"Союз еврейских полисменов" - читать интересную книгу автора (Чабон Майкл)10Север Перец-стрит застроен бетонными глыбами, стальными каркасами, сверкает алюминиевыми рамами окон с северным двойным остеклением. Эта часть Унтерштата застраивалась в начале пятидесятых в принципах благородного безобразия, принимала уцелевших беженцев. Сейчас благородство увяло, осталось одно безобразие. Пустующие помещения, заклеенные бумагой окна. А вот окна 1911 года, за которыми Ландсман-отец присутствовал на встречах общества Эдельштата, пока за эти окна не въехал филиал косметической сети, выставив в витрине плюшевого кенгуру с лозунгом «Австралия или смерть!». В 1906 году отель «Эйнштейн» выглядел, по словам какого-то из тогдашних остряков, как крысья клетка в рыбьем садке. Желающие по доброй воле расстаться с этим миром обычно выбирают местом расставания отель «Эйнштейн». Шахматный клуб «Эйнштейн» тоже избрал этот отель своей резиденцией, освятив этот выбор уставом и традицией. Член шахматного клуба «Эйнштейн» по имени Мелек Гейстик в 1980 году на матче в Ленинграде отобрал титул чемпиона мира у голландца Яна Тиммана. Ситканчане и ситканчанки. из памяти которых еще не выветрилась эйфория Всемирной выставки, увидели в этом достижении еще одно доказательство полноценности своего анклава как субъекта международного права. Гейстик оказался подверженным припадкам ярости, ипохондрии, на него «находило» временное помрачение рассудка, но на эти досадные мелочи ликующие энтузиасты не обращали внимания. Воодушевленная триумфом Гейстика, администрация отеля «Эйнштейн» отвела в бесплатное пользование шахматного клуба танцевальный зал своей гостиницы. Свадьбы в отелях вышли из моды, а зануды за шахматными досками без толку занимали драгоценные посадочные места кафе, дымили, бормотали и лихорадочно вскрикивали, не оживляя кассу бодрым звоном злата-серебра. Гейстик помог, спасибо ему. Строители отрезали танцзал от отеля, вывели из него тамбур на улицу, в темный проулок. Прекрасный темный паркет заменили «шахматным» клетчатым линолеумом с грязной продрисью разных оттенков разведенной сажи и разведенной желчи, причудливые напольные светильники эпохи модерна заменили флуоресцентными трубками, присобаченными к высокому потолку. Через два месяца юный чемпион мира забрел в прежнее кафе, где когда-то отметился и отец Ландсмана, присел к столику в нише, вынул из кармана кольт 38 калибра, вложил ствол себе в рот и нажал на спуск. В кармане чемпионского штучного пиджака нашли записку: «Раньше солнце светило ярче». – Эмануил Ласкер… – повторяет русский – обтянутый тонким истлевшим пергаментом скелет, – поднимая голову от шахматной доски под неоновыми цифровыми часами с рекламой почившей газеты «Блатт». И снова, шевеля компактной, остроконечной бородкой: – Эмануил Ласкер… – Кажется, кожа русского трескается от малейших движений, с нее как будто осыпаются отслоившиеся чешуйки, исчезают в одежде, падают на пол… Русский сутул, голова растет как будто из груди, грудная клетка какой-то неправильной формы. Рот его изображает смех и даже выдыхает что-то вроде сдавленного хрипа. – Хотел бы я его здесь увидеть. – Как и у большинства русских эмигрантов, идиш его хрупок, слушать его грубыми ушами местных старожилов следует с осторожностью, чтобы не повредить, не исказить. Кого-то он Ландсману напомнил, хотя и непонятно кого. – Он бы от меня получил по заднице. – Неясно, какой из Ласкеров и по какой заднице, по шахматной или по той. которая в штанах. – Вы его партиями интересуетесь? – желает знать противник русского, пухлощекий молодой человек в очках без оправы, отмечающийся несколько зеленоватым цветом лица: очень похоже на белые фрагменты долларовых бумажек. Он вскидывает взгляд на Ландсмана, и тому кажется, что линзы очков собеседника сделаны из ледышек. – Сначала давайте уточним насчет Ласкера, чтобы не было путаницы. – говорит Ландсман. – В нашем случае Ласкер – псевдоним, – добавляет Берко. – Иначе нам пришлось бы искать человека, который умер