Моды сменились, но в затемненном зале эта сцена в точности повторяла то же, что происходило каждым вечером семьдесят, если не все сто лет назад. Мужчины и женщины, разодетые в пух и прах, просиживали в тех же самых креслах до конца каждого действия, поглощенные оперой: как же, «выход в свет». Их давным-давно уже нет; все они умерли. Вот и нынешняя публика, эти мужчины и женщины, со временем уйдут; на их место придут другие. А сейчас они завороженно слушают, иные даже вперед подались, позабыв обо всем на свете. Эта безликая смена жизни и удовольствия захватила Луизу — и не отпускала. Накатило чувство собственной обособленности и неуместности: бездетное тело, задрапированное в нарядные одежды, вброшено в мир на краткий срок. Даже удовольствие казалось бессмысленным. Когда зажегся свет, ей вдруг отчаянно потребовалось остаться одной. Кэддоки, пробормотав что-то, вышли из ложи. Луизе захотелось отвернуться. — Ну не занятно ли, если призадуматься, — прошептал Борелли. Сгорбившись в кресле, он взмахнул рукой. — Занятно, что такого рода место построено специально для того, чтобы вежливые незнакомцы, чужие друг другу, сидели рядышком и смотрели спектакль в исполнении других незнакомцев. А поглядите, как именно оно построено: зал богато изукрашен — едва ли не до гротеска. Без украшательств — никак. Кому охота пялиться на голые стены? Эта роскошная отделка говорит: вы вышли в свет, вы развлекаетесь. На один вечер вы перенеслись в иной, особый мир. Или, по крайней мере, примерно что-то такое чувствуете. Высокие стены — с каннелюрами, балюстрадами и витыми колоннами — задрапированы бархатом, украшены выпяченными кариатидами. Потолок — пастельного оттенка купол, словно вывернутый наизнанку лимон из гипса, украшенный крохотными лампочками. Борелли сидел как сидел, сгорбившись. — Интересно, а существуют ли в других культурах вот такие прихотливо отделанные, обособленные места? Все так странно. Вы не находите? Сам я сюда бы никогда не пришел, если бы не путешествовал. Луиза искоса глянула на соседа. Его рассуждения витали вокруг нее, и вверх, и вниз, словно бы ища лазейку. Они были смутно созвучны ее собственным мыслям, хотя и не вполне. — Отчасти ради этого мы и путешествуем. Туризм «ужимает» время и события. — Борелли рассмеялся своим же словам. — В каком-то смысле мы продлеваем себе жизнь. По крайней мере, примерно так туристу порою кажется. — У вас в запасе столько всяких теорий. — Она уже собиралась добавить: «Да только что в них проку-то?» — но вовремя оглянулась на собеседника. — Вы очень устали сегодня; и так бледны. Борелли сел прямо. — Вы правы. Она нечаянно задела ногой бокал, опрокинув джин-тоник. Этого ей хватило: Луиза расплакалась. Просто не сдержала слез; ну что ты тут будешь делать! Борелли наклонился совсем близко. — Извините. Я не хотел… — Вашей вины здесь нет… Я не знаю… Ночь, пустота, расстояния… И она сама — такая незначительная… Его ладонь легла на ее плечо. — Шш! Вы должны быть счастливы. Взгляните на себя как бы со стороны. Вы — на отдыхе. Вы развлекаетесь. Так ведь говорят, правда? — Это все мой муж придумал, не я. В смысле, уехать вдвоем подальше от дома. Нет, я не против, но идея была его. У нас с ним не ладится. — Значит, Луиза, вам от этой поездки совсем невесело? — А вот и весело — правда весело! — внезапно улыбнулась она. Возвратились Кэддоки. Достав круглое зеркальце, Луиза подправила макияж и рассказала Борелли про «полосатую» картину, купленную Кеном на «Кристи». Тот покивал, не сводя с нее глаз. Между ними свесился край джутовой шали Гвен. Улыбаясь в темноте, Гвен спросила, не поменяется ли кто-нибудь из них местами, чтобы Леон смог сфотографировать последнее действие. Какой холодный день выдался во вторник — согласно ожиданиям. И в придачу ветер — неодолимым потоком. Он просачивался в уши, леденил мозг, стекал вниз по открытой шее, взрез Туристы присели отдохнуть в «Старосветском кафе». Сашин носик горел огнем. Вайолет закурила. — Один мой коллега в Сиднее коллекционировал железнодорожные станции, — рассказывал Норт. — Он уверял, будто лучше его коллекции во всем Южном полушарии не сыщется. Безусловно, в молодости Джек изрядно попутешествовал. Так, например, он может похвастаться старым дрезденским вокзалом и несколькими японскими; сейчас они уничтожены. Джек всегда умудрялся повернуть разговор так, чтобы всплыла его «коллекция». И уж тогда просто удержу не знал. Норт тихо рассмеялся. Саша с подругой обе заинтересованно слушали. — В его коллекции числились самые жаркие станции мира, самые протяженные, самые широкие. Есть даже одна круглая. Он частенько упоминает вокзал Муссолини в Риме: вы про такой знаете? Гигантский мраморный мавзолей. И одна моделька припрятана, из тех, что строились в Германии для концлагерей… Но должен сказать, что остальные — чертовски завлекательны. Есть вокзальчик высоко в Гималаях, совсем крохотный, свежим чайным листом пахнет; а бразильские пропитаны ароматом кофе. Моя неизменная любимица — станция в Занзибаре. Джек рассказывает, там всегда жарко и благоухает гвоздикой. Прихлебывая чай, Норт состроил гримаску. — Кстати, вспомнилось. Дома он много лет подряд пытается воспроизвести чай и кофе привокзальных буфетов, да только достичь нужной водянистости у него, хоть убей, не получается. Так о чем это я? Что еще у него есть? А, знаменитая нью-йоркская станция, построенная под небоскребом, и еще мексиканская, внутри собора. Флиндерс-стрит,[33] Амритсар, Эдинбург, Рангун… На Филиппинах вокзал отстроен целиком и полностью из тростника — тростниковые стены, тростниковые сиденья. Был один, как страшный сон… не помню где. Проржавевший насквозь. Платформа, скамейки, даже билетная касса, если верить Джеку, — все было сделано из старых рельсов. Пассажиры всегда уходили с вокзала с порыжевшими ладонями. Но Джек — он такой же, как все коллекционеры. Больше всего он гордится раритетами. Есть у него один вокзал, куда поезда всегда приходят раньше положенного; и латиноамериканские станции, подвешенные на тросах, и еще одна, близ Северного полярного круга, где платформа сделана из ледяных глыб и каждую ночь возводится заново: прозрачная станция. Ст — Нет-нет, рассказывайте! Какой невероятно интересный человек! — Чудаки — они такие, это точно, — добавила Вайолет, затягиваясь сигаретой. Скользящая тень даблдекера захлестнула ее плечи, лицо и шею. Норт откашлялся. — Так вот, правительства он предпочитает с уклоном в «левизну», потому что у них якобы остается больше времени для вокзалов. Его любимый художник — это, разумеется, бельгиец Дельво,[34] и еще есть такой немецкий коллажист, он железнодорожные билеты в работе использует. Что до книг, для него существуют только те, где развязка наступает на вокзале. Ну, знаете, «Анна Каренина», «На Финляндский вокзал»,[35] такого рода вещи. Особенно высоко он ценил тоненькую чешскую книжечку, «Поезда особого назначения»,[36] и еще английскую — за авторством Джона Уэйна — называется «Малое небо»:[37] и там и там действие развивается исключительно внутри вокзалов. Это я вам рассказываю только потому, что Джек чуть ли не силком заставил меня их прочесть. Вайолет наморщила нос. — Представляете, каково жить с таким человеком? Одержимый, одно слово. — А я бы сказала, это даже забавно, — рассмеялась Саша. Глянув на Норта, она заметила, что один из его манжетов отвернут и нитка свисает. — Одержимый, что правда, то правда; с другой стороны, я же рассказал вам только о «железнодорожной» стороне его характера. Сдается мне, таких, как он, газеты называют «неисправимый романтик». Он совершенно безобиден, кроток и мил. Такие люди — своего рода противоядие; сдается мне, мы бы без них с ума сошли. Как бы то ни было, страсть к коллекционированию — это ключевая черта рода человеческого. Все мы в каком-то смысле сродни птице-шалашнице.[38] — Вы с ним близкие друзья? — полюбопытствовала Саша. — Прежде я очень часто с ним виделся! — Мне бы хотелось с ним познакомиться. — Саша, зачем?! Норт улыбнулся; от уголков его глаз синусоидальными проекциями разбежались морщинки. — Да пожалуйста, если угодно; но только он мой ровесник. Он вам в дедушки годится. А не пойти ли нам? По-моему, пора. И снова, и снова все то же: согбенные над картами фигуры. На предпоследнем мосту они заметили бегущую трусцой чету Кэддоков: Кэддок придерживал жену под локоть. — Привет! — помахала им Саша. — А мы только что… — Леон забыл в поезде экспонометр. Кто-нибудь знает, где тут бюро находок? Такси в этот час не поймаешь. Между тем под мостом проплыл туристский паром. Пассажиры запрокинули головы и защелкали фотоаппаратами: засняли всех пятерых за разговором на лондонском мосту! — Раньше оно было во-он там. Идти недалеко, но путь довольно хитрый. — Норт обернулся к своим спутницам. — Может, ну его, последний мост? — Я пойду с вами, — объявила Саша. Бюро находилось в буром здании старой железнодорожной станции, закрывшейся из-за инфляции. Саша прижалась к Норту. — Сдается мне, у вашего друга, как бишь его там, этой в коллекции нет. Норт погладил бороду. — Я и сам ничего такого не припоминаю. Бюро находок смахивало на маленький захолустный музей, организованный энтузиастом-любителем. Находки, как гласила табличка внутри, размещались за стойкой, на столах и полках, на удобном расстоянии друг от друга, и все — снабжены разборчивыми ярлыками. А еще там были специальные «скворечники»: для потерявшихся голубей, объяснил служитель Норту. Удивиться впору, сколько их; некоторые — с иностранными метками на лапках. Пока Кэддоки деловито заполняли бланк, служитель поманил остальных за стойку. — Многие из находок здесь уже целую вечность хранятся. — Служитель указал на белое велосипедное колесо, соединенное с ручным насосом. — Эта штука еще до меня тут была, — кивнул он, сверяясь с красной этикеткой. — Тысяча девятьсот тринадцатый год. Кое-что наверняка имеет большую ценность. Старые, изъеденные патиной монеты; недоставленные письма с редкими марками; викторианские игрушки; пыльные бутылки портвейна; первый том «À la recherche du temps perdu»[39] издания 1913 года в «вулвортсовском» пакете. Уже одна только коллекция забытого багажа служила хорошей иллюстрацией того, как меняется отношение к путешествию в сторону все большей демократичности. Служитель горько жаловался на нехватку персонала, на отсутствие систематического каталога. Не так давно хранилище обнаружили социологи — и опубликовали небезынтересные выводы. В одном конце шкалы находилась ковровая сумка с монограммой «Рис Джеффрис», забытая в поезде однажды утром в начале двадцатых; в другом, более современном конце оказались невостребованные парусиновые сумки с клапаном, замызганные, открытые — такими охотно пользуется и от таких избавляется международная армия закаленных безбилетников, пассажиров автобуса, автостопщиков и прочая мелкая сошка. А между ними, посредине — допотопные чемоданы и эмалево-скобяная продукция, неизбежные «гладстоны» и так называемые портманто из обтянутого шелком картона («порт» — сокращение от английского porter, носильщик — куда они все подевались-то? Manteau — с французского, свободная верхняя женская одежда). Были картонные саквояжи, аргентинские, из прошитой кожи, или классические модели из папье-маше… пластик, винил, тайваньская искусственная кожа… висячая сумка, вроде примитивной подушки с веревочными ручками… снова — последствия инфляции. И везде тяжким грузом — незримые вещи. Проржавевшие замки, секретные коды, ремни, бечевки, кожаные застежки не позволяли чемоданам и сумкам распахнуться. На боках и спереди красовались ностальгические коллажи из таможенных меловых отметин и пароходных бирок: корабли эти давно развалились, а иные, чего доброго, покоились глубоко на дне морском. Словом, пожилому человеку было о чем задуматься. У служителя была широкая честная челюсть; нижняя губа многозначительно оттопыривалась, являя взгляду пеньки зубов, десны и золотой проблеск слева. Глазки — маленькие, красные. Смахивал он скорее на кладбищенского сторожа. Служитель указал на тяжелые дорожные сумки на пластиковых колесиках: с такими путешествуют старики, юные девушки и «бостонские брамины».[40] Норт обнаружил брисбенский ранец; все рассмеялись. Этот-то как сюда попал? Пока что самым интересным «лотом» стал самодельный плексигласовый ящичек: внутри, среди грязных рубашек и нижнего белья, «плавали» три-четыре банки копченой селедки. Вайолет, актриса до мозга костей, примерила цилиндр и прошлась водевильной походочкой взад-вперед. Норт поулыбался, но, подобно служителю, глядел как-то подавленно. — А вот тут у нас горелка взломщика, — сообщил служитель Норту. — По крайней мере, нам так кажется. За такими штуками хозяева обычно не возвращаются. А выбросить все равно нельзя. Он перевернул мотоциклетный шлем и продемонстрировал тонюсенькую трещинку. — Найден близ железнодорожного перекрестка в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году. Его и переслали сюда. А в глубине хранятся пакеты с фруктами и бараньей вырезкой. Все гниет; уже непонятно, что где. Но выбрасывать что-либо нам категорически запрещено. Чушь собачья, одно слово. Я спрашиваю сотрудников: а кто, собственно, имеет право-то? Среди прочих находок обнаружился небольшой метеорит, размером с баскетбольный мяч, и ледоруб с выжженной на ручке надписью «ЭРВИН». Здесь, по крайней мере, в отличие от музея можно было взять экспонат в руки и рассмотреть его со всех сторон (хотя сдвинуть с места метеорит можно было разве что втроем). Каждый предмет казался сродни повседневной жизни обычных людей; более того, был неразрывно с нею связан. Здесь пресловутый разрыв между художником и растерянным зрителем резко сокращался, если не перекрывался вовсе. Эти предметы, пусть и чужеродные, были завораживающе реальны. — А зонтов у нас что-то около восьмисот двадцати, — сообщил служитель, высморкавшись. Гвен и Леон Кэддок синхронно дотронулись до его локтя. — Мы заполнили бланк. — Минуточку. Он почесал локоть. — Ну вот, мысль потерял. Служитель обернулся к Норту, своему почти что ровеснику: этот, по крайней мере, похоже, искренне заинтересован. — А чего удивительного-то? — Он снова почесал локоть. — Я слыхал, добытчики асбеста страдают каким-то особым легочным заболеванием. Вообразите, каково это — целыми днями разбирать потерянное имущество! Эффект, разумеется, сказывается. Я заметил, что постоянно что-нибудь да теряю: телефонные номера, перочинный ножик, бумажник. Теряю всякое представление о времени, теряю память. Это место все соки выпивает. Я то и дело теряю сотрудников. Я вам даже точную дату рождения жены не назову, если спросите. — Все мы не молодеем, — утешил его Норт. И обеспокоенно нахмурился. Он не так давно потерял жену; утрата эта ширилась и растекалась неустранимым белым пятном. Балансируя на одной ноге, Кэддок нетерпеливо дожидался своего экспонометра; он слышал, как перешептываются и пересмеиваются Саша с Вайолет. — Парень, что работал здесь до меня, Уайт по фамилии, в конце концов повадился «забывать» вещи в поездах, чтобы посмотреть, а вернутся ли они как «находки», — вспоминал служитель. — Вот это его, бедняги, дождевик. Прошу прощения, о чем мы говорили? Норт уже его не слушал. Что, если время состоит из разрозненных осколков — какие-то теряются, какие-то подчас складываются в подобие орнамента, прежде чем умалиться до крохотной точки? Возможно, с возрастом эти фрагменты расходятся все дальше, зазоры между ними все шире: руки и ноги проваливаются в зазоры и отчаянно пытаются ухватиться хоть за что-нибудь. Из-за клеток с канарейками и нагромождения тросточек послышалось сдавленное хихиканье. Это была Саша. — Я свою потеряла шесть лет назад, в Сент-Кильде, ну, ты помнишь когда — под Новый год. Я еще слышала, как часы бьют. По пьяни, не иначе. Боже, ну и упырь же он был! Лучшая подруга хрипло рассмеялась. — Оглядись по сторонам, малышка, глядишь, и отыщешь! — Да пусть забирают, мне не жалко! — Сплавили, и слава богу, верно, Саша? Обе расхохотались. Норт поджал было губы, но улыбки не сдержал. Они ведь еще кое-что добавили к сказанному. — Говорите, говорите! Тут внимание к себе вновь привлекли Кэддоки. Служитель держал заполненные бланки на расстоянии вытянутой руки. — Для начала, позвольте мне показать этим людям все остальное. У вас есть фотография вашего экспонометра? Нет? Ну, тогда… — Что за нелепость! — Я отлично знаю, как он выглядит, — отрезал Кэддок. — Леон, позволь, я сама. Служитель, отвернувшись, распахнул металлическую дверь. И подмигнул Норту. — Гляньте-ка сюда! Они прошли внутрь. — Вы попугаев видели? Вон там, в глубине? — прошептала Саша. Норт покачал головой. Кэддок замыкал шествие, бурча что-то себе под нос. Здесь, в пристройке балочной конструкции, размещался целый английский вокзал — по всей видимости, один из тех, что сгинули в ходе безжалостной модернизации шестидесятых. Каждый составной элемент, каждый фрагмент тяжелого оборудования помещался более-менее на прежнем месте — более-менее, да не совсем — билетная касса, платформа, скамейки, часы с римскими цифрами, буфет, — так что углы и пропорции были неуловимо смещены, особым образом ужаты, и, конечно же, все эти незакрепленные предметы устрашали своей неустойчивостью. Гости замешкались, отпрянули назад. Повсюду лежал тонкий слой пыли. Кэддок словно клещами вцепился в локоть служителя. Тот стряхнул с себя его руку. — Этот ваш приятель-коллекционер, как бы он на такое отреагировал? — промолвила Вайолет. — В высшей степени интересное зрелище, — кивнул Норт. — Надо будет обязательно ему рассказать. Ржавеющая, шаткая громада уже угнездилась в сознании Норта. Вот и Кэддок, сходным образом, хотя и витая где-то далеко, решил воспользоваться фотоаппаратом: снимок можно будет пустить по рукам в доказательство, что они здесь побывали. — Об этой находке мы не трубим на перекрестках; о потере никто еще не заявлял. И кому попало, разным встречным-поперечным я ее не показываю. — Служитель побренчал ключами. — Но иностранные туристы — дело другое. — Уфф, прям мороз по коже, — прошептала Саша. — А у вас — нет? Норт нагнулся поближе рассмотреть птиц: североафриканские волнистые астрильды, серые попугаи (Psittacus enthacias), в том числе — чучело ракетохвостого, благородный попугай и розовый какаду с запада Нового Южного Уэльса. Клетки содержались в чистоте; воды было вдоволь. Уже у самого выхода Кэддоки остановились. Сперва Гвен, затем Леон указали на полку с фотооборудованием. Служитель резко обернулся. — Давайте забирайте, все что есть. Явились не запылились — и не угодишь на них! Теперь, надеюсь, вы довольны? А теперь уходите, все! Автомобили, огни, автобусы, световые сигналы, пешеходы яркими вспышками либо с грохотом проносились мимо: коллаж «внахлест». В иные моменты улица погружалась во тьму. — С вами все в порядке? — пригляделись спутники к Кэддокам. — Я так перетрусила! — рассмеялась Саша. — Уже девятый час! За столом в гостинице оставались только Каткарты, заказавшие себе еще чаю. — Хэлло, — приветствовал их Дуг. Тяжело рухнув на стул и истекая потом, Кэддок поведал о злоключениях дня. Не следовало ему давать слова: он дословно цитировал соответствующие разделы из закона о государственной службе. — Верно, все верно, — прогундосил Дуг. — Англичашки горазды нос задирать. Мы с этим не раз сталкивались. Норт сидел молча, изучая собственные ладони. Затем вытряхнул из пузырька таблетку. — У вас Н20 не найдется? — спросил он у пробегающей мимо официантки. Вместе с энтеровиоформом он принимал крохотные таблетки хинина до и после еды — как контрмеру, учитывая состояние лондонских подземных трубопроводов. Ну сами рассудите: «Некоторым трубам уж не первая сотня лет пошла. Внутри небось облупились да растрескались. Так что не говорите мне, будто здесь чисто». — Туалеты у них не ахти, — отметила миссис Каткарт, подравнивая пилочкой ногти. — Мы своим мылом пользуемся. Чего она, то есть они, ненавидели всей душою, так это неопрятность. А чем дальше от дома, тем проблема вставала острее. Некоторым странам не помешала бы хорошая уборка. А эта ужасная вонища! Вот взять хоть Африку! Это многое говорит и о самом месте, и о его прогрессе, и о его надеждах на будущее. Ах да, согласно последнему отчету Министерства по вопросам охраны окружающей среды, в Лондоне мух меньше, нежели в любом другом регионе Англии. В газетах все подробно прописано. Например: в среднестатистической лондонской квартире летом наличествует лишь 0,9 мухи в день. В Восточной Англии показатель — 5,7, самый высокий по стране! А теперь сравните эти цифры с Восточной Африкой! (Как насчет Алис-Спрингс?