"Всего один век. Хроника моей жизни" - читать интересную книгу автора (Былинкина Маргарита Ивановна)

В драме не надо бояться фарса. В жизни все перемешано — глубокое с мелким, великое с ничтожным, трагическое со смешным.

А. П. Чехов

Тиха ль украинская ночь?

На первый взгляд ничего не изменилось. Но только — на первый взгляд.

Окажись Николай Васильевич Гоголь в начале ХХ столетия на земле Малороссии и пожелай найти усадьбу, подобную той, что была у старосветских помещиков, он, пожалуй, почесал бы в затылке. Вот вроде бы такой же длинный, чисто выбеленный дом, но нет возле него широкой бахчи с желтыми дынями и пузатыми гарбузами, а на этом самом месте разбит парк с цветочными клумбами и лужайками среди кленов и ясеней. Нет лениво жующих волов и телеги на заднем дворе, а стоит теперь в конюшне пара лошадей и бричка на резиновом ходу.

Правда, усадьба все так же называется по-хохлацки «хутор», да за домом все тот же неизменный фруктовый сад с кряжистыми яблонями и раскидистыми вишнями, какой был у Пульхерии Ивановны. Только не нашел бы Николай Васильевич, к полному своему разочарованию, ни солений, ни варений в погребе. Теперь урожай плодов и ягод не радовал глаз в кадушках и кринках, а отдавался на откуп мужичкам в черных картузах, по осени отправлявших полные возы яблок на ярмарку в Померках или в Харьков.

Именно так, судя по ветхим любительским фотоснимкам, выглядел в первом десятилетии прошлого века хутор Отрадный, принадлежавший моему деду, купцу второй гильдии Александру Иосифовичу Березовскому.

С приходом весны яблони и вишни заливали хутор сладчайшим ароматом, но эпоха «Вишневого сада» была уже не за горами. Патриархальные поместья, особенно те, что находились неподалеку от таких крупных городов, как Харьков, превращались в летние резиденции деловых и торговых людей. Обитателям Отрадного была уже неведома уединенная и безмятежная жизнь гоголевских персонажей.

Александр Березовский, сын малороссийского помещика Иосифа Афанасьевича Березовского, рано лишился матери, подростком сбежал от мачехи из дому и сам определил свою дальнейшую жизнь. Был на побегушках у дальнего родственника, сахарозаводчика Моисеенко, но одновременно учился торговому делу и в 1891 году сумел закончить Харьковское коммерческое училище имени Александра Третьего, одно из самых солидных учебных заведений Харькова.

Через десять лет, в только что наступивший ХХ век, тридцатилетний Александр Иосифович Березовский вошел известным в своих кругах коммерсантом и владельцем магазина меховых манто и мануфактуры на Университетской улице в Харькове. Принадлежность ко второй купеческой гильдии открывала двери в деловые круги всей России. Молодому энергичному купцу верил «на слово» и вел с ним дела сам текстильный магнат Савва Тимофеевич Морозов, однажды во время своих поездок в Малороссию посетивший хутор Отрадный.

На черно-белой фотографии в серой картонной рамке запечатлена теплая компания на террасе сельского дома. Четыре мужчины в темных тройках и белых манишках со стоячими воротничками сидят в плетеных креслах за легким круглым столиком, на котором — ваза с фруктами и бутылка вина.

Слева — плотный молодой человек с радушной полуулыбкой, выпрямившись, поднимает бокал. Открытое доброе лицо, светлые волосы ежиком, усы и бородка клинышком — типичный русский интеллигент того времени. Напротив Александра Иосифовича ссутулился с бокалом в руке гость — седой редковолосый и остроносый Савва Тимофеевич, вперив в хозяина испытующий взор. Это — один из последних снимков Морозова.

За что подняты бокалы на террасе дома в Отрадном? Возможно, за какое-то совместное начинание. А может быть, в честь рождения второй дочери хозяина дома, появившейся на свет весной этого, 1903-го года и названной Лидией…

Гораздо более частым гостем, наезжавшим из Москвы к Березовским, был торговый партнер Александра Иосифовича, купец-оптовик, торговавший мануфактурой, Александр Платонович Потоловский. Высокий обворожительный господин с усиками, живыми глазами навыкате и громким белозубым смехом. К Александру Березовскому он относился, как к родному. «Саша, — обычно говаривал он, когда оба, завершив деловой визит в Берлин или Париж, собирались покинуть гостиницу, — Саша, заплати, пожалуйста, за мой номер. Потом сочтемся…» Мягко скользнув пальцами по плечу приятеля и небрежно поигрывая тростью, Александр Платонович направлялся к дверям, чтобы больше не думать о подобных мелочах жизни.

Если перед обаянием Потоловского не могли устоять партнеры, то о женщинах и говорить было нечего. Ходили слухи, что в каждом российском городе у него имеется дама сердца. Но, может быть, это лишь сплетни завистников. В большой московской квартире Потоловского на Остоженке у него росли четыре сына и две дочери, которых подарила ему хлопотливая кругленькая Надежда Николаевна, урожденная Крутицкая, дочь богатых замоскворецких горожан. В роду Крутицких, говорят, были персы, чему при желании можно поверить, глядя на острый носик с горбинкой и мелко вьющиеся волосы доброй женщины. Потому, мол, и дети у них выдаются более или менее кудреватыми — в мать или лупоглазыми — в отца.

В ту далекую пору никому не дано было знать, чем обернется для семьи Березовского близость с семьей Потоловского. Неведомо было и то, что не только отцы, но и их дети и внуки станут попутчиками в будущей сумбурной российской жизни.

В первые десять лет ХХ века, в начальные годы промышленного преображения России, харьковчане — родные, знакомые и друзья, — утомленные непривычной бурливостью города, охотно устремлялись летом на природу, в гости к хлебосольному Александру Иосифовичу.

В усадьбе Березовских царил, особенно по вечерам, дух ускользавшей уютной патриархальности. Мужчины рассаживались на открытой террасе, укрываясь за полотняными занавесями от комаров, и забивали пульку в преферанс. Деликатный хозяин брал за правило чаще проигрывать, чем выигрывать. Как можно отпускать гостей в дурном расположении духа с полегчавшими карманами?

