"Шестьсот лет после битвы" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр Андреевич)Глава перваяСтройка глотает грузы, чавкает, лязгает, ворочается в ледяных котлованах. Подымает из грунта зазубренные, в стальной щетине бока, шершавые горбы и уступы. Трасса гонит и гонит бетон, металл, механизмы, кормит ненасытную стройку. Все это там, за окном кабинета. А здесь — лакированный стол. Разноцветный раскатанный график. Внимательные наклоненные лица. Замминистра пробегает глазами стрелу пускового графика от тонкой синей черты, отмечающей сегодняшний день, к завтрашнему красному кругу — дню пуска второго реактора. — Повторяю! — Замминистра тяжело из-под мохнатых бровей оглядел собравшихся. Смуглого, с седыми висками начальника строительства Дронова; его заместителя, моложавого, с красивым тонким лицом Горностаева. Главного инженера Лазарева, чьи умные темные глаза скользили вдоль линии графика. Молчаливого, замкнутого, с обветренными губами секретаря райкома Кострова. Все они склонились над графиком, и стрела, выточенная из дней и ночей, нацеленная в завершающую красную мишень, пролетела сквозь них, собравшихся. — Повторяю!.. Он старался быть твердым и жестким всем своим видом — стариковским басом, шевелением бровей, тяжестью жестов и слов. И одновременно робел их, отстранялся. Чувствовал мгновенный страх, подозрительность, неприязнь. Они могли уже знать о его несчастье. Молчали, но знали. Молча потешались над ним, не верили ни одному его слову. Изображали внимание, почтение, но потешались. На столе в стеклянной колбе пульсировал электронный частотомер. Зеленые дрожащие цифры кипели, как пузырьки. Прибор мерил пульс высоковольтной сети. Огромная синусоида пробегала по стране от океана до океана. Крутила моторы, гнала поезда, плавила сталь. Страна добывала энергию, сжигая мазут и уголь в топках громадных ГРЭС, крутила на реках турбины, расщепляла уран в реакторах атомных станции. В стеклянной колбе дрожала невесомая бестелесная весть о грохочущей в дымах и огнях работе. Замминистра посмотрел на прибор и вдруг вспомнил, как на даче в Крыму внук принес банку с зелеными богомолами. Поставил у него на окне, и они за стеклом бесшумно совершали свой неутомимый скользящий танец. — Я повторяю еще раз: это — решение правительства! Вам вдвое урезали сроки пуска. Но у вас достаточно времени, чтобы перепланировать свои возможности. После наших неудач на Украине мы остро нуждаемся в вашем блоке. Государство возьмет у вас станцию в срок, чего бы это вам и нам вместе с вами ни стоило. Под эти киловатт-часы, не мне вам это рассказывать, уже запланированы потребители. Их ждут заводы, чей пуск совпадает с пуском вашего блока. Их ждет оборона, а она ждать не может. Эти киловатт-часы уже проданы но поставкам СЭВ, и их ждут не дождутся в Польше. Мы не можем нарушить контракты, не можем не удовлетворить оборону, не можем обрекать на простои заводы. В случае вашего срыва государство будет вынуждено сжечь на ГРЭС дополнительные нефть и мазут. Покрыть ваше неумение работать за счет все той же матушки-земли. Ваши отговорки, как я их понимаю, ссылки на обстоятельства есть синдром Чернобыля, которым многие теперь прикрываются… Он оглядывал их лица, стремясь уловить в них двойной ответ. На эти суровые, непреложные, связанные с судьбой государства требования. И на малый больной вопрос, связанный с его личной судьбой. Этим вопросом, этой больной, мучительной тайной, которую они могли уже знать, было решение освободить его, замминистра Авдеева, от должности. Отправить его, старика, на пенсию. «На дачу, на травку, на Рогожское…» — думал он угрюмо. Крепкий, властный, привыкший руководить и командовать, привыкший работать без устали, он был уже устранен. Эта истина, пока что известная малому министерскому кругу, еще только обрастала подписями, утверждениями в инстанциях, не имела формы приказа. Но была уже в нем, уже мертвила его. Явившись на станцию, готовый порицать и приказывать, он был уже неопасен. Был безвольный, беспомощный. Чувствовал себя таковым. Хотел угадать, чувствуют ли и эти, собравшиеся. — Афанасий Степанович, вы правы во многом, но и нас вы поймите! — Горностаев, любезный и вкрадчивый, провел над графиком своими длинными белыми пальцами. — Синдром Чернобыля действительно имел место, но он преодолен. Сейчас мы пойдем на станцию, и вы лучше почувствуете наши сложности, наши узкие места и, надеемся, поможете нам, как всегда помогали! Нет, пожалуй, они не знают. Сплетня не успела дойти. Не донеслась по телефонам и телетайпам. Не просочилась с командировочным людом, с визитерами из министерства и главков. Те, начавшиеся в Москве недомолвки, намеки, едва заметные признаки отчуждения, когда окружение начинает меняться, начинает ог тебя отворачиваться. Не сразу — то один, то другой. Припоминают твои личные слабости, служебные просчеты и промахи. Втихомолку злорадствуют, лицемерно сочувствуют. Ты забыт, от тебя отреклись, желают твоего