"Том 2. Кто смотрит на облака" - читать интересную книгу автора (Конецкий Виктор Викторович)Глава восьмая, год 1961 ВЕТОЧКАБасаргин принял «Липецк» в конце арктической навигации в порту Тикси. Неприятности Павла Александровича остались в прошлом. Только здоровье подводило все чаще. Но Басаргин, как большинство старых капитанов, подозревал, что бросить плавать — значит скоро помереть. Нельзя менять ритм, в котором прожита жизнь. Лучше нездоровье, чем ящик. У Колгуева «Липецк» попал в ураган. Заклинило рулевое. Крены достигали тридцати градусов, а на верхней палубе были приторочены вездеходы, тракторы, понтон и рабочий катер. В помещениях для зверобоев было сто восемнадцать сезонных рабочих-докеров из бухты Тикси — сплошь бывшие уголовники. И когда отстаивались за Колгуевым, прячась от шторма, грузчики устроили настоящий бунт из-за того, что им не показывали кино, дурно кормили, и еще из-за того, что они непривычны были к качке в ураганном море, к духоте твиндеков. Они требовали капитана. На трапе в твиндек Басаргину показалось, что он спускается в жерло вулкана. Горячие испарения, табачный дым и громовой мат. Грузчики, голые по пояс, резались в карты за столами и не думали скрывать это. У них были рожи настоящих, стопроцентных пиратов, им не хватало серег в ухе. — Сплошной кошмар, — сказал Басаргин, проходя между нар и столов. Хорошо, что он догадался взять с собой второго штурмана. — Я бы сказал: липкий ужас, — согласился Ниточкин. — По-моему, они нас прирежут. — Мне не хочется с вами спорить, — сказал Басаргин. — Это бесспорно, — отвечал Ниточкин. Они стали плечом к плечу в центре отсека. Весь твиндек орал и ругался одновременно. Толпа разозленных людей тесно сгрудилась, отрезав моряков от выходного люка. — За жратву в дороге только две недели оплачивают! — А мы здесь второй месяц припухаем! — В кино не пускают! Команда смотрит, а нам нельзя! — Нам самолетом билет положен! — Да чего на них смотреть, дай им, Костя, по шее! — Коллективную жалобу подадим! — Какое счастье, что они трезвые, — сказал Басаргин. — Всякое счастье относительно, — ответил Ниточкин, упирая ногу в табуретку и стараясь этой табуреткой отодвинуть от себя огромного волосатого грузчика, который орал особенно оглушительно. — Что вы под этим подразумеваете? — спросил Басаргин. — То, что я тоже трезв как стеклышко с самой Тикси, — объяснил Ниточкин. В Тикси был сухой закон, и даже на судно не удалось достать десяти бутылок спирта. А сухой закон был специально для этих пиратов. — Если мы выйдем отсюда живыми, я выдам вам стакан портвейна, — пообещал Басаргин. Такое обещание произвело на Ниточкина большое впечатление. Он отпихнул волосатого грузчика и вырвал у одного из играющих карты, потому что грузчики продолжали играть, не обращая внимания на приход капитана. Это была форма протеста, вид заявления, степень обиды. Ниточкин смел колоду со стола и вместе с колодой кучу денег. Твиндек остолбенел, и наступила тишина. Ниточкин обернулся к Басаргину. На его взгляд, капитан должен был воспользоваться затишьем и начать говорить, объявить, во всяком случае, себя. Капитан на судне есть капитан. Но Басаргин не стал представляться. — Продолжайте наводить порядок, второй штурман, — сказал Басаргин. — Я не могу разговаривать в этом притоне. Он делал правильно. Надо было сперва победить, а потом начинать тяжелый разговор. Они были здесь начальством и принимали претензии. Нельзя было оправдываться. Это только разожгло бы страсти. Надо было победить, а потом разговаривать, потому что правда была на стороне грузчиков. Им по договору полагалась отправка после закрытия навигации на Большую землю, им был положен билет, положена койка, а не нары для зверобоев на ледокольном пароходе, который добирался от Тикси к Колгуеву месяц. И теперь следовало во что бы то ни стало уличить их в нарушении правил и тем заткнуть рот. — Есть, товарищ капитан, — сказал Ниточкин и рванулся к следующему столу. Но там прятали карты по карманам. Ниточкин успел все же прихватить червонную даму и десятку. Однако кто-то подставил ему ножку. И Ниточкин полетел головой в толпу. Толпа эта, тысячную долю секунды назад казавшаяся монолитной, мгновенно и любезно расступилась. И Ниточкин поднимался с пола уже на чистом пространстве. Но червонная дама, десятка и целая колода с другого стола были у него в кармане, и, падая, он не вынул из кармана руку. Он знал, что эти молодчики вывернули бы и карман за время его падения на пол. Улики были собраны налицо, вина доказывалась бесспорно. Не важно, что виноваты были в нарушении корабельных правил только игравшие. Это деталь. Все грузчики назывались «коллектив». И если коллектив терпел нарушителей, значит, весь он виновен и его права сильно подмочены. Грузчики знали это не хуже Басаргина и Ниточкина. Тишина росла в твиндеке, как бамбук. Она уперлась в подволок и замерла. Тогда Басаргин сказал: — Судно потерпело аварию. Из строя вышло рулевое управление. Мы не могли идти дальше в непогоду. Все ваши претензии подадите в письменном виде. Прошу вас, Петр Иванович! — Он пригласил Ниточкина пройти вперед себя. Басаргину нельзя было отказать в изяществе, элегантности и в аристократизме жестов. Басаргин знал силу слов «в письменном виде» и знал, какое впечатление аристократический жест произведет на докеров, отработавших сезон в бухте Тикси. Такие штуки действуют лучше мата и силы. Правда, они действуют на очень короткое время. Но надо выиграть только десять шагов до трапа и пятнадцать ступенек по нему. Пауза взорвалась, когда они миновали тринадцатую ступеньку. Твиндек понял, что его