По большим и малым праздникам Отрадный буквально заполонялся близкими и дальними родственниками: приезжали тетушки, дядюшки, кузены, племянники, чьи-то внуки. Желанной гостьей была сестра хозяина дома, щупленькая Варвара Иосифовна, всегда являвшаяся с дочкой Валечкой и со своим дородным мужем Иваном Яковлевичем Минко, полицмейстером города Сумы. Этим гостям особенно радовалась еще совсем малолетняя Лидочка Березовская, которую за круглые карие глазки и вздернутый носик прозвали на хохлацкий манер Кукочкой (то есть куколкой).

Две маленькие прехорошенькие кузины в белых пышных платьицах — Лидочка и Валечка, — до упаду набегавшись по цветнику, затевали свой шумный нескончаемый диспут на тему «у кого бант на голове больше и белее». Сыр-бор разгорался из-за какого-нибудь только им одним видимого различия. Взрослые спешили на истошные крики и, казалось бы, улаживали спор, ко всеобщему удовольствию. Воцарялись тишь да гладь, и все было направлялись к накрытому столу, но… Не тут-то было. Кукочка кротко, внятно и убежденно произносила: «У меня — лучше. Потому что — больше». Валечка снова заливалась слезами, ее утешали, Лидочку грозили отшлепать… Но все это не гарантировало мир в будущем. Лидочка с пеленок любила отстаивать справедливость, если была уверена в своей правоте.

В саду под кленом, среди робкого аромата резеды и табака застилали белой скатертью большой стол с медным круглым самоваром. Начиналось вечернее чаепитие с яблочным пирогом и неспешными разговорами о том о сем.

Иной раз старинные посиделки нарушало вторжение шумного детища XX века. Распахивались главные ворота, и на аллее показывался, хрюкая клаксоном, черный глазастый «форд» вдовы сахарозаводчика Моисеенко.

Владелица кондитерской в Харькове и родная тетка Александра Иосифовича Березовского, толстенная Анастасия Афанасьевна зычным голосом приказывала шоферу сгружать с багажника и тащить к столу корзину со свежайшими пряниками, теплыми бубликами и всякими крендельками. Сама она бережно, как икону, несла на руках берестяную плетенку с благоухающими пирожными, дабы, не дай бог, не помялись нежные эклеры и воздушные безе.

Гостей встречала и угощала жена Александра Иосифовича и хозяйка Отрадного Неонила Тимофеевна.

Она всегда, а особенно в ту пору, славилась умением вкусно и досыта накормить званых и незваных гостей. Презирая поваренные книги и полагаясь лишь на свое необъяснимо верное чутье, она давала кухарке четкие распоряжения — когда и в какой мере поперчить или посолить, чего добавить или убавить и сколько времени держать в печи или на плите пироги и жаркое. И все у нее получалось на славу.

Однако скучным повседневным хозяйничанием Неонила Тимофеевна заниматься не любила. Нрав у нее был переменчивый, характер темпераментный, и все дела вершились по настроению. Не иначе как давала о себе знать кровь ее южных предков, наследие отца, бессарабского помещика Тимофея Севериановича Маркианова. По крайней мере, внешне она на него, говорят, походила.

С плотной глянцевой фотографии задумчиво смотрят глаза, большие и черные. Они спокойно смотрят на вас в упор, но видят не вас, а что-то в глубине ваших зрачков, на самом дне ваших помыслов. Лишь оторвавшись от привораживающего взора, замечаешь правильный овал лица с немного тяжелым подбородком и крупным ртом. Волнистые темные волосы толстым жгутом закручены на затылке. Молодая стройная женщина в легком белом платье. Моя бабушка.

Александр Иосифович повесил в спальне жены большую картину в тусклой золоченой раме с изображением цыганки, гадающей на картах. Лидочка, бывало, пряталась от ее всевидящих глаз за кроватью, за туалетным столиком, за шкафом, но, выглядывая из укрытия, снова и снова встречалась с загадочным цыганским взглядом.

Принимала ли Неонила Тимофеевна заехавшую в будни гостью, наносила ли сама визит в своей пролетке, запряженной парой лошадей, она не могла не откликнуться на одну и ту же просьбу: «Дорогая, раскиньте карты на меня…» У нее был дар предвидения, подтверждавшийся самой жизнью. Во всяком случае, ее друзья и знакомые не вершили своих дел — любовных или служебных, — не уговорив ее «посмотреть на картах».

Видно, все-таки повстречался когда-то цыганский табор кому-то из Маркиановых в бессарабских степях.

Различие характеров не мешало супругам преданно любить друг друга. Взрывной нрав доброй по природе Неонилы Тимофеевны лишь на какие-то минуты мог взбаламутить ровную атмосферу дома. Александр Иосифович, мягко улыбаясь и по привычке щурясь, подходил к жене, обнимал за плечи: «Нилюся, ну же, Нилюся…» — и пожар затухал.

Тем не менее отношение к детям у них было совсем разное. В 1906 году родился последний сын — Александр, Шура. Мать не хотела давать ему это имя, говоря, что сын не должен принимать имя отца — это приносит несчастье, — но сдалась на уговоры мужа. Старшая дочь Мария родилась в 1894 году, старший сын Георгий — в 1899-м, а Лидия — в 1903 году.

Неонила Тимофеевна не любила заниматься детьми. Нежные чувства у нее вызывали только грудные младенцы. Проходил год, и крошка оказывалась в полном распоряжении нянюшки, простой украинской дивчины, а после достижения четырех лет попадала в руки молоденькой гувернантки. За то время, пока дети находились под присмотром няни-хохлушки, они усваивали массу украинских слов, прочно укоренившихся в их взрослом лексиконе. Лидочка, к примеру, никогда в жизни не говорила «долька апельсина», а только — «скибочка».

Дети льнули к отзывчивому, добрейшему Александру Иосифовичу. Младшие, особенно в счастливые летние дни — вплоть до 1912 года, — не отходили в Отрадном ни на шаг от отца, приезжавшего из города.

Темноглазый шалун Шура удостаивался особого внимания матери, но Кукочка-Лидочка среди всех равно любимых отпрысков все-таки была любимицей отца. И она в нем души не чаяла, да и походила на него — и внешностью, и характером — больше всех остальных.

Чудом сохранилось много любительских коричневых фотографий на тонкой глянцевой бумаге — отпечатков жизни почти вековой давности.