[41]) А метод подсчета очень даже прост: хорошее зрение, сосредоточенность, терпение. По всей стране в комнатах сидели наблюдатели, вооружившись карандашом и бумагой, и отмечали галочкой пролетающих мух. Да, признавали авторы отчета, многие мухи очень похожи друг на друга. И тем не менее промышленность извлечет из результатов немалую пользу, особенно для производителей аэрозолей. Еще новости (вкратце): ДВАДЦАТЬ ЧЕЛОВЕК ПОСТРАДАЛИ В РЕЗУЛЬТАТЕ ВЗРЫВА НА ФАБРИКЕ СИФОНОВ ДЛЯ СОДОВОЙ ВОДЫ. «Более двадцати человек увезены в больницу в шоковом состоянии и с ожогами… На значительном расстоянии от взрыва окна разбились вдребезги». В газетах опубликовали аэроснимки разгромленной фабрики и бригадира: Л. Уиндхэм, 42, с характерным прищуром и заклеенным лейкопластырем носом. НОВОРОЖДЕННЫЙ БРОШЕН В МОРЕ; МАТЬ СМОТРИТ С БЕРЕГА. К месту событий кинулись репортеры. С крупноформатных газетных листов глядел гордый отец — гиппопотам Граучо, любимец публики из лондонского зоопарка (подпись под снимком: «Как насчет сигары, Граучо?»). БЕЗРАБОТИЦА ИДЕТ В РОСТ. Все как дома, никакой разницы, только в существительных ощущается некая отчужденность. Эти английские новости особого значения не имели: такие далекие, такие фрагментарные. Австралия? И слова-то такого не найдешь, даже на страницах с биржевыми сводками, мать их за ногу, заметил Гэрри Атлас. Австралия все равно что не существует. Только в Австралия-хаусе да промеж них Австралия обретала форму, естественным образом врастала в голоса и лица и в знакомые страницы их собственных газет. Но здесь? «УСОПШИЙ» СТУДЕНТ ЗАГОВОРИЛ. Любопытненько, эзотеричненько. Бильярдный стол, необходимый для понимания устойчивости и стабильности империи, вновь с нами! Парламент принимает невнятные, неактуальные законы. Ожидается кратковременное похолодание. — Улыбочку, пожалуйста! — внезапно потребовала Саша. Ей пришлось нагнуться и прошептать то же самое, прежде чем Норт поднял голову. Мысли его витали где-то далеко. — Вот так-то лучше, — просияла Саша, поддергивая бретельку. — Не забывайте: вы с нами. Задернув занавески и включив лампу в форме бутыли — лампа время от времени мигала и вспыхивала, — Шейла сидела в четырех стенах. В комнате потеплело — и ощущалась некая интимная влажность, сразу заметная тем, кто захаживал проверить, все ли с Шейлой в порядке. Она казалась чуть-чуть более «дерганой», чем обычно; и, по мнению заглянувшей в гости миссис Каткарт, взгляд ее все чаще блуждал в пространстве, скользя то по наличнику, то по выключателю. Возможно, впрочем, причиной тому было подавляющее присутствие миссис Каткарт, которая, широко расставив ноги, утвердилась посреди комнаты. — У меня тут куча всяких недоделанных дел, — запинаясь, пробормотала Шейла: рядом с телефоном веером легли открытки. — Как хорошо, что напомнили! — воскликнула миссис Каткарт. Открытки и небесно-голубые авиаписьма… они с Дугом с головой ушли в «загул», так что она никому ни строчки не черкнула, а ведь надо! Шейла пребывала во взвешенном состоянии, балансировала между четырьмя углами комнаты: куба, загроможденного всяким хламом. А затем — затем ее словно просеяли сквозь сито; сперва ее пробудила к жизни лампа-заика, потом, нежданно-негаданно, отхаркивающиеся трубы обогревателя, и — издалека, через равные промежутки времени, под стать железнодорожному расписанию — легкая вулканическая дрожь, передающаяся от пола через подошвы ног, как если бы одна из подземных линий пролегала точно под ее комнатой (а что, вполне возможно!). Сами по себе эти вибрации были не лишены приятности; сочетание всех трех факторов — необычно и даже не особо раздражало. Оно затушевывало пустоту комнаты. Шейла разложила вещи по своему вкусу, не так, как две ее соседки напротив — точно тайфун пронесся. Она уже с ними виделась: те откуда-то возвращались. Молоденькая полногрудая Саша вечно дурачилась, но по-доброму, без злого умысла, — Шейла поневоле улыбнулась. Все трое переглянулись — и без слов поняли друг друга. Мужчин поблизости не наблюдалось. Саша двинулась к двери, комично виляя задом, состроила сладострастную гримаску, побренчала ключами чуть ниже шеи, уронила связку на пол. Вайолет изобразила праведное возмущение, толкнула ее локтем, расхохоталась: — Ах ты курва! — «Энто у тебя пушка в кармане или ты просто рад меня видеть?» — пропела Саша. Они боролись, отпихивали друг друга, пытаясь отпереть дверь; они развлекались вовсю. Шейла улыбнулась. Все остальные взяли билеты на скачки в Аскот и пребывали в приподнятом настроении; даже Джеральд, который решил съездить прокатиться, как сам он выразился, и Филип Норт, на скачках никогда не бывавший. За завтраком Шейла от души наслаждалась застольной предваряющей нервозностью, своеобразной заразительной шутливостью, но отрицательно покачала головой. Она вновь решила остаться в номере. Повезло ей. Темные лошадки королевы пришли седьмой, второй и последней. Гэрри поднялся до семидесяти фунтов — до того, как пошел дождь и вывели «грязекопов» — лошадей, что показывают лучшие результаты на мокрой дорожке. То-то он вскипел! «Ободрали как липку», — повторял он, качая головой. Ну да, дорожка тяжелая, но вы только посмотрите, как по-дурацки эти траханые английские жокеи в седле сидят — высоко, как корова на заборе. Глаза б мои не глядели. «Эмоциональные калеки, боятся излишней близости к лошади», — предположил Борелли. Все посмеялись над флегматичными, медлительными комментаторами. Что скачки в разгаре, так сразу и не догадаешься. Неизбежно напрашивались сравнения, и недостатка в них не было. Во всяком случае, определение — одно из мерил опыта. Для Джеральда мчащиеся во весь опор лошади были неотделимы от изображений гнедых меринов с их удлиненными пропорциями на английских полотнах девятнадцатого века. Он вытягивал шею и наслаждался зрелищем куда больше, нежели сам от себя ожидал. Но тут вклинился Кэддок. — Лошадиные ноги на картинах прорисованы неправильно. Вечная проблема живописи. Джеральд покраснел. Обычно он быстро срывался в споре на крик. — Я тут поснимал немного. — Кэддок постучал по телеобъективу. — Эти фотографии докажут и вам, и любому другому, если вам интересно, что ноги лошади оказываются в воздухе все четыре одновременно. Сдается мне, в этом и заключается одна из проблем искусства, — подвел итог Кэддок. — Искусство упускает истину. — То есть, по-вашему, — резко откликнулся Джеральд, — все мы страдаем своего рода визуальной слепотой? — Вот именно. Группа устала, однако дара речи до поры не утратила. — Ну вот, по крайней мере, на ипподроме мы побывали! — торжественно отметил Дуг. Один только Кен Хофманн (ему посчастливилось выиграть) сидел в обычной своей позе, сложив руки и разглядывая лепной потолок. — А я вам чего скажу, — внезапно возвестил Гэрри с набитым ртом и защелкал пальцами. — Я тут этого нашего приятеля из Африки видел, как бишь его. Ну, помните, из гостиницы. — А я видел надписи на перилах — «ФАР ЛЭП» и «КУБОК МЕЛЬБУРНА»;[42] хулиганы какие-то нацарапали, — встрял Норт. — Фрэнк Ньюмен? — предположил Дуг. — Кажется, его зовут Хэммерсли, — поправила Шейла. И покраснела. Перегнувшись через стол наполнить ее бокал. Гэрри Атлас успел еще и рассмешить Вайолет какой-то шуткой. Затем дал ей прикурить: щелкнул «Зиппо», вновь захлопнул крышку, убрал зажигалку в боковой карман. Уселся поудобнее. — Что за муха тебя укусила? Саша улыбалась Вайолет. Прочие женщины в большинстве своем не сводили с нее глаз. Она выдохнула дым и обернулась к Гэрри. — Полагаю, курить мне дозволено, нет? — Ну-у-у… — подняла брови Саша. Сидящий рядом с ней Филип Норт вежливо выслушивал мнение Кэддока насчет светочувствительности нитрата серебра. Гэрри решил сострить: — Да право, она же совершеннолетняя. Вайолет, а сколько вам, собственно? Тычок в живот не был особенно сильным. Гэрри сложился вдвое, изображая приступ кашля. Вайолет встретилась глазами с Сашей. — Солнышко, помнишь все мои сигаретные рекламы? Я ведь дымлю как паровоз. — Да-да, ты настоящий профи, — улыбнулась Саша. С дальнего конца донесся хриплый шепот Дуга: — Я так и знал, что где-то ее уже видел. Для Шейлы разговор этот опять был из серии тех, что обычно ведут промеж себя другие люди. Сама она отчего-то телевизор почти не смотрела. Возвратившись в комнату, Шейла схватила пару открыток. И торопливо нацарапала: «„Харродз“[43] все тот же, атмосфера чудесная, погода немножко прохладная, иногда дождь. Должна бежать. Завтра едем за город смотреть…» Она прошлась по комнате. Отряхнула юбку. Достала паспорт, села; на фотографии лицо серьезное и удивленное. Полистала; на каждую страницу — по одной стране. Склонив голову набок, пригляделась к некоторым штемпелям о въезде. А ведь паспорт-то почти заполнен! Снаружи было темно, рокочущий город пульсировал движением. Сквозь зазор между занавесками Шейла различала противоположную стену на расстоянии пятнадцати ярдов, тяжеловесную пожарную лестницу (только глянешь — голова тут же и закружится!) и прямо напротив — освещенное окно, в точности такое, как ее собственное. Вот тебе и занавески! — мимо окна скользнул силуэт. Вернулся на прежнее место; замер. Узнаваемая женская фигура: волосы подобраны кверху, а теперь вот распущены по плечам, маленькие груди — почти как у Шейлы. Рука похлопывает по бедру: условленный сигнал? Торопливость, нетерпение, нервозность. Справа, стягивая рубашку через голову, появился мужчина — и глядите-ка, между бедер у него торчит, указуя вверх, нечто настойчивое, требовательное. Тени разом слились; эта штука словно приподняла женщину вверх; лица их сблизились. Ее нога обвилась вокруг его бедра. Раскачиваясь и подскакивая, они поспешно удалились от окна. Шейла подождала еще немного, но больше ничего не произошло. Свет погас. — Бог ты мой, как я ненавижу туристов! — сетовал Джеральд. — От них сплошной беспорядок. Ничего настоящего не осталось. Они загородили все, что было. Толпятся целыми стадами, щелкают треклятыми фотиками. Причем большинство понятия не имеют, на что глазеть. Группа обменяла дождевики на пластмассовые номерки; их гладкая матовая поверхность и сам ритуал напомнили Норту о его первых поездках в Африку, о пыли и удаляющихся стадах слонов. Но нет: они в Старом Свете. Стеклянные вставки в потолке воспроизводили что-то вроде стандартного храмового освещения, побуждая запрокинуть голову. Вдоль двух стен псевдоегипетские фрески иллюстрировали победоносное шествие прогресса, с акцентом на инструменты викторианской экспансии (секстант и паровой двигатель), а мраморный пол был украшен абстрактными символами — мозаикой великих уравнений. — Паршиво мне тут, — признался Джеральд, открывая музейный путеводитель. — Лондон здорово изменился с тех пор, как я был здесь в последний раз. Сплошное разочарование. — Где мы? — спросил Норт. — Нам туда, — указал Джеральд. Психологи, неврологи и психиатры, шарлатаны и даже мозольные операторы настойчиво утверждают, что «лево» означает прошлое и индивидуальные характеристики, а «право» — будущее. Право — вот они и топают по травертину; Джеральд то и дело сдвигает роговые очки обратно на нос. В этом музее проблемы со свободным местом не было — благодаря либо удачному дизайну, либо продуманной расстановке экспонатов. — Я обычно бываю там, где нет туристов, — в местах, покамест не изгаженных. Однако на нынешней стадии уже и размеры страны и города — отнюдь не защита. Ну, знаете, как толпы вливаются внутрь, заполоняют все помещение — и задают самые что ни на есть кретинские вопросы. Венецию уже погубили. Что ж, это их привилегия, да только подлинность культуры почитай что не установишь. Даже местные меняются до неузнаваемости. И разумеется, цены взлетают до небес. И все же туристам всегда потакают. Вот что меня бесит. На неделе у меня прямо разлитие желчи от всего от этого приключилось. Не раз и не два мне казалось, что я физически болен; голова раскалывалась на кусочки. А ведь когда-то я любил Лондон. И весь остальной мир летит в тартарары заодно с ним. — Да уж. — Ну, вот вам ваш Музей наук,[44] — с горечью констатировал Джеральд. Чтобы добраться до главного зала, визитерам, по всей видимости, следовало сперва войти в этот фанерный «филиал», заводской сборки прихожую. Первый в мире музей в Александрии как раз и был музеем наук. Норт отдернул лиловый занавес. Джеральд, поспешая следом, врезался в него. Глаза постепенно привыкали к темноте. В непроглядно-черном воздухе переливалась система голограмм с наиболее значимыми уравнениями века, производя неизгладимое впечатление элегантности и перспективности открытия. «Начертанные» словно бы мелом в невесомости, трехмерные уравнения повисали в пространстве точно звезды; помещение, что-то вроде диффузионной камеры, являло собою беспредельную вселенную знаков и знания. Можно было пройти сквозь этот концентрат человеческих знаний; или, скорее, знание проходило сквозь визитеров. На самом деле так оно и было задумано. Но Филип Норт не смог — или не захотел. Там, во мраке, стоя обеими ногами на полу, он вдруг почувствовал, будто балансирует на краю пропасти; стен не было, одна только бесконечность и текучая относительность: восстановление в небытии. Движение к чему-то… но к чему же? Что, если эти утонченные вычисления существуют только в воздухе? Система знаний, оплот математики были насквозь прозрачны. Возникло давящее ощущение собственной незначительности — в сочетании с гордостью; слабая надежда, неуловимый отблеск. «Упс!» Это он слишком далеко подался вперед? Головокружение; Норт вцепился в руку Джеральда. Оба — абсолютно вертикальны. Он дотронулся до боковой стены, выкрашенной черной краской. Удивительно. Протянул руку, провел ею сквозь ближайшую формулу Рамануджама[45] (1.10) — (1.13). — Что ж, весьма примечательно. Хотя мне этого не понять, — отметил Норт вслух. Над формулой, среди альфа-частиц, парили самые первые записи об интегральном исчислении и о квантах. Числа в прекрасном состоянии; теории множеств. На уровне пояса мелкий каллиграфический почерк Винера[46] открывал миру кибернетику; следом выплывало новое измерение кварков. Структура ДНК, словно бы вытравленная кислотой. Ну конечно же! Формулы нуклеотидов! Мерцающие символы производят явственный резонанс. Они стояли и наблюдали — в полном одиночестве. Где-то далеко, в углу, стояла Периодическая система химических элементов — прислоненная к стене или, может статься, на подпорках: просто доска — или партитура симфонии? И тут Джеральду зачем-то понадобилось заявить из темноты, что наука «противоестественна». — Как бишь его там, Джеймс Борелли — вот кого здесь не хватает! Он атеист до мозга костей; по крайней мере, так говорит. Для Норта зоология воплощала в себе телесность. Это существительное включало в себя все пушистое, а также термитов и экскременты. А здесь выставлялась на обозрение безукоризненная ясность металлов. Джеральд, сощурившись, глянул на Норта — и затоптался на месте. — Так мы ж всего-навсего бедные, непонятые дилетанты. Ладно, ладно, ни шанса у нас нет… — Да, пожалуй. По мере того как Джеральд медленно пробирался вперед, на шее у него появилась трафаретная надпись: E = mc2 — и перетекла на щеки и зубы, стоило ему повернуться. Филип Норт не сдержал смеха: до чего занятно! В следующем зале было темно. Еще одна прихожая? — Нет, только не фотография! — застонал Джеральд. На основе ранних гравюр и картин маслом, а также и фотографий вторая голографическая система воссоздала полную комнату полутоновых бюстов знаменитых