"Союз еврейских полисменов" - читать интересную книгу автора (Чабон Майкл)9Бреннана они бросили возле «Первой полосы». Он замер на тротуаре растворяющимся в тумане соляным столпом, провожая удаляющуюся парочку взглядом, отмахиваясь от норовящего хлестнуть по физиономии галстука, а Ландсман с Шемецом дошли до угла Сьюарда, потом по Переца, свернули сразу за Палац-театром под сень Бараноф-касл-хилл, уткнулись в проплешину черной двери на черном мраморном фасаде с большим витражом, закрашенным черной краской. – Что за шутки?! – проворчал Берко. – У «Воршта» я за пятнадцать лет ни разу ни одного шамеса не заметил. – Меир! Пятница, полдесятого. Ты в уме? Там никого, кроме крыс. – Еще чего! – Ландсман уверенно заворачивает за угол, подходит к черной двери черного хода и дважды стукает в ее филенку костяшками пальцев. – Таким должно быть место для обдумывания коварных планов. Если твои коварные планы нуждаются в обдумывании, конечно. Стальная дверь скрипнула, открываясь, и в проеме обозначилась мадам Калушинер, одетая как для выхода в шуль или в банк на службу: серая юбка, серый жакет, черные туфли. Волосы в розовых поролоновых бигудях. В руке бумажный стаканчик с жидкостью, напоминающей не то кофе, не то сливовый сок. Мадам Калушинер жует табак. Стаканчик – ее постоянный, если не единственный товарищ. – В-вы?… – физиономия мадам Калушинер искажается, как будто она только что отведала содержимого неделю не чищенных слуховых проходов своих ушных раковин. Затем со свойственною ей манерностью харкает в стаканчик. По привычке заглядывает за спины детективов, проверяет окружающее пространство на предмет наличия неразрывно связанных с полицией мерзостей жизни. Быстро окидывает взглядом здоровенного индейца в ермолке, готового шагнуть в ее святилище. Обычно Ландсман приводил сюда увертливых штинкеров с бегающими мышиными глазками вроде Бенни «Шпильке» Плотнера или Зигмунда Ландау, Хейфеца среди стукачей. Но слишком уж не похож на штинкера Берко Шемец. Наше с кисточкой шапочке и бахромочке, но ряха его индейская ломает дохленькие рамочки портрета уличного сводника, посредника, сутенера либо помойного мудреца. Не укладывается он в классификацию мадам Калушинер. Она еще разок плюет в сосуд своей премудрости, переводит взгляд на Ландсмана и вздыхает. С одной стороны, она перед этим шамесом кругом в долгу. С другой стороны, врезать бы ему или выплеснуть жижу из стаканчика в рожу… Еще один вздох, и мадам Калушинер прижимается к стенке, пропускает их внутрь. Внутри пусто, как в прибывшем на ночной отстой городском автобусе, а воняет еще гаже. Кто-то недавно выплеснул в атмосферу, поверх постоянной басовой доминанты пота и мочи, ведро колоратурных завитушек с привкусом завалявшихся за подкладкой или спрятанных в потных носках баксов. – Туда вон садитесь, – рявкает мадам Калушинер, ничем не обозначив куда именно. Столы уставились в потолок рогами ножек опрокинутых на них стульев. Столы заняли всю сцену. Ландсман стаскивает с какого-то стола два стула, и они усаживаются вне сцены, в зальчике, поближе к запертой на мощный засов главной двери. Мадам Калушинер скрывается с глаз долой за занавеской из мелкой деревянной дряни, клацнувшей за ней костями игрушечного скелета. – Прелестное создание, – бормочет ей вслед Берко. – Душка, – соглашается Ландсман. – Она только по утрам заявляется. Чтобы на свою публику не глядеть. В гробу она видала своих музыкантов. В «Воршт» заходят всякие музыканты да артисты после закрытия театров и иных кабаков, заявляются далеко за полночь, заснеженные, промокшие, и забивают сцену, и убивают друг друга кларнетами да скрипками. Ангелы, как водится, притягивают дьяволов, и за артистами тянется всякое жулье: банкиры и бандюги, воротилы и ворюги, а также мелкая шантрапа, леди и джентльмены удачи и неудачи. – Так ведь ее муж… Ну да, понял. Натан Калушинер владел «Ворштом» до самой смерти. Игрок, изрядный жулик, весьма неправильный тип во многих отношениях, был он также королем верхнего «до» кларнета. Играл он, как будто в него диббук вселился. Ландсман, повинуясь своему отношению к музыке, следил за неразумным маэстро Калушинером и иной раз извлекал его из неприятных жизненных ухабов. Но однажды мосье Калушинер исчез из города вместе с женой хорошо известного русского штаркера, оставив мадам Калушинер лишь «Воршт» да долготерпение своих многочисленных кредиторов. Отдельные фрагменты фигуры мистера Калушинера впоследствии вынес на берег прибой возле доков в Якови, но знаменитое кларнета верхнего «до» среди них не оказалось. – А это, стало быть, его пес? – тычет Берко пальцем в сторону сцены. На месте, которое в былые времена украшал собой дудящий в кларнет Калушинер, сидит собака, кучерявый полутерьер в коричневых пятнах и с черным пятном вокруг одного глаза. Сидит пес, навострив уши, как будто прислушиваясь к каким-то отголоскам давней музыки в мозгу. От ошейника вяло спадает вниз цепочка, тянется к вделанному в стену кольцу. – Гершель, – пояснил Ландсман. Его печальное терпение собаки мучит, и он отводит взгляд. – Пять лет уже там торчит, на том же месте. – Весьма трогательно. – Пожалуй. У меня, знаешь, даже мороз по коже… Мадам Калушинер возвращается с маринованными огурцами и помидорами на металлической тарелке, корзиночкой маковых рогаликов и мисочкой сметаны. Все это умещается в левой ее руке. Правая по-прежнему лелеет бумажный мокротоприемник. – Отличные булочки, – тут же реагирует Берко и, не дождавшись ответа, продолжает: – Очень милая собачка. Ландсман внутренне усмехается потугам Берко наладить отношения. Всегда-то он пытается вступить в беседу с кем попало. И чем больше объект его усилий запирается, тем настырнее напирает на него Берко. С самого детства он лучился общительностью, желанием вступить в контакт. Особенно с таким бетонобойно-непроницаемым субъектом, как его кузен Меир. – Собака как собака, – роняет в ответ мадам Калушинер, а заодно роняет перед носами незваных гостей и принесенную кулинарию, после чего исчезает за той же занавеской с тем же скелетным клацаньем. – Итак, я должен просить тебя об одолжении, – изрекает Ландсман, не сводя взгляда с собаки, которая тем временем улеглась и опустила голову на свои артритные передние лапы. – И очень надеюсь, что ты мне откажешь. – Это одолжение как-то связано с «эффективным решением»? – Шутишь? – Оно в шутках не нуждается, это «решение». Оно само по себе хохма. – Берко цепляет помидорину, обмакивает в сметану и запихивает в рот целиком, тут же замычав от удовольствия. – Бина неплохо выглядит. – Она прекрасно выглядит. – Сучка мелкая. – Что-нибудь новое придумай, это я уже от тебя слышал. – Бина… – Берко слегка качает головой. – Бина… В своем предыдущем воплощении она, должно быть, флюгером была. – Ошибаешься. Ты, разумеется, всегда прав и сейчас тоже прав, но все же ошибаешься. – Ты же считал, что она не карьеристка. – Я считал? Когда это я считал? – Конечно, карьеристка. И всегда была. И мне это в ней нравилось и нравится. Бина крепкий орешек. У нее политический нюх. Ее считают своей в доску и сверху, и снизу, а это фокус не простой. Ей из колыбели – прямой путь в инспекторское кресло, в любой полиции мира. – Она лучшей в группе была, – вспомнил Ландсман. – В академии. – Но по результатам вступительных экзаменов ты был лучше. – Ну, был, был… – Ее даже тупые федералы отметят. Бина запросто может остаться в полиции Ситки и после Реверсии. И я ее