Вот Александр Иосифович сидит в кресле возле садовой ограды. На одном колене у него Лидочка в платьице с кружевным воротничком, на другом — маленький Шурик. Вот отец лежит на боку в траве под деревьями, а верхом на нем — Лидочка. Вот он стоит — в белой косоворотке и в широкополой светлой шляпе — около стога сена посреди широкого луга. На самом верху копны сидит Шурик, которого отец поддерживает рукой, а рядом, привалившись к стогу, руки в боки, глядит в объектив Лидочка.

А вот фотография 1910 года. Александр Иосифович сидит в летнем костюме и в соломенной панаме на скамейке у дома. Он заметно располнел, грустные, а не смешливо сощуренные, как всегда, глаза глядят в даль. К его плечу прижалась, счастливо улыбаясь, семилетняя Лида. Косы до пояса, светлое узкое платье, кожаные ботиночки…

Взрослая дочь, красавица Маруся, позировала домашнему фотографу всегда в одиночестве и, как правило, в больших модных шляпах, а сам фотограф, старший сын Березовских Георгий, запечатлен всего лишь на одном снимке.

Георгий Березовский — по-домашнему Жоржик — был светловолос и сероглаз, явно выдавшись в какого-то польского предка по отцовской линии, да и способностями он пошел в отца. За успехи и прилежание в школе при Харьковском высшем коммерческом училище родители подарили ему фотоаппарат на трехногом штативе. Мальчик таскал громоздкую штуковину по дому и парку, вынуждая и гостей и домочадцев застывать в разных позах.

Фотоснимки не помещались в альбомах, торчали из книг, копились в пакетах, пока само время не заставило сделать отбор… А Жоржик все снимал и снимал, будто задался целью запечатлеть на века домашний колорит и лица близких. Ему-то самому это богатство пригодилось намного меньше, чем кому бы то ни было из них.

Старшая из четверых детей, Мария, которую дома на ласковый украинский манер называли Марусей, росла особняком. У нее были свои интересы, и мир младших ее не волновал. Тихо и мирно закончив гимназию, не выказывая никаких особых пристрастий и способностей, кроме некоторых музыкальных, Маруся поступила в Харьковскую консерваторию, где стала заниматься по классу фортепиано.

Однако неприметная миловидная девочка все же нашла, чем удивить родных и знакомых. С годами Маруся становилась все изящнее, все краше. На девушку начинали оборачиваться чужие люди на улице. Дома считали, что Маруся делается похожей на брата Неонилы Тимофеевны, тонколицего и темноглазого красавца Мануила Тимофеевича Маркианова, большого любителя женщин, лошадей и пирожных, которые он поглощал по дюжине за раз.

Ранней осенью Березовские перебирались из Отрадного в Харьков. До рождения младших детей семья жила на Чеботарской, 23, в собственном доме, который Неонила Тимофеевна унаследовала вместе с братом и сестрой от своего отца. Когда дела у Александра Иосифовича пошли в гору, он приобрел большую квартиру в центре города на Сумской улице.

В городской квартире тоже нередко собирались гости и уютно попыхивал самовар. По сравнению с летним многолюдьем, круг гостей здесь был теснее, и свободное время зачастую посвящалось развлечению, которое так любил хозяин дома. Хотя Александр Иосифович и тут отдавал дань преферансу, но всему предпочитал вечернее музицирование.

Согревшись с мороза легким ужином и аглицким чаем, небольшое общество переходило в гостиную. Те, кому за недостатком талантов отводилась роль слушателей, рассаживались в креслах. Белая клавиатура черного «Бехштейна» поблескивала под свечами в фортепианных канделябрах. Домашние исполнители настраивали себя на романтический лад, роясь в нотах на низкой медной этажерке, где грудились партитуры и клавиры опер, потрепанные нотные тетради и увесистые папки — собрания романсов в твердых лиловых переплетах с золотой монограммой «А.Б.» на обложках.

Концерт начинался.

Александр Иосифович Березовский обладал несильным, но приятным баритоном и обожал старые русские романсы. Со временем Маруся стала его неизменным аккомпаниатором, а иной раз и солировала, подтверждая репутацию прилежной консерваторской студентки. Он особенно любил серенаду Глинки «От Севильи до Гренады…», с которой всякий раз шутливо обращался к своей любезной Неониле Тимофеевне: «О, выйди, Низетта… («…ко мне из клозета», — успевал шепнуть Жоржик Лиде и получить от сестры удар локтем)… О, выйди, Низетта, ко мне на балкон!»

Когда доходила очередь до могучей Кати Сокольской, племянницы Александра Иосифовича, чудилось, что не только воздух, но и сами стены вибрируют от ее редкого по силе и красоте меццо-сопрано. Екатерине Николаевне Сокольской прочили большую певческую карьеру, но Первая мировая война и последовавшая за ней российская круговерть заставили ее забыть о пении: на руках у нее оставались пять младших сестер, которых надо было выходить и выкормить… Катя с особым настроением исполняла арию Вани из оперы Глинки «Жизнь за царя». На сцене Ваня, как известно, стучит кулаками в запертые ворота и громогласно умоляет: «Отворите! Отворите!» Катя словно чувствовала, что вся ее жизнь будет отражена в одной этой сцене.

Гвоздем домашних музыкальных вечеров оставался все-таки Иван Иосифович Березовский, младший брат Александра. Он окончил Петербургскую Императорскую консерваторию и был приглашен на стажировку в Мариинский театр. Его великолепный бас-баритон обещал блестящее будущее. Карьеру свою Иван загубил сам, вернее, его нелепое недомогание, называемое «лампенфибер», а попросту — сценическая лихорадка. Едва статный богатырь Иван Березовский выходил на сцену, у него перехватывало горло. Не то чтобы петь — он слова не мог произнести. Зато в квартире на Сумской распевался от души и доставлял слушателям неописуемое удовольствие.

Нежданно-негаданно музыкальные таланты проявились и у младших членов семейства.

Однажды вечером подходит Маруся к пианино и начинает шелестеть нотами, отыскивая заданную на дом пьесу. Она занималась в классе итальянской знаменитости, профессора Мазетти и с великим старанием выучивала уроки. Возле инструмента, как всегда, вырастает семилетняя Лидочка, но на этот раз не замирает, как обычно, за спиной старшей сестры, а вовсе не скрывает своего бодрого настроения.

