"Школа 1-4" - читать интересную книгу автора (Масодов Илья)

3. Невеста героя

«Но я изберу одного из вас, того, кто поднимется на гору ужаса, и собственной кровью напою его. Тот, избранный, укажет слепцам путь, и огнем покроет края его, чтобы знали они, куда идти.» Свет, Глава 11.

Воспламенившиеся туши Феди и Нади превратились в два толстых обгоревших чучела, уродливый памятник героям первородного греха, сраженным немилосердным Божьим огнем. Труп Ларисы Леопольдовны, в свою очередь, надулся тяжелой вонью, глядя, как обморочные кухонные мухи прилипли к недостижимому потолку. Наташа отмывает лицо Ветки под холодной водой, заставив ее вновь вернуться из волшебного мира небытия на грязный линолеум, забрызганный темной кровью и гнойной кашей из лопнувших мертвых тел. Увидев, на чем стоят ее ноги, Ветка плачет от омерзения, вытирая слезы тонким запястьем, вылезающим из рукава.

К тому времени как они выходят из дома, солнце уже упало в тяжелые воды, противящиеся не огню, а свету, где оно плывет обычно всю ночь во тьме и безмолвии, никем не видимое, и только это и есть отдых для солнца — никому не светить, отдых, как блаженное предчувствие далекой грядущей поры, когда все ослепнет от его неистового сияния, и наступит наконец долгожданный вечный покой.

Вокруг темнеет, в домах зажглись первые окна, тающая синева света еще остается на плиточных стенах, но в мусорных баках уже поселился непроницаемый мрак, крысы мелькают поперек асфальтовых дорожек, из-под ящика — в кусты, из кустов — в бумажный ворох расплывшихся под дождями газет, крысы, маленькие серые галлюцинации, что замечаются лишь краем глаза, прежде чем исчезают навсегда.

Они идут молча, устало передвигая ноги, шаркая туфлями по асфальту, наступая в тонкие высыхающие лужи, черные, покрытые радужными пленочками бензинного сока, едва различимыми в свете полузашторенных люстр, словно мираж ярких небесных цветов, раскрывшихся вопреки земной осени так далеко, что только смутное отражение их доступно человеческому глазу. Они идут молча, смертельно уставшие от схватки с вечной тьмой, волосы слиплись в пряди, ветер толкает их, натягивая ткань платий, забивает пылью глаза, они идут сами не зная в каком направлении, а может быть, это и безразлично, куда идти, потому что со всех сторон окружены они бездной, разверзшейся в их детских сердцах, бездной с одним только краем, за которым рушится земля, и выход из ужаса есть лишь один, никто не знает, где искать его, и вместе с тем он — повсюду, ключ бездны, каждый человек однажды держит его в руках, чувствует свою неземную власть, власть над самим Господом Богом, но мало у кого хватает сил воспользоваться ею, не закрыть глаз, не выпустить сразу же из рук, потому что за властью той стоит ужас, величина которому — космос, и сердце ужаса — вовсе не бесконечные пространства пустоты, а исполинское нечто, находящееся в центре всего, посередине не имеющего середины, сердце ужаса — там, это огромный сгусток материи, что никогда не был жизнью.