с полдюжины десятков лет назад. – Если рассмотреть игры Ласкера с современной точки зрения, – продолжает свою мысль молодой человек, – то они слишком сложны. Он чрезмерно все усложняет. – Сложен он для тебя, Велвел, лишь в той мере, в которой ты прост, – живо возражает русский скелет. Шамесы вломились в их игру в самой гуще миттельшпиля. Русский вывел вперед коня. Оба поглощены игрой, как будто две снежные вершины охвачены общей бурей. Естественное желание обоих – послать наглых ищеек подальше, оплевав их с головы до ног, окатив бочкой презрения. Конечно же, лучше было бы выждать окончания партии, но здесь еще вон сколько народу… И все играют. И не в одну еще игру придется вмешаться. Под столиками шаркают ноги, как будто мел скрипит на школьной доске. Фигуры щелкают по доскам, как барабан кольта Мелека Гейстика. Играющие – сплошь мужчины, ни одной женщины в зале – подначивают друг друга посвистыванием, присвистыванием, тихими репликами, хмыканьем, смешками… – Стало быть, – объясняет Берко, – этот человек называл себя Эмануилом Ласкером, но не был известным чемпионом мира одна тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года рождения, родом из Пруссии. Этот человек умер, мы расследуем обстоятельства его смерти. Мы уже об этом говорили, но вы, похоже, слишком поглощены игрой и плохо расслышали. – Еврей, но блондин, – замечает русский. – Конопатый, – добавляет Велвел. – Видите, мы все услышали, – говорит русский. Он хищным жестом хватает свою ладью, пальцы его с зажатой в них ладьей летят через доску и вихрем сметают с поля боя последнего слона черных. Велвел взрывается. Рот его распахивается. Теперь он говорит по-русски, эмоционально – хотя и с сильным акцентом – сообщая всему свету о непростых отношениях интимного характера между матерью русского и матерым жеребцом племенного завода. – Я сирота, – спокойно парирует русский, дождавшись окончания тирады. Он откидывается на спинку стула, как будто выжидая, пока противник опомнится, оправится от потери фигуры. Сухие щепки пальцев русский сует подмышки, скрестив руки на груди. Видом он напоминает человека, который жаждет сунуть в рот папиросу в обществе некурящих, в помещении, где курение запрещено. Ландсман думает, как бы почувствовал себя отец, если бы в шахматном клубе «Эйнштейн» запретили курение при его жизни. В течение одной партии он мог выкурить пачку «Бродвея». – Блондин. Веснушки. Еще что-нибудь, пожалуйста, – просит русский, лучась желанием содействовать нелегкой розыскной работе. Ландсман перебирает в памяти скудный перечень примет, решая, с чего начать. – Серьезно изучал предмет. Интересовался историей шахмат. У него нашли книгу Зигберта Тарраша. Об этом же говорит и его псевдоним. – Много же вы о нем накопали, – открыто язвит русский. – Классные копы. Насмешка эта Ландсмана не столько обижает, сколько дает ему еще одну нить к определению личности русского с пергаментной кожей. Он еще разок швыряет мысль в этом направлении и возвращается к Ласкеру. – Возможно, – продолжает он рассказ о покойнике, внимательно следя за русским, – покойный был набожным иудеем. «Черная шляпа». Руки русского выскакивают из подмышек. Он подается вперед, даже чуть проезжает сухой задницей по стулу. Лед Балтики в глазах его мгновенно тает. – Наркоман? – спрашивает он без вопросительной интонации и, не дожидаясь ответа Ландсмана, упавшим голосом констатирует: – Фрэнк. – На американский манер, с едва заметным «р» и ядовитым растянутым «аэ-э-э». – О, Бох-х-х-х… – Фрэнк, – мгновенно отзывается Велвел. – Дьявол, – так же быстро сменяет собеседника русский. Руки его обвисают, кости как будто забыли свои места в скелете. – Ребята, я вам скажу… Иногда мне кажется… Сдохнуть бы этому миру, мать его… – Расскажите нам о Фрэнке, – просит Берко. – Он вам, как видно, симпатичен. Русский пожимает плечами, балтийский лед возвращается в глаза. – Никто мне на этой земле не симпатичен. Но когда здесь появлялся Фрэнк, меня, по крайней мере, не подмывало каждую секунду