«Ты опять здесь? Нельзя ли потише?» — говорит Маруся. «Ладно. Давай сначала поиграем в четыре руки!» — неожиданно выпаливает младшая сестра. Маруся, оторопев от подобного нахального требования, невольно позволяет девочке придвинуть к пианино стул с подушкой. «Что же мы с тобой играть-то будем?» — «Марсельезу!»

Маленькие ручки уверенно опускаются на клавиши, и сестры начинают играть. Потом следуют некоторые пьесы, которые Маруся долго и скрупулезно разучивала. Старшая сестра не верит своим глазам: Лида играет их не на слух, а по нотам. Пальцы шустро бегают по клавишам, глаза без запинки скользят по сплетениям и россыпям нотных знаков. Маруся, опустив руки, удивленно слушает.

Секрет раскрылся просто. Девочка, стоя за спиной сестры, пока та терпеливо разбирала пьесы по нотам, улавливала и запоминала взаимосвязи нот, клавишей и звуков. Оставаясь дома одна, усаживалась за пианино и с удовольствием воспроизводила услышанное и увиденное.

Со временем Лида стала прекрасно играть и читать с листа самые сложные вещи — Шопена, Шуберта, Бетховена, — никогда не интересуясь, как называются все эти черные закорючки на нотных линейках. В детские годы она и не подозревала, чем станет для нее фортепианная музыка в будущем.

Маруся не удосужилась дать сестре хотя бы один урок. У в зрослой красивой барышни было много других забот. В ее жизни музыка не сыграла никакой роли, умение играть было для нее не более чем необходимым аксессуаром воспитанной дамы.

В роду Березовских было немало певцов и музыкантов, но широкую известность получил лишь один — Максим Созонтович Березовский. Он вошел в историю русской музыкальной культуры как один из самых ранних профессиональных композиторов и автор первой русской оперы. О Максиме Березовском написано много музыковедческих работ и беллетристических сочинений, однако многое, связанное с личностью замечательного музыканта XVIII века, остается тайной.

Не найден его музыкальный архив, часть которого обнаружена в Италии. Неизвестна причина его трагической смерти в раннем, почти лермонтовском возрасте.

* * *

В зимние музыкальные вечера Александр Иосифович Березовский любил рассказывать — особенно новым гостям — предание, которое кочует в его семье от поколения к поколению и проливает свет на некоторые загадочные эпизоды из жизни предка. Эту романтическую историю рассказчик называл не иначе как «Либретто для второй оперы», — потому что композитор успел написать только одну оперу.

Максим Березовский — так начинал свой рассказ Александр Иосифович — родился, по нашим данным, в 1744 году в семье священнослужителя Созонта Березовского из города Глухова.

В Европе к тому времени уже царила музыка Баха и Генделя, звучали сонаты и симфонии для органа и клавесина, а во второй половине XVIII века великие Моцарт и Гайдн завораживали публику своими скрипичными и фортепианными концертами, комическими и героическими операми. Если мессы и оратории еще и создавались на религиозные сюжеты, они часто исполнялись на концертных подмостках, превращаясь из сугубо церковных произведений в светские.

В России же долго и упорно господствовали чисто церковные песнопения под сводами храмов, и лишь после воцарения Екатерины Второй, в 1862 году, музыкальная жизнь отечества стала заметно оживляться и разнообразиться. В театр Ораниенбаума зачастили итальянские гастролеры — певцы и музыканты, русская публика познакомилась с итальянской оперой, которая зародилась еще в XVI веке.

К началу просвещенного правления императрицы Екатерины Великой Максим Березовский уже окончил Глуховскую школу певчих, Киевскую музыкальную академию и оказался в Санкт-Петербурге, где талантливый юноша был зачислен в Придворную певческую капеллу. К двадцати годам он исполнял первые теноровые партии в составе приглашенных итальянских трупп и сам начал писать музыку. В частности, сочинил для Придворной капеллы несколько хоровых концертов, которые, по свидетельству современников, вызвали «восхищение знатоков и царского Двора».

В эту же пору юный композитор женился на итальянской танцовщице и пережил смерть сына, скончавшегося во младенчестве.

Подробности об этом периоде жизни Максима не сохранились и не приведены даже в его жизнеописании, сочиненном Нестором Кукольником, — продолжал свой рассказ Александр Иосифович, — но можно предположить, что его известные хоровые концерты того времени «Слава Отцу и Сыну» и «Единородный сыне» не только посвящены Господу Богу, но и отражают состояние его собственной души, его горе, вызванное потерей сына.

С портрета, похожего на литографию, скорбно подняв брови и подперев тонкими пальцами склоненную набок голову, устремляет взгляд в пространство большеглазый и длинноволосый отрок.

Такой портрет Максима Березовского сделан в ХХ веке украинским художником Ф. Василенко методом гальванопластики. Художник сообщает, что это — «металлическая копия, полученная путем осаждения металлических частиц на неметаллическом оригинале».

До сих пор не были известны какие-либо прижизненные изображения Максима Березовского. Что в данном случае надо понимать под словом «оригинал»? Фантазийную работу современного гравера или, может быть, неизвестный нам деревянный барельеф с натуры, послуживший основой, оригиналом для копии? Последнее оказалось бы историческим открытием.

Со своей оставшейся в Малороссии семьей Максим, видимо, не общался. Дошли лишь скупые сведения о его встречах в Петербурге с младшим братом Михаилом, которому и было суждено стать продолжателем данного рода Березовских. «Сын Михаила Афанасий — это мой дед», — сообщал Александр Иосифович Березовский и продолжал свое повествование.

Вскоре, по восшествии Екатерины II на престол в шестидесятые годы XVIII века, Максим был послан учиться на казенный счет в Италию, которую посещали все тогдашние знаменитые европейские композиторы. В 1773 году в Италии побывал и Вольфганг Амадей Моцарт. В этом же году — по простому совпадению или под влиянием Моцарта? — Максим Березовский написал в Италии свою единственную оперу «Демофонт», вошедшую в мировую музыкальную историю в качестве первой русской национальной оперы.

Опера «Демофонт» с успехом шла на сцене театров Ливорно и Флоренции, но до России дошли только ее фрагменты. Никто не знает, где и почему остался ее оригинал.