устранения. Всматриваются, подымаются на цыпочки, стремятся углядеть, кто преемник. Кто он, облеченный новой властью, новым доверием. «Перевертыши! Никогда вам не верил!» — беспощадно думал он. Испытывал презрение, почти отвращение к преемнику, еще неизвестному, выжидающему, ловкому, цепкому, усвоившему новые веяния, новые словечки и термины. И к тем своим сослуживцам, торопливо от него отрекавшимся. И к себе самому, униженному, с двусмысленной ролью. Был готов погрузиться в огромную, на остаток жизни, обиду, в прозябание, в ворчливое неприятие, в быстрое дряхление вдалеке от этих станций и строек, из которых весь состоял, которые у него отбирали. «Старый хрыч… Устал и не нужен… Поведут тебя убивать…» Но нет, еще не отставлен. Он еще был замминистра. И эти, за столом, не знали о его отстраненности. Он был, как и они, отягчен государственным делом, обременен непомерной заботой. II оно, это дело, оставалось превыше обид. Он смотрел на пляшущие зеленые цифры. Это был танец об огромных заводах, о рождаемых ежесекундно младенцах, о хирургах под операционными лампами, о стартующих на полигонах ракетах. И в этих биениях и ритмах стоязыкой страны был и его ускользающе малый пульс, готовый замереть и исчезнуть. — Идемте на станцию! — сказал он, грузно вставая. Попробовал пошутить: — Посмотрим ваши стыки и ваши разъемы. Посмотрим, как вы перестраиваетесь… Шли, не задерживаясь, по первому работающему блоку. Сначала по удобным чистым коридорам с одинаковыми дверями, за которыми скрывались эксплуатационные службы. Вышли в машинный зал, огромную туманно-голубую кубатуру, наполненную мерным гремучим рокотом. Равномерное слияние множества вращений, качений. Трение воды о стальные объемы труб. Давление раскаленного пара в летящие лопатки турбины. Уханье насосов, поршней. Умягченное маслами и смазками, подхваченное гулкими сводами, это гудение превращалось почти в тишину, в металлическую неподвижность туманного напряженного воздуха, в котором разноцветно изгибались ребристые трубы, взбухали цилиндры и сферы, уложенные, упакованные в незыблемое сложное единство. Замминистра шагал через зал, не разумом, а всей своей инженерной сутью понимая конструкцию станции, ее мощь, красоту. Стекло и сталь отделяли внешний мир, нерукотворную, естественную природу от рукотворной, сотворенной разумом. Он думал с гордостью, как о деле своих собственных рук, о соизмеримости этих двух стихий. «Болтуны! Писаки! — обращался он к кому-то, ненавистному, глумливо-болтливому, досаждавшему трескотней статеек, бесконечным бездарным лепетом, отнимавшему у него, инженера, это чувство красоты и могущества. — Не сметь! Не трогать руками!..» Не умея отрешиться от своего едкого раздражения, выговаривал начальнику строительства Дронову: — Вы повторяете ошибки, допущенные при строительстве первого блока! Сначала затянули бетонные и земляные работы. Потом, естественно, затянули монтаж и наладку. А теперь, когда навалились сроки, делаете и то, и другое разом. И вот вам неразбериха! Вот вам хаос! Вот вам ваша самостоятельность!.. Извлеките уроки из прошлого! Вы же опытный, тертый строитель! Дронов хмурился, не отвечал на упрек. Сохранял на лице упрямое несогласие. — Вам увеличили ресурсы, как вы просили. Пошли на увеличение рабочей силы! Дали вам людей. Дали заключенных, расконвоированных. К тому же у вас появились теперь новые рычаги и стимулы. Двигайте ими! Работайте по-новому! Это мы работали по-старому. А вы давайте по-новому! «Да что это я лицемерю? — спохватился замминистра, косясь на Дронова. — Насквозь меня видит. Не любит! Валит меня!.. Я, старик, — про новые времена. Оно его, это время. Не мое, а его! Он меня им и валит! Он, Дронов, в мое седло пересядет. О нем поговаривают… Ну скачи, скачи, молодец! Посмотрим, далеко ли вы на новом коне ускачете!» И эта едкая неприязнь и ревность сменились в нем смутной тревогой, посещавшей его теперь постоянно. Опасением — не за себя, а за все громадное любимое дело, за государство, которому верой и правдой служил, в незыблемость которого верил. И она, незыблемость, стала вдруг колебаться, породила страхи, сомнения. Новые времена, где ему не быть, куда отпускал от себя свое дело, сулили беды. И они, эти новые люди, оттеснявшие его, старика, сумеют ли справиться с бедами? Не напортят построенное с таким усилием? Не разбазарят накопленное с таким трудом? Проходили диспетчерский пост — драгоценный стеклянный витраж, выполненный столичным дизайнером. В приоткрытую дверь мелькнул на мгновение округлый пульт в бессчетных миганиях и блестках. Бригада диспетчеров в голубых, словно скафандры, комбинезонах действовала среди кнопок и клавиш. Пульт искрился, мерцал, как небесный свод. Инженеры, как космонавты, вели гудящую станцию, и казалось, она одолевает гравитацию, отрывается от бренной земли, летит в мироздание. И мгновенный, пугающий, затмевающий зрение образ. Другой — чернобыльский пульт. Среди недвижных погасших приборов— горящие