ученых (все — важные шишки в науке; вот Лейбниц, а вот — златовласка Ньютон) вплоть до настоящего времени — хотя закончила довольно рано, на самом докторе Габоре[47] (лысоватый, в очках, с благостным видом). Комната казалась битком набитой: все равно что стоять в толпе глазеющих призраков. Эти совершают свои открытия еще в молодости, зато доживают до почтенных лет. Вот почему Норт простоял там так долго, безуспешно пытаясь идентифицировать портреты. Уже снаружи, в главном зале, Джеральд тяжко вздохнул: — Если честно, то скучища смертная. — Неужто? Даже в первой комнате? Вам правда было неинтересно? Джеральд помотал головой. — Взять в толк не могу, чего вам неймется. В этом отношении я солидарен с большинством людей. Наука меня не трогает — ну вот нисколько. Вообще-то я считаю, что ее здорово переоценивают. — По правде сказать, я сменил дисциплину, — признался Филип Норт. — В определенном смысле так оно и есть. Мне бы хотелось на какое-то время отойти от моего поля деятельности. Пусть полежит под паром, так сказать. А вот это меня интересует как новая область. Смежная с зоологией и в то же время почти ей противоположная; как сказали бы наши друзья-американцы, «совершенно другой коленкор». Омерзительное выражение. — А не поздновато ли? — сухо осведомился Джеральд. — Ну, притворяться, будто мне все понятно, я не стану… — Тут взгляд его сделался сосредоточенным, устремился куда-то вперед. — Сколько я ни бывал в Лондоне, а в Музей науки так ни разу и не зашел! Своего рода слепота. Уайтхед мрачно нахмурился. Прямо перед ними красовалась коллекция мозгов — не каких-нибудь там заурядных, а — Ни тебе великих поэтов, ни художников — нет-нет, еще чего! — пожаловался Джеральд. — Вот об этом я и говорил. — Зоологов я тоже ни одного не вижу, — откликнулся Норт, обводя витрину взглядом. — Что ж, мы, зоологи, всегда в тени… А вот превосходная модель выдающегося английского мозга — возможно, величайшего из всех (сэр Исаак, опять вы!) — из пластилина и воска; эффектная, почти как настоящая. Эта, предназначенная для дилетантов и школьников, помешалась рядом с мозгом слона, в четыре раза крупнее ньютоновского, но, если верить подробной схеме, безнадежно неполноценного. Несколько мозгов приводились в действие! К тем, что у окна, применялся слабый (?) электрошок. Если попасть в нужную точку, удивительный замурованный орган вздрагивал, доказывая, что мозг — это «извитый сгусток нервной системы». Воспроизвести речь пока что не удалось; зато поглядите, на одном мигают цветные огоньки, ни дать ни взять глаза. Еще один, погруженный в формалиновую ванну, вырабатывал пузырьки (мысли?). Норт отпрянул; Джеральд пощелкал переключателями. Мозг решал простейшие арифметические задачи; потенциальные стимуляторы науки. Что, если подсоединить эти мозги к громкоговорителям? Услышим ли мы, как они кричат от боли? Норт откашлялся. Наука ставила мириады вопросов, не давая ответов. Теперь Норт с Джеральдом сосредоточились на спазматической партии в шахматы между мозгом некоего франко-американского гроссмейстера (никаких имен, пожалуйста!) — и предположительно (если верить надписи) мозгом Леонардо да Винчи. Оба хорошо сохранились. От колб отходили разноцветные проволочки. Первый — не мозг ученого в строгом смысле этого слова — обладал тем не менее научным складом ума и сохранил немало былой элегантности и дерзости. Второй никогда не играл прежде, но справлялся неплохо, поскольку вовремя произвел рокировку. Серолицый служитель, восседая на стуле, приглядывал за игрой и манипулировал таймером. Джеральд со скучающим видом обернулся к Норту. Группа южноамериканцев вломилась в зал не в ту дверь — хором загомонив, они обступили «шахматистов». Иные отошли к колбам и принялись подзывать друзей. Джеральду с Филипом Нортом пришлось к выходу проталкиваться. Норт отстраненно глядел в пространство. Он бы предпочел остаться, побродить по музею в свое удовольствие, посидеть в кафешке, и так — до самого вечера. Металлические углы и грани, резкие, острые, — альтернатива неопределенной округлости плоти. Но Джеральд, морща нос и недовольно бурча, в следующем зале не задержался. — Вот вам ваша великая идея. Вот она, здесь, — указал он и уронил руку. — Подумать только, что великий музей прославляет эту штуковину, выставляет ее в интересном свете. Что за чудо техники, восклицают люди. И ни слова о ее пагубности. Как это симптоматично! Вульгарная, лицемерная эпоха! Вы приглядитесь хорошенько: великий «уравнитель», поставленный на службу толпе, обесценивающий ценности. Прошу прощения. Оставайтесь, если хотите. А меня наизнанку выворачивает. Частично (артистично) собранные воедино фрагменты самого первого турбореактивного двигателя сэра Фрэнка Уиттла[48] — того самого, что развалился на части, чуть не обезглавив своего конструктора. Тут же, на собственном поддоне, высился центрифужный монстр с трансатлантического воздушного лайнера — в безупречном рабочем состоянии. …Вторник. Нынче — четверг. Придержите лошадей. Что же это было?.. Несколько воскресений растянулись — и миновали. Беда — или прелесть — в том, что каждое утро припахивало «воскресеньем»: открытость финала, подкрашенная вероятностями — или пустотой. Но стоило выйти наружу — и ситуация выправлялась. Итак, утро. Пятница; ну, слава богу! День капал и сочился влагой; туристы доели гренки. Снаружи улицу заполонили офисные служащие — по пять, по шесть в линию, они проходили насквозь, точно идущие контрмаршем войска, а из-под земли, из метро, появлялись все новые: резко замирали на мгновение перед пеленой сверкающих капель, изливающихся в сточные канавы, и шли дальше — на фоне дыма, вибрации и деловитости пробуждающегося большого города; грузовики, фургоны, почта, тачки — утренняя доставка, в оркестровке полиции. Все это происходило снаружи, пока туристы болтали за завтраком: звон вилок и посуды радовал слух. Подняв глаза от заляпанной скатерти, Филип Норт посочувствовал Джеральду — Джеральду с его изборожденным морщинами лбом. И предложил ему еще чашку. Невелик труд — но Уайтхед благодарно заморгал. Завтрак как завтрак, в обычном ключе. В финале Дуг Каткарт, на миг скосив глаза, проглотил таблетку — своего рода страховой полис; а Гэрри откинулся назад, заложив руку за голову, и принялся выпускать кольца сигаретного дыма. Когда в десять они загрузились в микроавтобус, Вайолет проявила себя с неожиданной стороны. И сторона эта несла на себе явственную печать одного из генеалогических обществ. Вайолет села рядом с Гэрри Атласом — соседа напрочь проигнорировав. — Звезды, — обернулась она, — звезды говорят, что сегодня — благоприятный для путешествий день. — Ну, слава богу, — пробормотал Хофманн. — Есть ли среди нас Весы? — вопросила Вайолет. — Ох, только не это! — Борелли прикрыл глаза ладонью. — Только не звезды, пожалуйста! — Вайолет совсем чокнутая. Помешалась на астрологии и бог знает еще на чем, — шепнула Саша на ухо Норту. Вечно я вожу киви, да гребаных оззи, да кануков,[49] — хрипло подал голос водитель. За последний год возник целый бум: жители колониальной глубинки вдруг разом захотели узнать о своем происхождении и соприкоснуться с древней почвой. Они наезжали толпами. Жизнь, она как-то осмысленнее становится, если докопаться до корней; причем речь идет не только о месте и стране, откуда ты родом. Предки — они чьих чресел плод, каторжников или вице-адмиралов? Генеалогические общества объединялись в воюющие фракции и вели международные рекламные кампании, хотя большинство сходилось на том, что более прочих заслуживает доверия леди Памела Хант-Гиббонс. Ее проспекты, отпечатанные на лимонного цвета «туалетной бумаге», распространялись повсюду. СОСТАВЛЕНИЕ И НОТАРИАЛЬНОЕ ЗАВЕРЕНИЕ РОДОСЛОВНЫХ ИЗУЧЕНИЕ И ИЗГОТОВЛЕНИЕ ГЕРБОВ ГЕНЕАЛОГИИ ПАРИКИ Пожалуй, невозможно подсчитать точное число людей, что в наш век, с его неограниченными возможностями разнообразить досуг, открыли для себя захватывающее времяпрепровождение — изучение семейной истории; однако число их со всей очевидностью стремительно растет! Немного найдется интеллектуальных развлечений, что пробуждают такой бурный энтузиазм, дарят чувство глубокой удовлетворенности достигнутым и радость от возможности поделиться своим знанием с родными и близкими! И в придачу — удовольствие познакомиться с родственными душами из иных сословий, найти новых друзей за пределами своего профессионального круга и даже — будем честны! — социального класса, насладиться общением, обменяться идеями. Новообращенные поймут, о чем я… Зеленые листья, трава, бледно-зеленые воды, длинные водоросли в ручьях — а если присесть, то разглядишь, что столбы и камни внизу поросли мхом. А деревья — все одеты в яркую, переливчатую зелень. Туристы то и дело разражались восторженными восклицаниями и указывали пальцем, однако не все. Как он ласкает глаз, этот пастельный цвет затянувшихся каникул! Они шли; с деревьев падали яблоки. Для завершения картины, в самом конце проулка показался коттедж леди Памелы — домик с соломенной крышей. — Класс какой! — искренне восхитился Дуг. — Будет о чем домой написать. Домик словно сошел с открытки или календаря. — Хризантемы цветут. — Миссис Каткарт качнула подбородком в нужном направлении. А Кэддок уже выскочил из микроавтобуса и заметался по саду, то и дело наступая на клумбы, — выискивал подходящий ракурс. Вайолет, на цыпочках прокравшаяся вперед — отыскать леди Памелу, вместо того заплутала в лабиринте высоких, по пояс, лавандовых изгородей, что неизменно уводили ее прочь от сводчатых окон. Вот вам — зеленая архитектура во всей красе. Если глядеть сверху, безупречно подстриженные изгороди образовывали архисложный герб и девиз (Nosce te[50]) семейства леди Памелы; хотя Вайолет, находясь внизу, на земле, о том и не подозревала. Она посмеялась над собой; затем покраснела. Ощущая на себе взгляды спутников, она остро осознавала, какой бестолковщиной выглядит. — Сюда. Идите сюда! Это вы — Вайолет Хоппер? — раздался женский голос. В комнате с низкими дубовыми стропилами обнаружилась восседающая за мольбертом седовласая дама. Рядом с ней лежали кисти из верблюжьего волоса и стояла банка с мутной водой. А у окна — набор карандашей «Дервент», полнехонький — ни дать ни взять разноцветные органные трубы. Художница надела поверх вязаной кофты нейлоновые нарукавники — и, будучи истинной леди, не отложила кисти и даже головы не повернула, когда гости толпой ввалились в комнату. Настоящее приключение! На всех креслах — кремовые салфеточки; а Джеральд залюбовался развешанным по стенам фарфором: по большей части тут были английские тарелки, английские собачки и чашечки, все — высочайшего качества; и несколько ранних гравюр на стали — головокружительные африканские и новозеландские водопады. На полу высилась стопка картонных папок, перевязанных розовыми ленточками — точно в адвокатской конторе. Над очагом — «Завещания и их местонахождение»[51] (четвертое издание) и «Завещания: где их искать?», а между ними вклинились «Купер-Крик» и «Происхождение видов», издание «Эвримен». Дама высморкалась. — Добрый день, я — Памела Хант-Гиббонс. Присаживайтесь. Не толпитесь вокруг. Сощурившись на картину, она поболтала кисточкой в банке. Дуг откашлялся. — А у вас кровля не протекает? Леди Памела словно не услышала. Она снова поболтала кисточкой в банке; воспользовавшись паузой, кое-кто из гостей оглядел потолок. Художница рисовала только водопады и ничего больше — за последние тридцать с чем-то лет. Тут же, прислоненная к дивану, стояла пачка акварелей. Художница в жизни не покидала Англии и не видела больших водопадов; она полагалась лишь на чужие рассказы да на воображение, а по мере того, как воображение иссякало, принялась рисовать суррогаты. Практически то же самое, говорила она себе, только в уменьшенном масштабе. Она стояла на своем, эта последняя вортисистка.[52] Переполненная дождевой водой канава, вода, вытекающая сквозь отверстие ванны, стремительный водоворот при спуске унитаза — вот какие сюжеты она выбирала. Объемный живот свидетельствовал о проведенных за мольбертом годах. У нее были голубые глаза и неопрятные седые волосы. Из носа, длинного и покрасневшего, непрестанно текло («Автопортрет с двумя водопадами»), но, надо отдать ей должное, она вполне к себе располагала. Не какая-нибудь там чванная ханжа. — Терпеть не могу пруды и любые формы косности. Столкновение сперматозоида и яйцеклетки — все равно что вращение Земли. Да вы сами почувствуйте. Именно это нас на плаву и поддерживает. Мне семьдесят шесть. По-прежнему — в добром здравии. Естественный отбор косности чужд; ничего косного нет в том, как корни дерев раздвигают почву, словно пальцы. Страшно жаль, что мне так и не посчастливилось оказаться под муссонным ветром. Ощущения, должно быть, сногсшибательные. Говорят, ступени, и переулки, и камни — все превращается в один сокрушающий поток. — Художница промокнула нос бумажной салфеткой. — И в смешение молекул. Кто тут Борелли, Джеймс Борелли? Прислонившись к камину, он поднял трость. Хозяйка, должно быть, заметила тень на стене. — Бор-элли… Боюсь, вы в этой группе — «третий лишний». Я ничего про вас не нашла — а искала долго и дотошно. Похоже, ваши предки на землю нашего острова не ступали. — Заглядывали проездом, — улыбнулся Борелли. — Мы ведь родом из дальних краев. — Итальянцы, — прошептала миссис Каткарт. — Джеймс — нормальный парень, — вступился Дуг. — По всей видимости, они занимались зернопогрузчиками, пассажирскими лифтами и торговали пером. Ровно в этой последовательности. Успех, за ним — крах. Выгодное приобретение для Австралии в пору эмиграционного бума. — Он коротко поклонился. — Ха-ха, — вставил Гэрри Атлас. Видно было невооруженным глазом, как свыклись туристы друг с другом: шутка ли, каждый не возражал, чтобы остальные послушали про его прошлое; и не просто не возражал — радовался! Гости молча ждали; леди Памела выбрала новую кисточку. — Атлас. По происхождению — шотландцы. Были стеклодувами в Глазго. В тысяча семьсот двадцать шестом году Дэвид Эдуард женился на девушке из эдинбургских Бартоломью — высоко залетел, так сказать. Бартоломью владели небольшой винокурней. Атлас, ухмыляясь, огляделся по сторонам. — В тысяча семьсот девяностом году Кларенс Атлас был переправлен морем в Землю Ван Димена. Все посмеялись заодно с Гэрри. — За человекоубийство, — докончила леди Памела. — А что было после Тасмании, полагаю, вы и сами знаете. Бурное у вас прошлое. — Фамилия Каткарт довольно широко распространена в области Ренфру и реки Карт. Как явствует из второй составляющей, это были уборщики, чистильщики. Возможно, именно поэтому вы и стали таможенником. Ваши предки в большинстве своем графства не покидали. Многие живут там и по сей день, а вот с вами вышло иначе. Думается, руки у вас запятнаны. Дуг серьезно кивнул. — Я привожу данные в алфавитном порядке и вкратце. Для каждого из вас я подготовила по распечатке, можете забрать их с собой. Я слышала, многие любят вставлять их в рамочки и вешать на стену. Люди порою недоумевали, обращая внимание на непривычно гладкие губы Хофманна и цвет лица. Теперь все разъяснилось. — Ваша история начинается во времена германского завоевания и грабежей в четырехсотом году нашей эры. Тогдашние времена — полная неразбериха, невероятно усложняет дело. К началу шестнадцатого века вы уже настолько ассимилировались, что имя практически исчезло. Мне казалось, я за призраком охочусь. Однако несколько ваших Хофманнов отыскались в Лондоне среди торговцев в Голдерс-Грин, а кое-кто переселился в Америку. Я едва не потеряла вас снова. Но мужчины вашей семьи, по всей видимости, были народ упорный. Род продолжался. Один из Хофманнов с острова Уайт женился и эмигрировал в Австралию незадолго до Второй мировой. Почему — выяснить не удалось. Двое детей. Один из них — ваш прадед Уолтер. У вас дети есть? Хофманн покачал головой. — Луиза, с вашей стороны, — бросила леди Памела через плечо, — числятся Холлистеры из Мидлсекса. — Ну надо же! — хихикнула Луиза. — Вы знаете, что значит «Холлистер»? — нахмурился Борелли. — Нет, расскажите! — Лучше не надо, — отозвался Борелли, поймав взгляд ее мужа. — Вайолет про себя уже все знает, — возвысила голос седовласая дама. — Верно, милая? Мы с Вайолет переписывались. — Нет-нет, расскажите! — закричали все. — Мы тоже хотим послушать. Вайолет исполнила изящное антраша; все зааплодировали. — Акробаты, танцоры. Придворные музыканты. Валлийцы с примесью французской крови — это со стороны Палашей. Снова взрыв смеха. — Один из Хопперов принял смерть в битве при Ватерлоо: может, как раз от Палаша? А еще я в родстве с капитаном парусного клипера. Несколько Хопперов прославились в Америке, если я не ошибаюсь. — Вайолет вздернула подбородок и переключилась на акцент кокни. — Сдается мне, я — последняя из Хопперов; других в целом свете не осталось. Леди Памела рассмеялась журчащим смехом — так вода течет по камням. — Вайолет, вы забыли про вашу прапрабабку. — О, суфражистка Молли! Она даже в тюрягу пару раз загремела. — Суфражистка? — переспросил Гэрри. — Вот-вот, так и заруби себе на носу, австралийский медведь, — поддразнила Саша. — А что, Вайолет, скольких остолопов-мужей вы пережили? — О, штуки четыре. На сегодняшний день. — В ней столько жизни! — строго объявила леди Памела. Миссис Каткарт глубоко вдохнула через нос. Кэддок, Леон. Из рода могучих шведов (викингов в рогатых шлемах?), из упрямого племени морских бродяг. Каким-то образом пережили битву при Гастингсе. Обратились к земледелию, к церкви и к трудовой этике. Один из них, Эрик, породнился с Уилрайтами — дочери там все с длинными волосами цвета льна. Второго ребенка назвали Леоном. Подросший мальчик полюбил колеса со спицами, фланжировочные машины, «искусственный гром»; изобрел увлажнитель воздуха с термостатом — очень скоро на него перешли все текстильные фабрики центральных графств. Пока что Леон — единственный из Кэддоков, кому удалось прославиться. В текстильном мире он — мировая знаменитость. Этот Леон в последний момент