Надо сказать, что еще до постановки «Демофонта» Филармоническая академия Болоньи в 1771 году назвала Максима Березовского своим «композитором-академиком», и его имя нашло место на той же золотой доске, где было увековечено и имя великого Моцарта.

В Италии, как видно, все складывалось для Максима самым лучшим образом. Шел шестой год его пребывания в прекрасной стране. И вдруг — внезапный, необъяснимый отъезд обратно в Россию. Возвращение композитора именно в 1773 году, в пору триумфального успеха «Демофонта»; возвращение с пустыми руками, без единой нотной рукописи, хотя было известно, что кроме оперы, в Италии исполнялись его другие светские произведения, скрипичные сонаты, вызывает удивление. Что за спешка?

В Россию же его, видимо, не звали и там не ждали. Для русского композитора с европейской славой не нашлось на родине ни слов признания, ни места службы. Максима лишь причислили к Придворной капелле, не дав должности капельмейстера.

Можно полагать, что музыкант опередил свое время в отечественной музыке. То, что он узнал и свершил в Италии, не находило поддержки в России, где хватало приезжих итальянцев и где к нему обращались с заказами лишь как к мастеру хорового письма а-капелла, автору богослужебных песнопений. Отсюда — полный упадок творческих сил и страшная нужда, одолевшая молодого композитора.

Именно так объясняют официальные биографы Максима Березовского его самоубийство в 1777 году. И все же, если его никто не ждал в России, что могло его заставить вдруг все бросить в Италии и столь поспешно вернуться в Петербург, даже не захватив своих сочинений? Мог ли он во цвете лет и таланта так просто, лишь от бедности и трудностей быта перерезать себе горло?

Ответы, — говорил Александр Иосифович, — можно найти в старом предании, которое бытует в семье Березовских. Каждый волен верить ему или не верить, но косвенные общеизвестные факты подтверждают его достоверность.

На одном из первых представлений оперы «Демофонт» в ложе бенуара находилась Лукреция Медичи, дама из старинного флорентийского рода. Она была богата, красива, хотя и очень немолода. Ее очаровали нежная и проникновенная музыка, сочиненная пришельцем из дикой холодной России. Она пригласила Максима в ложу и была им очарована еще больше, чем его мелодиями.

Прекрасная Лукреция принялась щедро и страстно опекать юношу и предложила ему кров в своем дворце. Казенные деньги он давно истратил и с охотой принимал дары и любовь знатной дамы. Но по прошествии времени она стала докучать ему своей страстью, ревнуя даже к тем часам, которые он посвящал музицированию. Его опера шла с успехом, но успешно сочинять и даже просто жить в чужом доме с ненавистной женщиной становилось невмоготу. И он затосковал по России.

Почувствовав неладное, Лукреция, владевшая, как и многие дамы из древнего рода Медичи, тайнами черной магии, пригрозила ему, что, если он надумает ее покинуть и уехать на родину, ее дух будет всюду следовать за ним и за измену накажет страшной смертью. Стараясь его удержать, старуха припрятала все его сочинения, находившиеся в ее доме.

Однако в Максиме взыграла его русско-польско-хохлацкая кровь. Угрозы и шантаж итальянской матроны лишь подхлестнули его желание вернуться домой. Он написал, словно бы ей в ответ, одно из своих лучших вокальных произведений «Чашу спасения приму», а в конце 1773 года тайно бежал из Италии.

Вскоре после возвращения в Санкт-Петербург, на одном из салонных музыкальных вечеров, Максим Березовский увидел молоденькую хористку, крепостную девушку по имени Лукерья. Она была певчей в хоре, принадлежала какому-то сиятельному графу — то ли Шереметеву, то ли Голицыну. Максим был очарован ее чистым голосом и прелестным юным лицом. Его не испугало и даже не насторожило то, что она звалась Лукерьей, то есть Лукрецией на русский лад. Он и думать забыл о флорентийской колдунье и по уши в нее влюбился. Она ответила ему взаимностью.

Оставалось лишь найти деньги на выкуп Лукерьи, ибо крепостные певицы ценились дорого. У Максима не было ни средств, ни сочинений на продажу, а писать новые вещи в тяжелый период своей неустроенности он не мог. Музыкант лихорадочно искал выход из положения, но тут случилась беда.

Надо заметить, что, хотя Екатерина Великая искренне желала вывести Россию на путь европейского просветительства, а Вольтер и Дидро ставили многие ее полезные деяния в пример абсолютным монархам Европы, на российской земле все еще сохранялось азиатское рабство, помещики имели полное право ссылать своих крепостных на сибирскую каторгу.

Подобное наказание грозило отцу Лукерьи, в чем-то провинившемуся перед барином. Лукерья отказалась петь в хоре, если приговор не будет смягчен, но лишь навлекла гнев и на себя. Отец и дочь пошли по этапу в Сибирь.

Максим Березовский хлопотал за свою любезную, просил и протестовал, но тщетно. Дело кончилось тем, что он лишь усугубил свое и так незавидное положение при Дворе. Похоже, сбывалась угроза вещей итальянки.

Молодой музыкант пытался противостоять страшным испытаниям. Не в этот ли период он написал свой самый известный хоровой концерт на псалом Давида «Не оставь меня, Господи, в старости»?

И вот, не вынеся душевных терзаний, потери своей любимой и тягот одинокой нищенской жизни, Максим Березовский наложил на себя руки, едва достигнув тридцати трех лет.

Такова легенда, — заканчивал свой рассказ Александр Иосифович.

В старом архиве найден такой документ о состоявшихся похоронах.

«Композитор М. Березовский умер в С.-Петербурге 24-го марта 1777 года. Жалование ему следовало бы выдать, но как по смерти у него ничего не осталось и погрести тело нечем, то выдать его жалование придворному певчему Якову Тимченку.

Управляющий Императорскими театрами Ив. Елагин»

Нелепая и трагичная кончина постигла одного из первых отечественных композиторов-классиков, с именем которого связаны большие достижения в нарождавшейся светской русской музыке 18-го столетия1.

Ныне известно, что в конце XX века российские музыковеды нашли в библиотеке итальянского города Флоренция (все-таки — в Италии и во Флоренции) два светских произведения М. Березовского — скрипичную сонату и симфонию в стиле Моцарта.