вспышки тревоги. Сигналы аварии. Пылающее световое табло. Разгромленные, залитые жижей коридоры, ошметки обгорелого кабеля, чадящее зловоние пластика. Задыхаясь, сипя в респиратор, он грузно бежит, сторонясь застекленных окон, в которые бьет радиация всей мощью и ядом развороченного четвертого блока, яростью пекла, сжигающего сталь и бетон. «Нет, погоди, не здесь! — суеверно, защищая станцию, запрещал он себе вспоминать. — Не теперь!.. Не об этом!..» Подумал: он уйдет, устранится, унесет с собой свое время, уступит место другим. Но останутся его дела. Останутся станции. «Говорили «надо» — и делали! Надо — и строили станции. Надо— и оборону! Вот так, в этих «надо», в этих надрывах, поставили государство, выиграли войну!.. Что ж, давайте, творите, делайте теперь по-другому!..» Миновали зону первого безлюдного блока, наполненного автоматами. Уткнулись в металлическую сетку с турникетом, у которого стоял вахтер. Пост вооруженной охраны отделял действующую зону станции от стройки. Прошли турникет и оказались в другом пространстве и времени. Черное, ржавое, из разрывов и провалов пространство окружило их. Тусклое железное небо, сконструированное из двутавров, нависло над ними, осыпало окалиной, сором. Двигались бесформенные пыльные тучи. Гремело и вспыхивало. Сочились длинные огненные ручьи, плоско разбивались о невидимые преграды, проливались водопадами, с треском гасли на мокром бетоне. Клубилось, мерцало и лязгало. Двигались в воздухе обрезки труб, бадьи с раствором. Шипели ядовитые огни автогена. Краснели ожоги сварки. И повсюду — внизу, наверху, в поднебесье и в темных провалах, — везде были люди. Толкали, точили, жгли, врезались и ввинчивались, кроили и резали. Вытачивали станцию. То ярко освещенные, то едва заметные. Складывали воедино бесчисленные разрозненные части. Приваривали искусственное небо к рукотворной земле. Наполняли их еще неживыми машинами. Соединяли, укладывали по невидимому, ускользавшему от понимания замыслу. Едва вступив в этот едкий обжигающий воздух, едва глотнув этот огненный металлический дух, погрузившись в визги и скрежеты, в стенания и вопли рождавшейся в муке громады, замминистра испытал знакомое давнишнее счастье. Это был его мир. Нет, не тот мир, министерский, кабинетный, бумажный, — мир стройки. Здесь ему было хорошо. Здесь было ему понятно. Здесь, в этом хаосе, из которого выдиралась станция, обретая форму и контуры, уже просматривались ее будущие красота и могущество. В этих черновых стомерных усилиях, сочетавших людей и металл, неодушевленную материю и возвышенный дух, — здесь он был нужен. Был свой. Начальник участка Язвин, в белой рубахе и галстуке под спецовкой, с перстнем на чистой руке, остановил его, не пуская под внезапный, пролившийся сверху огонь: «Эй, там, наверху! Осторожней! Дай пройти!» На его окрик из железной стены выглянуло лицо, протянулась рука с держателем. Сварщик, прикованный цепью, с любопытством посмотрел на проходившее начальство. Едва оно прошагало, забыл о нем, снова вонзил электрод, откупорил в стене огненный шипящий источник. Замминистра шел вдоль машинного зала, по звукам, по запахам и огням, по скоплениям людей угадывал движение стройки. Ее сбои, огрехи. Промахнувшиеся, несведенные стыки, где простаивали и курили бригады. Видел просчеты управления, утечку материалов, энергии. Видел взбухшие узлы напряжений, где работа удавалась и спорилась, рвалась вперед и люди упорно и жадно кидались на эту работу, загребали ее себе. В этом дыме и скрежете добывали заработки, благополучие семьям. В сверхплотном и страстном контакте с угрюмым непускавшим металлом одолевали его и сминали. Он все это видел и знал. Понимал стратегию стройки. И снова — больная, пугающая, безнадежная мысль: ведь это его последняя стройка, последняя станция. И другая мысль, напоминавшая панику: «Не хочу уходить! Не уйду! Умру, не уйду! Здесь останусь!..» Он и впрямь был готов здесь остаться. Отказаться от министерского кресла, от почета и власти, от «чайки», что поджидала его у подъезда и готова была умчать в своем длинном уютном салоне, от пайков, привилегий, престижа. Готов был работать здесь любым, самым малым прорабом. Хоть шлифовальщиком, сварщиком. Даже стоять на вахте, охраняя этот грохот и звон. Если нет — готов умереть. Превратиться в сталь водоводов, в асбестовый кожух турбины, в языки автогена и сварки, в ругань и хрип бригад. Любой ценой был готов сохраниться в сумрачном мире стройки. «Не правы!.. Буду бороться!.. Ненавижу!.. Брехуны, краснобаи!» Кругом продолжалось движение. Прошли монтажники в робах, с нашивками, в черных подшлемниках, перешнурованных белым крест-накрест. Несли на плечах рулоны сверкающей жести. В каждый рулон залетал блик света. Метался, крутился в раструбах на плечах у рабочих. Неслась в высоте тускло-желтая балка крана. Под ней, в клетчатой стеклянной кабине, виднелось девичье лицо. Навстречу несся другой, красный кран. Они сближались, как в воздушной атаке, готовые