выбежать отсюда с воплем отчаяния. Он смешной. Далеко не красавец. А вот голос красивый. Серьезный голос. Как будто по радио говорит тот, кто исполняет настоящую музыку. В три ночи, например, разговор о Шостаковиче. Голос Фрэнка всегда серьезен. О чем бы он ни говорил. И всегда с подначкой. О моей стрижке, о ваших, извините, штанах, о том, как Велвел каждый раз подскакивает, когда упоминают его жену… – Точно, – вставляет Велвел. – Подскакиваю. – Он все время вас дразнит, но вы почему-то на него не злитесь. – Да, – добавляет Велвел. – Что бы он ни говорил о тебе, ты видишь, что к себе самому он… еще строже, что ли. – Если ты с ним играешь, даже несмотря на то, что он наверняка тебя вздует, чувствуешь, что играешь лучше, чем против остальных здешних мудаков. Фрэнка мудаком не назовешь. – Нет, не назовешь, – эхом отзывается Велвел. – Меир, – нежно шепчет Берко и поводит бровью в сторону соседнего стола. К их беседе прислушиваются. Ландсман оборачивается. Двое в дебюте. На одном модный пиджак, какие-то полускрытые столом брюки и шикарная любавичская бородища. Берко подходит к незанятому столику, выдергивает из-под него за гнутую спинку венский стул с рифленым плетеным сиденьем, устанавливает стул между столиком, за которым русский громит Велвела, и столиком «черных шляп». Он величественно опускается на жалобно скрипнувший стул, расставив ноги, раскинув полы шиша, как будто собирается пообедать всеми присутствующими. Сдергивает за тулью шляпу, обнаруживает блеснувшие чернотой и сединой волосы. Седина придает ему вид добрый и мудрый. Бывал, конечно, Берко мудр, и в доброте ему не откажешь, но оба эти качества он весьма часто с готовностью задвигает куда подальше. Сиденье стула продолжает взывать к придавившим его мощным ягодицам детектива. – Привет ребятишки, – обращается Берко к «черным шляпам». Он потирает руки и укладывает их на бедра. Салфеточку, вилочку, ножичек – и приступай к трапезе. – Как делишки? С мимикой и жестикуляцией бесталанных актеров-любителей «черные шляпы» изображают удивление. – Мы мирные люди, – заверяет любавичер. – Все б такими были! – живо и с удовольствием реагирует Берко. – Моя любимая фраза на идиш. Приятно побеседовать с хорошим человеком. Расскажите что-нибудь о Фрэнке. – Мы его не знаем. Какой такой Фрэнк? – повышает степень удивленности любавичер. Бобовер молча переглядывался – Друг бобовер. как вас звать-то? – подключается Ландсман. – Меня зовут Салтиел Лапидус. – Актер-бобовер явно пытается освоить амплуа робкой поселянки. Он манерно складывает пальцы на полях своей шляпы. – И ничего я не знаю, добрые господа. – Но с Фрэнком-то вы играли, – напирает Берко. Голова Салтиела Лапидуса судорожно дергается. – Нет-нет. – Да, – вмешивается любавичер. – Знали мы его. Лапидус сверкает на предателя взглядом, но тот отводит глаза. Ландсман наслаждается изяществом ситуации. Шахматы правоверному иудею дозволяются даже – в отличие от иных игр – в субботу. Однако шахклуб «Эйнштейн» сугубо мирское заведение. Любавичер затащил бобовера в этот вертеп в сомнительные часы пятницы, накануне субботы, требующей от обоих более благочестивых действий. Он заверял партнера, что все сойдет гладко, что никакой беды не будет… И вот, пожалуйста! Ландсману любопытно, он даже, можно сказать, тронут. Пересечение межфракционных границ – явление нечастое. Он и ранее замечал, что, кроме гомосексуалистов, лишь шахматисты нашли пути к преодолению барьеров, разделяющих секты, к наведению мостов между конкретными людьми. – Я его видел здесь, – признает любавичер, глядя на бобовера, как бы желая внушить тому, что бояться им нечего. – Видел я этого Фрэнка. Ну, может, разок-другой сыграл. Он в высшей степени талантливый шахматист. – В сравнении с тобой, Фишкин, – вмешивается русский, – этот пацан просто Рауль Капабланка. – Вы, – поворачивается Ландсман к русскому, – знали, что он наркоман. Откуда? – Детектив Ландсман, – в голосе русского слышен упрек, чуть ли не обида, – вы меня не узнали? Толчок – и вот он, выхвачен