женился на Энн, урожденной Бьюли (Bewley изначально означало «красивое место»; Дарем). Уже в зрелые годы он быстро разорился — в результате какой-то там авантюры в Северной Америке. В 1874 году покончил жизнь самоубийством. Его единственный сын женился на девушке из рода Истменов и в двадцать с чем-то лет вернулся в Англию (в Ланкашир). Их сын сперва отправился в сырую Калькутту, затем осел в Мельбурне — в год создания Федерации. На протяжении многих поколений проклятием Кэддоков были поздние браки и бездетность: тонкие ниточки рвались, словно рыхлая пряжа. У последней четы Кэддоков детей не было; имени суждено кануть во тьму. А Леон Кэддок как ни в чем не бывало фотографировал себе и фотографировал. Остальные молча дослушали тупиковую историю до конца. Кэддок, устроившись в кресле, глядел прямо перед собою: никакой озабоченности он не выказал. Гвен, угнездившаяся на цветастом подлокотнике, заерзала, приоткрыла рот; от внимания прочих это не укрылось. В наступившей тишине леди Памела придвинулась к картине совсем близко, едва не ткнувшись в нее носом. А затем поплевала на платок и оттерла пятнышко мизинцем. — Филип-Спенсер-Норт. — Доктор, — добавила Саша. — Пра-а-вда? О, как интересно. Атавизм — явление загадочное и вместе с тем такое понятное. Имя Нортов весьма прославлено в области земельных реформ, в науке, в медицине и так далее. Наследственные черты в высшей степени четко выражены. Прослеживаются далеко в прошлое — чистая работа! Вы — потомок графа Гилфорда. Многие Норты могут сказать о себе то же; как правило, все они в родстве по боковой линии. Я знавала вашего двоюродного дедушку, Эдмунда. В приглушенном гуле звучало почтение — и вместе с тем удивление. Норт поскреб в затылке. Склонив массивную голову набок, Джеральд смотрел на Норта новым взглядом. Леди Памела рассмеялась булькающим, словно вода в унитазе, смехом — как оно и пристало лондонской домовладелице: — Эдмунд был настоящим джентльменом, только сумасшедшим, как мартовский заяц. Я вам такого могла бы порассказать! Она отложила кисточку и впервые обернулась к гостям. Да, глаза у нее голубые — пугающе голубые. От них вниз отходили притоки; такой тип эрозии скорее характерен для белой кожи в тропиках — для старческих рук в Индии; еще один канал или водовод обозначился у нее прямо под носом. Лицо было миниатюрное: веки, щеки и подбородок обвисли, но общей своей энергичностью уравновешивали растущий животик. Леди Памела впилась глазами в Джеральда Уайтхеда. — Смею вас уверить, вы из Нортов! У меня есть где-то фотография: старина Эдмунд на пони, — если вам интересно. Представители семьи в большинстве своем служили в колониях, но возвращались сюда в надежде отличиться. Задребезжала посуда, обрывая нить рассуждений. Все, кроме леди Памелы, обернулись к двери. Бодрый старикан, без пиджака, зато в гвардейском галстуке, вкатил сервировочный столик. — Привет! Как там наша знатуха имен, что? Леди Памела оправила юбку. — Ох, Рэгги, да уймись ты! — Она обернулась к дамам. — Мой муженек малость не в себе, как, впрочем, и вся семейка. В какой-то момент с каждым из нас солнечный удар приключается. Между прочим, его родовое имя четко указывает на происхождение. Сэр Реджинальд просиял до ушей. — У Пэмми предки — фламандцы; да она вам, наверное, рассказывала. Поэтому у нее постоянно из носа течет. Гэрри расхохотался — аж кусок печенья изо рта выпал. — Рэгги, отвали! Леди Памела глянула на часы. — У меня в двенадцать следующая группа — полный автобус! — Чудесный чай. — Миссис Каткарт отставила чашку. Не так-то оно просто — по-быстрому сообразить, что сказать, чем заполнить паузу. Остальные глядели удивленно и как-то растерянно. Леди Памела справилась с ворохом бумаг и вернулась к картине. — Осталось еще двое. Верно? Вайолет обвела взглядом комнату. — Сдается мне, трое. Боже, что за идиллическое место! В ветвях щебечут ласточки; полупрозрачные на свет, шелестящие под ветром листья накладываются на буроватую зелень пологих возделанных склонов. Леди Памела высморкалась и зашелестела бумагами. — Шейла Стэндиш у меня расписана как по нотам. Генеалогия четкая, добротная; с сельскими жителями оно всегда так. Консервативны, тяжелы на подъем. Однако ж есть у меня для вас и сюрприз. Хм… Жители Глостера, Ланкашира, вот вы кто; с небольшой примесью шотландской крови, привнесенной однажды ночью в самом начале девятнадцатого века. Собственно, фамилия Стэндиш означает «надежный загон». — Знаю, — отозвалась Шейла, не вполне понимая, к чему клонит леди Памела. — Мы испокон веков фермерствовали. Отец мне об этом твердил неустанно. — В середине тысяча восьмисотых Хью Стэндиш снялся с насиженного места близ Котсуолдских холмов — на диво плодородные края — и обосновался в Новой Голландии.[53] Я права? Шейла кивнула. Вид у нее был встревоженный. — Имела место семейная ссора — по тем временам дело нередкое. Хью Стэндиш был процветающим тори, заядлым охотником и все такое; имел множество арендаторов. Один из представителей семьи породнился с семьей Бартоломью, известными чартистами. Когда проталкивали в жизнь так называемые реформы, Хью сопротивлялся изо всех сил, по крайней мере пытался; а когда не преуспел — просто распродал все, что было. И с родней больше до самой смерти не общался. Бросил жену. Он был из числа тех редких людей, для кого гордость важнее собственности. Гэрри Атлас резко выпрямился. — Но ведь Бартоломью… — Верно. Это один из ваших родственников, из Эдинбурга. Сюрприз, сюрприз! Или вы оба знали?.. Гэрри широко усмехнулся Шейле. Шейла отвернулась, покраснела. Остальные глядели на них, словно на новобрачных. — Черт меня подери! — Разве не мило? — фыркнула Вайолет. — Господи милосердный! Нет, ну каково! — Гэрри потряс головой. — Прямо даже не знаю, — пробормотала Шейла. — Мы такие разные… далеки друг от друга, как два полюса. Гэрри рассмеялся не вовсе лишенным дружелюбия смехом. — Малая толика инцеста еще никому не вредила… э-э… Шейлочка? — сострил он, раскачиваясь взад-вперед. Шейла, окончательно смешавшись, улыбалась как заведенная. Леди Памела промокнула салфеткой губы. — Это табу, так и зарубите себе на носу. И довольно шуточек. Ежели обнаруживаешь такое в родословной, черным по белому, — испытываешь настоящий шок, — призналась она. — Тут же начинаешь перепроверять — и отшатываешься, потрясенный чудовищностью содеянного. Генеалогическое древо прочитывается как роман-эпопея, местами приправленная фарсом. Если иметь перед глазами всю информацию, дело только за воображением. Воображение и любовь — вот все, что нужно. А со страниц нисходит трагедия. Когда я была помоложе, мне случалось и расплакаться. Кроме того, — добавила леди Памела, — случаи инцеста крайне затрудняют нам работу. Откинувшись к спинке стула, склонив голову набок, она созерцала полотно. Затем выбрала кисточку поменьше и взялась за Сашу. — Уиксы происходят — или отпадают, если угодно! — от пиктов и кельтов. Ваше наследие — это бессчетные барменши и одышливые, настойчивые трактирщики; знаю я этот типаж. Я вижу семейные черты в ваших ресницах и некоторой пухлости пальцев. Я и раньше подмечала, как вы пьете чай. Затем Уиксы смешались с ирландскими лошадниками и торфокопателями; один женился на старшей дочери Бордмена. Эдуард Бордмен — вам, возможно, известно — вписан в историю мелким шрифтом как первый из жителей Дублина, обзаведшийся велосипедом с накачиваемыми шинами. Его дочка, Джойс Бордмен, однажды вечером проехалась на велосипеде по Грейт-Брунсвик-стрит — «без рук» и с сигаретой. Будь я мужчиной, уж я бы перед этаким вольным духом не устояла! Малая толика ирландской крови — ценное достояние. Так о чем это я? Леди Памела склонилась над бумагами, ища нужную страницу. Саша оглянулась на Вайолет. Подруга прикрывала рот ладонью. — Как же замысловато прошлое управляет настоящим! Глубина вашего выреза нынче утром — результат неких действий и поступков несколько поколений назад, возможно как раз велосипедной эскапады Джойс Бордмен. Она стала матерью шестерых детей. Ну вот, дошли до тысяча девятисотого года. Несколько Уиксов и по сей день живут в Родезии. Одного покалечил бешеный лев. Но ваша линия, в силу неведомых причин, сосредоточилась на острове Мэн: вот взять Патрика Фредерика Уикса, рабочего на подрезке вершин и веток. Не кто иной, как он, заключил контракт с правительством Квинсленда, добрался до места морем, едва ли не в тот же день был укушен бешеной змеей и умер… — Тайпан — самая ядовитая из змей, — перебил Кэддок. — А я думал… — А еще у нас водится самый смертоносный из пауков. — Черный воронковый паук? — Именно. — Здесь мы читаем разве что про ваших акул-людоедов, — чопорно проговорила леди Памела. — Должна признаться, прелюбопытные создания. Всем разом захотелось рассказать ей о своей далекой, пустынной стране: про залитые светом бурые просторы, про сухие ветки и мелколесье, про нагретые солнцем камни и соломенного цвета траву. По протяженной, полого-волнистой кромке Австралии разливается синева, на равных расстояниях отмеченная белыми вспышками. — Наше место не здесь. Вы этого разве не чувствуете? — поинтересовался Борелли у Норта. — Ну, то есть разве вы не замечаете, как эта страна мнет и увечит наши лица и руки? И я отнюдь не про климат. Мы здесь чужие. Здесь наш удел — безнадежность и обреченность. — Среднестатистический австралиец даже кенгуру никогда не видел, — отозвался Норт. — Какое — Туземное, — сообщил Кэддок. Леди Памела разом собралась с мыслями. И обернулась к Джеральду. Он беспокойно заерзал. — Стало быть, вы — Уайтхед? Забавно… — Она вновь уткнулась в свои бумаги. — Что ж, тогда вы, похоже, последний. Джеральд переводил взгляд с пола на потолок и обратно. — Вы, Джеральд Уайтхед, ведете свое происхождение от молчаливых каменщиков, адептов древнего искусства — вырезания горгулий. Что до горгульевой стороны, тут с доказательствами туго. Речь идет о Йоркшире шестнадцатого века. В толк не могу взять, с какой стати мастера столь блестящие остались безымянными. Один из двоюродных братьев был епископом чего-то там. Вывод сам напрашивается. Вот откуда его наследственные красные уши и кустистые брови. Жесткие волосы Джеральда тронула седина; здесь, в тесной комнатушке английского коттеджа внезапно показалось, будто голова его припорошена каменным крошевом. — Работа у вас непыльная, хотя, сдается мне, ногти по-прежнему широкие. В ту пору, надо отметить, эти ваши каменщики еще не звались Уайтхедами, отнюдь. Это были Бредины и Раунтри. Нежданно-негаданно, в силу неведомых причин, оба семейства породили целую ораву миссионеров и монахинь-сиделок. Они послушно разъезжались по свету нести слово Божие цветным обитателям Китая и Африки… и в наши колонии тоже. — А мы ведь были в Африке — каких-то несколько недель назад, — вклинилась Саша. Старушка помолчала, отложила кисть. — Водопад Виктория! При этой мысли глаза ее затуманились. Джеральду пришлось откашляться. — Так или иначе, в числе Раунтри, спасавших души в Китае, была юная Мэри — еще одна Христова невеста, надо думать. И тут приключился атавистический выверт: где-то около тысяча восемьсот девяностого, за пределами Гуандуна, она заболела лейкозом — страшное дело! Бедная девушка. Вы только представьте себе! Наверное, она думала, что отмечена Господом. В этом уязвимом состоянии она уступила исканиям пятидесятилетнего владельца чайной плантации. Звали его Уайтхедом. Забавная ирония судьбы, не так ли? — Я и понятия ни о чем таком не имел, — признался Джеральд. — Двое их сыновей получили образование в Англии. Гарольд, как мне удалось выяснить, славился в Оксфорде своей коллекцией экслибрисов и старинных Библий. Второй юный Уайтхед женился на родственнице Джона Хантера. Помните, был такой человек в восемнадцатом веке, хотел, чтобы его заморозили заживо и оттаивали раз в сто лет? Даже Джеральд не сдержал смеха. — Это тоже мой предок? — с интересом полюбопытствовал он. — Ради всего святого, мы бы тебе и так сказали! — завопил Гэрри. Но Джеральд слушал не его, а леди Памелу. — Нет, вы ведете происхождение от Гарольда. После Оксфорда он работал на очень хорошей мармеладной фабрике, а потом — в крупной чайной компании. В начале тысяча девятисотых его послали в Австралию главным дегустатором. С тех пор Уайтхеды и пустили корни в стране антиподов. Сейчас их, должно быть, изрядное количество. Подобно дегустатору чая в преддверии выбраковки, Джеральд чуть скривился и состроил гримасу. — Я с родственниками не вижусь. Изо всех сил стараюсь с ними не пересекаться. Терпеть не могу своих дядюшек и их всезнаек-отпрысков. Семейные сборища вгоняют меня в депрессию. Вот, например, один из дядюшек любит трещать пальцами. Другой как завидит девушку, так и норовит ее ущипнуть, — а окружающие считают старого козла душкой. Все мы чем-то неуловимо схожи. В одной комнате с этим балагуром и с новорожденным младенцем просто-таки страшно делается. По крайней мере, мне. По той же причине я терпеть не могу залы вылета в аэропортах и железнодорожные платформы. Толпы людей, схожие лица, одни и те же неприличные слабости; поневоле вспомнишь о смерти или что-то в этом роде. На двадцать секунд повисло молчание. Леди Памела не сводила глаз с мольберта. Джеральд опустил взгляд на свои руки, жарко покраснел — и принялся яростно раскачиваться на каблуках. — Мне вас жаль, — громко и отчетливо произнесла миссис Каткарт. — Семья — это все, что у нас есть. Вот погодите, состаритесь — поймете, — зловеще докончила она. Дуг затоптался на месте. — Да честное ж слово, парень в чем-то прав. — Я вас понимаю, — проговорила Луиза. — Все мы по большей части родню не жалуем. Остальные как по команде повернулись к ней. Вот вам и еще реплика! Леди Памела, похоже, сосредоточилась на коробке с кистями: порылась внутри, погромыхала содержимым. Развернулась к гостям и, не глядя на них, дала понять, что больше их не держит. — Довольны? Надеюсь, вы получили столько же удовольствия, сколько и я. Теперь вы все друг про друга знаете, как есть, без прикрас — со всеми, как говорится, бородавками. Я дала вам ваших предков. А они, в свою очередь, расскажут вам о потомках. Понятно? Смекнули? Отлично. Просто замечательно. Пока-пока. Счастливого пути. Вайолет? Ты где, моя милая? Пришли мне открытку. — Непременно! Открытку с Ниагарским водопадом. Пока они загружались в автобус, махая хозяйке (миссис Каткарт: «Большой оригинал эта Памела»; Гвен Кэддок: «А мне она не понравилась»), подкатил следующий, из дверей высыпала целая группа — все высоченные, большеротые, в анораках, и глазами хлопают. Как есть новозеландцы. Киви. Пока-пока! Джеймс Борелли между тем навестил дядю: живую легенду, можно сказать — топ-топ-топ, тук-тук (следы ботинок, взмахи трости). По всей видимости, есть разница между родственным визитом дома — и в далекой чужой стране. Ощущение такое, словно приходишь засвидетельствовать свое почтение: одно дело — турист, другое — знакомый экспатрианта. Гектора Винсента Фрэнка затянуло в стремительный водоворот 1939-го, что ныне предстает в крапчатом черном-белом цвете, в клубах дыма над разгромленными нефтеперерабатывающими заводами. Но зачем по сей день сидеть в четырех стенах в нетопленой комнатушке в Сохо? Ему было шестьдесят четыре, все зубы на месте, тощий, кожа до кости, сплошь острые углы (колени, локти, нос), как в буквах «L» и «К»: распрямляясь, он пощелкивал и полязгивал, точно складная линейка плотника. До дома доходили самые разные слухи, но дядя Гектор так и не женился. Брился он опасной бритвой, подправляя ее на кожаном ремне: дурной знак! Борелли поднялся по лестнице над бутербродной. Почти тотчас же ему пришлось заговорить громче, чем обычно. На противоположной стороне улицы, примерно на той же высоте, вибрировал грохотом стриптиз-бар: пульсация нарастала и затихала; нечто подобное вскорости началось и за смежной стеной, под аккомпанемент топота и свистков. Как только один источник шума смолкал, тут же «включался» второй. В придачу в тесной комнатушке дядины лицо и плечи омывал неаппетитный красновато-коричневый отсвет от мигающей неоновой вывески напротив: «У ФРЕДДИ — ШОУ ЧТО НАДО!» — Думается мне, в аду оно примерно так же, — прокомментировал дядя. Он лежал в постели. Борелли повесил трость на спинку стула. — У меня тоже такая есть. Дай-ка глянуть. Похожи — один в один, если не ошибаюсь. Занятно… Ну, как поживаешь-то? Борелли присел на стул. — Да неплохо. — Вижу. Истинный стоик. А как там моя прелестная сестри-и-ца? Когда ж это она в последний раз приезжала? Шесть лет назад? Ну, как мать-то? Австралийский акцент по-прежнему ощущался. Слова, внезапно выдохшись, повисали в воздухе. Или, как казалось Борелли, выскакивали из ниоткуда, подавая знаки. Едва различимая гнусавость никуда не делась: ветер пустыни «смазывал» английскую скороговорку. Такого рода голосовые настройки необходимы, чтобы сбавить треклятую скорость слов на широких просторах пустынной «А'стральи». Иначе слова путешествуют слишком быстро. Сходная речевая «смазанность» развилась в Соединенных Штатах Америки. По контрасту кажется, будто британцы произносят звуки столь отчетливо, чтобы постичь влажность, изгороди, отсыревшие стены и проулки, равно как и бессчетные слова, которыми пользовались их предшественники… — Явная вероятность, — кивнул дядя. — Я шел примерно в том же направлении. Не берусь утверждать, что из этого следует, будто великие умы мыслят сходным образом, но нас же не световые годы разделяют. Всегда любопытно обнаружить, что кто-то думает примерно так же, как и ты. С другой стороны, мы с тобой — родная кровь. Действительно: мелкие черты напротив словно драпировали лицо матери Борелли; маска, что тут и там смялась и утратила форму. Нижние веки и шея сделались дряблыми. Смутно ощущаемая властная сила заключалась в фамильной лобной кости, в ее ширине и покатости. Наследственные тени вокруг глаз делали старикана похожим на настороженного орла, а матери Борелли придавали вид скорбно-побитый. По мере того как текли минуты, проявлялись и другие мелкие «улики». В профиль дядин нос был