протаранить друг друга. Замедлили движение. Замерли. Подняли на разных высотах связки стальной арматуры. К грязным перекрестьям двутавров припал рабочий. Черный в измызганной робе, расставил сбитые кирзовые сапоги. Кричал, хрипло кашлял, кого-то материл. Коснулся электродом двутавра. Из-под рук ударили прозрачные голубые лучи, невесомые синие лопасти. Воздух вокруг наполнился чистым сиянием. И он вспорхнул на этих лучах, затрепетал на этих крыльях, как синий ангел среди железного гудящего неба. Погас электрод. Стал черный, замызганный. Только у лица с опущенной маской горела остывшая алая, зажженная им звезда. Гасла, входила в конструкцию станции. Сопровождаемый свитой, вошел сквозь алюминиевую дверь в помещение диспетчерского пункта. Ярко горели лампы-времянки. Мерцала сварка. Штукатуры белили потолок. Электрики подвешивали плафоны. На полу ветвились многоструйные плети кабелей. Разделялись, расслаивались, подползали к пульту. Длинная выгнутая панель с пустыми глазницами, без циферблатов, была не похожа на соседнюю, в. рабочем блоке, горевшую, как галактика. Была еще погашенным звездным небом. Еще не оживленной вселенной. Наладчики в белых халатах. Сварщики в грязных робах. Прибористка с паяльником, роняющая оловянную каплю на серебряный лепесток индикатора. Маляры, брызгающие краской на пульт. Одна работа настигла другую. Ворвалась в нее, мешала и путала. Люди нервничали. Нервность рабочих передалась инженерам. И они, забыв о высоком начальстве или, напротив, ему напоказ, затеяли перепалку. — Вот, Афанасий Степанович, наше узкое место. — Начальник строительства Дронов ничего не скрывал, но и ни в чем не винился. Просто показывал узкое место, одно из многих, в которых застряла стройка. Игольное ушко, в которое проталкивали упиравшуюся многогорбую станцию. — Работаем внахлест. Мы посоветовались на штабе. Решили: пусть параллельно работают. Так мы выиграем несколько дней. Думаю, мы правильно поступили, Афанасий Степанович! — Меня это не интересует! Не интересуют ваши мелкие решения в каждом отдельном случае! — сказал замминистра. — Меня интересует только твердый осадок. Только твердый осадок! Сдача второго блока! — И неожиданно повернулся к маленькому голубоглазому прорабу: — Устали люди? Я спрашиваю: люди устали? — Да как сказать! — стушевался, спрятал за спину перепачканные руки прораб, — Работаем… — Да это видно — устали! — Секретарь райкома Костров словно брал под защиту смутившегося инженера. Замминистра недружелюбно, из-под бровей, посмотрел на молодого, с обветренными губами секретаря. Что он может знать о стройке, о станции, этот секретарь, далекий от инженерного дела, в чей захолустный, захудалый район, славный недородами, непроезжими проселками, обезлюдевшими деревнями, вкатила эта уникальная стройка? Осчастливила его, вывела из безвестности. И теперь он хозяин не чахлых нив, не обшарпанных скотных дворов, а этой красавицы станции, турбин и реакторов. Как он может чувствовать стройку? — Конечно, устали, — повторил секретарь райкома. — На прошлой неделе вот отсюда, прямо от этого пульта, «скорая» увезла с инфарктом замначальника треста. Обширный инфаркт задней стенки. — Срыв пуска — это инфаркт энергетики. Инфаркт экономики. Вот о чем надо знать! И главное — «скорую» здесь не вызовешь. Из Японии она не примчится. И из ФРГ не примчится. И из Штатов к нам не примчится. Так что лучше не доводить до инфаркта! Его жесткий ответ был не им, инженерам. А другим, не знающим этих надрывов и пусков. Как тогда, в Экибастузе, на ГРЭС, когда стройка не давалась, опаздывала, оборудование шло нестандартное, рвались трубопроводы, сгорали обмотки и он, инженер, управленец, посылал ночные бригады в закопченное чрево котла. Стройка их сжирала, проглатывала. Выплевывала наутро обрезки труб, измочаленных, изможденных людей. И с первым поворотом турбины обрывается целая жизнь, целая судьба завершается. Дымит и клокочет станция. Блещет вал генераторов. Рапорты, телеграммы в столицу. А ты опустошенный и мертвый, как после изнурительных родов. Черно-белая казахстанская степь. Полосатые бетонные трубы. Твой электрический дымящий младенец. Они шли по станции. Ныряли в полутемные глухие отсеки с грозными наледями, из которых торчали вмороженные короба и остовы, веяло стужей, и казалось, что это не стройка, а взорванный умертвленный объект. По узким коридорам переходили в освещенные яркие камеры, где дышали калориферы, ловкие наладчики свинчивали тончайшие драгоценные трубки, устанавливали приборы, похожие на хрустальные сервизы, и пахло здесь ароматными лаками, тонкими эфирами. Он останавливался, задавал вопросы работающим, как бы незначительные, не связанные с технологией, а такие, чтобы услышать интонацию, не смысл, а звук ответа. По степени его разумности, связности угадать настроение людей, их готовность и желание работать. Находился в полутемном отсеке под выпуклыми цилиндрами баков, а видел всю станцию сразу, внутри и