обманули, что главная надежда — разговор с самим капитаном — рухнула. Что никакого капитана они больше не увидят. Он был? Да, был. Его позвали, и он пришел. И он уже ушел. На палубе Ниточкин вытер пот со лба. Он понимал, что среди такой компании бывают люди, которых ни на какую пушку, включая только что проделанную, не возьмешь. Есть ребятки, готовые в запале злобы, в возмущении несправедливостью сунуть перо под ребро. Один черт, они знают, что рано или поздно вернутся в Тикси или на Колыму за казенный счет. — Составите акт, приложите карты и деньги. Перед этим вызовите старосту, — приказал Басаргин. — И подумайте о фильме для них. — Старпом запретил им появляться в помещениях команды, Павел Александрович. — Воруют? — Да. Сняли у второго механика занавеску с иллюминатора. И потом, если их в нижнюю кают-компанию пускать, придется запирать каюты. — Надо признаться, их крепко надули, как вы считаете, Петр Иванович? Ниточкин пожал плечами. Судну было выгодно взять пассажиров в Тикси, и капитан не мог этого не знать. — В твиндеках грязь, — сказал Басаргин. — Кто там расписан на приборках? — Они пристают к женщинам-уборщицам, и старпом приказал им убирать самим за собой. — Правильно сделал. — Не надо было их брать! — выпалил Ниточкин. — Было ясно, что рейс затянется. А если бы они остались в Тикси, портовое начальство отправило бы их на Большую землю через двое суток — лишь бы от них отделаться. Они у нас валяются в твиндеке… — Я рад, что вы не утрачиваете своего альтруизма, Петр Иванович, — сказал Басаргин серьезно и несколько грустно. — Но куда мне было деваться? Капитан порта связался с пароходством. Пароходство должно ему за буксиры, отказать неудобно. Начальник пароходства приказал брать людей и сказать им, что мы придем в Мурманск через две недели. А мы простояли в Вилькицком шесть дней… Капитан порта в Тикси доволен. Пароходство довольно. Судно скормило грузчикам остатки продуктов, высчитывая за питание по арктическим нормам. Все по нолям, как говорят артиллеристы. Если грузчики будут жаловаться, в ход пойдет акт о безобразном поведении на борту, об азартных карточных играх, о случаях воровства и т. д. И этот акт составит Ниточкин, который сейчас занимается альтруизмом. — Что такое «альтруизм», Павел Александрович? — Возьмите словарь иностранных слов и посмотрите. — А все-таки грязная история, — сказал Ниточкин. — Вы непоследовательны, — сказал Басаргин. — Зачем вы старались, охотились за картами, падали, хватали улики? Идите верните им карты, погладьте их по головкам и скажите, что во всем виновата судовая администрация. Но если вы так скажете, то солжете, ибо отлично знаете, что мы не виноваты. — Каждый день попадаешь в беличье колесо. Иногда хочется заорать или удариться головой о стенку. — Поменьше болтайте языком, Петр Иванович, — сказал Басаргин. — У меня какое-то ощущение, что мы с вами где-то встречались. Вам не кажется? — Да, я проходил практику на «Денебе», когда вы были там капитаном. — А-а-а!.. На всех судах встречаешь теперь знакомые лица. Сколько вас, мальчишек, прошло через старика «Денеба», — сказал Басаргин. — Вы свободны. Ниточкин ушел, а Басаргин поднялся в рубку и долго ходил из угла в угол. Он все не мог вспомнить что-то неприятное в прошлом, связанное со вторым штурманом. Какой-то осадок. На судне было очень тихо, как обычно бывает, когда после большой непогоды становишься на якорь в укромном месте. Низкие берега острова Колгуева, цвета бледной охры, с белыми пятнами снега, унылые. Едва видные черные домишки становища Бугрино. Рыжая, мутная, холодная вода и грязная пена на ней. Низкие, расхристанные, неряшливые тучи. И сухое тепло от паровых грелок. Капитан «Липецка» крутил пальцами стекло снегоочистителя, слушал тишину отдыхающего судна: сотни различных звуков складывались в его сознании именно в тишину, каждый из них означал норму, спокойствие. Басаргин думал о молодых штурманах, молодых людях. Их тянет к конкретностям, к частностям. А пожилым необходимо обобщать. Но пожилые еще больше молодых не любят признаваться в своих странностях, ненормальностях. Вот он, Басаргин, плавает всю жизнь. И до сих пор удивляется, что из тумана, льдов и ночи его судно выходит на тот маяк и на тот буй, которые нужны. И каждый раз, всю жизнь, это кажется ему маленьким чудом. Разве признаешься в таком? На первом курсе мореходки штурман должен знать, что никаких чудес нет, а есть наука навигации, астрономии, лоции и десяток других. И не чудо выводит судно в нужную точку, а люди, которые пригляделись к природе, узнали ее законы. Но вот старому капитану Басаргину это до сих пор кажется чудом. Они пришли в Мурманск десятого ноября. Есть неписаная традиция возвращаться из Арктики к ноябрьским праздникам, когда в магазины подбрасывают фрукты, когда рестораны запаслись спиртным, когда на улицах хлопают флаги и на каждом углу маячит военный патруль, а таксеры не снимают ногу с акселератора целую смену. Они пришли в Мурманск, когда фрукты были раскуплены, когда «столичная» стала дефицитом, обшарпанные снегом флаги сняли, а таксеры отсыпались, и потому на улицах нельзя было найти ни одного зеленого огонька. Стоянка ожидалась длинная — около десяти суток. Благодарить за такую стоянку следовало механиков — они требовали времени для ремонта рулевой машины. Ко многим приехали жены и привезли детей. Встречающие стояли на причале, когда «Липецк», медленно раздвигая тупым носом тьму, швартовался в Торговом порту. Стояли тихие женщины, закутанные в платки, потому что дул с залива ветер, нес мокрый снег, потому что зябко и неуютно было от мокрых гор