в точности как у Борелли. А на затылке топорщились два-три некогда темных завитка. — Ты давно в постели? — Вот уж многие годы. — Я имею в виду, сегодня. — Это мой рабочий стол, — зевнул маститый старец. — Я увяз по уши. И чем больше раскапываю, тем больше запутываюсь. Кажется, совсем близко подобрался, только протяни руку, и тут, фью! — ты еще дальше, чем был. То и дело открываются новые грани. Усердие и настойчивость — вот все, что нужно. Никакого тебе роздыху, никаких выходных. Одна работа. По правде сказать, на постели валялось несколько девчачьих журналов, и тут же — «Анатомия меланхолии»[54] и новый арабский словарь с вытисненными на обложке полумесяцами цвета слоновой кости. Рядом лежал красного цвета томик в мягкой обложке: «Новая теория зрительного восприятия» Дана; по иронии судьбы, из него торчала лупа. И еще — Коран, и блокноты, и клочки зеленой бумаги; а у подушки — латунный бинокль. Борелли взял в руки «Тысячу и одну ночь» — и отложил в сторону. — Я тут с группой. Эта штука наводит меня на мысль об Африке. Мы сперва там побывали. Группа ничего себе. До каннибализма пока дело не дошло. — И куда же эта ваша группа направится дальше? — В Америку. — В многажды оклеветанную Америку, — откомментировал дядя. Борелли прошелся по комнате. Без трости он слегка прихрамывал. — Мы все в солнцезащитных очках и при фотоаппаратах. Наверное, ничем не отличаемся от любой другой группы. Но кто знает, о чем мы думаем? Я вот хотел у тебя спросить: что следовало бы посмотреть в Лондоне, если бы выбирать пришлось что-то одно? Борелли замешкался у окна, и — Господи милосердный! — напротив стояла нагая женщина. Причесывалась. Груди — маленькие, белые. Из-за пустого наружного ящика из-под гераней ноги ее казались короткими и толстыми. А за окном этажом выше прошла рыжая девица: из одежды на ней не было ничего, кроме черного лифчика. Завидев Борелли, она остановилась, широко расставила ноги, помахала. Борелли отпрянул. Но его уже заприметили и остальные, включая пышногрудых близняшек за одним из окон и знойную вест-индийскую красотку этажом ниже и двумя окнами левее. Поверхность неказистого строеньица словно ожила: нежные кариатиды призывно махали, завлекали, поддразнивали. Ну иди сюда, иди! — Не понимаю я этого, — рассуждал дядя. — Оставаясь на одном и том же месте, повидаешь больше, в миллион раз больше. Самое великое и самое малое, худшее и лучшее, самое высокое, самое дорогое… Такие вопросы подсказаны удаленностью и пустотой. А когда и впрямь видишь что-то исключительное или редкое, думаешь, что уже Вновь усевшись на стул, Борелли то и дело поглядывал на окно. А дядя все качал головой. — Самодовольная, зажравшаяся страна. Худые, вытянутые лица и обобщения — это все ваша работа. Туристы — естественное следствие, не более. Уж больно вы требовательны. — В контексте путешествия, — взмахнул руками Борелли, — нельзя не принимать во внимание временной фактор. Мы, то есть путешественники, живем и действуем в сконцентрированном, «ненастоящем» времени. Для нас даже время суммируется. Неплохо. Он глянул на собеседника, ожидая реакции, потом встряхнул головой и рассмеялся. Какая, в сущности, разница! Дядя, точно Марат в ванне, откинулся на подушки. — Глянь-ка, под кроватью ли мои носки. Если нет, то это серьезно. С гвоздя в стене он снял пальто, наследие вооруженных сил. На стене остались его очертания: серое пятно более светлого оттенка, как если бы стену распылили из пульверизатора вокруг. Верх его пижамы сиял гарибальдийски-красным цветом; дядя завязал галстук, добавил шарф и берет и словно по волшебству превратился из пенсионера, прикованного к постели в пустой комнатушке, в дебелого живчика с острым взглядом и чистой, как у ребенка, кожей. На улице его узнавали продавцы-киоскеры и разодетые в меха девицы — окликали, махали рукой. Всем без исключения он представлял своего племянника, заставил Борелли повернуть голову, демонстрируя смутное сходство, и рассказывал, как оба они, сами того не зная, пользовались одинаковыми тростями. Борелли указал куда-то мимо дядиного подбородка. — Что такое? Забавно: у светофора ждал грузовик, в кузове которого ехали целых два светофора. А вот еще молодая женщина — хромает на одну ногу. Хорошенькая; но обратите внимание, как искалеченная нога изменила рисунок рта: оттянула один угол вниз. Образовалась глубокая складка — посредством удаленного воздействия. Дядя кивнул. Борелли склонил голову набок, прислушиваясь. — Одно понял я про себя, после многолетних ученых изысканий: с женщинами мы ведем себя иначе. Ты скажешь, это всем и каждому известно. Но ведь странное явление, если задуматься! С женщинами мы либо вычитаем, либо умножаем наши недостатки. Борелли понимающе пожал плечами. — И что с того? Железное ядро пробило насквозь опустевшее здание; высокая стена рухнула точнехонько под прямым углом, как во времена Второй мировой. — Не притворяйся дураком! Подумай, как меняется твое поведение! Оценив его — оценив фальшь и обман, — ты определяешь собственный характер. Да, порою результаты неутешительны. Я хочу сказать, что, если ты только дашь себе труд, ты узнаешь о себе от женщин куда больше, чем от мужчин. С ними совсем не вредно пообщаться подольше. Новые регионы, новые перекрестки. Автобус опустел. Они подождали у магазина зонтиков, пересели на следующий. И все это время, сквозь смену света и тени, Борелли слушал, порою задавая вопрос-другой. И гадал про себя, куда они едут. Во времена мирового кризиса в Англии взлетают до небес продажи удочек. Сравните английский шезлонг с французской железной скамьей. Мягкая, уступчивая — эта парусиновая разновидность как бы очерчивает форму национального характера; вторая же не позволяет сидящему забыться; кованое железо провоцирует, есть в нем нечто театральное. Табуретка в американском баре подразумевает: я-ненадолго, мне-уже-пора: вот таковы же и сборные, вертикальные американские города. Мародерствующие армии победителей уничтожают музыкальные инструменты, но сохраняют зеркала. Лондон — зримое свидетельство этой странной эволюции городов: экспансия рода человеческого инстинктивно устремлена на Запад, а Восток остается в нищете, засыхает на корню. Может ли такое быть, что наша физиогномия формируется главным образом во время сна? Недовольные гримасы, улыбки, надежды, созданные сном, оставляют неизгладимый след. Всему есть свое объяснение. Заглянув за протяженную стену, Борелли увидел ряды обшарпанных дирижаблей, уложенных торец к торцу, — пригородные подлодки, что пойдут в металлолом и утиль. Дядя подал знак; оба вышли из автобуса, прошли вдоль дирижаблевой стены еще несколько сотен ярдов. Уродливая старушенция толкала плетеную коляску с овощами; отвалилось колесо — но дядя с племянником об этом так никогда и не узнали. — А какой у тебя паспорт? — полюбопытствовал Борелли. — Что-что? — Ну, я так понимаю, ты уже изрядно англизировался. То есть домой ты ни разу не возвращался, верно? — Я же тебе объяснял, я не верю в карты, противоестественные границы и прочую чепуху. По мне, так каталоги улиц вообще не к добру. Путешествую я исключительно здесь и нигде более. — Он постучал себя по лбу. — Хорошо тебе говорить; ты-то уже везде побывал. Они свернули к маленькой церкви. На доске объявлений рекламировались мастер-классы по каратэ и кунфу. Витражные окна, хоть и забранные проржавевшей сеткой, по большей части разбиты. Старый Гектор повел его за церковь, туда, где все заросло травой выше колен. Здесь обнаружилось заброшенное кладбище. В одной из типично викторианских могил упокоились некий торговец и его супруга: из каждого надгробия словно бы вырастали мраморные руки — и соединялись в воздухе. Борелли обернулся. — Зримое воплощение вечной любви. Думаешь, мне бы неплохо найти себе подружку? Опираясь на трость, дядя стоял одной ногой в могиле. Он не ответил ни словом. Следующее надгробие представляло собою громадный, воспроизведенный во всех подробностях саксофон. Голубиный помет за многие годы растекся и отвердел, превратившись в нечто вроде воска Россо, и центр тяжести инструмента сместился, как у саксофона, найденного в Хиросиме. — Мне необходимо хобби, верно? — Ты весь на нервах. Иначе зачем бы тебе тратить столько сил, выставляя себя дураком? Сколько бы ты ни мотался по свету и по новомодным гостиничным номерам, конец один — смерть. Путешествие лишь оттягивает финал. Борелли потыкал тростью вокруг, задумчиво присвистнул. — Ну, не знаю. Не совсем так… Дядя последовал за ним, оставляя позади треснувшее надгробие отцеубийцы. До сих пор самую внушительную из могил загораживал спрутообразный дуб, а теперь вот она наконец открылась взгляду на фоне бокового заграждения. Ощущение было такое, словно нежданно-негаданно наткнулся на исток Нила. Здесь стояла огромная палатка, выгоревшая, повидавшая виды, под стать штакетнику забора: палатка путешественника. Стояла совершенно неподвижно, в отличие от привычных палаток, потому что была целиком железобетонной. Высокая, в человеческий рост. Изображалась она чуть приоткрытой, но за «клапаном» взгляд не различал ничего, кроме черного непроницаемого камня. Ее основательная прочность словно бы излучала силу. Тишина завораживала. Над козырьком спереди кто-то укрепил мусульманскую звезду. — Могила Бертона,[55] — выдохнул дядя у самого плеча Борелли. — Ну, ты знаешь, переводчика «Благоуханного сада». Медленно обойдя вокруг палатки, Борелли постучал по ней костяшками пальцев. — Похожа на каменную птицу. — Вроде того, — кивнул Гектор. — Она неподвижна, непоколебима — и вместе с тем памятник великому путешественнику. Вот тебе парадокс, из тех, что не забываются. Поразмысли о нем на досуге. — Странно слышать такое от тебя, — обернулся Борелли. — Ты же презираешь туристов. Дядя сдержанно улыбнулся. — Я всегда говорил «путешественник», не «турист». Бертон изучал литературы и языки, религии, фауну, реки и женщин, и много всего другого, о чем мы понятия не имеем. Это — наглядный урок. В те времена никто не щеголял в темных очках. А вы способны только охать да ахать: «Потрясающе!», «Великолепно!» Борелли нередко затруднялся с подбором слов для описания эмоций, особенно когда путешествовал. Когда же слова наконец срывались с языка, он порою чувствовал себя полным дураком. Слова казались неживыми, безжизненными. — Мне частенько случается разволноваться — и ляпнуть что-нибудь, не подумав. — Возможно, это одно из проявлений усталости. — Я понимаю, о чем ты, — отозвался Борелли. — Я хочу сказать, когда фотографируешь, ощущение такое, словно с проблемой ты справился. Наверное, это одно из внешних преимуществ. Техническая грамотность: для путешествий просто идеально. — Борелли отошел немного от палатки и покачал головой. — Но вот вам отличное испытание. На фотографии, тем более черно-белой, памятник ничем не будет отличаться от настоящей палатки. Дядя расплылся в ухмылке. В фотографии он толком не разбирался. — Боюсь, мне надо отлить, — поморщился Борелли. — Ричард Бертон отличался широтою взглядов. Дядя с племянником помочились под палатку, каждый — со своей стороны. — Мы — прямо как псы, — вслух отметил Борелли. — Ну, то есть однажды сюда возвратимся. Его спутник помотал головой. — Об этом месте знают очень немногие. Однако Борелли обратил внимание, что на бетонной поверхности проступили какие-то слова: моча словно послужила катализатором. Слова обрели четкость — и застыли. КАП. КУК БЕРК И УИЛЛЗ[56] УДЕЛАЛИ БЕРТОНА А с другой стороны, мелкими буквами, приписка: «АВСТРАЛИЙСКАЯ АРМЕЙСКАЯ ОБУВЬ». Борелли искоса глянул на дядю. — Что такое? — Ничего. Пустяки. Ты в порядке? За весь долгий зигзагообразный путь до центра Лондона они почти не разговаривали; каждый размышлял о своем; хотя после того, как Борелли упомянул о непостижимости женщин (дядя лишь отмахнулся: все, дескать, глупости!), они немного порассуждали о психологии военной формы. Что до дяди, тот все удивлялся, как это некоторые мусульмане позволяют хоронить себя в богато украшенных, но безымянных могилах; ложатся в землю, так сказать, анонимно. Нейтронные звезды, обнаруженные в открытом космосе, обладают огромной плотностью. Если верить отчетам, одна чайная ложка такого вещества весила бы несколько тысяч тонн. Борелли упомянул и об этом. Очевидно, по ассоциации с Бертоновой палаткой. Явившись посмотреть старинный особняк, Дуг с женой не смогли пробиться сквозь завесу плюща. Они встали перед тем местом, где ожидаешь обнаружить дверь, и раздвинули листья. Миссис Каткарт отошла на шаг и вздернула бюст, под стать осанистому особняку. — Эй, там! — крикнула она. Дуг провел языком по зубам. У таких особняков порою дверь бывает сзади. Они обошли дом кругом (что заняло некоторое время), нарочито не понижая голоса. Миссис Каткарт сохраняла мрачно-почтительный вид. Даже медленно панорамируя немецким биноклем, Дуг так и не смог обнаружить ни входа, ни какой-либо подсказки. А совершив еще несколько обходов, они вовсе запутались, где тут фасад, а где — задняя сторона. «Дом» превратился в безликий курган высотой по меньшей мере в два этажа, по форме — ни дать ни взять каравай, бурлящий жизнью, сочащийся влагой, в буквальном смысле трепещущий листвою под легким ветерком. Острые углы и карнизы, манориальные прямые линии давным-давно «придушены». О присутствии человека свидетельствовали разве что серебристая телеантенна с одной стороны да дым над невидимой трубой. Шесть выпуклостей по верху «кровли» с равным успехом могли оказаться водосточными желобами или мансардными крышами: поди знай! Но справедливости ради стоило отметить, что и победоносные лозы сделались столь же бесформенны и косны, как и здание под ними. В верхней своей части они словно страдали артритом — лохматые, безумные; они изгибались, выкручивались, пожирали сами себя. Дальше-то пути не было: вот вам и пиррова победа. Из вежливости Дуг пригласил с собой Кэддоков, но помощи от них было немного. Едва особняк открылся взглядам в полную величину, Кэддок тотчас же вколотил треногу в топкую лужайку на переднем плане, а Гвен пришлось направлять его по заросшим сорняками тропам. Он уже успел раз споткнуться о декоративный столбик коновязи. Еще возможно было различить смутные очертания великолепного образчика английского ландшафтного дизайна — как обломки кораблекрушения при отливе. Кэддоку пришла в голову идея поснимать дом с разных ракурсов: он тараторил как заведенный и то и дело спотыкался о бордюры. — Интересно, сколько у нее комнат? Это ведь многооконный георгианский особняк, я так понимаю? Гвен, затенив глаза ладонью, послушно подсчитывала. Кэддок перезарядил фотокамеру, сдунул пылинку с объектива и принялся разглагольствовать про средневековые налоги на окна и про то, как дворянство изворачивалось, закладывая окна кирпичами. — Аристократы старой закваски, пожалуй, были отнюдь не так глупы, — возвестил он. Идея осмотра принадлежала не Дугу. Любые старинные здания, даже самые высоченные, самые что ни на есть почитаемые соборы оставляли его равнодушным: кто видел один, тот видел их все. Он расхаживал по ним с абсолютно каменным лицом. Чего ждать-то? Просто-напросто старые стены. Однако ж против долга не попрешь. Он первый признавал: раз уж ты оказался в Англии, придется посмотреть. Тем более что дома спросят. Дуг сверился с путеводителем. Да, именно этот особняк рекомендован для посещения: вот, черным по белому. За домом они набрели на коллекцию барочных купален для птиц и солнечных часов, расставленных тут и там в прихотливом беспорядке, — их тут было до сотни и даже больше, а еще — дикие розы размером с выставочную капусту (Челсийская цветочная выставка, 1927), увитые зеленью беседки и декоративные воротца, застывшие на оксидированных петлях; и планчатые деревянные садовые скамеечки, и каменные сиденья с разводами мха, устланные многослойным ковром гниющих листьев. В общем и целом сад оставлял ощущение утонченности и покоя. Почва — мох и мульча — мягко пружинила под ногами. Дуг то и дело проваливался в кучи сухих листьев. В глубине сада послышались голоса; незваные гости нырнули под прикрытие покосившейся перголы. Миссис Каткарт, наделенная острым зрением, стиснула локоть Дуга. На расстоянии крикетной дорожки, не более, компания нудистов играла в бадминтон и в чехарду. Прочие вальяжно развалились в шезлонгах либо играли в шашки близ изысканно застоявшегося бассейна: декоративный херувимчик в центре извергал из себя зеленую жидкость — можно подумать, беднягу тошнило. Нудисты, по большей части преклонных лет, грузные, раскрасневшиеся, словно бы думать не думали о мировой политике. Дут поднес к глазам бинокль, но был резко, прямо-таки рывком одернут — жена не дремала. И туристы поспешно отступили — ретировались в Лондон, причем миссис Каткарт глядела еще более мрачно и решительно. И однако ж владело ими странное чувство удовлетворенности. Даже это — своего рода опыт. Будет о чем рассказать людям; а ведь смысл путешествий ровно в этом! В гостинице выяснилось, что Вайолет с Сашей ушли куда-то и до сих пор не вернулись. Дело было уже к вечеру. С сигаретой во рту, удерживая в ручищах четыре баночки «Бренди энд джин», Гэрри умудрился-таки постучаться в номер XIV. И, не дожидаясь ответа, вошел. — Как жизнь, Шейлочка? Классно, классно. Слушай, у тебя тут из окна не вид, а все полтора. — Он отошел к столу, вскрыл одну из жестянок. — А где ты очки прячешь?.. Эта новость давеча — словно гром средь ясного неба, э? Как тебе оно? И кто бы мог подумать, что мы… — он схватился за живот и рыгнул, — в родстве? Вот ведь гребаное совпадение! Беспомощно моргая, то и дело натыкаясь на мебель. Шейла не знала, куда присесть, не говоря уж о том, куда смотреть или что говорить. Гость вальяжно откинулся назад, опершись на локти; шорты предательски взбугрились в паху. Первые четыре пуговицы рубашки расстегнуты: своего рода каньон, цвета пустыни Симпсона.