снаружи. Ее образ, ее голографию. Вошли в гермозону, в герметичный громадный объем, отлитый из сплошного бетона. В огромный непроницаемый кокон, в котором за толщей монолита таился реактор, водяной первый контур, отбиравший тепло из урановой топки. Множество машин и приборов, управлявших работой реактора, уже стояли, сшитые на живую нитку. В оболочку гермозоны были врезаны многожильные тросы, стягивали бетонную корку дополнительным мощным усилием. Оболочка была настолько прочна, что выдерживала прямой удар упавшего самолета. В случае аварии, разрыва трубы держала давление раскаленного радиоактивного пара. Станция была не просто системой, отнимавшей от урана энергию, превращавшей ее в электричество. Она была комбинацией множества защитных систем, предотвращающих утечку ядов. Выброс ее радиации, ее внешнее радиационное поле были меньше, чем естественный фон земли, и намного меньше, чем выбросы радиации из труб теплостанций. Она отличалась от Чернобыльской иным проектом реактора, совершенной и мощной защитой. Но он, замминистра, запрещал сознанию воспроизводить тот злосчастный, взорванный блок, черное, источающее гарь дупло, повторял суеверно: «Не дай бог! Не дай бог!» — Вот здесь мы потеряли два дня. Отсюда потянулась цепочка потерь, — пояснил ему замначальника стройки Горностаев. Они вошли в отсек, где бригада с переносными лампами расселась, распласталась среди плетения труб. Ставили задвижки, сорили искрами, шипели газовым пламенем. — Пожалуйста, ко мне бригадира! — попросил замминистра. В ватнике, в торчащей из-под каски ушанке, в резиновых сапогах, держа в рукавице пучок электродов, бригадир предстал перед ним, спокойный, сдержанный, угадывая его должность и роль. В этих-бетонных промороженных стенах, дыша густым паром, он, бригадир, был хозяином. — Почему на два дня отстали? — спросил замминистра, чувствуя сквозь бригадирский ватник силу мужского сутулого тела, привыкших к напряжению мускулов. И одновременно озноб сквозь свою шубу, не греющую ослабевшее стариковское тело. — Где вы два дня профукали? — Кладовщица не выдавала резаки. — Что, что? — Кладовшица, говорю, резаки не выдавала. То учет, то отгул. «Я, говорит, плюю на твой пуск. У меня отгул, я не выспалась!» И ушла, заперла кладовую. — Черт знает что! — охнул замминистра, ощутив знакомый гнев и бессилие. — А вы говорите — новый подход! — повернулся он к начальнику стройки. — Кладовщица, безмозглая баба, срывает пуск станции! Срывает постановление правительства! И вы не можете найти на нее управу? Мы здесь с вами будем принимать сверхмудрые решения, вспоминать партийные пленумы, а у нее отгул, она спать захотела!.. Почему не послали за ней ночью? Почему не подняли из постели? Почему не обеспечили бригаду инструментом? и — Да вы ведь знаете, Афанасий Степанович, какие у нас кладовщицы! — оправдывался Дронов. — Безмужняя, двое детей, сто рублей заработок! Чуть что не по ней — и уходит! Кто за такие деньги будет работать? — Сами вместо нее встаньте! Другую поставьте! А инструмент у бригады должен быть! — выговаривал он все в том же бессильном гневе — на себя, на начальника, на безвестную кладовщицу, затурканную, злую, изведенную мыканьем по стройкам, по барачным углам, измученную мужем-пьяницей, с неумытыми, кое-как одетыми и накормленными детьми. Гневался и сдавался: все было давно известно. Как вчера, как годы назад. Крикливая, остервенелая женщина, которой нечего больше терять, некуда отступать и скрываться, и была тем пределом, за который им всем не ступить. У порога ее каморки останавливалась вся экономика, все искусство управлять и планировать. — Да мы нагнали по срокам, — сказал бригадир, ровняя пучок электродов, упирая иглы в ладонь. — Бригада собралась и решила — работать в три смены. Подравняли график. Даже на полсуток вперед идем. — Спасибо, — сказал замминистра и прошел под нависшими трубами. Слышал, как кто-то сзади, то ли Язвин, управляющий с перстнем, то ли начальник строительства, благодарил бригадира: — Спасибо, Семеныч, нашелся! Выручил! Спасибо тебе! — Резаки давайте! Старые совсем износились! Не могу больше на этих соплях работать! — шипел в ответ бригадир. Бригада из темных ниш смотрела на них. То и дело зажигала огни, вонзала электроды в железо. Подсвечивала путь замминистру. Вышли на солнце, на яркий жесткий мороз. Взрывы пара. Тупые удары в грунт прокаленной тяжкой болванки. Криволапые рыжие «татры» с курчавыми гривами дыма. Башня реактора. Бетонный шершавый столп, спекшийся, покрытый коростой, с драгоценной, упрятанной в глубине сердцевиной. Оболочка реакторного корпуса была наспех, неровно покрашена в грязно-белый цвет. Наверху, незакрашенное, оставалось большое пятно, серо-синее, в подтеках, напоминающее медведя, поднявшегося на задние лапы. Замминистра смотрел на это пятно, похожее на старинный герб. Вставший на дыбы медведь, насаженный на невидимую, убивающую его рогатину, напоминал его самого: «Я, я медведь! Меня убивают!» Они