грузов, мокрой стали кораблей, кранов, швартовных тросов. И тихие стояли рядом с женами ребятишки, и каждый из них хотел скорее отыскать своего папу среди одинаковых ватников и полушубков на палубе «Липецка». Накануне Басаргин получил радиограмму, что его будет встречать дочь. Она приехала в Мурманск и ждет. Впервые в жизни его должна была встречать дочь. Он сразу понял — за этим какое-то горе и неожиданность. С тех пор как Веточка, окончив институт, осталась в Ленинграде, они, совсем взрослые люди, постепенно сближались, — интересным умным разговором, рассуждениями о литературе, своим желанием покопаться в душе друг друга. Но на равных — без отца и дочери. Басаргин был слишком опытен, чтобы желать чего-то большего. Он знал: ее тяга к нему основана на его сдержанности. Главное — сдержанность. И когда руки поднимались погладить ее волосы, обнять, притиснуть к себе и пожаловаться на одиночество, он говорил: «Прости, устал я здорово. Ты бы шлепала, а? На такси есть? Не ври, нет у тебя на такси. Держи целковый…» Он знал: ехать ей далеко, и целкового не хватит. Но если бы он предложил тысячу рублей, то потерял бы ее навсегда. Всякие разговоры о деньгах были для Веточки мукой. К тому же она твердо верила, что не мать ушла от отца, а он бросил ее в самые тяжелые годы войны. И защищала мать. И еще Веточка все надеялась и ждала, что он и мать опять. сойдутся, будет нормальная, добрая, хорошая семья. Идеализм существовал в ней, в его дочери. Теперь, на причале, в Мурманске, среди встречающих должна была стоять и она. Причал приближался. — Приготовиться подать носовой! — сказал Басаргин старпому. У старпома было завязано горло — ангина. — Есть, Павел Александрович! Приготовить носовой! — Вам надо вырезать гланды, Виктор Федорович, — сказал Басаргин. — Наживете себе порок. Малый назад! — Есть малый назад! Женщина в белой шапочке подняла руку и машет чем-то красным. Конечно, это Веточка. Догадалась привезти цветы. Наверное, последние ленинградские астры, она везла их в целлофане и в банке с водой. Интересно, летела она или ехала поездом. Самый ужасный поезд — Ленинград — Мурманск: едет отчаянный народ, едет из отпусков к тяжелой работе, дышит свободным воздухом последние часы, а Веточку так легко обидеть и расстроить… Нос пошел вправо… — Стоп машина! — Есть стоп машина! — Старпом переводит рукоять машинного телеграфа. — Малый вперед! Подать носовой! Лево на борт! Приготовиться подавать кормовой! Виктор Федорович, подавайте с кормы первым шпринг! Стоп! Отбой машине! Он спускался в каюту, зная, что его ждет горестное известие. Он успел снять шубу и помыть грязные от трапов руки, когда матрос провел к нему в каюту дочь. — Папа, ты даже не знаешь, какое сильное впечатление производишь на самых разных женщин! — сказала Веточка, закрывая за собой дверь. — В звании капитана есть что-то очень интригующее, честное слово! — Она подошла и поцеловала его в лоб. — Умерла баба Аня? — спросил Басаргин, вытирая руки полотенцем. — Да, отец, — сказала Веточка. Она первый раз назвала его так. — Давно? — Около месяца. — Раздевайся. — Спасибо, папа. — Где похоронили? — На Богословском. — Отпевали? — Да. Все, как она хотела. — Ну, ну… Я говорю — раздевайся. Сейчас ужинать будем. Голодная? — Нет, папа. Во что поставить? — А в этот графин и ставь. — Там кипяченая? — Нет, сырая. Смешно, конечно, было рассчитывать, что мать будет жить вечно. И он мечтал, чтобы это произошло без него. Так и случилось… Все неприятно летит мимо — плафоны, полированное дерево, бронза иллюминаторов… Как в ураган подле Колгуева. И луна в разрыве туч, блеск от нее на волнах, и бесконечно медленный крен на левый борт. Кончится этот крен когда-нибудь или нет? Еще пять градусов, и пойдут за борт понтон, вездеходы и трактор… — Тебе нехорошо, папа? — С чего ты взяла? Поставь наконец цветы в воду! — Я не сообщила тебе, потому что в пароходстве сказали: вы закрываете навигацию и застряли в проливе… — Да. В проливе Вилькицкого. Она знала, что умирает? — Да. Она все время была в сознании. Она ни разу не заплакала. Она заснула у меня на руках. Честное слово, отец. Я была с ней до утра одна. И мне не было страшно… Басаргин всхлипнул. Он сдерживал рыдания, но они прорвались. Он почувствовал себя так, как в раннем детстве, когда мать с отцом уходили и не брали его с собой. И одиночество можно было преодолеть лишь слезами. — Перестань, отец, а то я тоже не выдержу… У тебя есть платок? Он наконец сел в кресло, попал в него. Он знал, Веточка не лжет: мать умерла спокойно и мудро. Он почувствовал какое-то душевное просветление. И умиленность. И он хотел сказать об этом дочери, успокоить ее, но не мог найти слов. Он только сказал: — Ты стала взрослой женщиной. — Да, я повзрослела. — Что она говорила? — Она велела мне родить двух сыновей. И встретить тебя из плавания. Она просто тихо уснула. И я не плакала. Она вспоминала прошлое и то, что ты родился очень маленького веса. У тебя есть сигареты с фильтром? Дочь показывала образец выдержки. Она была достойна бабушки. Но чего это спокойствие ей стоило? И как бы оно не кончилось истерикой. — Подожди закуривать, — сказал Басаргин. — Сейчас мы пойдем поужинаем. — А разве нельзя, чтобы принесли сюда? — Можно, но сегодня мы пришли с моря, и в кают-компании будут наши гости. Мне следует посидеть с ними за одним столом, с женами моих штурманов, механиков и радистов. — Не хочется идти на люди, папа. — Ничего не поделаешь. — Очень, очень, папа! — Нет, девочка. — Он сделал вид, что ищет под подушкой носовой платок, и незаметно сунул себе под язык таблетку валидола. Она пудрила