[57] А Шейла балансировала на самом краешке, в противоположном конце, рядом с подушкой. Номера, они такие тесные! А она — босиком. Гэрри поднял бокал. — Ага, шок был — не приведи боже. — Я весьма удивилась, — сдержанно призналась Шейла. — Занятный казус. Он стукнул себя кулаком в грудь. — Да шансы небось тысяча к одному. Будет о чем домой написать. — О, я уже и написала, — промолвила Шейла. — Я на предмет открыток как есть лох, — признался Гэрри. Он приподнялся, снова наполнил бокалы. — Господи, Шейла! Да у тебя тут этой хрени тысячи и тысячи! Ты что, собираешься послать их все? Для вящего эффекта он открыл рот и закатил глаза. Шейла не сдержала улыбки. — Люди привыкли; этого от меня ждут. Я ж постоянно в разъездах. Если открыток не последует, они начнут волноваться. А ведь есть еще малыши: дети обожают открытки. — Вечно на ходу? Полно, пора и честь знать. — Нет, я люблю путешествовать. Вернусь из этого тура — и сразу в следующий. Подумываю о Персии: наверное, туда и направлюсь. — Да ты шутишь! — Я дома почти не живу; во всяком случае, теперь. Дядя прозвал меня: Перпетуум-мобиле. Гэрри хлопнул себя по колену. — Ха-ха-ха! Классно сказал. Клевый чувак твой дядька. — Дядя Мильтон — он такой. — Шейла нахмурилась. Гэрри выпрямился. — А скажем, сколько раз ты уже бывала здесь? — В Англии? — Шейла пожала плечами. Гэрри понемногу встревожился. — Но послушай, ты так и не ответила почему. Ну то есть почему ты все время в разъездах? Дни в деревянном доме сумеречны и сухи; крытая жестью крыша и ветряная мельница поскрипывают на жаре в унисон; в воздухе, далеко и близко, плывет вороний грай; а вдалеке — пологие холмы, и пастбища, и мерцающий отсвет. — Не знаю; должно быть, я так привыкла, мне нравится. Люблю быть в группе, люблю общаться. Есть на что посмотреть; с людьми интересными знакомишься. Приятно быть среди людей. Бокал ее накренился; Шейла опустила глаза вниз, к лодыжкам. Ноги у нее были прямые, гладкие. — Да, верно; твоя семья — сплошь фермеры. Шейла кивнула. Внезапно Гэрри расхохотался и встряхнул головой. — Много знавал я забавных шейлочек в свое время. — О, дядя мой тоже так всегда говорит. — Ну да, мы ж родня, сразу видно, что так. Да не заморачивайся, Шейла, ты у нас аппетитненькая, что твой кексик с цукатами. Плечи ее дрогнули. — Не знаю, зачем я вам обо всем об этом рассказываю… Гэрри подсел поближе, неспешно наполнил ее бокал. — Нам есть что отпраздновать. Пей до дна. Он непринужденно перегнулся через стол, чтобы затушить сигарету, и ненароком задел ее локоть. И — чмокнул в щеку. — Ну вот, — добродушно произнес он. — Дай-ка рассмотрим тебя как следует. Очки — долой. Поглядим, насколько мы в родстве. Не слабо! Потрясающе, правда. Слушай, я не шучу. А ты не думала когда-нибудь о контактных линзах? Эй, что с тобой? Шейла дрожала всем телом. Но Атлас решительно отобрал у нее очки. И оглядел комнату. — Госссподи, прям как бутылки из-под молока. Шейла упорно глядела в пол. — Слушай, мне они точно не подходят, держу пари, что нет. — Он зашарил вокруг и трагически завопил: — Шейла? — (Вот дурында выискался!) — Шейла, не бросай меня, Шейла! Ты где-то прячешься! Где же ты, где? Он приближался — ни дать ни взять Леон Кэддок, — и Шейла подняла глаза, уже готовая улыбнуться. Она решилась. Он нарочно врезался в кресло — и опрокинулся на постель. Чистая правда: без этих двух отражающих дисков она выглядит такой свеженькой, такой милой — лакомый кусочек, одним словом. А до него уже меньше ярда, он щурится, суетится, вытянул руки — словно дирижер, требующий тишины. — Шейла? Ты спряталась? Где ты? Ее очки балансировали у него на носу: все ради нее! Скрестив ноги, она откинулась назад — и расхохоталась без удержу. И тут… он прикоснулся к ней. — Аххххххххххххх! Она вскрикнула: его руки шарили по ее плечам, по выгнутой шее; она опрокинулась на спину, принялась уворачиваться, а ладони уже мяли ей грудь, каждую — по очереди, постепенно замедляясь. Хрустнула пуговица. — Ага-а-а-а! Поймал!.. Гэрри сел, снял очки. Шейла снова стала самой собою — сконфуженной и нервозной. Заерзала на месте. Оправила юбку. — Эй, да не надевай ты их. Ты классно выглядишь без очков. Я ж тебе сказал. Во всяком случае, на мой вкус. — Не знаю, не думаю, — пробормотала Шейла. Она подошла к зеркалу, сравнила, как оно — с очками и без очков, повертела головой направо-налево, внезапно нахмурилась. — Может, дело в оправе… — И вдруг резко отвернулась. — Уродина! Подробно рассмотрев тантрическую миниатюру над кроватью, Гэрри откинулся назад и принялся перебирать Шейлины открытки. По крайней мере, между новообретенными родственниками установилась своего рода близость. Шейла снова надела очки. — Что, выпивона больше не осталось? — полюбопытствовал Гэрри, хотя знал ответ заранее. Он глянул на часы. — Черт, мне пора. Шейла заморгала так часто, что Атлас едва не проглядел улыбку. Впрочем, он явно опережал события. — Яичница и бекон, джин и тоник — толстый и тонкий. Это мы, Шейл. Ты не согласна, нет? — И, уже выходя, он одарил ее братским шлепком: шмяк! Маленькие захолустные музеи порою содержат в себе неиссякаемые залежи всякой всячины: разнообразные мелочи, пустяки и безделушки, ради которых стоит и отклониться от пути. Любитель натыкается на какой-нибудь экспонат или целую тему и очень скоро становится маньяком классификаций (тот бледный датчанин с систематическим каталогом этикеток от консервированных сардин; как же его звали-то?). Сараи соединяют с гаражами; к домам пристраиваются флигели; спешно откупают и перестраивают заброшенные склады, одеоны и опустевшие церкви. Вот вам — всеподчиняющее стремление к определенности, желание загнать предмет в угол. Даже если оно и не сбудется, результаты порой оказываются весьма впечатляющими: труд длиною в жизнь, упорядоченное рвение ученого. Проигнорировать такое никак нельзя. А то, что на заре дней казалось сущим барахлом, со временем обретает ценность — и для других в том числе. Почти неизбежно такие собиратели имеют завышенное мнение о своей коллекции — и они тоже в некотором роде слепцы. Всю коллекцию завещают маленькому городишке, или большому городу, или убитой горем вдове — вместе с сопутствующими проблемами размещения, сохранения, освещения, страховки и охраны. Такие дарители неизбежно добавляют условие: «указанные экспонаты в полном составе должны находиться под одной крышей, на благо всех и каждого» (коллекция лопат и заступов Патрика Хилла в Новом Орлеане; или взять опять же Музей усов в Праге). Как правило, где-нибудь на городской окраине торчит скверно намалеванный указатель; а смотрителем оказывается мрачный тип без галстука, которого оторвали от ланча или от заслуженного сна. В путеводителе название «Музей рифленого железа» казалось разговорным обозначением самого здания — его формы, размера и цвета; и кто бы поручился, что за интересные сюрпризы таятся внутри? Собственно, когда туристы наконец отыскали музей в глубине Восточного Йоркшира, оказалось, что строение поразительно смахивает на знакомую стригальню: длинное, приземистое, традиционно некрашеное, стены и крыша — из оцинкованного железа. Музей возвышался над вересковой пустошью; и то и другое — лишь силуэтное изображение: пустошь — ни дать ни взять серый бархан, уходящий вдаль на полмили, а перед входом (тоже из рифленого железа, как, собственно, и все здание) торчит один-единственный чахлый снежный эвкалипт, Е. pauciflora, — надо думать, посажен там ради тени. ЩЕЛК! Кэддок увековечил картину. Полуторамиллионнодолларовый — Мистер Сесил Лэнг, — сообщил представитель музея, юноша в рубашке апаш, с зачесанными на прямой пробор волосами. — Мистер Сесил Лэнг провел молодость на золотых приисках, хм, в Западной Австралии. Сколотил немалое состояние; к слову сказать, подружился с Гербертом Гувером — тот работал на прииске инженером. — Как, с американским президентом? — удивился Хофманн. Всезнайка Кэддок, разумеется, не подкачал. — В начале тысяча девятисотых Герберт Гувер побывал в Калгурли. — Надо же! — обратился Кен Хофманн к жене. — А я и не знал. Но Луиза, скрестив руки, глядела на Борелли. — Гувер побывал там дважды, — добавил Кэддок, — и гостил достаточно долго. Они стояли в конце протяженного зала, столь же функционального — и столь же характерного, — как сарай для стрижки овец. Голые железные стены. На грубых столах в солнечном свете разложены разнообразные предметы — беспорядочно, точно в ожидании систематизатора. На расстоянии они по большей части тоже казались серыми. У крайних столов ошивалось еще несколько посетителей. Гид взмахнул рукой. — На Сесила Лэнга, хм, тамошняя целина произвела неизгладимое впечатление. Равнина Нулларбор и все такое. Вы ведь австралийцы? Тогда вы поймете, о чем я. Он всегда говорил — прошу прощения, — вот где жопу-то накачаешь! Ха-ха. Да, так прямо и говорил. Гид оглянулся на миссис Каткарт — и покраснел. Такие загорают моментально. — Он был вроде Родса[58] — простой парень, с характером что динамо-машина. Он-то и создал этот траст, своего рода мемориал, хм-хм. И место сам лично выбирал. В стороне от наезженных путей; да, добираться сюда не вполне удобно, но это — часть замысла. Все — как в Австралии. Я, кстати, его внук. — Как вас зовут? — Уэйн. — Продолжайте, Уэйн, — велела миссис Каткарт. — Так вот, как я уже сказал, тамошние методы — все на скорую руку, грубо, но эффективно — Сесила Лэнга весьма впечатлили. Простая, практичная жизнь произвела на него целительный эффект. Да, он был под впечатлением — под неизгладимым впечатлением. И наш музей — это памятник тамошнему, хм-хм, качеству жизни. — Правильно! — похвалил Дуг. Они прошли чуть вперед. На гипсе «парижского» глобуса были обозначены области наиболее активного использования рифленого железа. Тут и там торчали похожие на жесть фрагменты — миниатюрные города, сосредоточенные почти целиком и полностью в Южном полушарии. Рифленое железо широко использовалось на побережье Китая и по всей Восточной Африке, равно как и в отдельных регионах Южной Америки. Весьма высокие показатели демонстрировала также Новая Зеландия. Но Австралия, Новая Голландия, Земля Ван Димена — этот белый континент совсем посерел от кусочков металла — весь, даже так называемая мертвая точка (вся истыканная рифленым железом, в конечном счете — признаком жизни). Значительные скопления наблюдались также вокруг северных городов и сел и целые россыпи — на западных золотых приисках Лэнга. У первого столика, на котором лежал кусок оцинкованного железа, гид совершил пируэт — и перешел на оксбриджский речитатив: — За отдельные редкие экспонаты он платил несусветные деньги: ну конечно, стоило ублюдкам пронюхать, что покупатель — сам Сесил Лэнг, как цены вырастали вчетверо. В наши дни таких превосходных образчиков уже не достанешь. Австралийское правительство, как и правительства многих других стран, не позволяет вывозить национальное достояние за пределы страны. Это-то мы понимаем. Как бы то ни было, у нас уже есть почти все, что нужно. Не хотите ли приобрести наши каталоги — или, может, позже? Все взгляды обратились к столику. Шейла стояла совсем рядом с Гэрри; тот обнимал за талию Вайолет. — У нас такая на гараже стоит и на боковом заграждении, — сообщил Дуг. — Надежная штука, не жалуюсь. Хотя потяжелее этой. — Четырнадцатый номер, — подсказал Кэддок. — Да что это такое-то? — вопросил Джеральд Уайтхед. Неровной формы лист, покрашен серебрянкой, мелкобороздчатый, и вдоль трех краев — отверстия под заклепку. Необычный образчик, что и говорить. Уэйн прыснул. — Поневоле задумаешься, верно? Должен признаться, что даже здесь мы склонны забывать, что этот материал используется не только в строительстве — на кровлю там и все такое. На самом деле это — фрагмент фюзеляжа первого самолета «Qantas».[59] — Avro пятьсот четыре-К, тысяча девятьсот двадцатый, — сообщил Кэддок и тотчас же сделал два снимка (увы, в кадр попали только шея и расчесанная шевелюра гида). — Чертовски хорошая авиакомпания, — встрял Дуг. — Вот вам пожалуйста, убедительная иллюстрация того, что так потрясло мистера Лэнга: рифленое железо адаптируется — да, адаптируется — правильное слово! — к целому ряду, хм, разнообразных целей и задач. Оно постоянно самоусовершенствуется. — Гэрри Атлас пожал плечами; молоденький гид откашлялся. — Нашим временам и нашей эпохе его, к превеликому сожалению, остро недостает. На фотографии цвета сепии изображались девятеро рабочих — в шортах, тельняшках и сапогах: они стояли на железном листе между двумя пивными бочками. Лист самую малость прогибался — дюйма на четыре. — Еще о пользе рифления, — без особой необходимости указал Уэйн. — Когда ровную поверхность делают гофрированной — взять, например, монококовую конструкцию гоночных автомобилей, и самолетов, и самого обыкновенного яйца, — ее крепость и прочность умножаются едва ли не впятеро. Сколько, по-вашему, весят эти рабочие? Одному Господу ведомо. Разумеется, фактор износостойкости немало поспособствовал популярности рифленого железа. — Обожаю старые фотографии, — шепнула Луиза Борелли, — а вы? Кэддок не вполне понял, о чем речь, однако счел своим долгом вмешаться. — Первые фотографы — они сродни археологам. — Самолет из рифленого железа… — Борелли все еще прокручивал в голове эту мысль. — Чистой воды мужской шовинизм, верно? — ответил он Луизе. — Воплощение примитивной, грубой силы — вот что такое это рифленое железо. Вам оно вряд ли интересно, так? Борелли внимательно наблюдал за ней: лицо его напоминало каменную маску. Улыбнувшись медленной улыбкой, Луиза повернула голову, демонстрируя профиль. — Обратите внимание на картинную раму, — продолжал между тем гид. — Видите спаянные углы? Рама приобретена на аукционе в Брисбене, в тысяча девятьсот пятидесятых годах. И снова перед нами — наглядная иллюстрация практичной деловитости тех, кто привык иметь дело с рифленым железом. Жене скотовода захотелось оправить в раму какую-то картину, может, даже старый календарь. И они воспользовались привычным материалом, который всегда под рукой. Гэрри Атлас закурил сигарету, со щелчком закрыл «Зиппо», подмигнул Шейле. Остальные тоже заметили: либо она купила новую помаду — либо щедро, не жалея, воспользовалась прежней. И ей это не шло. Посетители переместились к следующему длинному столу. Вайолет и остальные подняли глаза к потолку и нахмурились. — Дождь никак пошел? — осведомилась миссис Каткарт (она-то вверх не посмотрела). — Льет и льет, беда прямо. Утро-то было ясное. Молоденький гид искоса глянул на посетителей, широко усмехнулся и, не сдержавшись, расхохотался в голос, от избытка чувств хлопая себя по бедру. Казалось, на крышу тонкой струйкой высыпается груз гравия — убаюкивая своим перестуком. — Это магнитофонная запись, — объяснил он. — Отличная работа? Звук просто потрясающий. «Дождь» усилился; гид повысил голос — теперь ему приходилось едва ли не кричать. — Должен признаться, сам я под жестяной крышей никогда не спал — к вящему своему стыду, — но сдается мне, ощущения просто незабываемые. Я прав? Кое-кто согласно покивал, не сводя с него глаз. — Когда Сесил Лэнг вернулся в Англию, он заменил совершенно исправную соломенную кровлю на рифленое железо, чтобы в свое удовольствие нежиться в постели во время дождя. «Антиподный грохот» — вот как он это называл. Представляю себе, сколько воспоминаний будил в нем этот звук! — Ммм… — кивнули один-двое, живо нарисовав себе эту картину. — А где он жил-то? — полюбопытствовал Джеральд. — О, у него был чудесный коттеджик в Озерном крае. И тут такой скандал поднялся — настоящее светопреставление! Национальный трест[60] потребовал восстановить соломенную кровлю. — Ублюдки, — откомментировал Гэрри. — Да во многих лучших наших домах крыша из… Гид предостерегающе поднял лилейно-белую руку. — Послушайте, кто-кто, а я с вами стопроцентно согласен. И наш музей — превосходная тому иллюстрация. Кровельный отдел — один из самых богатых. Ряд листов, поставленных вдоль стеньг вертикально на равном расстоянии друг от друга, демонстрировал могущество ржавчины и/или боевые характеристики оцинкованного железа. Первый — сверкающий аргентин (новехонький образец); далее — он же, но померкший до тускло серого спустя двенадцать месяцев; вот — лист, усеянный оранжевыми «веснушками»; следующий — в разводах цвета пива; и так далее — до целиком и полностью красно-коричневого листа, местами потемневшего; а последний — шелушащийся, коричневый, покрытый нездоровой коростой. Благодаря спрятанной мошной лампе было видно: лист испещрен светящимися точками — крохотными, с булавочную головку, отверстиями. — Техника. Скука смертная, — отвернулся Джеральд. — Сельская идиллия, — прошептал Норт, обращаясь к Борелли. — Индуисты говорят, все живет своей жизнью. Наверняка и рифленое железо тоже. Один только Хофманн подошел к листам вплотную, ткнул в один из них пальцем. — Похоже на современную американскую живопись. Луиза, глянь вот на этот — в точности Олицки,[61] которого мы упустили, ты не находишь? Гид откашлялся. — В Оксфордском словаре слово corrosive, «коррозийный», идет непосредственно перед corrugated, «рифленый». Простое совпадение? Нам так не кажется. Ассоциация эта отражает саму правду жизни. Вот — образцы, взятые в городе и в деревне; на море и под снегом, в тропическом лесу и ниже уровня моря; и — гордость музея! — из насквозь пропесоченного, блеклого буша. На каждом — аккуратные ярлычки с датами. Саша задала вопрос. Гид покачал головой. — Нет, пока еще не был. Разумеется, хм, это — один из моих честолюбивых замыслов: съездить в Австрию и, как ни странно, в Югославию. — И, указав на нужный экспонат другим, улыбнулся: — По-прежнему на кровельную тематику. На столе, под углом в сорок пять градусов, стоял грубо вырезанный прямоугольник выгоревшего красного цвета. Рядом аккуратными буквами значилось: «ПОЖАЛУЙСТА, ПОТРОГАЙТЕ». — Бррр! — взвизгнула Саша. Гид, улыбаясь, оглядел собравшихся. Гэрри и прочие, отсмеявшись, столпились вокруг. «ПРИВЕЗЕНО ИЗ КАЛГУРЛИ, ЛЕТО 1932 ГОДА, — пояснял ярлычок. — ТИПИЧНАЯ ЖЕЛЕЗНАЯ КРЫША. ПОСТОЯННАЯ ТЕМПЕРАТУРА ПОДДЕРЖИВАЕТСЯ С МОМЕНТА ПЕРЕМЕЩЕНИЯ И ПО СЕЙ ДЕНЬ (ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ЧАСА В СУТКИ) ПОСРЕДСТВОМ ЭЛЕКТРИЧЕСТВА И ТЕРМОСТАТА. ЭКСПОНАТ ДАЕТ НЕКОТОРОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ОБ УСЛОВИЯХ, В КОТОРЫХ ЖИВУТ ДРУГИЕ ЛЮДИ». — Дотроньтесь, ну дотроньтесь же! — восклицала Саша, посасывая мизинец. — Точно раскаленное железо! — Обиженно глянув на Филипа Норта, который улыбался краем губ, она ухватила его за руку. — Сесил Лэнг в таких условиях работал, — откомментировал гид. — Сущий ад, что и говорить. — Да ладно заливать-то! — Чистая правда. — Когда я родила Гленис, жара стояла под сто семь градусов.