Что касается утверждения легенды о том, что М. Березовский умер в «Христовом возрасте», то есть тридцати трех лет, то в этом случае надо добавить следующее: Поскольку дата его смерти (1777) документально подтверждена, а относительно года рождения среди историков нет единого мнения (называют 1741, 1743 или 1745-й год), то можно полагать, что композитор родился в 1744 году.

* * *

Накануне Первой мировой войны городская жизнь в России была уже не та, что в самом начале века и продолжала стремглав меняться, сообразуясь с эталонами европейского быта. Газовые фонари уступали место электрическим, по улицам бодро бегали угловатые автомобили, горожане с удовольствием прикладывали к уху телефонную трубку, похожую на большой стетоскоп, а граммофонные трубы услаждали слух голосами Вяльцевой и Шаляпина.

Промышленность Российской империи шла в гору. Наступление новых времен переворачивало российскую державную тушу со спины на бок, лицом к Европе. Русская мануфактура и зерно ценились за границей на вес золота, а золотые «николаевские» рубли, введенные в оборот министром Витте, грудились в банках, ибо люди предпочитали брать бумажные ассигнации, чтобы не оттягивать карманов подлым металлом.

Как грибы после дождя, в городах росли фабрики, заводы, банки. Россия, хотя и стреноженная чиновными путами, сломя голову неслась вперед. Наступала пора большого предпринимательства, азарта и риска.

Александр Иосифович Березовский был к 1912 году счастливым отцом четырех детей, владельцем добротного поместья и успешным коммерсантом, хозяином крупного магазина мехов и мануфактуры в центре Харькова. Дом был полная чаша, семья радовалась погожим дням жизни.

Маруся заканчивала консерваторию. Преподаватель музыки маэстро Мазетти ненароком заметил, что у нее личико итальянской камеи, и Маруся совсем перестала улыбаться, боясь морщинками испортить свой классический профиль, отныне и навсегда застывший мраморным барельефом. Тем не менее восемнадцатилетняя манерная красавица пользовалась неизменным успехом у молодых офицеров, не говоря о поголовно влюбленных в нее гимназических приятелях Жоржика.

Домашний «фотограф» Жоржик вытянулся в высокого застенчивого юнца, который любил книги и презирал девиц. Он решил идти по стопам отца и поступить в Харьковское коммерческое училище имени Александра Третьего.

По вечерам Лида с интересом наблюдала в дверную щелку за подготовкой своего брата и его товарищей к экзаменам. Жоржик что-то тихо и терпеливо втолковывал приятелю, но потом, не выдержав, опускал свою пятерню ему на темя и раз пять прикладывал балбеса лбом об стол. Лида слышала глухой стук, и ей чудилось, что в голове наказуемого камешками гремят сухие мозги.

Старший брат всегда казался Лиде кладезем премудрости и — после отца — самым лучшим человеком на свете. Вместо того чтобы отвечать на заигрывания милых барышень, Марусиных подруг, строивших ему глазки, Жоржик частенько затевал с сестричкой и младшим братцем всякие игры. Когда очередь доходила до «салочек», коридор и комнаты превращались в поле битвы. Летели на пол стулья, дым стоял коромыслом. Когда побеждала мужская солидарность, братья вместе пускались в погоню за Лидой, и ей ничего другого не оставалось, как бросаться в гостиной на диван и обеими ногами отбрыкиваться от мальчишек. Если папа был дома, он спасал свою любимицу. Она вскакивала и, хохоча, утыкалась носом ему в жилет. Жоржик, смеясь, отступал, а вошедший в раж Шурка никак не мог успокоиться, пока отец ласково, но решительно не брал его за шиворот.

Проказливый шестилетний Шурик, фаворит мамы, был сущим наказанием не только для домашних, но и для гостей. Однажды он притащил в гостиную большую ночную вазу, поставил перед полковником Сандомирским и приказал тонким голосом: «Отдайте честь генералу!» Смущенным родителям пришлось задобрить гостя вишневой наливкой домашнего приготовления.

Лида в 1912 году училась во втором классе гимназии, где занимались девочки из благородных семейств. Гимназия Д.Д. Оболенской требовала примерного поведения и прилежания.

Передо мной — маленький синий гимназический билет № 330 Лидии Березовской. Кроме имени и адреса на отдельной страничке мелким шрифтом напечатано:

«Извлечение из обязательных для учениц гимназии правил». Первый пункт этих правил, непременных для «воспитанниц всех без исключения классов, от приготовительного до 8-го включительно» гласил: «На улицах и во всех публичных местах ученицы обязаны держать себя скромно, соблюдая приличие и вежливость, и не причиняя никому никакого беспокойства». И далее, пункт 5: «Прогулки в общественных местах разрешаются только в сопровождении старших. Гуляющие в обществе только молодых людей могут быть во всякий момент остановлены и должны беспрекословно подчиниться требованиям дежурных педагогов».

Лида, хорошенькая девятилетняя девочка, с толстыми каштановыми косами, в форменном синем платьице с белым передником, старалась «никому никакого беспокойства» не доставлять — ни родителям, ни классной даме, ни учителям.

Прямо из гимназии она направлялась на Сумскую улицу в кондитерскую француза Пока, — а иногда в кондитерскую Жоржа Бормана, — где от аромата свежих пирожных и конфет кружилась голова. Хорошо, что можно было не тратить деньги на школьный завтрак: ее подруга, дочь крупного харьковского богача Оля Мальцева всегда делилась с ней апельсинами и бутербродами.

Ловко орудуя щипчиками, аккуратный продавец наполнял коробку приглянувшимися шоколадными конфетами, помадками или тянучками. Коробка запихивалась в ранец, и юная гимназистка отправлялась дальше, прямо в городскую библиотеку. В ранец едва помещалась очередная стопа книг Чарской, Майн Рида, Жюля Верна, Диккенса, Гончарова и многих других, которым приходилось потесниться, чтобы дать место в ранце еще и для увесистой пачки приложений к журналу «Нива». Позже дойдет очередь и до римских философов и Шопенгауэра, который стал Лиде особенно мил, — может быть, потому, что он любил своего отца гораздо больше матери.