из подвалов памяти. – Василий Шитновицер. – Не так уж и много лет прошло, около дюжины. Молодого еще русского он тогда арестовал за участие в торговле героином. Недавний иммигрант с судимостью, вышвырнутый хаосом в рухнувшей ТРР – Третьей Российской Республике. Человек с неправильным идишем и неправильным поведением, с до противности близко посаженными глазами. – Ну, вы-то меня сразу узнали. – Вы симпатичный парень, – льстит Шитновицер. – И хваткий. Вас нелегко забыть. – Он в Бутырке сидел, – информирует Ландсман Шемеца, имея в виду знаменитую московскую тюрягу. – Неплохой парень. Здесь в кафе наркотой приторговывал. – Вы и Фрэнка героином снабжали? – сходу спрашивает Берко. – От дел отошел, – сухо отрезает Василий Шитновицер. – Шестьдесят четыре федеральных месяца в федеральном Элленсбурге, Вашингтон. Бутырка детским садом покажется. Хватит, завязал, детективы, верное дело. А если бы и не завязал, то уж Фрэнку бы не втюхал ни дозы, честно. Я, может, псих, но не полный идиот. Ландсман чувствует толчок и занос от схваченных тормозами колес. Наезд! – Почему? – Голос мудрого и доброго Берко. – Почему продать дозу Фрэнку не просто преступно, но и прямой идиотизм, мистер Шитновицер? Негромкий щелчок, слегка глуховатый, как будто в закрытом рту клацнули зубные протезы. Велвел опрокинул своего короля на доску. – Сдаюсь. – Он снимает очки, сует их в карман, встает. Он забыл о важной встрече. Ему пора на работу. Мать взывает к нему на парапсихической волне, зарезервированной федеральным правительством для заботливых еврейских матерей, приглашающих сыновей на очередную семейную трапезу. – Присядь, – ласково бросает Берко, не оборачиваясь. Парень молча садится. Внутренние органы и речевой аппарат Василия Шитновицера свела судорога. Так показалось внимательному взору Ландсмана. – Bad mazei, – выдавливает он из себя наконец с каким-то паралитическим акцентом, не русским и не американским. – Непруха? – переводит на язык приличных людей Ландсман. На физиономии детектива читаются сомнение и разочарование. – Толстым слоем. Как зимнее пальто. Шляпа из bad mazel на главе его. Столько bad mazel, что не захочешь коснуться одежды его, дышать одним воздухом боишься. – Я видел, как он за сто баксов играл сеанс, пять партий разом, – мрачно вставляет Велвел. – Всех пятерых надрал. А потом блевал у входа, я видел. – Господа детективы, я вас уверяю, – Сатиел Лапидус умоляюще воздевает руки, – мы совершенно непричастны к делу. Мы ничего не знаем об этом человеке. Героин! Блевал у двери! Это же… Прошу вас, на нас это подействовало… – Ошеломляюще, – заканчивает любавичер. – Извините, но нам совершенно нечего сказать. Можно нам уйти? – заключает бобовер. – Конечно, какой разговор! – сразу соглашается Берко. – Оставьте только контактные телефоны, в общем – координаты, и вы свободны, как ветер. Он вынимает свою записную книжку, состоящую из беспорядочной кипы листков, скрепленных канцелярской скрепкой-переростком. В объятиях этой скрепки можно встретить визитки деловых людей и бездельников, таблицы приливов и отливов, расписания общественного транспорта, генеалогические кусты каких-то монархов да графьев, мысли, накарябанные спросонья в три ночи, пятибаксовые бумажки, аптечные и кулинарные рецепты, сложенные вчетверо салфетки с планом перекрестка в Южной Ситке, где нашли под утро зарезанную проститутку… Нашарив в стопке пустую картотечную картонку, Берко сует ее «черным шляпам» вместе с огрызком карандаша жестом сборщика автографов. Фишкин, однако, при собственной ручке, он записывает имя, адрес, номер своего «шойфера», передает Лапидусу. тот повторяет процедуру. – Только не надо нам звонить, не надо к нам ходить, я вас умоляю, – заклинает Фишкин. – Ничего мы об этом еврее не знаем, я вас умоляю… Каждый ноз управления знает, чего стоит связываться с «черными шляпами». Их молчание и незнание разрастается из точки воздействия и непроницаемым туманом окутывает «черношляпные» улицы и «черношляпные» районы. У «черных шляп» свои