Они заходят в небольшой гастроном, чтобы найти там что-нибудь поесть, продавщица спокойно глядит на них из-за стеклянного прилавка, наполненного резаной колбасой и копченой рыбой. Одна из девочек очень бледна, зрачки ее медленно плывут под веки в наркотическом трансе, у другой, в школьном платье, на пальце крупный перстень, овсяные волосы растрепаны, на голени ссадина, у той, что с косой до локтя, синяк возле носа, а на рыженькую и вовсе страшно смотреть, такая грязная и уродливая, наверное, родители алкоголики, все они четверо, конечно, курят на задворках сухое чертово семя, или, перетерев коноплю до пыли, дышат ею с раскрытых ладоней, а потом катаются в траве под железнодорожной насыпью, оцарапываясь осколками бутылочного стекла, хохочут под грохот пролетающих мимо товарных составов над своими детскими грезами: то ли кружатся себе в небе, обжигаясь солнечным пламенем и набирая полные рты холодной и сладкой облачной пены, то ли карабкаются по окнам разноцветных картонных домов за нелюдями в причудливых шапках и с длинными тайными удами, задирают одежду и с перехватывающим дух любопытством подставляют стыдливые места июльскому ветру и звериным мордам, уж продавщица знает, она сама была такой в детстве, водилась с интернатскими девчонками, воровала яблоки в совхозных садах, собирала бешеную траву в поле, ах, никогда, никогда не забыть ей той солнечной, ветряной поры, когда они пьяные сидели на подъемном кране, на невообразимой высоте, курили дурь, плевали вниз, а она сама так и просто нассала в вечность, спустив трусики, птицы летали тогда ниже, под босыми ступнями, такие теплые, в мягком пере, можно было легко брать их руками, но было удивительно лень, железные лестницы без перил, уходящие дальше, в небо, звали за собой, ветер сметал с их ступеней солнце, одна из подружек взяла еще с собой книгу и читала из нее наугад слова, и все им было мало, надо было выдумать что-нибудь еще, и они выдумывали и выдумывали, без конца.

— Что вам, девочки? — спрашивает продавщица, наверное, пора сказать, что зовут ее Вероника Суркова. За свои двадцать девять лет Вероника была четырежды беременна, но детей не рожала, предпочитая шелест разливаемого по бокалам вина зону детских голосов, детей своих Вероника загодя убивала во чреве, травя черной кашей, вводимой через детородный орган над унитазом, дети умирали без звука, каша залепляла им недоразвитые жабры и они отцеплялись, как пиявки, оставляя в покое внутреннюю жизнь своей несостоявшейся матери, обычно, сбросив в унитаз кровавый слизистый комок, Вероника облегченно вздыхала и крестилась, придумывала дитю имя, откуда-то она твердо знала даже его потенциальный пол, курочка или петушок, и всегда обязательно несколько раз сливала воду, инстинктивно опасалась, что вонючка угнездится где-либо в ближней трубе и примется жужжать ночами или булькать, пуская пузырьки, верила, что они могут жить в трубах, питаясь размякшим калом, и даже понемногу расти, верила, но боялась вспоминать, крестилась и забывала вместе с именем.

— Полкило колбасы любительской, — отвечает Наташа. — И буханку хлеба.

В магазине душно и жужжат мухи. Вероника отвешивает колбасу и вынимает из ящика твердый вчерашний хлеб. Обезьяна хватает буханку обеими руками и прижимает к груди. Наташа принимает из рук Вероники завернутую в бумагу колбасу, кладя горсть монет на блюдечко возле весов.

— Еще рубль, — замечает Вероника.

— У нас нет больше денег, — говорит Наташа. — У нас кончились деньги.

— Тогда давай колбасу обратно, — Вероника делает манящее движение рукой. На последнем слове она поперхивается и с удивлением видит, как кровь капает изо рта на фартук.

— Кровя пошли, — глухо говорит Вероника, тщетно силясь сообразить, где и зачем находится. Постояв еще немного прямо, она падает грудью на прилавок, пуская кровавы слюна вниз по косому стеклу. Руки ее остаются прижатыми к телу и ничем не могут помочь голове. Вероника дергается, вытаращив глаза и толкает прилавок грудью и животом, урча и сбивая блюдце с мелочью, которая рассыпается по кафельному полу. Ветка отворачивает свое бледное, как носовой платок, лицо. Дверь гастронома открывается и входит полный мужчина в плаще, шляпе и с портфелем, сперва Любе снова кажется, что это ее отец. Увидев наполовину вылезшую на прилавок Веронику, мужчина ошарашено поворачивается к рыжей девочке, оказавшейся возле него.