[62] Помнишь, Дуг? — Это не железо, — внезапно поправил Кэддок: он снова слегка недопонял. — Если быть совсем точными, это — малоуглеродистая сталь. — Думаю, вы правы, — обернулся к нему гид. — Уже само название заключает в себе очаровательный элемент абсурда. — Сразу видно: у парня котелок варит, — откомментировал Гэрри. — Да вы на него только гляньте. — Шш, — одернула его Вайолет. Здесь висели крупноформатные фотографии знакомых зданий. Гид деликатно отступил в сторону. При всей широте спектра архитектурных стилей, каждое строение венчала крыша из рифленого железа. Здесь было все — фабрики и сараи, склады, украшенные цитатами Общества архитекторов («Нечасто материал используется столь…»), трамвайные депо, тракторный гараж, трибуна провинциального ипподрома, скотобойни (в прошлом — арены массовых убийств). И снова — ключевая мысль заключалась в том, чтобы подчеркнуть исключительную приспособляемость металла: «шоб дело делалось». Господи, а вот и собор — с великолепной звонницей, и башенками, и множеством стрельчатых витражных окон — и тоже крыт рифленым железом. Бракосочетание старого мира с прагматичным новым; и однако ж ржавеющее железо отчего-то неважно сочеталось с идеей божественности. Аборигенские хижины, разлетевшиеся по окраинам городов под воздействием некоей центробежной силы, использовали его же — в сочетании с расплющенными банками из-под керосина. («Бедняжки!» — вздохнула Саша.) Несколько видов правительственных зданий штатов: сперва — величавый гранитный фасад, а рядом — снимок с высоты птичьего полета: железная крыша! Университетские библиотеки и консерватории — таковы же. Туристы молча разглядывали фотографии. Другое дело — дома, приветные, старинные, просторные усадьбы: здесь железо было на своем месте. Убывающие прямые линии рифления как бы заостряли перспективу крыши, порою даже искажали: сглаживали ее, выравнивали, придавали четкости; выгибаясь, они образовывали протяженные веранды — а в каменных стенах французские окна открывались навстречу западному ветру. Что за веранды: сплошные охи и ахи. — Я вам что скажу: в сравнении с ними английские особняки, что мы повидали, — воистину жалкое зрелище! Джеральд фыркнул. — Я лучше помолчу, — шепнул он Норту. — О! — небрежно обронила Шейла. — Да тут и наш дом есть. Все разом остановились. Шейла указала на нужную фотографию: просторный, приземистый особняк — каменный, затененный, величественный. Роскошнее всех прочих, вместе взятых. — Ка-а-ак кла-а-асно! — присвистнул Гэрри. — Шейла, право, что за чудесная усадьба! Все разом обернулись к гиду; все наперебой хотели показать ему фотографию. Пусть своими глазами посмотрит! Но он уже подошел и сам — словно инстинктивно что-то почувствовал. — Как вам оно? — осведомился Гэрри, выдвигая челюсть. Юнец внимательно изучил фотографию — и кивнул. — Значит, вы — дочь скотовода? Миленькое местечко. Вы их вроде бы дворами называете, если не ошибаюсь? Прекрасный образчик кровельного материала! — Госсссподи! — простонал Гэрри. — Это ведь фамильное достояние? — полюбопытствовал Уэйн. — У меня есть управляющий. И еще я с дядей договорилась; он теперь там живет. — Как мило, — вздохнула Саша. Гэрри обернулся к собеседникам, демонстрируя изрядную осведомленность. — Вообще-то она там почитай что не бывает. Правда, Шейла? Не следовало ему так говорить. Шейла замялась. — Я очень люблю старый дом, но там так тихо. — Могу забрать, — хищно заявила Вайолет. Все засмеялись. Шейла, как это для нее свойственно, испуганно заозиралась по сторонам. — Пройдемте же дальше. Посетители стронулись с места, но что-то неуловимо изменилось. Они расслабились, заговорили промеж себя. Приятно было думать, что Шейла — из их группы. Гэрри держался с развязной фамильярностью доброго старого друга семьи. Прочим тоже хотелось задать ей вопрос-другой. Гиду несколько раз приходилось умолкнуть на полуслове, чтобы привлечь их внимание. — Хм-хм. Так вот. А теперь посмотрим, как этот металл, удивительное произведение рук человеческих, направлял и обуздывал исторические силы своего времени. — Боже, — вклинилась миссис Каткарт, не большая любительница новомодных идей, — о чем это он? Благодаря рифленому железу все почувствовали себя раскованнее, более того — испытали своеобразное чувство превосходства. Юный Уэйн вынужден был «закрутить гайки». — Я, разумеется, имею в виду Вторую мировую войну, — громко, едва ли не срываясь на крик, объявил гид и указал на стол. — Как благодаря железу фашизм не захлестнул всего мира? Хороший вопрос. На то, чтобы осмыслить представленный на столе экспонат, потребовалась от силы секунда. — Рифленое железо сыграло ключевую роль в обороне Австралии. Тысячи квадратных ярдов кровельного железа были раскрашены в маскировочные тона — вот так, — расписаны ведущими художниками того времени. Многие крыши — даже с автографами. Вот такой лист, — гид ткнул пальцем в угол гигантского оливково-зеленого и бурого произведения абстрактного искусства, — сам по себе стоит бешеных денег. Все они, разумеется, составляют часть искусственного пейзажа. Коллекционеры и беспринципные дельцы посрывали крыши со старинных зданий — главным образом, в окрестностях Дарвина — и оправили их в золоченые рамы. Вот на этом — инициалы «Р. Д., 1943». Хранитель музея считает, что это либо Драйсдейл, либо Рой Далгарно.[63] — Не знаю никакого Далгарно, — заинтересованно вклинился Хофманн. — Драйсдейл — это тот, который написал «Жену гуртовщика». — Именно, — улыбнулся молоденький гид. Внезапно он подался вперед — и выругался. — Ради всего святого! Кто это сделал? Здесь побывал какой-то вандал. — На нас не смотрите! — Гэрри поднял вверх руки. — Причем сегодня, — объявил Уэйн, проводя пальцами по оскверненному фрагменту. — Я уж вижу. В глаза туристам бросилась свежая надпись: теперь, когда гид привлек к ней внимание. По левому краю кто-то процарапал заглавными буквами: «ВНР[64] — НАДЕЖНЫ КАК ГВОЗДИ!» Борелли расхохотался. Когда Гвен зачитала надпись мужу, тот не задержался с комментарием: — Ах да, это наша компания по производству стали, третья по значимости в Южном полушарии. Они и рифленое железо производят. — Я брал их акции, когда они шли ниже пяти долларов, — сообщил Каткарт Норту, поддергивая шорты. И коротко, самодовольно поджал губы, демонстрируя два ряда зубов. Норт не произнес ни слова. — Я так скажу: компания чертовски классная, — вмешался Гэрри. — По всем стандартам. Хофманн, задержавшись напротив раскрашенного листа, серьезно толковал о чем-то с Луизой: верно, решал, а не приобрести ли им этакую диковинку. Гид продолжил рассказ — не сводя глаз с нескольких посетителей, переместившихся в самый конец зала. Целое семейство в одинаковых рыже-коричневых полупальто оккупировало повозку из рифленого железа: лазили туда-сюда — англичане, что с них взять! Любопытный факт (гнул свое гид): в ходе войны листы железа сбрасывали с самолетов, чтобы сбить с толку вражеские радары. Смертельный трюк, если не над водой. Еще один любопытный факт (менее известный): по приблизительным подсчетам, у антиподов наберется больше листов рифленого железа, чем — вы представляете! — чем баранов-мериносов! А есть ли на свете другая такая нация — гид указал на стеклянную витрину, — на чьих банкнотах гордо красуются строения из рифленого железа? Исследования показали: нет! Дальше обнаружился лист, весь покоробившийся, перекрученный, изодранный, скомканный — ни дать ни взять носовой платок невротика: кровельный лист, обнаруженный на окраине северного городишки после разрушительного циклона. — Вот вам еще одна иллюстрация беспрецедентной гибкости металла — если иллюстрации тут вообще нужны. И гид заторопился к следующему столику. — А вот здесь — прелюбопытный экспонат, хм, довольно-таки зловещий. Те, кто оказался в передних рядах, вытянули шеи, разглядывая горизонтально лежащий лист. Некоторые склонили головы набок, пытаясь понять, что с ним не так. Если не считать нескольких вмятин вдоль передней кромки, казалось, лист и в употреблении-то не был. Все вопросительно обернулись к гиду. Тот указал пальцем. — Вот здесь, снизу, вдоль края. Засохшая кровь, видите? И волосы прилипли. Лист сорвало с крыши — и погиб велосипедист, тасманийский почтальон. Гэрри тихо присвистнул. Все завороженно уставились на экспонат. — Честный трудяга, отец пятерых детей. Ему отрубило голову. Ветреный день выдался в Хобарте, — добавил гид. — Эх, бедняга! Иные удрученно поцокали языками. Склонившись над табличкой, гид зачитал пояснение, сразу после подписи: «ЛИСТ-УБИЙЦА!» — «Несчастный случай. Мистер Клем Эмери ехал на своем красном велосипеде — и был убит на месте. Смерть настигла его нежданно-негаданно, как гром среди ясного неба. Не застрахован. Не воцерковлен. Тридцать первое марта тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года». — Похоже, рифленое железо еще далеко от совершенства, — прошептал Норт Джеральду. С немалым облегчением все переместились к некрашеному водосборнику с его цилиндрической поверхностью, бороздчатой, холодной на ощупь. Традиционный конусообразный верх, тугой медный кран. Чтобы определить уровень воды, достаточно простучать сбоку. Дуг поднял эмалированную кружку. — Старая, добрая дождевая водица — с ней ничего в сравнение не идет. У нас дома тоже такой водосборник стоит. — Правда? — полюбопытствовал англичанин, отводя взгляд. — А вы все молчите, — обратилась Луиза к Борелли. Кен, заложив руки за спину, куда-то отошел. — Я глубоко потрясен. Не знаю почему. Пройдет со временем. — Помню, дома у нас был водосборник, — рассказывала Вайолет Шейле. Прежде они едва ли двумя словами перемолвились. — Он стоял под шпалерой, и из крана, помнится, все пауки-серебрянки выползали. А Саша присоединилась к Норту с Джеральдом Уайтхедом и искоса поглядывала то на одного, то на другого. Впервые Джеральд зашелся хохотом: аж лицо и уши покраснели. «Вот теперь нам только рыжих муравьев да пары-тройки тысяч мух не хватало!» — пошутил незадолго до того Норт. — Нет! Позади водосборника внезапно раздался грохот — а затем жестяное дребезжание, словно кто-то брал ноты на расстроенном ксилофоне. Кэддок стоял на четвереньках — турист неуклюжий! Камера болталась на ремне. — Да ради всего святого! Отчего за ним никто не присмотрит? Оставив Гвен поднимать Кэддока на ноги, гид собрал рассыпавшиеся по бетонному полу ножи и вилки из рифленого железа, вновь установил разборный столик на козлах. Выпрямился, с раскрасневшимся лицом, заново «накрыл» стол. — Ну-с, продолжим. Я в любом случае как раз собирался сюда перейти. С пострадавшим все в порядке? Вдали от цивилизации нужно было обходиться тем, что есть. Комфортные бытовые мелочи требуют изобретательности. Австралийцы — народ упрямый, прочно стоящий на земле. Мы видели, как это отражено в вашей архитектуре. Один рудокоп, хм, своими руками смастерил столовый набор из рифленого железа — в подарок жене на серебряную свадьбу. Норт повертел в руках одну из вилок. — Вот теперь мы знаем, что имел в виду Оскар Уайльд в пьесе «Как важно быть серьезным». Замечательное произведение! Ха-ха! Помните, Сесил и говорит Алджернону: «Вам едва ли понадобятся галстуки. Ведь дядя Джек отправляет вас в Австралию».[65] — Честное слово, мы там не в лесной глуши живем, — негромко проговорил Гэрри. Туристы неловко затоптались на месте. Повисло молчание. — Вот именно, — надулся Дуг. — Не знаю, не знаю, — протянул Борелли. — Как насчет галстука из рифленого железа? Гэрри отложил нож и резко развернулся. — Вы никак хаять родину вздумали? Ну и чем вам плоха Австралия-то? Шейла внезапно жарко вспыхнула: к столику подошел высокий, статный мужчина. — Посмотрите, кто здесь! — закричал Дуг. — Привет! Вы как раз вовремя. — Что стряслось? — Завидев Шейлу, Хэммерсли картинно хлопнул по лбу ладонью. Ответил что-то Дугу — и поспешил к ней. — Духовно растем никак? Тебя ведь Шейлой кличут, верно? Ух, придержи-ка эту улыбку! Вот так, молодчина. Я бы тебя за милю узнал. Просто с именами у меня туго, вот и все. Молоденький гид-англичанин вынужден был хлопнуть в ладоши и откашляться. Группа рассредоточилась. Распалась на фракции: заинтересованные и не слишком. Нахмурившись, гид словно бы размышлял: может, плохой из него рассказчик? Вновь перехватив инициативу, он громко, непринужденно осведомился: — Есть тут музыкально одаренные? Ответа не последовало. Все взгляды обратились на него. Пробормотав что-то себе под нос, он потянулся за следующим экспонатом. Экспонат этот был прикован к столу цепочкой; пришлось отпирать замок. Юнец долго бряцал ключом — и наконец торжественно продемонстрировал собравшимся серую самодельную скрипку. — Мистер Лэнг привез ее с собой. Это — его первое приобретение. Вы, возможно, скажете, что до класса Страдивари она не дотягивает, однако тон, хм, весьма недурственный. Уперев скрипку в плечо, он поднял руку. — Тишина, пожалуйста. И сыграл несколько нот. — Замечательно! — зааплодировали все. — Весьма любопытная конструкция, — отметил Норт, подавшись вперед. Саша рассмеялась беспричинным смехом. Остальные сдержанно поулыбались и покивали — из уважения либо пытаясь сгладить неловкость. Следующим номером прозвучало «Боже, храни королеву», и Кэддок непроизвольно встал по стойке «смирно». Вид у скрипки был настолько упрямый и решительный, что некоторые с трудом сдерживали смех: возможно, следствие нервозного восхищения. А вот Дугу было явно не по себе. Краем глаза приглядывая за гидом, он шепнул Хэммерсли, не разжимая губ: — Как вам это место? — По мне, так стыд и срам. С землей бы его сровнять. — Вот и я о том же, — буркнул Дуг, обводя взглядом стены. К ним присоединились Гэрри Атлас с Вайолет. Осталось еще каких-то два-три столика. — Сюда, — поманил Уэйн, вытягивая шею: ни дать ни взять страус эму. На подмышках проступили влажные пятна, словно лакмусовая реакция. Он тараторил все быстрее и сбивчивее, явно разволновавшись не на шутку. — Дворовый сортир смотреть будем? — расхохотался Гэрри. — Я так сразу и подумал: он, родимый! Отчего-то мысль о дворовом сортире разом привела его в хорошее настроение. Он широко усмехался и переглядывался с прочими. Те понимающе улыбались в ответ — из уважительной симпатии. — А зачем он здесь? — осведомилась миссис Каткарт. Гид нахмурился. Указал на жестяную крышу, расшатавшуюся под ветром, на иззубренные рифленые стены в зеленых и тусклых кирпично-красных разводах. Краска местами облупилась. Деревянная дверца закрывалась с помощью наброшенной на гвоздь проволочной петли. — Когда его доставили, мы думали, это будка для сторожа… — молоденький англичанин даже икнул при этой мысли, — пока дверь не открыли. Мы никогда в жизни, хм, ваших уборных не видели. Разумеется, все пришли в полный восторг. Господи, да он еще и в нос говорит! — Так что теперь мы знаем, откуда взялось выражение «холодный дом». — X… в железо, пока горячо, — подсказал Гэрри. — Ха-ха-ха! Ей-ей, отлично сказано! Надо бы записать. — Гид потряс головой, приоткрыл рот — как если бы ему что-то в глаз попало — и вытащил блокнот. — «X… в железо…» — Вот такой мы грубый народ, — подвел итог Норт. — Мужланы неотесанные. Кэддок то и дело отбивался от группы, совершая вылазки — то туда, то сюда, то вбок, а то и вперед. Вот он нащупал фотовспышку — и направился прямиком в будку. — Таков уж наш удел, — пожала плечами Вайолет. — Хотя есть и свои преимущества. — У чего именно? — У нашего провинциального обаяния. Весь мир над нами смеется — а это куда как непросто. — Если греческую цивилизацию оценивать по руинам ионических колонн, то наша измеряется рифленым железом, — встрял Джеральд Уайтхед. — Эй, охолоньте! К чему это вы клоните? — По крайней мере, мы нос не задираем. В отличие от других стран, — подала голос миссис Каткарт. — Вот именно, — кивнул Хэммерсли бок о бок с Гэрри. — Послушайте, нам стыдиться нечего. Эти ваши россказни по большей части — бред сивой кобылы. По крайней мере, мы — дело делаем. — Так весь музей — он ровно про это, — вклинился Джеральд. — Мы дело делаем — и будь что будет. — И что тут не так? — Мы не дураки. Мы пустяками не занимаемся, — сообщил Борелли Луизе с таким непробиваемо-серьезным лицом, что она не сдержала смеха. Но гид не слушал. Он как раз обнаружил на стенке уборной нацарапанную надпись: АВСТР. — ВЕЛИЧАЙШИЕ В МИРЕ ЗАПАСЫ ЖЕЛЕЗНОЙ РУДЫ. — Паразиты! Хулиганы! Типичные австралийцы! И гид, увлекая за собою группу, поспешно прошел мимо массивной деревенской Библии под «защитной» обложкой из рифленого железа и с медным замком; мимо подборки охряных фотографий — продуваемые всеми ветрами железные листы, громоздящиеся на первом плане сногсшибательных пустынных ландшафтов; мимо примечательной фигуры — вырезанный из железа и выкрашенный в синий цвет силуэт полицейского — поставленный, чтобы обдурить автомобилистов, в каком-то занюханном городишке за Большим Водоразделом. У последнего экспоната гид, прежде чем заговорить, глянул на часы. Все подняли глаза — и, как по команде, нахмурились. Десять огромных черно-белых снимков: листы рифленого железа крупным планом? Поставленные горизонтально, все — одного размера; неотличимые друг от друга. — Достойное завершение. Именно то, что нужно, — объявил гид. — Вы думаете, это — фотографии рифленого листового железа? На самом деле, — гид улыбнулся краем губ и обернулся к группе, — это лбы австралийцев, заснятые крупным планом — абсолютно произвольно. Должно быть, это все одиночество и ваш суровый климат, слепящий свет и мухи и удаленность от всего прочего мира, от подмоги и поддержки, — вот откуда у мужчин — и, Господи милосердный, у женщин тоже: вот это — машинистка из Дарвина, двадцати двух лет, — вечно нахмуренный вид. Изборожденный морщинами лоб. Вернувшись спустя каких-то семь лет, Сесил Лэнг выглядел точно так же. А теперь, верно, это выражение лица закрепилось у антиподов в генах. Таким образом, рифленое железо соответствует австралийской психике. Вот оно как. Гид коротко кивнул. Обсуждать это утверждение было уже некогда. Хмуря брови, толкаясь, все выбрались наружу — навстречу железному небу цвета старой кровли, навстречу падающим каплям. Одни завопили, другие зашикали. Опять эта английская погода! В этой части Англии морось, похоже, вообще никогда не прекращается. — Хочу мир посмотреть. Вот и все. — Господи, да чего в том дурного-то? — А как насчет вас? — На месте не сидится; в прошлом году на Бали скатались. И скажу вам, оно того стоило. Эти гребаные живописные пляжи, как же, как же! — Захотелось поразвеяться, отдохнуть как следует. — Нам про Англию и разные такие места все уши прожужжали. Ну, мы и подумали: да гори оно все синим пламенем, съездим да посмотрим. Все знакомые здесь уже побывали. Поглядим, из-за чего все на ушах стоят. — Отпуск за длительную службу.