нос перед зеркалом и поправляла волосы. — Ты на сколько дней приехала? — спросил он. — Дня три я смогу пробыть, если ты достанешь билет на самолет. — Дурное время, зима началась, — сказал Басаргин. — Можно просидеть на аэродроме целую неделю. Я бы советовал тебе ехать поездом. — Может быть, мне надеть брюки? — спросила Веточка. — Ничего, нам придется спуститься только по двум трапам. — Я знаю, что ты не любишь, когда я в брюках, да? — Да, вероятно, я консерватор и ретроград. И потом, их надо уметь носить, а наши женщины не умеют. — Папа, ты меня оскорбляешь, — сказала она с нужным, по ее мнению, смехом, переступая высокий порог каюты. Каблук маленькой туфли задел медную накладку. Она замерла на одной ноге, держась за косяки и разглядывая каблук. Такой и увидел ее из коридора второй штурман Ниточкин. — Павел Александрович, вы подпишете коносаменты?.. — спросил Ниточкин. — Познакомьтесь, — сказал Басаргин. — Второй штурман Петр Иванович Ниточкин. Моя дочь Елизавета. Коносаменты я подпишу после ужина, можете их оставить у меня на столе. Они спустились по двум трапам и вошли в кают-компанию. Старший механик кормил младшего сына кашей. Супруга стармеха сидела рядом, расплывшись в улыбке и не видя ничего, кроме этой сцены. Их средний отпрыск, воспользовавшись безнадзорностью, тащил по скатерти суповую разливательную ложку: потеки оранжевого томатного жира тянулись за ложкой. Мрачный, бледный, с замотанным горлом, ковырял в тарелке старпом. Отутюженный и устремленный уже по-береговому, самый свободный человек на корабле — доктор допивал компот. Радист успел поддать четвертинку, которую, очевидно, принесла супруга; нос радиста лоснился спелой вишней. Буфетчица в новом платье крутит задом назло женщинам. В каждом шаге буфетчицы вызов: я здесь с вашими мужьями длинные месяцы. Они таращат на меня глаза и стоят под трапом, когда я спускаюсь и поднимаюсь. Они щиплют меня в уголке и играют со мной в козла, когда вы от них за тысячу верст. Я здесь хозяйка… Ах, вам не нравится, что тарелка летит через весь стол? Ничего, милая, если не хочешь — можешь не есть. Я не обязана подавать тебе, я обязана подавать твоему мужу, голубушка… — Как погода в Питере? — спросил Басаргин дочь. — Дожди. — Да, десятое ноября, — сказал Басаргин. Так он и не нашел никого ближе матери. К кому перешла ее коллекция молодых и обаятельных женщин с неким бесом внутри и непонятностью? Такую коллекцию не завещаешь музею… Он вспомнил последнее увлечение матери — Тамару, блокадную знакомую. И как они катались на лодочке, выгребали под мостом и не выгребли, потому что у него сдало сердце. А он врал ей всякие морские истории. Тот день с Тамарой запомнился ему, как первый день его бабьей осени… Басаргин услышал смех дочери. Второй штурман сидел рядом с ней и смеялся тоже. Он умел хорошо смеяться. Сразу тянуло улыбнуться. — Вдумайтесь в это слово — «якорь», — говорил Ниточкин. — В якоре полным-полно всякой философии. Якорь с помощью цепи нас, моряков, приштопывает к планете. Если в море окажешься без якоря, то можешь пойти на грунт, а если на берегу оказываешься без якорей, то прямым путем идешь в пивную, а иногда еще дальше — в вытрезвитель… Не слушайте, пожалуйста, Василий Степанович, — погрозил Ниточкин помполиту. — И недаром, скажу я вам, Елизавета Павловна, портовые девушки носят брошки с якорем. Об эти брошки, кстати, можно сильно уколоться… Был у меня случай в Одессе… — Еще компотику, Машенька, — попросил Басаргин буфетчицу. — Веточка, хочешь еще компоту? — Нет, спасибо, папа. — Ты плохо ешь. — Я успела поужинать в гостинице. — Думаю, что тебе не очень нравится наша еда. Завтра будет лучше. Понимаешь, в Арктике осенью не достанешь картошки и капусты. Два месяца мы жевали макароны и горох. Петр Иванович закончил о якорях? — Нет, я не успел начать, — сказал Ниточкин. — Я понял, что слишком много из этой истории придется выкидывать на ходу, а когда что-нибудь выкинешь, уже и не смешно. — Как наши пассажиры, выгрузились? — спросил Басаргин. — Грузчики? — Да, пираты из бухты Тикси. — Они попрыгали за борт, когда трап висел на талях. — Не рекомендую вам на этой стоянке встретить кого-нибудь из них в ресторане «Арктика», например, — сказал Басаргин. — Пожалуй, придется носить вам в больницу передачи, Петр Иванович. Пойдем, Веточка! — Спасибо, что предупредили, — сказал Ниточкин. — Когда можно будет зайти за коносаментами? — Сейчас я подпишу. Веточка поднималась по трапу — быстрый стук каблуков и мелькание узкой юбки. В каюте она достала из сумочки бутылку коньяку и ананас. — Можно будет пригласить Петра Ивановича? — спросила Веточка. — Конечно, конечно! — сказал Басаргин. Он обрадовался. Ему стало как-то неудобно с дочерью. Она была сейчас так родственно близка ему. И в то же время он так мало знал ее. И ему стыдно было своей растроганности. И потом, если бы они остались одни, то должны были говорить о бабе Ане. А он и дочь знали, что сказано все. Больше не надо никаких слов. Это горе для обоих было светлым горем — оно сближало их. Но привычка к отдаленности оставалась, и было трудно нарушить манеру товарищески-приятельских отношений. Постучал Ниточкин. — Петр Иванович, не составили бы вы нам компанию? — спросил Басаргин, протягивая штурману грузовые документы. — Дочь хочет дослушать историю про якорь. Как у вас со временем, когда на берег? — Со всею искренностью заявляю, что единственное дело на берегу — тяпнуть, — сказал Ниточкин. — А если это можно здесь, то благодарю вас и буду через пять минут. Эти пять минут оказались длинными, потому что коньяк был открыт, ананас пластался