— Ей что, плохо? — спрашивает он, поводя бровями.

Вместо ответа Обезьяна бьет его ножом в живот и отпрыгивает в сторону, уворачиваясь от удара портфелем, снова прыгает и бьет второй раз, со спины, по почке. Мужчина роняет портфель и с глухим ревом пятится к витрине, однако после двух корявых шагов падает на пол.

Люба первой выметается на улицу и застывает у стены дома, прижав к ней растопыренную ладонь. На тротуаре по другую сторону улицы она встречает глазами ту самую женщину, женщину из лифта. То тупое, бессмысленное лицо, тот глаз, совершенно лишенный света, те тяжелые черты, никогда не способные стать человеческими.

— Бежим! — пронзительно взвизгивает Наташа и дергает Любу за локоть. Ноги не подчиняются Любе и она падает на асфальт, который встречает ее голые колени грубым наждачным ударом. Наташа снова хватает Любу за платье на плече, тянет в сторону. — Бежим же, бежим! — истерически вскрикивает она, прижимая другой рукой к себе книгу и сверток с колбасой. Вяло ворочаясь на неудобной поверхности тротуара, Люба смотрит, как женщина из лифта начинает идти к ним. На ходу она приоткрывает рот, словно хочет что-то сказать, и Ветка замертво падает на две ступеньки у входа в магазин, не успевая даже подставить руки для смягчения удара о камень. Холодный ветер проносится по Любиному лицу и выбивает витрину гастронома, стекло с хрустящим звоном разлетается во все стороны, осыпая упавшую Ветку нетающими осколками, она больше не движется, ее убило.

— Помоги мне, — шепотом молит Наташа, со шмякнувшим звуком уронив на асфальт колбасу, чтобы обеими руками вцепиться в свою книгу. — Помоги мне, отец.

Женщина вздрагивает, беззвучно оскаливаясь и закрывая руками лицо, будто его засыпал невидимый песочный вихрь. Люба вдруг снова ощущает саму себя, а состоит она теперь единственно из страха, вся душа ее превратилась в сплошной страх, и потому она карабкается прочь, помогая себе руками, кое-как поднимается на ноги и бросается бежать. Наташа бежит вслед за ней, и некоторое время они слышат только стук своих туфель о тротуар, они бегут, запутывая путь в вечерних улицах, уворачиваясь от прохожих и машин, они бегут, пока совершенно не утрачивают дыхания, и тогда ныряют в первый попавшийся подъезд, за крашеную бордовой краской дверь, в холодные сумерки чужого дома, и там, между первым и вторым этажами, они припадают к каменному полу, давясь воздухом и готовясь к мучительной смерти, которая теперь должна настигнуть их вконец обессилевшие души. Но смерть не приходит, дверь под ними молчит, и тогда они начинают плакать, не веря в жизнь и не понимая причины своего существования. Наташа прижимается губами к черной кожуре книги, глотая слезы, она целует ее и ластится к ней щекой, Люба же плачет больше от сильной боли в разбитой об асфальт ноге, она трогает саднящую рану рукой, там все мокро от крови.

— Сбей ее со следа, — просит Наташа, обнимая книгу обеими руками, как голову любимого человека. — Пусть глаза ее перестанут видеть.