Дома Лида забиралась с ногами на широкий подоконник и отправлялась в мир невиданных людей и неведомых страстей, где совсем не было места заведению мадам Оболенской. Правда, иной раз ей думалось: «Не забыть бы завтра перекреститься перед городским собором и попросить Николая Угодника, чтобы на уроках не спрашивали». И вот ведь чудо: не спрашивали! Она глубоко верила в своего св. Николая Чудотворца и в своего Господа Бога и замирала, слушая колокольный звон, но уроки закона Божьего и библейские истории не производили на нее никакого впечатления.

Все же главным предметом ее душевной привязанности оставался черный «Бехштейн». Лида открывала узкую крышку пианино, дотрагивалась до клавиш — и даже мир книжных видений отступал. Она уже легко играла с листа «Карнавал» Шумана и вальсы Шопена. Ее вела по миру звуков необъяснимая музыкальная интуиция, выключавшая разум с его требованиями знания музыкальной грамоты. Девочка играла, как всегда, не замечая ни людей, ни времени, пока шестилетний бесенок Шурка не выдергивал из-под нее стул.

Осенью 1912 года Александр Иосифович, взяв с собой старшую дочь, отправился в заграничный вояж. Он собирался значительно расширить свое дело и, получив в банке кредит, поехал в Берлин и Париж, чтобы лично переговорить со своими поставщиками.

С дороги Маруся прислала домой в Харьков открытку с видом Эйфелевой башни и мимоходом сообщила, что в Киеве они с отцом положили цветы на могилу недавно убитого Столыпина. В восторженном послании из Парижа она рассказывала о том, как посетила Дом Инвалидов, где возле могилы Наполеона купила маленький перламутровый кинжал с бронзовой рукояткой в виде фигурки Императора. Этот кинжальчик сопровождал Мару- сю — как память об отце — всю жизнь и продолжает существовать дальше на моем письменном столе.

После Парижа отец с дочерью побывали в Ницце и отправились домой.

…Вот и Харьков. Поезд останавливается у перрона. Носильщики в белых фартуках выносят чемоданы. Маруся с отцом выходит на платформу. Им навстречу приближается доверенный управляющий Березовского с забавной фамилией Нагнибеда. Обычно верткий и быстрый, он едва тащится. Его длинные ноги с трудом идут вперед, а голова, торс и руки при каждом шаге дергаются назад, словно противясь движению (так, по крайней мере, казалось Марусе).

Нагнибеда подходит к улыбающемуся Александру Иосифовичу, что-то говорит ему на ухо, а потом громко добавляет: «…все закладные квитанции, как одну, предъявили к оплате».

Александр Иосифович побледнел и ничего не ответил. Маруся и Нагнибеда пошли за тележкой с чемоданами, а он, как стоял, так и не двинулся с места. Они оглянулись на него, а он все стоял, не шевелясь. На него нашел столбняк — так это называлось. Он понял: конец всему, что было создано; полное разорение, семья — на улице.

Харьковский банк, выдавший кредит, лопнул. Крупные вкладчики, потерявшие деньги, получили право компенсировать убытки за счет должников банка. Березовский взял кредит под залог всего своего движимого и недвижимого имущества. Магазин, жилье, усадьба — все теперь переходило в руки более удачливых или расчетливых друзей-преферансистов, приятелей-партнеров, не обязанных входить в положение должника. Деньги есть деньги. Так было, так будет.

В ворохе старых фотографий мое внимание привлекла неизвестно как попавшая сюда почтовая открытка на плотной бумаге. С одной стороны напечатано: «Всемирный почтовый союз. Россия. Открытое письмо». С другой стороны — репродукция известной картины В. Маковского «Крах банка». Изображена толпа людей в «Отделении по вкладам». Отчаявшиеся лица — гневные, печальные; поникшие головы. Кого тут только нет: старики, старухи, чиновники, купцы, студенты — и две монументальные фигуры городовых с саблями на боку. Вот так век назад рушились «пирамиды» и лопались банки. Но почему эта репродукция затесалась в семейные фотоальбомы? В качестве своего рода утешения? Или как грустное воспоминание? Так или иначе, но она — своеобразное свидетельство своего времени, своих трагедий.

Александр Иосифович, мой молодой дед, умер сорока лет от роду. Он не смог оправиться после удара судьбы. Сердце не выдержало. Возможно, сердечный недуг давно к нему подбирался, но никто ничего не замечал. А теперь он все время сидел в кресле — и когда спал, и когда бодрствовал, — потому что лежа задыхался. «У него сердце как маленький самовар», — сказал доктор.

Когда больного навещали друзья, он выглядел оживленным, как всегда: шутил и смеялся. Но когда оставался один, голова снова падала на грудь. Лида все это видела, она долгими минутами глядела на него сквозь замочную скважину. Детей к нему пускали не часто, чтобы лишний раз не беспокоить тяжелобольного.

Каждый вечер в комнате папы, как замечала Лида, зажигали свечи. Почему-то всегда три свечи. С тех пор на всю жизнь, где бы она ни жила, в ее комнате никогда не должно было быть «три света».

В самом конце 1912 года Александр Иосифович умер.

В день похорон у гроба среди других стоял, понурившись, высокий крепкий человек. Немолодой, но и стариком он не выглядел: в темной густой шевелюре и в усах не блестел ни один седой волосок. «Кто это?» — спросила Лида. «Твой дедушка», — ответила мать. Девочка никогда не видела Иосифа Афанасьевича, отца своего папы. Она, понятно, не могла знать и того, что дед оставит ей в наследство одну замечательную особенность: не иметь седых волос даже в глубокой старости, за исключением единственной серебряной пряди надо лбом. Темноволосый человек навсегда прощался с сыном, когда-то ушедшим из дому.

На моей руке легким коричневым листком лежит фотография, сделанная Жоржиком не в день похорон, а немного позже. Харьковское Старое кладбище, высокий могильный холм в низкой ограде, у изголовья — массивный красивый деревянный крест, сделанный словно бы из двух необструганных — с обрубками ветвей — дубовых перекладин. На кресте — маленькая круглая фотография: доброе лицо с бородкой и усами, волосы ежиком. У оградки стоит Маруся в длинном белом платье и в широкополой шляпе, рядом — Лида в светлом платьице. Эта фотография наверняка пережила тот деревянный крест.

Смерть папы была для Лиды немыслимым горем, хотя она не плакала. Она никогда не плакала. Отец ушел, но всю свою жизнь она с ним не расставалась.

Лиду перевели из дорогой женской гимназии в обычную городскую.