на тарелке, кофейник закипал на плитке и астры дрожали в такт какому-то насосу. Веточке оставалось слушать приемник, но время было неподходящее для хорошей музыки. — Этого парня я подвел под монастырь лет десять назад, — сказал Басаргин. — Помню, что история была связана с футболом. И он кому-то нахамил. И я ему влепил по первое число, а его потом выгнали из училища… Я ему не говорил, что помню это, но он-то помнит! Такие штуки мы все помним!.. Как тебе Мурманск? — Давай выпьем, папа! Тогда нам будет лучше. — Какой ужас — иметь умного ребенка! — сказал Басаргин. Они подняли рюмки и взглянули в глаза друг другу. И вдруг улыбнулись. — Царствие ей небесное и вечный покой, — сказал Басаргин, понимая нелепость того, что он говорит эти слова сразу после улыбки, и в то же время чувствуя, что если откуда-то с небес мать смотрит на них, то улыбается тоже. Он выпил коньяк. Тут пришел Ниточкин и сунул Веточке подарок — моржовый клык. — Повесьте его над своей кроватью и ночами вспоминайте меня и роняйте на подушку слезы, когда мы под мудрым руководством капитана дальнего плавания Павла Александровича Басаргина отправимся на грунт и селедки в Атлантике подохнут, откушав нас, — сказал второй штурман. — Нет, нет, можете не благодарить, как говорил командир нашей роты в экипаже, когда объявлял кому-нибудь месяц без берега… Армянский! Три звездочки! Господи, как пахнет! Можно мне из стакана? Кашель от рюмок, честное слово! Эту кость, Веточка, я кипятил, ей осталось хорошо высохнуть, и тогда амбре улетучится. Вы думали, что моржовый бивень тяжелее? Все так думают, но дело в том, что он пуст внутри, как череп нашего доктора… Самые невероятные истории посыпались из второго штурмана одна за другой. Его подвижная, худая физиономия побледнела от возбуждения. Непривычно ему было пить с капитаном коньяк и ухаживать за капитанской дочерью. — Ниточкин, вы не Петр, а Джордж, — вдруг сказала Веточка. — Атанда! — сказал Ниточкин. — Я не Джордж, я — неудачник. — Атанда — это что-нибудь морское? — спросила Веточка. — Никогда не слышала такого слова. — Когда я был пацаном, мы так предупреждали об опасности. Ну то же, что и «полундра». Вероятно, от «Антанты»: страны Антанты нас когда-то подвели. — Нет, — сказал Басаргин. — «Атанде-с!» — карточный термин. Искаженное французское «аттан-де» — «подождите!» — возглас банкомета, прекращающий ставки игроков. — Ишь куда нас, оказывается, заносило! — восхитился Ниточкин. — Папа, я отправляюсь в гостиницу «Арктика», — сказала Веточка. — Спать хочу. В «Полярной стреле» было слишком шумно. Рядовой искусствовед не может спать, если рядом галдят пассажиры. Ниточкин присвистнул: — Елизавета Павловна, вы — искусствовед? Вы изучаете искусство? — Да, она, штурман, изучает, а вы не можете решиться разок сходить в порядочный музей, — сказал Басаргин. — Знаешь, Веточка, куда они ходят? В один-единственный музей на планете — в музей восковых фигур в Лондоне. — Это правда, что там поставили Евтушенко? — спросила Веточка. — Я давно там не был, — сказал Ниточкин. — Я несколько далек от искусства. Хотя у нас в квартире живет искусствовед — горький пьяница — Соломон Соломонович Пендель. Симпатичный мужик. У него три кошки, а в квартире восемнадцать жильцов. — Искусствоведы — самые бездарные люди на свете, — сказала Веточка, просматривая содержимое своей сумочки. — Вернее, самые опустошенные. Общение с большим искусством требует больших затрат души, Джордж. И на собственное действие, на строительство собственной жизни сил не остается. Можно либо действовать, либо впитывать и ощущать. А читаете вы много? — Моя настольная книга — «Швейк», — сказал Ниточкин. — Для меня там все знакомо и все родное. — Врете, Петр Иванович, — сказал Басаргин. — Возможно, — согласился Ниточкин. — Вы разрешите проводить вашу дочь? — Спрашивайте у нее. — Конечно, Джордж, если вам нетрудно и если вас не ждет в таверне Мери. — Ты сильно под газом, — сказал Басаргин. Извечная ревность отца. Ему не хотелось уступать дочь сегодня никому. Он успел понять в себе ревность, но не мог остановиться и докончил: — Здесь хватит места на роту искусствоведов. Все каюты правого борта пусты. Зачем тебе тащиться в гостиницу? — Ты будешь меня воспитывать, отец? — Думаю, что поздно. Ты взяла отпуск? — Нет. Меня просто отпустили. — Слушайте, а нужно ли заниматься изучением искусства как профессией? — пробормотал Ниточкин. Он чувствовал себя лишним. Веточка достала помаду и зеркальце и положила их перед собой на столе. — Вот это, — ткнула она пальцем в помаду, — жизнь, а это, — она ткнула в зеркало, — искусство. Все, что в зеркале, — ложь, но похоже на правду. Там, в зеркале, нет ни глубины, ни объема, ни запаха, ни жизни. Значит, искусство — ложь, и Пикассо прав. Но дело в том, что лишь через искусство можно как следует понять людей и народ, то есть самого себя. Душа любого народа в его искусстве и литературе, ибо искусство показывает народ не таким, каков он на самом деле, а таким, каким он хочет быть. А только мечта о себе самом и есть истинная правда. Ясно или не очень? — Я не готов к таким штукам, — сказал Ниточкин. — Надо подумать. Разрешите подать вам манто? — Однако ты знала про наши погоды, — сказал Басаргин. — Шубку взяла. — Хорошая? — спросила Веточка, принимая из рук Ниточкина белую шубку. — Шик! — сказал Басаргин. — Кто у нас вахтенный штурман? — Старпом, Павел Александрович, — доложил Ниточкин. — Как груз? — Сдан. Документы оформлены. На Шпиц снимаемся почти в балласте. И знаете, Павел Александрович, забыл совсем: вас капитан порта в гости звал! — соврал Ниточкин. Ничего он не