поднаторевшие в судебных дрязгах адвокаты, свои шумные газеты, свое политическое лобби, и весь этот монструозный конгломерат может накрыть беднягу-инспектора и даже кого повыше такой черной шляпой что век помнить будешь. Подозреваемый превращается в ангела, обвинения забываются. Чтобы рассеять этот «черношляпный» туман, Ландсману понадобился бы авторитет всего управления полиции, а у нею нет даже поддержки собственного инспектора, так что о вызове этих двух «черных шляп» на допрос и речи быть не может. Он искоса глядит на Берко, тот едва заметно кривит губы. – Идите, идите, вы свободны, – отпускает Ландсман Лапидуса и Фишкина. Лапидус поднимается на ноги, истерзанный, страдающий, как будто только что рухнул на пол с дыбы. Даже его пальто и галоши выглядят оскорбленными до глубины душ своих. Шляпа надвигается на его брови как чугунный люк на колодец уличной канализации. Скорбящий взор его провожает каждую фигуру, которую Фишкин препровождает в деревянный гроб шахматной доски-коробки. Убита партия, испорчено утро! Плечом к плечу «черные шляпы» похоронным шествием следуют к двери между столиками, провожаемые взглядами других игроков. Возле самого выхода левая нога Салтиела Лапидуса вдруг выворачивается в сторону, как настроечный ключ; он покачнулся, схватился за партнера, едва удержавшись на ногах. Пол под его ногами выглядит, однако, безупречно. Ландсману непонятно, за что там можно было зацепиться. – Впервые вижу столь скорбного бобовера. – замечает он. – И как он только не разрыдался… – Хочешь его еще пощупать? – Разве чуток. Дюйм-другой. – А дальше с ними и не продвинешься. Друзья спешат мимо игроков: потертый скрипач из «Одеона», мозольный оператор – его реклама налеплена на скамьи автобусных остановок… Берко вываливается за дверь, спеша за Лапидусом и Фишкиным. Ландсман собирается последовать за ним, но какой-то импульс вдруг сдерживает его: как будто запах древнего одеколона или припев зажигательной мамбы-самбы средней модности и двадцатипятилетней давности. Ландсман остановился у ближайшего к выходу столика. Крупный сморщенный старик сжался кулаком вокруг своей шахматной доски, взгляд уперт в спинку пустого стула напротив. На доске исходные боевые порядки, себе дед определил белое войско. Ожидает противника. Сияющий череп окаймлен клочковатой сивой порослью. Сидит, набычившись, лицо скрыто склоненным лбом. Виден костлявый крючок носа, впалые виски, перхоть по всей лысине, кусты бровей. Плечи сгорблены угрожающе, старец лелеет коварные планы, обдумывает блестящую кампанию. Плечи эти когда-то принадлежали герою и гиганту, такелажнику, скажем, подсобнику в магазине роялей… – Мистер Литвак, – обратился к нему Ландсман. Литвак выбирает белого коня королевского фланга с видом художника, выбирающего кисть. Руки живые и жилистые. Конь взметнулся к центру доски. Мистер Литвак всегда предпочитал гиперсовременный стиль игры. Дебют Рети – и Ландсману показалось, что руки Литвака сомкнулись у него на горле. Его чуть не сметает с ног нахлынувший ужас перед дьявольской игрой: воскресают стыд и страх тех лет, когда он губил сердце отца над шахматными досками кафе «Эйнштейн». – Альтер Литвак, – повторяет попытку Ландсман. Озадаченный Литвак поднимает голову, близоруко щурясь. Крепкий был когда-то парень, грудь, что бочка; кулачный боец, охотник, рыбак, солдат. На пальце его всякий раз, когда старик протягивает руку к фигуре, вспыхивает золотом перстень армейского рейнджера. Теперь уж он не тот… Теперь он сказочный король, сморщенный колдовским проклятием до размеров запечного сверчка. Лишь гордый крюк носа напоминает о былом величии лица. Глядя на эти жалкие человеческие обломки. Ландсман подумал, что отец его, не лиши он себя жизни, все равно бы давно уже умер. Литвак как-то нетерпеливо и вместе с тем просяще дергает рукой, затем достает из нагрудного кармана прочного вида блокнот в черной с разводами обложке и жирную перьевую авторучку. Борода его аккуратно расчесана, как всегда. На нем крапчатая куртка, прочные