подошли к подъемнику, к просторной, продуваемой ветром клети. Уплыли вниз кабины самосвалов, разрытые парные котлованы, ползающие бульдозеры. Воспарили сквозь дым и гарь к холодному солнцу. Открывалась даль с перелесками. Белые с гулявшей поземкой поля. Замерзшие озера и реки. Высоковольтные мачты наполняли резным узором туманные просеки. Бетонки искрились моментальными вспышками солнца. Оттуда, из лесов и полей, приближались стальные пути, катили составы, мчались машины. Стремились сюда, к станции, где кончалась белизна, зачерненная сором и гарью, застроенная, заставленная, заваленная, в копошении людей, механизмов. Из этого подвижного сгустка, как его ядро, вставала башня реактора. Центр гравитации, захватывающий в себя растревоженное сдвинутое пространство, наматывающий на себя поля, перелески, поземки, стягивающий провода и дороги. Все сжималось, вбивалось в ядро. С мороза и стужи, исполосованные ветром, они нырнули в круглый люк башни. Скрылся внешний, блистающий солнцем мир. Они оказались в замкнутом сумраке, в недрах бетонного кокона. В реакторном зале. После солнца здесь было тускло. Горели прожекторы. В косых, под разными углами, лучах сверкали элементы реактора. Драгоценные, выточенные из нержавеющей стали, напоминали прозрачные вазы, бокалы, чаши. Льдисто отражали прожекторы, лица монтажников, пылающие шары сварки. От стальных элементов исходило тихое сияние. Весь зал до высоких сводов был наполнен этим тихим непрерывным сиянием, чуть слышным, похожим на орган звучанием. Глыба стали прошла через столько рук; столько лиц и дыханий к ней прикасались, что она казалась живой, слабо дышала. — Практически мы завершаем наладку реактора и главного контура, Афанасий Степанович. Не хватает нескольких клапанов и одного габарита задвижки. Завод-поставщик замешкался, но мы его поторапливаем. — Накипелов, похожий на кольчужного богатыря, рассказывал о наладке реактора. Замминистра слушал, но при этом почему-то вдруг вспомнил книгу, которую недавно листал. В этой книге, посвященной народному творчеству, говорилось об иконах и вышивках, о рубленых избах и храмах, о крестьянских песнях и свадьбах. «А это разве не творчество? — думал он, касаясь пальцами холодной стенки реактора. — А это разве не песня?» Все они были здесь: он сам, руководители стройки, рабочие в белых брюках и робах, — все они еще были здесь, пока не опустят в глухую шахту тяжкие литые конструкции, соединят многотонные слитки в сверхточную, начиненную горючим машину. Уран раскалится. Вода непрерывным потоком начнет омывать накаленное чрево реактора. Насосы погонят по трубам клокочущую перегретую воду. И весь зал, безлюдный и замкнутый, пронизанный лучами урана, станет подобием огнедышащего земного ядра, сконструированного инженерами. — Ну вот здесь, я вижу, дело идет! Здесь бригады вцепились в работу! — Замминистра остановился перед рабочим, орудующим шлифовальной машинкой. Длинный звенящий вихрь вырывался из его рук, словно выскакивала и пропадала красная металлическая лисица. Калорифер, предназначенный для обогрева реактора, не работал. От металла веяло ледяным ветерком. Замминистра чувствовал резь под лопаткой. Но уходить не хотелось — так сильно, ловко и точно работал шлифовальщик. — Когда вы пускаете блок? — спросил он рабочего, который выпрямился, выключил инструмент, смотрел спокойно и выжидающе. Серые глаза, маленькие светлые усики, свежие губы, крепкие перепачканные кулаки, сжимающие шлифмашинку, — все нравилось в нем замминистру. — Сроки знаете? Когда у вас пуск? — В мае, — ответил рабочий. — Укладываетесь? — Укладываемся, если дадут фронт работ. — Правильно. Если фронт работ есть, есть и заработок. И настроение хорошее. — Ребята хотят работать. Пусть дают фронт работ, мы будем работать сколько нужно. — Слышите, что рабочий класс думает? — Замминистра повернулся к окружавшим его инженерам. — Дайте ему для работы все, что он требует, и дело пойдет! Вот вам и вся перестройка! Глупое управление приводит к простоям, к безделью. Все прогулы, пьянки, весь брак лежат на совести дурных управленцев. Я это буду всегда, во все времена утверждать! «Всегда? — охнуло в нем беззвучно и больно. — Это когда же всегда-то? На пенсии, что ли? В старых шлепанцах?» Рабочий спокойно, терпеливо смотрел, ожидая, когда можно будет включить шлифмашинку. А замминистра не хотелось отходить. Хотелось спросить еще о чем-то. До чего-то еще дознаться. — Откуда пришел на станцию? — Из армии. — Где служил? — В Афганистане. — Ах вот что! Замминистра вглядывался в спокойное молодое лицо. Стремился угадать, что изведал молодой, почти во внуки ему годившийся парень, — какой жестокий и страшный опыт, неведомый ему, пожилому. И было неясное чувство вины и растерянности. Желание его защитить. И одновременно искать у него защиты. — Тут же брат его работает сварщиком. Из Чернобыля прибыл. Ликвидировал аварию. — Секретарь парткома стройки Евлампиев мягко похлопал по плечу рабочего, по белой