забывал. — Ступайте, Петр Иванович, — сказал Басаргин. — Я за тысячу миль от Мурманска знал, что он меня в гости ждет. Ну, девочка… — и он подставил дочери лоб. Но дочь не заметила лба, взяла его руку, прижала к своему лицу, тронула губами ладонь и ушла. Оставшись один, Басаргин поднял руку к носу и понюхал. И ему показалось, что запах дочери остался. — Гм, — сказал Басаргин и включил приемник. Жить без «Последних известий» он не мог, какие бы события ни совершались вокруг него самого. Бонн первым попал под нить настройки. Аденауэр, Эрхард, Штраус, Штраус, Эрхард, Аденауэр… Если канцлер уйдет в отставку, его письменный стол уедет из Шембургского дворца: канцлер всю жизнь не расстается со своим собственным письменным столом… «Вы и здесь виноваты, — подумал Басаргин. — Она проскрипела бы еще пару лет, если бы не блокада и… Будьте вы прокляты!» Он не мог слышать немецкую речь. Его не смирял даже Бетховен. Исключения подтверждают правила. Миллионы нормированных аккуратистов раз в триста лет рождают бунтаря космической несдержанности. Бетховены появляются как протест самой природы, которая не может вечно терпеть посредственность. Басаргин знал, что он не прав. Все народы одинаково нужны Земле — это не пропаганда, а правда. Но он ничего не мог с собой поделать, когда слышал немецкую речь. Был поздний вечер, тьма и мокрый снег. Пахло холодной тиной — отлив стащил с грязных осушек воду. И пахло гнилой рыбой из Рыбного порта. И ржавым железом — от пришедших с моря траулеров, логгеров, сейнеров, рефрижераторов. И мокрым углем еще пахло. На сортировочной стояли молчаливые, покинутые вагоны, тускло блестели на переезде железнодорожные рельсы. Ветер несся к городу в трубе Кольского залива со штормового Баренцева моря и, отшатнувшись от Мишукова мыса, злобствуя на неожиданный зигзаг, вываливал мокрый снег на дома Роста и в городские улицы. Магазины были закрыты. И только возле кинотеатра чернел народ, спрашивал билетики на «Римские каникулы». Одри Хэпберн томительно и недоступно смотрела с рекламных фото. И очень мерзли от холодного ветра и мокрого снега носы. Но Ниточкину весело было видеть освещенный подъезд кинотеатра, продрогших милиционеров, голые деревца в сквере на площади и мокрого матроса морской пехоты, каменного, поднявшего над головой в последнем броске последнюю гранату. Это был свой для Ниточкина город, хотя Ниточкин всего несколько лет возвращался сюда с моря. И этот город прекрасен был после бараков Амбарчика и Певека, Диксона и Тикси, после разгрузок прямо на ледяной припай, ссор с завхозами зимовщиков, после монотонности вахт, привычности судовых лиц вокруг и одиночества каюты. Для Веточки же это был чужой город, неуютный, пропитанный знобящим холодом, ветром и мокрым снегом. — Возьмите меня под руку, Джордж, — сказала Веточка. — Что вы так долго не решаетесь? — Пожалуйста, — сказал Ниточкин и с удовольствием погрузил пальцы в холодный мех ее шубки. — Не надо больше Джорджа. — Что такого вам сделал отец десять лет назад, Джордж? — спросила Веточка, понимая, что этот «Джордж» чем-то на самом деле раздражает Ниточкина. Но ей хотелось, надо было кого-нибудь раздражать. — Ерунда, мелочи. — А все-таки? — Я и так висел на волоске. Меня бы выгнали из мореходки и без помощи Павла Александровича. Меня в свое время выгнали из обыкновенной школы, потом… — За что выгнали, Джордж? — А, мы с пацанами солдатский сортир сперли… Потом выгнали из военно-морской спецшколы. За любовь к справедливости. Комроты у нас был. Карасев такой. Он нас заставлял ремонтировать ему квартиру. Ну мы отремонтировали, а потом он нас заставил вещи возить. Пианино по лестнице не пролезало, и он приказал его на третий этаж через окно тросами тащить. Я этот тросик чуть-чуть ножиком тронул. И пианино сыграло на булыжники. Карасев войну в тылу околачивался — военпредом на заводе. Потому он мне и не нравился. Да и кто-то на меня стукнул… какой-то субчик. Тогда я зарулил в среднюю мореходку. Оттуда меня турнули за неблагонадежность. Я слишком интересовался тем, должен ли футбольный судья иметь свое мнение. А повод Павел Александрович дал — впилил мне две недели без берега, это на «Денебе». — За что? — Ни за что. Просто он Абрикосова боялся, сам тогда на волоске висел… А у меня мать болела. И я в самоволку сорвался и погорел. Тут меня прямо в военкомат направили, потому что я подрос. На подлодке служил матросом… — Да вы просто герой, Джордж! — сказала Веточка. — Бунтарь-одиночка! — Если вы еще раз назовете меня этим пошлым Жоржем, я без дураков обижусь. — Не думаю, что вам сейчас хочется на меня обижаться, Джордж, — сказала Веточка. Он отпустил ее руку и остановился. И она решила, что это он показывает обиду. И потому продолжала идти, закинув сумочку через плечо. И считала шаги, загадав, что на двадцатом шаге он ее догонит. Она, как и любая женщина, достаточно хорошо знала, кому и насколько она нравится. И теперь знала, что нравится Ниточкину. Она двадцать раз шагнула по мокрому снегу, с каждой секундой все больше понимая, что не хочет остаться одна в чужом городе, без человека со смешной фамилией Ниточкин. И она оглянулась. Ниточкин стоял под фонарем и прикуривал, а к нему шли наискосок через улицу трое неторопливых, больших людей в ватниках. — Брось! Я пошутила! — крикнула Веточка. — У меня ноги мерзнут! Ниточкин не оглянулся. Трое подошли к нему вплотную. И Веточка почувствовала тревогу, запах драки, дурное кино — припортовая улица, пьяные матросы, ножи и бочки с вином. Она услышала яростную ругань и увидела, как коротко, поршнями заходили руки у окруживших Ниточкина людей. И