И вот из геометрического рисунка стылых батарей она узнает неотвратимую правду, быль о гибели Обезьяны, ставшей на пути смерти со своим окровавленным ножом, маленького берсеркера, визгом встретившего ужасный взгляд оборотня, рыжие волосы ее пылали в свете вновь пришедших на землю фонарей, как волосы избранной, ветер обнял ее тонкое тело, заботливо собирая платье, и так велики были бесстрашие и самоотверженность верещащего перед битвой ребенка, что падаль остановилась и прислушалась в опасности, возникшей впереди, готовясь к настоящей битве, ноздри ее расширялись, вдыхая запах чужой ненависти, запах бьющейся в жилках огненной крови, да, девочка была горячей, как огонь, тот самый, что не тлеет, а горит вечно, и падаль испугалась поедающего жара, память звериной жизни, окончившейся давным-давно, пробудилась в ней, мучительный спазм стиснул ее существо, или то, что его замещало в ней, она сдавленно зарычала и сделала шаг назад, всего один только шаг, прежде чем поняла, как убить, прежде чем ощутила в себе пронизывающую радость расцветающей смерти, единственную радость, оставленную ей. Она поняла, что может убить, не приближаясь, заломила руки, поднятые к лицу, и разжала кисти, дернув локтями вперед — бешеный удар мертвого пространства рассек Инну Погорельцеву от лба до солнечного сплетения, ткань одежды на груди разошлась, как под бритвой, из вертикальной полосы, прошедшей по лицу, потекла кровь, заливая раскрытые глаза. Отважная девочка пошатнулась и упала назад, взмахнув рыжими волосами и раскинув руки в стороны для прощанья со всем наслаждением жизни, затылок ее хрустнул при ударе об асфальт, фонари погасли.

Сейчас мы видим с тобой вместе ту узкую улочку, где тускло, светом иного мира горят фонари, стоит у линии кустов бронзовый автомобиль, трупы двух девочек распластаны у разбитой витрины гастронома, за которой все еще корчится на залитом кровью плиточном полу вспоротый ножом мужчина. Из одного окна, в котором не зажжена лампа, кто-то тоже смотрит, но не так, как мы, он бесчувственен, этот человек прошлого, он больше, чем мертв, он превращен в тень на экранах нашей памяти, но больше всего мне кажется странным, как можешь видеть это ты, Наташка, как смеешь ты во всем быть похожей на меня, и что чувствуешь ты сейчас, после того как вихрь смертоносных угольных воробьев пронесся со свистящим щебетом мимо, ты же просто пригнула голову, что чувствуешь ты сейчас? Радость? Или боль бессилия? Ведь вот лежит на асфальте подруга твоя, разрубленная саблей пустоты, разве не ближе она к отцу, не отступившая, лицом принявшая удар смерти, ты побежала, а она — нет.

— Обезьянка, — стонет Наташа, оставляя книгу на полу и пряча лицо в ладони. — Зачем же ты умерла.

Любы садится у стены, обхватив колени руками и уткнув в них губы. Дрожь пробирает ее, как листья кустов у дома, что днем были красны. Наташа плачет в темноте, вздрагивая и тихонько завывая от душевной боли.

— Уходи, — вдруг говорит она, отрывая лицо от рук. — Оставь меня одну, иначе ты тоже умрешь.

— Мне все равно, — призрачно отвечает Люба. — Я не боюсь смерти, потому что все повсюду страшно.

— А я боюсь. Я не хочу, чтобы ты умерла. Как они обе. Они уже ничего не чувствуют, их просто нет, ты понимаешь? И их никогда больше не будет. Я любила их, но тебя я люблю больше всего на свете. Если тебя не станет, я… я…

Люба на коленях подползает к вновь разрыдавшейся Наташе, которая даже не пытается спрятать свое кривляющееся от боли и судорог плача лицо. При приближении Любы она резко отползает назад, к окну.

— Нет! — вскрикивает она искаженным, осипшим голосом. — Не подходи ко мне!

Люба замирает в нерешительности.

— Что ты хочешь? — спрашивает Наташа, зачем-то натягивая на колени край измявшегося платья.

— Я хотела… Поцеловать тебя.

Наташа сглатывает и вытирает рукой нос. Губы ее дрожат.

— Ну, поцелуй, — осторожно произносит она.

Люба дважды целует ее в мокрую соленую щеку. На время поцелуев Наташа зажмуривается и перестает дышать. Люба проводит рукой по Наташиным волосам, продолжая движение по мягкому прохладному хвосту косы. Наташа открывает глаза и смеется скрытым в темноте ртом.