[67] — Дети выросли. Гленис, старшенькая, в июне замуж вышла. — А у меня в загашнике деньжат поднакопилось. Дело понятное. Джеральд обернулся к Борелли. — Должно быть, это невыносимо — чувствовать, что никогда не сможешь никуда выбраться, даже если захочешь. Я бы, наверное, с ума сошел. Вот меня всегда тянуло уехать. А в последнее время кошмары мучают: снится, будто я умер и меня хоронят под камнем в чужой стране. Не понимаю, к чему бы это! — После всего, что мы видели, осознаешь, как нам чертовски повезло, — объявил Дуг, отставляя стакан. — Я уже побывала в большинстве стран, везде, кроме Тибета. Но, как выяснилось, всегда находится что-то новенькое; что-то, что я в прошлый раз упустила. Да, это верно. — Перпетуум-мобиле, а, Шейлочка? Некоторым людям доверять нельзя. Мужчинам, в частности. Рано или поздно тебя непременно предадут. Этак непринужденно, легко, как нечего делать — раз, и ударят. — Эйфелева башня была закончена в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году, — рассказывал Кэддок. — Тот же самый конструктор работал над статуей Свободы. — Может, и на них посмотреть доведется… Именно. — А я бы предпочла Ниагарский водопад. Говорят, это нечто потрясающее. — Спасибо Леону. — Все обернулись к Гвен. — Ему хотелось всласть пофотографировать. Ну, как видите. И сама идея группы нам пришлась по душе. Мы считаем, группа у нас подобралась очень приятная. — Я вам вот что скажу: в Сингапур ни за что не ездите, — встрял Гэрри. — Меня там просто наизнанку выворачиваю. — Я слышал, это идеально чистый город. — А в моем путеводителе написано иначе. — Не могу не отметить, что в самых экзотических местах грязь обычно царит жуткая. Помните эту смердящую Африку? — Вот уж куда ездить вообще не стоило. Мне там было ужас до чего неуютно. Гэрри рыгнул. — А ну, не лапай! — Одно скажу, — продолжал Гэрри, наполняя очередной стакан. Не рассчитал: пиво перелилось через край. — Ихнее пиво — не мой кусок радости. Вы такую водянистую дрянь пили когда-нибудь? Я слыхал, что все так, да только не верил. Вайолет скорчила гримаску. — Ой-ой! Вечно ты жалуешься. — Да иди ты!.. Луиза улыбнулась широкой улыбкой балерины. — Больше всего на свете я люблю путешествовать. Теряешь ощущение времени. Знакомишься с самыми разными людьми. — А у вас не складывается впечатления, что вдалеке от родных мест, в огромном городе вроде этого, можно делать много всего такого, на что обычно не отважишься? — предположил Борелли. — Мы — анонимны, мы — обособлены. Порой мне кажется, что со мной просто не может случиться ничего дурного; я волен поступать так, как вздумается. Луиза наблюдала за ним поверх стакана. — То есть я хочу сказать… — Где бы я ни находилась, я везде остаюсь самой собой, — твердо отчеканила миссис Каткарт. Она всегда подозревала худшее. Они утратили ощущение времени. Они и смотрелись, и чувствовали себя отъединенными от основной части населения — как бы на отшибе. Их стулья образовывали замкнутый круг, регулярно разрываемый резвым официантом, который припадал на одну ногу — и мог в синих пальцах одной руки унести целых шесть стаканов. — Сто лет не была в хорошем театре! — объясняла Вайолет. Рядом с нею Кен Хофманн созерцал пятнышко на потолке, барабаня пальцами по губам. Однако ж с ответом он не замедлил: — За меня сборщик налогов платит. — Кен! Тебе же так хотелось посмотреть на картины и музеи! — Да, но были и другие причины, если потрудишься вспомнить. — И пояснил остальным: — Моя жена страдает провалами в памяти. А может, притворяется. Есть и другие причины поехать за тридевять земель, в частности налоги; ну да не буду смущать Луизу. Уж я такой; верно, жена? — А вот и профессор! Присаживайтесь, присаживайтесь. Мы как раз о вас говорили. Мы про вас все знаем. Ха-ха. — Ничего подобного, — поспешила успокоить его Саша. — Где вас носило? Я вам и место заняла. Согласно документации по безопасности, броская южноамериканская авиакомпания P*** N*** («Только без имен, пожалуйста!») снова возглавила список в градации количества катастроф на километр. Цифры выглядели просто устрашающе. Седьмой год подряд! P*** N*** попыталась замолчать информацию. Не преуспев, стала ссылаться на особые погодные условия над Андами, великолепный полуденный свет, на область распространения кондоров и низкое качество москитной сетки в некоторых городах промежуточной посадки. Возможно, все они и впрямь внесли свой вклад, но повсеместно признавалось, что картину искажают иные факторы — в отрасли именуемые «невидимыми». Компания Р*** N*** начинала как мелкий перевозчик: камни для столичных музеев, тропические рыбки, малость кокаина — когда инверсионного следа никто в глаза не видел, а сама мысль о реактивном двигателе и звуковом барьере вызывала разве что смех. Примерно тогда Р*** N*** рано добилась устойчивой рентабельности благодаря чартерным услугам в поисках пропавшего исследователя полковника Фосетта.[68] Сегодня деловые связи компании куда более загадочны. Главных держателей акций выявить непросто. Как это ни странно для коммерческой авиакомпании, ее маршруты насквозь прагматичны и могут меняться от часа к часу по прихоти дирекции любо пилотов. Те столкновения в воздухе, что форсировали годовые показатели, приключились, когда «Дуглас», принадлежащий P*** N*** вышел на линию полета другой компании. А те, кто питает нездоровый интерес к делам Центрального разведовательного управления, ссылаются на зашкаливающее количество воздушных взрывов. Согласно диким, до сих пор неподтвержденным слухам, среди обломков крушения близ боливийской границы обнаружен корпус самолета, битком набитый пристегнутыми солдатами. Пилоты, работающие на такую авиакомпанию, отчего-то пользуются бешеным успехом у женщин. Они щеголяют в шелковых шарфах, поляроидных солнцезащитных очках и выработали этакую особую, самодовольно-небрежную походку, под стать героям «Битвы за Англию».[69] Эта надменная элита трудовых ресурсов компании заклеймила пассажирские страхи как «буржуазный пережиток». Но статистика катастроф выглядела и впрямь серьезно; куда как серьезно! Последующее уменьшение доли рынка и неуклонное падение рентабельности компании заставили вмешаться отдел по связям с общественностью. Главной «золотой жилой» оставался трансатлантический перелет. За завтраком Гвен Кэддок промолвила (своим размеренным, «вегетарианским» голосом — все уж и позабыли, как он звучит): — Прежде чем вы уйдете… — Она сочла, что, возможно, всем будет небезынтересно. — Нынче утром здесь, в гостинице, состоится одно мероприятие… В этом-то и состоит прелесть путешествий: можно, повинуясь внезапному порыву, свернуть налево, а не направо, либо затормозить на месте и вызвать затор, либо с разгону налететь на местных, что торопятся мимо — туда, куда им действительно надо. При этом осознании лица туристов разгладились, обрели некую спокойную невозмутимость. Фланеры, путешественники, дилетанты… — Кроме того, звезды рекомендуют мне сегодня оставаться дома, — задумчиво, без улыбки, протянула Гвен. Скрестив руки на груди, она кончиками пальцев натянула на плечи шаль. — А вы тоже понимаете в звездах? — Вайолет подалась вперед. — А вы кто по гороскопу? — Вы, я вижу, Скорпион, — отозвалась Гвен. — Я права? И пересказала спутникам то, что узнала от портье: из горной деревушки Эквадора самолетом доставили стопятидесятилетнего старика. Идея состоит в том, что аура его фантастического долголетия, возможно, перейдет и на Р*** N***, нейтрализовав ее репутацию авиакомпании-«смертника»: смелый, изобретательный ход со стороны отдела по связям с общественностью. Пресс-конференция начнется ровно в одиннадцать. Ожидаются представители от «Бритиш медикал джорнал» и других печатных изданий, а также радио и телевидение. — Мне всегда казалось, что проблема долгожительства нас всех касается, — проговорила Гвен, никогда не отличавшаяся оригинальностью. — Мы все не прочь продлить себе жизнь. — Как вы правы! — «Долгожительство»? — переспросила Шейла, нахмурив брови. Мясо и сахар — долой! Да здравствует грубая пища — отруби и крупы! Холодные ванны и эзотерические упражнения, масла и мази; убить годы и годы на то, чтобы прожить лишний день. — Сто пятьдесят лет? Невероятно! Да правда ли это? — Весьма любопытно, — кивнул Дуг. — С удовольствием засмотрю старикана. Так что все вернулись в столовую к одиннадцати. Перед возвышением в двадцать — тридцать рядов выстроились стулья, точно на лекции Фабианского общества или на собрании противников вивисекции. На возвышении стояли два стула, карточный столик, на нем — традиционный графин с водой. Группа заняла первые два ряда по обе стороны от Гвен Кэддок. Та чинно сложила руки на коленях. Прочие долготерпением не отличались. — Уже двадцать минут двенадцатого, — прошептал Джеральд. Туристы заерзали на месте, оглянулись назад. Стулья позади были пусты. — Жутковатая она дама. — Саша кивком указала на Гвен Кэддок. — Вы не согласны? Молчит целыми днями, ни словечка от нее не добьешься. — Что? — вздрогнул Норт. Он находился… за много миль отсюда. Но тут с левой стороны, с трудом волоча ноги, вышел древний старец. Директор по связям с общественностью поддерживал его под руку. Все притихли. Поднимаясь на возвышение, старик приподнял трясущуюся ногу в два раза выше, чем надо. Осознав ошибку, остановился, попробовал снова — на сей раз успешнее. Все завороженно разглядывали его голову. Сплошь темные вмятины и прожилки — обломок древней скалы, — и кое-где жидкие волосенки пучками топорщатся. На нем была рубашка из джутовой ткани и веревочные сандалии. Спокойный человек, невозмутимый; отсюда и медлительность. Он, похоже, не замечал ни зрителей, ни окружающей обстановки. Опустившись наконец на стул, он издал старческий вздох — вот так жизнь уходит понемногу из лопнувшей воздушной подушки. — Ух ты! — во всеуслышание охнула Гвен. Представитель авиакомпании остался на ногах. — Леди и джентльмены, представители прессы… — и он просиял улыбкой. Превосходные зубы! Тонкие, точно прорисованные, усики, измятый кремовый костюм, галстук в цветочек. — Мы немного запоздали… Он оглянулся на старика и покачал головой. — В лифте Хосе Руис Карпио решил было, что снова находится на борту нашего реактивного «Дугласа». Мне пришлось его разубедить. За всю свою жизнь он ни разу не покидал родной деревни. Он смотрит по сторонам — и глазам своим не верит. Впрочем, если задуматься, поездка в лифте — тот же трансконтинентальный перелет в миниатюре: разгон, плавное движение, мягкая посадка. Я говорю исключительно о нашей компании. Вы как полагаете?.. А все остальное… да черт бы с ним. Но вам, наверное, хочется послушать Хосе Руиса. Эй, сеньор! Вам понравился перелет? Старик опустил голову на грудь. — Наш гость устал. Извините. Из внутреннего кармана директор извлек маленький шприц. Шейла отвернулась; он приподнял руку старика и сделал укол. Директор заговорил об «астрономическом» возрасте Хосе Руиса, о его деревне в провинции Лоха в Эквадоре; о тамошних туманных долинах и ровных температурах. Средняя продолжительность жизни там — 114,6 года. И ведь она продолжает расти! Одна из теорий объясняет это полным отсутствием наручных и настенных часов. Предполагается, что организм воспринимает и осмысливает тиканье; наш обмен веществ как бы «встраивается» в это механическое, искусственное время. В деревне Хосе Руиса звуки времени подменяются неумолчным рокотом горных вод — вод, что увлекают за собою душу из тела, по мере того как сердце гонит по жилам кровь. В целом чертовски интересная оказалась речь! Зрители оглянулись на фигуру рядом. Старик постепенно пробуждался к жизни. — А откуда нам знать, что ему действительно сто пятьдесят? — полюбопытствовал доктор Норт. Хороший вопрос. (С тем же успехом ему может быть девяносто или сто.) — Ах, какое упущение! Вот, пожалуйста. Директор раздал ксерокопии свидетельства о рождении. — Как вы наверняка заметили, сегодня у нашего гостя день рождения. На сегодня у нас запланирована небольшая вечеринка: хотим показать ему, что такое настоящая жизнь. Прожил он, безусловно, долго, но как много всего упустил! А потом мы доставим его обратно домой. Верно, друг Хосе Руис? Старик вскинул руки и издал хриплый крик. Это Кэддок заполз на четвереньках под стол и, медленно приподняв голову, нацелил фотокамеру. Успокоив старика взмахом руки и шипящей фразой на испанском, пиарщик повернулся к зрителям и покачал головой. — С ним все в порядке. Он решил, это пулемет. Он со средствами массовой информации в жизни не сталкивался. Директор задержал улыбку на пять-шесть секунд. Кэддок сделал еще один снимок. Превосходные зубы! Старик забормотал что-то себе под нос. — Амиго! Сколько, говоришь, тебе лет? — воззвал Гэрри Атлас, проникаясь духом происходящего. Пиарщик перевел вопрос. Голос у старика оказался на удивление глубоким и звучным: — Сто сорок девять лет и семь раз по две недели. — А что говорит об этом современная наука? — поинтересовался Джеральд у Норта. — А? Директор по связям с общественностью объяснял что-то, а может, извинялся: — У него в деревне никто не понимает английского, и электричества там тоже нет… Он улыбнулся, приглашая аудиторию задавать еще вопросы, а «свидетель» между тем дорвался до его сигарет: одну засунул за ухо и еще горсть — в карман рубашки. — На какие-нибудь болезни жалуется? — выкрикнул Каткарт, прожженный журнал юга. Старик нахмурился — преобразившись до неузнаваемости — и приставил ладонь к уху. — Болезни! Le duele algo?[70] — прокричат директор по связям с общественностью прямо в лабиринт пресловутого уха. Старик пожат плечами и что-то прокашлял. Выпустил струйку дыма, внимательно изучил сигарету со всех сторон. — Он говорит, нет. Говорит, чувствует себя, как новорожденный младенец. Это неправда. У него проблемы со слухом и ноги подгибаются. Вы же видели его ноги! Не хотите ли сделать снимок-другой? А еще у него одышка. Бедолага на ладан дышит. В терминах воздушных грузоперевозок он — то же самое, что какая-нибудь хрупкая фамильная ценность: старинный портрет маслом на осыпающемся холсте в расшатавшейся раме за разбитым стеклом. Гвен, записывающая что-то в блокнотике, подняла глаза. — Как вам удалось дожить до таких лет? Но это же вопрос без отве… Тут вновь зазвучал звучный, низкий голос: — Каждое утро, просыпаясь, я вынужден вспоминать, кто я такой и все, что произошло, прежде чем браться за что-то новое. Иначе я не могу быть уверен, кто я есть. Понимаете? Я бы просто потерялся. Все уважительно покивали. Повисло долгое молчание. Первым нарушил тишину Борелли. — Чему вы научились в общем и целом? — Истины не существует, — последовал ответ. — Видимость обманчива. Католики живут дольше язычников. А я вот без табачка не могу жить. Гуси зимой улетают. Умирать труднее, чем вы думаете… Приступ ужасного кашля, глубинного, основательного, оборвал его на полуслове. Невидимая прежде рука вынырнула из рукава рубашки и смачно похлопала по груди. Представитель авиакомпании внимательно наблюдал за стариком; развитием событий пиарщик был явно доволен. — Следующий вопрос, пожалуйста. На сей раз голос подала Луиза: — Спросите у него, что его особенно заинтересовало в Европе. Слово «Европа» старик уловил. Утирая глаза, он обернулся к распорядителю. — Место, где вы сейчас, — объяснил пиарщик, — Ев-ро-па. Старик обвел взглядом зал и кивнул. Представитель авиакомпании пожал плечами, начал переводить: — О, наш гость говорит, ночное небо здесь другое. Звезд не так много. Говорит, воздух здесь как бы мельче. А луна теплее, чем солнце. — Он переспросил что-то по-испански и вновь обернулся к аудитории. — Ночи здесь теплые. Все заулыбались, закивали. Старик, не обращая на зрителей ни малейшего внимания, прикурил следующую сигарету и продолжил: — А еще вода в ванне. Там, где я живу, вода уходит прямиком в дырку. Гэрри Атлас расхохотался. — Похоже, он точнехонько на экваторе живет, — пробормотал Норт. Напоследок пиарщик задал вопрос-другой о перелете: как кормили, достаточно ли пространства для ног, вежливы ли стюардессы. Но Хосе Руис уже устал. На глазах у зрителей взгляд его утратил осмысленность. Он словно растерялся. Улыбаясь аудитории, пиарщик продолжал разглагольствовать. Внезапно старик перегнулся через столик — как если бы только что заметил чинно скрещенные ноги Гвен. В лице его отразилось удивление — и замешательство; они проступали все ярче, все отчетливее. Старик попытался заговорить — пока пиарщик упоенно жонглировал статистическими данными, — изо рта его вывалился толстый язык. Саша пронзительно вскрикнула; остальные указали пальцами. Руки старика словно дирижировали далекими оркестрами, сшибая по пути и графин, и стаканы. Голова глухо ударилась о стол. Представитель авиакомпании нагнулся, оттянул стопятидесятилетнему патриарху веко. Пощупал пульс. — Черт! — выругался он, туша сигарету. |
||
|