вовсе не упрекаю за это. – Я тебя понял, но не могу сказать, что полностью согласен, – возражает Ландсман. – Не потому она взялась за эту работу. Или не только потому. – Ну а почему тогда? Ландсман пожимает плечами. – Не знаю, – признается он. – Может быть, Бина и сама не знает. – Может быть. А может быть, она хочет вернуться к тебе. – Еще чего! – Ужас, ужас… Ландсман обозначил тройной плевок через левое плечо и сразу подумал, не связан ли этот дурацкий обычай с жеванием табака. Тут появилась мадам Калушинер, влача прикованное к ней невидимое тяжкое ядро чугунное земного бытия своего. – У меня крутые яйца, – провозгласила она грозно. – У меня бублики. У меня студень. – Что-нибудь выпить, мадам К., – умоляет Ландсман. – Берко, как? – Рыгалки содовой, – отзывается Берко. – С каплей лайма. – Вам надо что-то скушать, – констатирует дама без следа вопросительной интонации. – Хорошо, хорошо, давайте яйца. Пару. Мадам Калушинер поворачивается к Ландсману, который тут же ощущает на себе взгляд Берко, взгляд выжидательный, настороженный. «Ожидает, что закажу сливовицу», – подумал Ландсман. Ландсман ощущает усталость Берко, его раздражение им, Ландсманом, и связанными с ним проблемами. Пора, мол, определиться с жизнью, пора найти что-то, ради чего стоит жить… И подобная бодяга… – Кока-колу, – мямлит Ландсман, – пожалуйста. Похоже, мадам Калушинер впервые за долгие годы чему-то удивляется. И кто бы ее удивил! Как раз этот шамес… Она приподняла одну стального цвета бровь, начала разворот. Берко потянулся за следующим помидором, стряхнул с него зерна перца и дольку чеснока, сунул меж зубов… Зажмурился от счастья… – Кислая женщина – кислые овощи… – Берко поворачивается к Ландсману. – А пивка не желаешь? Против пива Ландсман бы не возражал. Услышав название продукта, он ощутил его горьковатый вкус во рту. Пиво, которым его угостила Эстер-Малке, еще не готово покинуть организм, но Ландсман решил поторопить события. Предложение – не то призыв – с которым он собирался обратиться к Берко. кажется ему теперь глупейшим, нелепейшим, не стоящим. – К дьяволу, – отрезает он, поднимаясь. – Я в туалет. В мужском туалете Ландсман обнаруживает тело электрогитариста. Слышал он игру этого парня в «Ворште». Классный исполнитель, первым использовал технику и манеру американских и британских рок-гитаристов в еврейской танцевальной музыке булгар и фрейлехов. По возрасту он Ландсману чуть ли не ровесник, вырос на том же мысе Халибут, в тех же условиях. В моменты блуждания духа Ландсман сравнивал свою работу детектива с интуитивной манерой исполнения этого музыканта, теперь валяющегося без признаков жизни на полу мужского туалета. В кожаной тройке, при красном галстуке, с пальцами, лишенными перстней, но сохранившими углубления от них. Рядом с телом тоскует выпотрошенный бумажник. Тело, однако, тут же всхрапнуло. Ландсман пошарил на шее лежавшего, нащупал сонную артерию, обнаружил устойчивый пульс прекрасного наполнения. Алкоголем от владельца пульса несет со страшной силою. Из бумажника, похоже, вместе с деньгами вытащили и документы. Обхлопав музыканта, Ландсман обнаруживает плоскую стеклянную бутылку канадской водки. Деньги взяли, водку оставили. Ландсман не собирался пить. Он даже успел ощутить отвращение от мысли, что это пойло могло бы проникнуть в его желудок, что-то в нем сжалось от гадливости. Он заглядывает в погреба своей души, вглядывается в таинственные ее потемки. Уличает себя в том, что отвращение его к пинте популярнейшей канадской водки вызвано фактом возвращения его бывшей жены, выглядящей столь сочно, выглядевшей его женой и вообще Биной. Видеть ее каждый день – уже пытка. Вроде того, как Этот… с Большой Буквы… на три