робе с цветной нашивкой. — Ну как, Ваганов, жена не родила? — Пока еще нет. — Через пару месяцев новый дом сдаем. В квартиру всем семейством въедешь. — Хорошо бы, — кивнул рабочий. — Нельзя ли калорифер сменить? Третий день просим. Холодрыга! И реактор холодный! — Все сделаем, спокойно работай! Шлифмашинка опять заурчала, и длинная бегущая лиса заструилась под рукой у пария, отражаясь в зеркальной поверхности. «Да нет, все мы ровня, и стар, и млад! — успокаивал себя замминистра. — Я ставил станции, а другие на моем электричестве строили истребители и подводные лодки, а третьи спускались в отсеки. Оборона не выбирает работников. Государство не выбирает работников. Все мы, и стар, и млад, в государственной, оборонной работе…» Они покинули реакторный зал. Оказались на скрежещущей дымной земле. Ее давили и рвали ковши. Мяли гусеницы. Чернили копоть и гарь. Бетононасосы «Швинг» гнали сквозь трубы раствор. Бетон застывал в монолите среди тучи нагретого пара. «Татры» разматывали дымные шлейфы, сбрасывали со спины песок, заваливали траншеи с черными свитками труб. Бульдозер «Комацу» вонзал в ледяную коросту отточенный клык, драл грунт, выкорчевывал из него гнилые ребра древних безымянных построек. «БелАЗы» выворачивали квадратные морды, хрипя, выволакивали из котлована смерзшиеся глыбы. Машины всех мастей и расцветок, построенные на заводах Европы, Америки, Азии, сошлись на этой атомной стройке. Отдавали ей свои силы. Станция, которую они воздвигали на среднерусских суглинках, была детищем мировой экономики, мировой цивилизации. Ее энергия принадлежала всей земле. Бесцветная, бестелесная мощь электричества омывала землю, сотворяла ее новые оболочки, одевала ее сиянием. Замминистра шагал тяжело, огибая рваные клубки тросов, обрезки алюминия, лужи гудрона, солярки. Навстречу быстро в подшлемниках, касках шли рабочие. Парни и девушки. Монтажники — смуглые, загорелые, переброшенные с азиатских строек. Верхолазы из Заполярья с малиновыми лбами. Все языцы сошлись на стройке. В тысячи рук поднимали ее из болот и лесов. — Я надеюсь, вы догадываетесь, этот блок для вас будет этапным, — сказал замминистра начальнику строительства Дронову, с которым вышагивал рядом, обогнав остальных. — Если все будет в срок, если не допустите срыва, уверен, вас возьмут в министерство. Открываются вакансии. Мы, старики, свое отработали. Нам пора на покой. Вы — наша смена. Вы новые люди. Вам — на наши места. — Ну что вы, Афанасий Степанович, — ответил Дронов. — Вы еще поработаете. Прекрасно еще поработаете. У вас такой опыт, такой авторитет в энергетике. А я, если честно признаться, отсюда не хочу уходить. Стройка — вот мое место. После второго блока — третий, а там и четвертый. А на это, вы знаете, уйдет весь остаток человеческих сил. И не нужно мне ничего другого, поверьте! — Ну нет, не поверю! Вы достигли другого уровня. Ваш путь — в министерство. Он тонко его искушал и испытывал. Проверял и выведывал: знает ли в самом деле о том, что его на пенсию? Быстро, зорко взглядывал в крепкое, резкое лицо, на котором лежали линии и тени усталости, уже не смываемые, прочертившие в этом крепком лице другое — лицо старика. «Да какие новые люди? Он ведь такой же, как я. Я его вырастил, выучил. Он знает то же, что я. Только, пожалуй, поменьше. Какие новые люди?..» И острая к нему неприязнь. Больная обида — на него, на станцию, на шофера в кабине «БелАЗа», на сварщика, несущего резак автогена, на все, что вытесняет его и выдавливает, готово забыть, отвернуться. На само государство, которое вручило ему огромное дело, отличило от многих, наградило орденами и премиями, а теперь от него отрекается. — Вы думаете, если вы нас прогоните взашей и сядете на наши места, вы справитесь? Сделаете все лучше нас? Нет, говорю я вам, нет! Вы будете хлебать и хлебать то, что заварили. Хлебать и захлебываться! А мы, старики, из своих богаделен будем смотреть на вас, как другие, те, что моложе, будут выкидывать вас на помойку. Взашей, в богадельню! Нельзя безнаказанно бить и хлестать отцов. Вас будут бить и хлестать ваши дети! Вы прибежите к нам, если мы доживем, станете каяться, просить прощения. Но за вами будут гнаться с дубьем ваши дети!.. Умолк, задохнулся. Косо смотрел на изумленного Дронова. Жалел, что позволил себе сорваться. Обогнули станцию и вышли на берег озера. Пустое, белое, с далекими берегами, с серой россыпью села, с хрупким церковным шатром. Все это так отличалось от бетонного бруска машинного зала, от башни реактора с косматым паром, от насосной станции, громадных промасленных труб, похожих на шеи многоглавого змея. Трубы пустые, не соединенные с озерной водой. Зачавкают береговые насосы, потянут озеро в железные трубы, омоют горячие валы и подшипники, ополоснут всю горячую станцию. Станция выпьет озеро. Половодья, рыбы, утонувшие старые лодки, далекий шатер колокольни станут частью громадной машины, системой ее охлаждения. — Когда приступаете к переселению