тогда побежала назад, отчаянно крича: «Прекратите!» А подбежав, хлопнула кого-то сумочкой по голове. И тот, кого она хлопнула, вдруг закачался и упал ей под ноги. Она увидела бледное лицо Ниточкина, без фуражки, и поняла, что это он ударил упавшего. Ниточкин присел, низко и быстро, но прямо на непокрытую голову его обрушился здоровенный кулак. Голова Ниточкина встряхнулась, он поскользнулся и шлепнулся на асфальт. Здесь раздался свисток. Но возле Ниточкина и Веточки уже никого не было, и Ниточкин поднимался с асфальта, держась за фонарь и изо всех сил улыбаясь. Веточка подобрала фуражку, нахлобучила ему на голову и обозвала подошедшего неспешно милиционера улиткой. Вполне возможно, что Ниточкин переночевал бы эту ночь в отделении, так как был выпивши, а выпивший на Руси испокон веков и виноват, если бы не Веточка, столичный вид которой, шубка и белая сумочка подействовали на милиционера умиротворяюще. — Они могут еще вернуться? — спросила Веточка, когда милиционер ушел. Она платочком отряхивала с кожанки Ниточкина грязь и снег. — Не думаю, что эти вернутся. Но желающих поговорить со мной здесь еще человек сто. Лучше сегодня не гулять по Мурманску. — Кто это? Твои знакомые? — Близкие приятели, — сказал Ниточкин. — Слушай, глянь-ка мне плешь. Такое ощущение, будто там кровь. Он снял фуражку и наклонил голову. Веточка тронула волосы на его темени. Шишка росла, но крови не было. — Меня порядочно лупили в жизни, — сказал Ниточкин. — Особенно в детстве. И каждый раз это неприятно. Никак не могу привыкнуть. — Одного ты здорово ударил, честное слово, я сама видела, — сказала Веточка, чтобы утешить Ниточкина. — Если б тебя не было, я бы просто-напросто удрал, — сказал Ниточкин, прикладывая к затылку снег. — Я неплохо бегаю. А здесь пришлось выпендриваться. — За что они тебя? — За дело, — сказал Ниточкин. — Хорошо, что у них кастета не было. Фу, черт, тошнит, так напугался. — Ты можешь идти? — Смотря куда, — сказал Ниточкин. — В ресторан нельзя, они наверняка там сидят. А добавить теперь необходимо. — Идем ко мне. Есть бутылка коньяку. Я отцу везла, а он не пьет совсем. — Прекрасная схема, — сказал Ниточкин. — У тебя во всех портах такие приятели? — Как тебе сказать… Плохо, когда в нос попадает, — столько кровищи и такой неприличный вид, что самому противно. — Ты меня прости за Джорджа. Ни на какого Джорджа ты не похож, просто у меня есть какие-то ассоциации с этим именем… Ты давно плаваешь с отцом? — Мне близок его полиморсос. — Что? — По-ли-мор-сос. — Это морское слово? — Нет, континентальное. — Что оно обозначает? — Этот термин придумал лично я. Он состоит из начальных слогов слов «политико-моральное состояние» — полиморсос, — коротко и впечатляет. Веточка захлопала в ладоши. — Если ты не врешь, это здорово! «Полиморсос Рафаэля в ранний период его творчества» — прекрасное название для диссертации! Он опять взял ее под руку, и они пошли по улице Челюскинцев, не замечая того, что говорят друг другу «ты». «Будьте благословенны, грузчики из бухты Тикси, — подумал Ниточкин. — Вы мне помогли сегодня. И до чего же слабый пол любит драки, хотя и врет, что не любит их!» — Капитан-лейтенант Романов — мой командир, которого я очень уважал, говорил, что каждому мужчине раз в год надо подраться. Хорошая драка, говорил мой командир, когда я прибывал из увольнения с разбитым носом, укрепляет нервы. И сажал меня на десять суток. Мне больно, Ниточкин, говорил он, но я обязан. Надеюсь, на губе не будет свободных мест. Но места были. Удивительный офицер! Ты бы видела его лицо, шрам от удара бутылкой, о котором он врал, что это от удара о перископ. — А ты заметил, как я трахнула этого сумкой по башке? — Честно говоря, не заметил, но ты молодец, если трахнула. Я слышал только: «Прекратите!» — Интересно, что творится в сумочке. Боюсь и заглядывать. Если бы это продолжалось, я вцепилась бы в кого-нибудь. Ты мне веришь, что вцепилась бы? Он посмотрел на нее внимательно. — Да, верю. Когда трое на одного, женщина должна вмешиваться и хотя бы виснуть на ком-нибудь. Ну и, конечно, надо кричать погромче. Мужчине неудобно кричать самому. — Какие вы, оказывается, стеснительные! — Плечо болит, и на ребрах синяк обеспечен. Ты дослушаешь про Романова? — Нет, не хочу никаких Романовых. У тебя есть отец? — Погиб на фронте. — Он хорошо жил с матерью? — Я плохо помню довоенные времена. Думаю, они хорошо жили. — А мать не вышла больше замуж? — Насколько я понимаю, ей это не приходило в голову. — Приходило, поверь мне. И не один раз. — Со мной она не говорила об этом. — Вот и мой отель. Покажись-ка!.. Все более-менее прилично. Только ботинки грязные. — Я их почищу у тебя в номере ковриком. Есть коврик у кровати? — Кажется, да. — Обожаю драить ботинки ковриками в гостиницах. Гостиница «Арктика». Чад и дым из ресторана, полным-полно командированных, которым некому излить душу и не на что добавить сто граммов. Полным-полно моряков и рыбаков у закрытых дверей. И расписание авиарейсов на стенах. Изящные силуэты самолетов и стюардесс. Они поднялись на третий этаж, и Веточка взяла ключ у дежурной. — Гости у нас до двадцати трех, гражданочка, — сказала дежурная. — А сейчас двадцать два тридцать. И кавалер ваш в подпитии. — Это кто в подпитии? — спросил Ниточкин. — Замолчите! — сказала Веточка Ниточкину и пошла к дверям своего номера. Ниточкин пристроился за ней в кильватер. — Ишь какую шубу нацепила! — послышалось им вдогонку. — Приезжают тут… Они вошли в номер, и обоим как-то смутно стало. — Коньяк в шкафу, — сказала Веточка. Ниточкин кинул фуражку на подоконник, достал коньяк и