буквы, из трех букв… каждодневно мучил Моисея видением Сиона с макушки горы Пиз-… как ее там дальше… – га! Пизга. Она же Фас– тоже -га. Ландсман отвернул винтовой колпачок и приложился к бутылке. В организме вспыхнула горючая смесь жидкости и лжи. В бутылке осталось еще много, но Ландсман наполнился под завязку, наполнился раскаянием, сожалением, ощущением невозвратности… Все сходство между ним и отключившимся гитаристом обернулось против него. После ожесточенной схватки с самим собою Ландсман решил все же не выбрасывать бутылку и сунул ее в свой карман символом окончательного падения. Вытащив гитариста из кабинки, Ландсман исполнил то, зачем пришел, причем заметил, что журчание его струи о сантехнический фарфор вернуло музыканта в сознание. – Ф-фсе нар-рамально, – доносится с пола. – Все в норме, все в порядке, – заверяет лежащего Ландсман. – Т-токо… жене… не звони. – Не буду, не буду… Этого собеседник уже не слышит. Ландсман выволакивает жертву алкоголя и бандитов из сортира, укладывает его на пол и подсовывает под голову толстую телефонную книгу. Вернувшись к столу, он благовоспитанно прикладывается к стакану липкого пойла с пузырьками. – О-о-о, кока… – Итак, – напоминает ему Берко, – чего ты от меня хотел? – Да-да. Сейчас-сейчас. – Ландсман ощущает прилив уверенности в себе, понимая, что вызвана уверенность глотком вшивой водки. Что такое уверенность двуногого, да и вся жизнь его, с высот, скажем, божественных… Жалкая иллюзия… – Многого я от тебя хотел, много. Берко понимает, куда метит Ландсман. Но Ландсман пока не вполне готов приступить к делу. – Вы с Эстер-Малке, – начинает Ландсман издалека, – вы подали документы? – Это твоя большая тема? – Нет, это для разминки. – Мы подали на «зеленую карту». Все подали, кто не смывается в Канаду или в Аргентину… Или еще куда. Ты сам-то подал? – Собирался. Может, и подал. Наверное, подал, не помню. Берко ужаснулся. Нет, не то начало для разговора. – Подал, подал! Вспомнил теперь. Конечно, подал. Заполнил, что полагается… Личные данные, там, то, се… Берко кивает, делает вид, что верит его вранью. – Значит, вы собираетесь остаться в Ситке, – продолжает Ландсман. – Зацепиться, закрепиться… – Если получится. – А почему бы и нет? – Квота. Говорят, что оставят не больше сорока процентов. – Берко качает головой. Национальный жест в ситуации, когда неясно, что будет завтра, куда деваться бедным евреям Ситки, чем заниматься после Реверсии. И никаких гарантий. Эти сорок процентов – тоже среднепотолочные слухи конца времен. Бродят по городу экстремисты с дикими глазами и с пеной у рта утверждают, что истинное число евреев, которым позволят остаться в расширенном штате Аляска, – десять или даже пять процентов. Или около того. Те же люди призывают к вооруженному сопротивлению, к провозглашению независимости, отделению от Штатов и прочая, и прочая. Ландсман старается не прислушиваться к сплетням, не вникать в эти дрязги и бредни. – А дед? Остался у него порох в пороховнице? В течение сорока лет, как показали разоблачения Денни Бреннана, Герц Шемец использовал свое служебное положение местного директора национальной программы, вел свою собственную игру с правительством. ФБР поручило ему борьбу с коммунистами и левыми евреями, ожесточенными, упрямыми, не доверяющими американцам – особенно неблагодарными показали себя выходцы из сокрушенного Израиля – хотя и расколотыми на фракции. Перед ним поставили задачу наблюдать за деятельностью подрывных элементов снаружи и проникая в их среду. Он же поставил своей целью полное уничтожение этой подрывной активности. Герц Шемец скармливал социалистов коммунистам, сталинистов – троцкистам, стравливал между собой разномастных сионистов, что