Попечительский совет Коммерческого училища дал возможность Жоржику — одному из лучших учеников — доучиться на казенный счет. Хотя светлые носки, просвечивавшие сквозь дырки на стертых ботинках, ему приходилось не раз замазывать чернилами.

Первая мировая война, начавшаяся в 1914 году, не затронула осиротевшую семью Березовских. Жоржик еще учился и не подлежал призыву в армию. Двадцатилетняя Маруся вышла замуж за обедневшего дворянина, инженера-путейца Бориса Шиановского и жила отдельно, помогая по мере сил матери с младшими детьми.

Неонила Тимофеевна вернулась в свой родительский дом на Чеботарской улице, 23, где жили ее сестра и брат. Часть дома сдавалась в аренду и приносила некоторый доход. Скромное хозяйство не позволяло тратить время на кулинарные изыски и на приемы гостей; Неонила Тимофеевна приглашала и навещала теперь только очень интересующих ее людей. А ее всегда интересовали люди особого рода, обладающие, подобно ей самой, даром видеть и чувствовать иначе, чем остальные смертные.

В Харькове был, а может быть, и остался район под названием Холодная гора, где обитал рабочий люд и мелкие ремесленники. Там жила семья железнодорожного стрелочника, жену которого знал весь город. «Наташа с Холодной горы» была удивительной женщиной, ясновидящей в полном и точном смысле этого слова, хотя даже век спустя традиционная медицина высокомерно игнорирует необъяснимую прозорливость экстрасенсов.

Неонила Тимофеевна стала крестной матерью двух детей Наташи и нередко бывала в ее доме на Холодной горе. Впервые она познакомилась с Наташей, навестив ее, чтобы узнать, куда это вдруг подевался ее любимый пуховый платок. Наташа, простая украинская женщина, прикрыла рукой свои впалые светло-голубые глаза, а потом улыбнулась и сказала: «Идите, кумушка, домой, выдвиньте нижний ящик вашего комода, туда и завалился ваш платок». Все так и оказалось.

Бывало, Неонила Тимофеевна, сидя у нее, скажет: «Посмотри, Наташа, что там у меня сейчас дома делается?» Наташа прикроет глаза и начинает рассказывать: «Маруся стоит возле окошка и гутарит с высоким господином. Лида сидит за большим черным ящиком и поет. Шура…» И так далее. Неонила Тимофеевна являлась домой и подробно описывала, чем в ее отсутствие тешились домочадцы. Все, понятно, столбенели от изумления.

В ту пору было модным увлечение спиритизмом. На одном из сеансов Неонила Тимофеевна вызвала дух мужа. Блюдечко под рукой медиума побежало от буквы к букве, и Александр Иосифович сказал: «Спасибо моей младшей дочке за то, что она каждый вечер поминает меня перед сном». Лида была потрясена: никто из домашних не знал о ее ежевечернем обращении к папе. Эту поразившую ее воображение отцовскую фразу она не могла забыть всю жизнь. И в общем-то не важно, медиум ли читала ее мысли, или вправду она общалась с потусторонним миром и с папой.

После 1918 года, когда на Украину обрушилась Гражданская война, Харьков то и дело прочесывали разные армейские части, банды, отряды — белых, красных, зеленых…

Наташу по доносам добрых соседей всякий раз арестовывали командиры, главари или офицеры. И тут же выпускали ее на свободу. Каждому из них она рассказывала обо всем том, что случалось в его прошлом. Видимо, предсказывала и будущее. Этому можно поверить, ибо «посмотрев» на то, что ожидает ее собственного мужа, она увидела его под колесами поезда. Так и произошло. На себя она «смотреть» не хотела.

Однажды Неонила Тимофеевна спросила ясновидицу, долго ли продержатся у власти большевики, захватившие в 1917 году власть в Петербурге и Москве. Та помолчала и ответила: «Долго, кумушка, долго. Пока сами себя не съедят». И еще она сказала такое, чему было очень трудно поверить тогда, но еще труднее поверить сейчас из-за немыслимой правдоподобности предсказания. Наташа молвила: «А до того, кумушка, будет еще радостная встреча двух красных генералов на белых конях…» Невольно приходит на ум Парад Победы в 1945 году.

* * *

Пророческие слова Наташи с Холодной горы стали тем последним толчком, который заставил Неонилу Тимофеевну в конце 1919 года уехать с детьми из Харькова, бросить отчий дом, мебель, картины, пианино и отправиться подальше от жуткой яростной заварухи в спокойную Ялту. «Спасайте семью, здесь вам всем погибель», — сказала Наташа.

Впрочем, кроме слов ясновидицы было и еще одно немаловажное обстоятельство, заставившее принять такое трудное решение.

В ту же самую пору бежать от московского сумбура и анархии в тихий солнечный Крым вознамерился и старый приятель Березовских — Александр Платонович Потоловский со своей семьей. Проезжая Харьков, Потоловские на время остановились в доме у Неонилы Тимофеевны.

На громкий стук в дверь Лида пошла открывать, открыла и… невольно сделала книксен. Перед ней стояла стройная молодая дама в шляпе с вуалеткой и в длинном модном платье. «Дама» подняла вуаль, и обе девушки, рассмеявшись, обнялись.

Лида много слышала о Людмиле, старшей дочери Потоловского, но увидела ее впервые. Обе они были одного роста, и разница в возрасте составляла год с небольшим, но Людмила (по-домашнему — Милуша) уже давно успела скинуть кокон подростковой одежды и домашней опеки и превратиться в самостоятельную колоритную бабочку. Напротив, ее младшая сестра, пятнадцатилетняя Наташа все еще выглядела застенчивым кудрявым подростком, похожим не на отца, как Милуша, а на свою мать. С ними приехал и Лева, сверстник Шуры Березовского, непоседливый лупоглазый мальчуган. Два старших сына Потоловского — Борис и Анатолий — воевали где-то в войсках Деникина или Врангеля, а средний, Юрий, остался в Москве.

После смерти Александра Иосифовича слово Александра Платоновича стало много значить для одинокой Неонилы Тимофеевны. Если Потоловский едет в Крым, значит, именно так следует поступать и тоже туда отправляться. Маруся поехала вместе с мамой, сестрой и братьями, оставив своего мужа в Харькове с его больной матерью.

Старая харьковская жизнь завершилась.