выбил пробку ладонью. — Есть штопор, — сказала Веточка, зажгла настольную лампу и посмотрела на себя в зеркало. — Я похожа на шлюху? — Никогда нельзя пить коньяк сразу после того, как его сильно встряхнешь, — сказал Ниточкин. Себе он налил в крышку от графина. Веточке — в стакан. — Почему нельзя? — Там полно пузырьков воздуха, и спирт с воздухом сильно бьет по мозгам. Наверное, он быстрее усваивается, и балдеешь моментально. — Я похожа на шлюху? — опять спросила Веточка и добавила себе коньяку до половины стакана. — Если будете так пить, то к тридцати годам будет обеспечен орден Красного носа, как говорит наш радист. — Можно подумать, что вас интересует цвет моего носа через пять лет, — сказала Веточка и выпила коньяк залпом. — Главное, что я замечаю вокруг себя, — это ханжество. Именно в пику этому ханжеству я готова вести себя, как последняя портовая… — Бр-р-р! — сказал Ниточкин. Его несколько ошарашил словарь капитанской дочки. — Не люблю, когда женщины говорят такие слова… вслух. — Именно в пику ханжеству я на всех перекрестках ругаю Репина, хотя его хвалил Достоевский. Читал Достоевского? Нет, конечно… И вообще, ты тоже заражен этой бациллой… Почему вы материтесь с утра до ночи, а мне нельзя? Почему я должна делать вид, что не понимаю этих слов, если я их понимаю?.. Боже мой, как я ненавижу тех, кто умеет быть ханжой, умеет выгадывать, подхалимничать, хамить, давать взятки! — Честное слово, я этого не умею! — сказал Ниточкин. Ему казалось, что это говорится в его адрес. — Я знаю. Ты, кажется, не из тех, кто умеет делать нужные вещи… Именно потому сходи сейчас к этой жирной дуре в коридоре, к этой вымогательнице целковых: наговори приятных слов, пусти в ход мужское обаяние, ползай перед ней на карачках, чтобы тебе разрешили задержаться в номере у женщины, с которой ты не расписан во Дворце бракосочетаний… Ну чего ты смотришь? Иди, ты, который это не умеет! — Самое интересное, что я пойду, если ты этого на самом деле хочешь, — сказал Ниточкин, подливая себе для смелости коньяку. — И мне! — сказала Веточка. — Самое интересное, что если бы ты не пошел, если бы ты боялся этой бабы в коридоре, то я тебя… — Начинай меня презирать, — сказал Ниточкин. — Потому что я ее боюсь. — Ну и катись отсюда колбаской! — В конце концов она выполняет свою работу. Есть порядок: нельзя оставаться в номере гостиницы посторонним. Она следит за этим. — У-у! Как всех научили подводить теоретическую базу подо все на свете! Как превосходно такие теории помогают оправдать любую гадость… …Дежурная знает людей лучше следователя, лучше профессора психологии и любого писателя. Она просвечивает карманы и грудные клетки сильнее рентгеновского аппарата. И главное, что она чувствует безошибочно, — нелюбовь, уничижительное отношение к себе. Тут она мстит. Какие бы деньги ей ни предлагали, что бы ни делали и ни говорили, не жди от нее пощады… — Тетенька, сегодня я встретил мою единоутробную сестру Катю, — сказал Ниточкин, вытягивая из кармана десятку, сияя обаятельной улыбкой. — Нашелся дяденька! — обрезала его дежурная. — Пардон за извинение! — В самом игривом стиле Ниточкин приподнял фуражку над головой. — На полчасика — слово джентльмена! Дежурная смотрела на него. Она, конечно, знала и этаких бесшабашных парней, они давно отвыкли от дома, и каждый встречный для них — друг ситный и старый знакомый. Это неплохие ребята — из-за них не случается неприятностей, они суют любые деньги и сразу забывают. Это хорошие ребята, если только они не очень пьяны. У этого язык не заплетался, а было уже двадцать три. Даже если он добавит еще пол-литра, то не успеет поднабраться до конца, такие ребята умеют пить. — Чего ты хочешь? — До ноль одного — слово джентльмена! — И новенькая десятка легко лезет под регистрационный журнал. — До ноля, — сказала дежурная, спокойно смахивая деньги в ящик стола. — Спасибо, тетенька! — весело сказал Ниточкин. И вдруг сорвался. Он услышал и увидел себя со стороны. И «слово джентльмена», и «единоутробная сестра Катя». Дьявол побери! Мерзость! — Слушай, тетка, гони назад монету! — сказал он, краснея. — Ну, тебе сказано! Она сунула ему деньги обратно и заорала, привлекая к себе внимание: — Правил не знаешь?! Ишь развратники! Тебе давно на судно хвостов не присылали? Я тебе такое заделаю, что дальше Кольского залива носа не высунешь! — Заткни плевательницу, — посоветовал Ниточкин и пошел к лестнице. С каждым шагом и ступенькой звуки пьяного оркестра из ресторана делались оглушительнее. Ниточкину было обидно на себя за отсутствие выдержки, но не очень. Правда, он потерял Веточку. Но и это, может быть, к лучшему. Потом не оберешься сложностей. Есть великое правило — не греши там, где живешь и работаешь. А она дочка самого капитана. И она хотела, чтобы он остался. Все это закончилось бы плохо. И в то же время чувство потери росло в нем. Он представил, как Веточка сидит одна у початой бутылки и ждет его, и все спрашивает себя, похожа ли она на шлюху. Ему стало пронзительно жаль Веточку. Но рубикон был перейден. И он успокаивал себя, шагая по темным улицам Мурманска к порту, привычным словоблудием: «Я бросил капитанскую дочку на произвол судьбы. И теперь Пугачев повесит ее на фок-мачте… Я не мужчина, я — облако в штанах. Меня побили, мне кинули банок… Прощай, Веточка, будь бдительна!..» А подходя к судну, он поймал себя на том, что все время вспоминает детство. Веточка кого-то напоминала ему. И наконец он понял, что она напоминает девчонку Надю, в которую он был когда-то тайно влюблен и с которой ходил в оперетту на «Роз-Мари» в далекие времена эвакуации. |
||
|