деревни? — спросил замминистра у секретаря райкома Кострова, сжимая глаза от морозной, дующей из озера поземки. — Перед пуском начнем потопление. Деревня должна быть пустой. — Через пару месяцев сдаем в городе дом. В него и переселяем людей, — ответил Костров, глядя в ту же сторону, через лед, через ветер, на белый, как перышко, церковный шатер. — С этим нельзя тянуть. Еще одно узкое место… И пошел туда, где начиналась трансформаторная подстанция. Где рябило от множества серебристых лучей, соединенных в кресты и соцветия. Все было соткано из хрупкой готической стали. Небо, расчлененное проводами, шелестело, шуршало, сыпало на землю невидимые летучие ворохи. Он стоял, пропитанный электричеством. Слушал звучание короны. Через это звучание соединялся со всеми сотворенными станциями — на водах, на угольных пластах и карьерах, на уране, на нефти и газе. Они, сотворенные им, через великие реки и горы посылали ему свои голоса. Окружали его электричеством. …«Чайка» стояла перед зданием управления, длинная, лакированная. Поодаль, не приближаясь к ней, — зеленые измызганные «уазики». На башне реактора поднялся на задних лапах медведь. И замминистра еще раз увидел герб, увидел символ могучей, уставшей, убиваемой жизни, не желавшей умирать. Увидел себя. Среди провожавших был один, к кому хотелось обратиться отдельно, поговорить не о делах, не о пуске. Замначальника стройки Горностаев, моложавый, с красивым лицом, не огрубевшим от наждачных сквозняков и морозов, от криков и ссор. Сын его умершего друга, с кем строил азиатскую гидростанцию Племянник видного работника Совмина, с кем часто встречался но службе. Помнил ею ребенком, помнил с отцом на станции. Вместе ходили в горы за первыми цветами, и он, мальчишка, срывал голубые, выраставшие из-под снега соцветья. Плотина внизу удерживала окаменевшую зеленую воду, опадала белыми недвижными космами… — Ты уж, Левушка, меня прости. Не зашел к тебе, не посмотрел, как живешь. Дядьке твоему позвоню, отчитаюсь. Скажу, видел, — жив, здоров, чего больше? — В другой раз зайдете, Афанасий Степанович. Весной на пуск приедете, тогда и зайдете. Посмотрите мое житье-бытье! «Нет, не знают! Не знают, что весной не приеду. Кто-то другой, а не я». — До весны далеко. Все может случиться, — ответил он. — Время на дворе быстрое. Каждый день — новое время! — И вдруг быстро, страстно, почти шепотом, чтоб не слышали другие, сказал: — Ты-то, ты-то будь тверд! Не верьтись, как флюгер. Есть же устои, есть же ценности. Мы-то с тобой энергетики до мозга костей, знаем дело. Знаем, чего оно стоит! Знаем, как управлять строительством. Как управлять государством. Не предавай! Никогда! Быстро повернулся к нему, не поцеловал, а крепко прижал к себе, к своей старой, тяжелой груди его сильное, гибкое тело. Он пожимал руки, а сам смотрел на станцию, на ее серый, угрюмый облик, такой знакомый, понятный. И вдруг безнадежно и страстно захотелось стать молодым. Цепко взбегать но шатким, сваренным наспех стремянкам. Уклоняться от падающих огней автогена. Нырять в туманное, с голубыми снопами пространство, где сильные, шумные люди вращают валы и колеса, двигают поршни. Там его мир, его счастье. Станция смотрена на него многоглазно и безмолвно прощалась. — До свиданья, — повторил он, садясь в машину. «Чайка» мощно, мягко, брызнув из-под колес промороженным гравием, скользнула, помчалась. Все смотрели, махали вслед. Перестали махать. Облегченно вздохнули. Отворачивались от опустевшей дороги. — Ну что ж, получили указания свыше, давайте их выполнять! — полушутливо сказал Дронов, смахивая с рукава белые брызги извести. — Авдеев — мужик крутой, но дельный, — сказал Накипелов. — Умеет взять за рога. Это он мягко сейчас. Погодите, весной приедет, стружку снимет поглубже! — Да он не приедет весной! — белозубо улыбнулся Горностаев, поворачивая свое красивое лицо к пустой дороге. — Уже почти подписан приказ о его уходе. Старика отпускают на пенсию. — Быть не может? — сказал Язвин. — Он же непотопляемый! — Я разговаривал с Москвой. К дядюшке звонил — он сказал. Последствия чернобыльских чисток. Он тоже несет ответственность. — Ну так что же мы тогда испугались? — Главный инженер Лазарев оживленно блестел глазами. — То-то я смотрю, клыков не показывал! Раньше-то круче был! — Ну ладно, товарищи, хватит! — перебил секретарь райкома Костров. — Давайте все-таки осмотрим город. Меня волнует судьба восемнадцатого дома. Надо переселять деревенских. Пошли к «уазикам». Усаживались, хлопали дверцами. Упругие, голенастые машины покатили по бетонке в город. «Чайка» тем временем мчалась в прозрачной пурге, пролетая пустые осинники, белые болота, утлые деревеньки. Замминистра ссутулился, погрузился в сиденье, тяжелый, усталый. «Вот она, Русь-то!» — думал неясно, углядев за стеклом семенящую лошадь, сидящего в санях мужичонку. Двигатель мягко ревел. Мелькало, белело. И чудилось: за всеми полями, за туманными лесами и далями звенит в снегах бубенец. |
||
|