оказалось самым нетрудным. Подтирал разбитые носы уцелевшим и сталкивал их друг с другом. А с конца шестидесятых ему дали карт-бланш и против радикалов племени тлингит. Но вся эта бурная деятельность оставалась обложкой, скрывавшей его реальную повестку дня: увековечить статус округа, сделать его постоянным или даже государственным – вот дикая мечта дядюшки. – Хватит странствий, блужданий, исходов, – говорил Герц Ландсману-отцу, который в течение всей своей жизни склонялся к романтическому сионизму. – Довольно миграции, изгнаний, мечтаний. Пора взять то, что плывет в руки, пока не исчезла такая возможность. Как выяснилось впоследствии, дядя Герц ответвлял до половины ежегодного бюджета на «смазывание» тех, на кого работал. Он подкупал сенаторов членов палаты представителей, увивался вокруг богатых ситкинских евреев. Билль о постоянном статусе для округа три раза всплывал на поверхность и благополучно тонул: дважды в комитете, однажды в результате ожесточенных дебатов в палате представителей. После битвы в Конгрессе на выборах победил теперешний президент с программой, предусматривавшей проведение Реверсии, восстановление Аляски «дикой и чистой», «Аляски для аляскинцев». И Денни Бреннан сорвался с цепи. – Дед-то? В своей резервации? С козой и морозилкой, забитой лосятиной? Тень его еще не исчезла из коридоров власти. Еще тянет, старый хрен. – Точно? – Мы с Эстер-Малке уже получили трехлетнее разрешение на работу. – Неплохо. – Еще бы. – Конечно, ты не захочешь подвергать свое положение опасности. – Не захочу. – Неповиновение приказу. Начальству нагадить. Пренебречь служебным долгом. Все такое… – Ни в жизнь. – Ясно. – Ландсман полез в карман и вытащил шахматы. – Говорил я тебе о записке, которую отец написал перед смертью? – Ну… Стихотворение? – Скорее, стихоплетство. Шесть строчек на идише, адресованных неизвестной особе женского пола. – Угу. – Никакого расизма, никакого шовинизма. Выражение сожаления по поводу своей неадекватности. Печаль, вызванная неудачей. Заверения в преданности и уважении. Трогательная благодарность за доставленное ему удовольствие, а пуще всего – за забвение долгих лет горечи и унижения, достигнутое в ее обществе. – Ты запомнил это стихотворение? – Да, я знал его наизусть. Но кое-что в нем меня беспокоило, и я заставил себя его забыть. – Что тебя беспокоило? Ландсман не ответил, так как вернулась мадам Калушинер с полудюжиной куриных яиц, установленных в шесть углублений, выдавленных в специальном подносике по форме их низочков. Соль. Перец. Горчица. Все, как полагается. – Снять бы с него поводок, – кивает Берко в сторону пса Гершеля, – он бы сейчас к нам рванул за сэндвичем-другим. – Ему нравится поводок, – равнодушно роняет мадам Калушинер. – Без него он спать не может. – Интересно, – говорит Берко, все еще глядя на Гершеля. – Понимаю, что вы имеете в виду. Берко посолил яйцо и впился в него зубами. Откусил половину, принялся усердно жевать. – Так что со стихами? – Со стихами… Все, конечно, считали, что они адресованы моей матери. И она тоже. – Она подходит под описание. – Все так считали. Поэтому я ни с кем не делился своими предположениями и выводами. Пришел к ним в ходе первого официального расследования. Еще младшим шамесом. – Ну и? – Дело в том, что первые буквы каждой строчки в сочетании дают имя КАИССА. – Что за имя? – Латынь, так я полагаю. Каисса – богиня-покровительница шахматистов. Ландсман открыл крышку походной шахматной доски. Фигуры остались в том же положении, на позициях, определенных им утром в квартире Тейч-Шемецов, на позициях, завещанных убитым, который называл себя Эмануилом Ласкером. Или его убийцей. Или бледной шахматной богиней Каиссой, заглянувшей в «Заменгоф», чтобы проститься с одним из своих неудачливых почитателей. У черных недобиты три пешки, оба коня, слон, ладья. Белые сохранили все фигуры, включая тяжелые, и две пешки, одной остался лишь ход до служебного повышения. Создается странное впечатление, что игра до этою момента велась вслепую, без цели и смысла. – Все, что угодно, но не это, Берко, – взмолился Ландсман. – Колода карт, кроссворд. Карта бинго… – Понял, понял. – Как назло, неоконченная шахматная партия. Берко быстро оценивает ситуацию на доске, затем поднимает глаза на Ландсмана. «Самое время, – говорят его глаза, – самое время просить о твоем одолжении». – Ну вот, как я и говорил, я прошу тебя об одолжении. – Что-то незаметно, – увиливает Берко. – Ты все слышал. Ты видел, как она присобачила к делу черную метку. Дело дерьмовое, глухое с самого начала. Бина припечатала его официально. – Но не ты. – Не время рассыпаться в комплиментах моей гениальной прозорливости. Особенно после всех моих стараний подорвать собственную репутацию. Берко вдруг заинтересовался псом. Он встает, подходит к сцене. Поднимается по трем высоким деревянным ступеням, останавливается, глядя вниз на Гершеля. Пес поднялся, принял сидячее положение и влажным носом своим прочитал записанные на ладони Берко запахи: дети, вафли, интерьер «суперспорта» 1971 года… Берко нагнулся, отстегнул цепочку от ошейника. Взял голову собаки в обе ладони, посмотрел в глаза. – Ладно, хватит… Он не придет. Собака вдумалась в услышанное от Берко, поднялась на все четыре лапы и проследовала к ступенькам. Спустившись, она, клацая когтями о бетон пола, подошла к Ландсману и молча уставилась на него, требуя подтверждения. – Да, Гершель, эмес, воистину так, – кивает Ландсман. – Сличали зубные рентгенограммы. Пес обдумал и это сообщение, затем, удивив Ландсмана, проследовал к передней двери. Берко бросил на Ландсмана укоризненный взгляд типа «Ну что я тебе говорил?», потом трусливо покосился на деревянную дрянь скелетной занавески мадам Калушинер, метнулся к двери, отодвинул засов. Пес выбежал, как будто бы по спешному делу. Берко вернулся к столу с видом освободившего душу от круговорота кармы. – Мы оба ее слышали. У нас девять недель. Два-три дня туда-сюда погоды не сделают. Можем под шумок уделить внимание твоему жмурику. – У тебя очередной ребенок на подходе. Вас уже пятеро станет. – Да что ты говоришь? – Пять Тэйч-Шемецов, Берко. И что ты будешь делать, если какая-нибудь зараза при распределении разрешений на жительство обратит внимание на действия, прямо противоположные указаниям начальства и, еще хуже, противоречащие политике, определенной сверху, какой бы идиотской она ни была? Берко моргает и сует в рот еще один маринованный помидор. Жует, вздыхает. – Братьев и сестер у меня не было. Кузены да кузины среди индейцев знать меня не хотели. Были еврей и еврейка. Еврейки, благословенно имя ее, больше нет. Остается еще еврей, последний. – Спасибо, Берко, я это ценю и хочу, чтобы ты знал об этом. – Fuck that shit, – подводит черту Берко, пользуясь изящным американским оборотом. – В анус. – Анус звучит у него почти как «амен». – К «Эйнштейну»? – К «Эйнштейну», – подтверждает Ландсман. – Для начала. Не успели они подняться, чтобы распрощаться с мадам Калушинер, как от главного входа донеслись царапанье и протяжный стон, человеческий, отчаянный. Ландсман почувствовал, что в хребте его стон этот отдался сквознячком. Он подошел к двери и впустил пса, направившегося прямым ходом к сцене. Пес вернулся на свое насиженное место, где краска пола давно исчезла от его когтей, уселся и поднял уши, вслушиваясь в давно отзвучавшие верхние ноты и ожидая, когда на ошейнике защелкнется карабин его родной цепи. |
||
|