ботинки с высокой шнуровкой, из кармашка куртки торчит кончик носового платка, за отворотами куртки шарф. Вид, пожалуй, даже спортивный. Дыша энергичными толчками, через нос, он уверенно выводит своим толстым «уотерманом» буквы, слова. Пишет с нажимом, аж перо скрипит. Скрип пера как будто заменяет ему голос. Написав, протягивает блокнот Ландсману. Почерк четкий, устойчивый. Взгляд старика сосредоточивается, он слегка склоняет голову вбок, оценивая Ландсмана, его мятый костюм, кособокую шляпу, физиономию ищейки… Он узнал Ландсмана, не признав его. Отобрал блокнот, дописал еще слово. Получилось: – Меир Ландсман, – представляется Ландсман, вручая старику свою визитку. – Вы были знакомы с моим отцом. Я сюда с ним иногда приходил. Когда клуб еще размещался в кафе отеля. Покрасневшие глаза расширились. Удивление в них смешивается с ужасом. Мистер Литвак изучает Ландсмана, не веря не то своим глазам, не то заверению Ландсмана. Он доверяет свои сомнения бумаге. – Что поделаешь, – вздыхает Ландсман. – Я ведь был тогда ребенком, – бормочет Ландсман, ужасаясь оттенкам оправдания и жалости к самому себе, явно сквозящим в его голосе. Кошмарный старикан, ужасный притон, поганая, бесцельная игра… – Мистер Литвак, может быть, вы знали человека, он играл в шахматы, еврей, которого могли называть Фрэнком? – И хорошо знаете? – Не в курсе случайно, где он живет, мистер Литвак? Давно ли вы его видели в последний раз? – К большому сожалению, именно оттуда. Старик моргает. Если он потрясен известием, этого по виду его не скажешь. С другой стороны человек, не влггдеющий своими эмоциями, не уйдет далеко с дебютом Рети. Может быть, почерк его перестал поражать такою четкостью… – Выстрел. Входная дверь открылась, впустив двоих новых посетителей, серых и промерзших. Один – долговязый юнец лет двадцати с небольшим, в коротко подстриженной бородке, в слишком коротком плаще, второй – коротышка, плотный, брюнет в курчавой бороде и слишком большом костюме. Стрижки у обоих короткие, неровные, как будто они сами стриглись. Черные ермолки украшены кружавчиками не то вышивками. Вошедшие на секунду замерли в дверях, как будто боясь, что их сейчас вздуют за опоздание. Старик открыл рот. Голос – как будто открыло рот ископаемое доисторическое животное. Ужасный звук, повреждены голосовые связки. Что он сказал, до Ландсмана дошло не сразу. – Внучатые племянники. Литвак подозвал их и вручил карточку Ландсмана плотному коротышке. – Очень приятно, детектив, – тут же выпаливает коротышка с легким, пожалуй австралийским акцентом. Он усаживается напротив старика, бросает взгляд на доску, тут же хватается за своего королевского коня, двигает его вперед. – Извини, дядя Альтер. Этот, как всегда, долго возился. Долговязый и здесь возится долго. Он все еще не закрыл дверь, из-за которой доносится рык Берко. – Ландсман! – Берко припер парочку Фишкин-Лапядус к мусорному контейнеру. – Какого дьявола? – Бегу, бегу, – отзывается Ландсман. – Мистер Литвак, к сожалению, я должен идти. – Почувствовав ладонью кости, мозоли и морщины на руке старика, он спрашивает: – Где я смогу пай ги вас, чтобы расспросить подробнее? Ли гвак скрипит пером, вырывает листок из блокнота и вручает Ландсману. – Мадагаскар? – вздымает брови Ландсман. прочитав название улицы в Антананариву. – Новый адрес… – При виде этого адреса, номера дома на далекой рю Жан-Бар, Ландсман ощущает желание бросить гонку по следам мелкого убитого еврейца из жалкого номера двести восемь второразрядной гостинички. Ну, даже и поймает он убийцу. Так что? Через год евреи станут африканцами, здесь, в бывшем шахматном клубе, будут танцевать или выпивать гои, а все до одного уголовные дела заснут вечным сном в девятом шкафу. – Когда отбываете? – На следующей неделе, – без особенной уверенности сообщает плотный коротышка. Старик снова что-то прокаркал, но на этот раз его не понял никто. Он нагибается к блокноту, передает его внуку. – Человек предполагает. – читает парень, – а Богу и смеяться лень. |
||
|