— Значит, ты меня любишь? — певуче спрашивает она. — Значит, ты и в самом деле меня любишь? Теперь я знаю, ведь иначе… — она запинается и, порывисто обняв Любу, часто целует ее в нос, в губы, в скулы и глаза. Иначе ты убила бы меня, солнышко ясное, — пришептывает она, — ты же можешь убить меня одним пальчиком, если разлюбишь, моя смерть — вот, на твоей руке. Я даже немножко описялась от страха, когда ты меня целовала, честно, я такая трусиха, мне бы надо быть посмелее, но я не могу, а ты ведь простишь меня, Любка, Любочка, ты ведь простишь меня, что я не верила в твою любовь? Это все страх, проклятый страх, которым Он наделил все живое, да будет Он проклят, я буду называть его Сволочью, именно так, и пусть Он попробует меня убить, моя смерть — вот она, на твоем пальчике, а ты ведь не убьешь меня? Ты не станешь убивать меня?

— Нет, нет, — отвечает Люба, прижимая к себе нежное тело подруги.

— Ты же не знаешь даже, что у тебя на пальчике, — шепчет ей на ухо Наташа. — Это кольцо власть дает над мертвыми, власть оживлять и убивать вновь. Ты будь с ним очень осторожна, солнышко. Ну скажи: я тебя люблю и не разлюблю никогда.

— Я тебя люблю и не разлюблю никогда, — скороговоркой повторяет Люба.

— Неужели все может быть так хорошо, — блаженно смеется Наташа. — Мне снова хочется жить.

Они ласкаются, сидя на полу в темноте, расстегнув себе пуговки на груди, чтобы целовать ключицы, шеи и плечи, рядом чернеет забытая Наташей книга, которую она так долго и безответно любила в одиночестве, сквозь пыльное стекло светит белый фонарь, мутный, словно погруженный в воду, они дуют друг другу в лица, передразнивая дыхание, и слезы уже высохли, и согревшаяся кровь создает мимолетные, подобные легким теням цветы в их телах, и кошачий зверь осени смотрит за ними, свернувшись под разверзшейся прорубью неба.

Пока наверху не открывается дверь. Щелкает провернутый в замке ключ. Каблуки неспешно стучат по лестнице вниз.

Наташа убирает книгу к стене, чтобы на нее не наступили, забрасывает косу за спину и подтягивает на голенях сбившиеся носки, Люба машинально застегивает пуговки, глядя на лестницу, она сразу узнает девушку, что выходит из-за поворота перил, это лицо из тех, какие не забываются, ни мрак, ни мажущиеся тени косметики не способны изменить его, конечно же это Жанна, Жанна Петухова, невеста героя, девушка удивительной судьбы.

Я расскажу о ней кратко, потому что никакой бессонной ночи не хватит, чтобы написать ее волшебную жизнь, даже звезды кажутся лишь украшениями, данными этим темным волосам, и каждый раз, когда смотришься в ее прекрасные глаза, явственно ощущаешь потустороннее изменение своей собственной жизни, словно тебя и вовсе нет, а только хрупкая девушка Жанна пишет твое существование влажной холодной кистью на заранее раскрашенном незнакомым узором холсте вечности.

Я не знаю, в каком городе она родилась, знаю только, что там большей частью была ночь, и много сирени, запах которой отбирал у жителей воздух дыхания, сердца не решались биться в тишине плывущей среди склонившихся к самой воде деревьев реки, иногда ночь была белой, и тогда беззвучные девушки продавали мороженое из холодильных ящиков, где дымились и таяли маленькие кусочки луны, скамьи утопали в густых гроздьях сирени, кувшинки плавали в ртутных прудах, она всегда думала, что они сладкие на вкус, их мокрые зябкие лепестки, но сладость не сообщалась пальцам, касавшимся их, только губам, и часто, нагнувшись со скользящей в ночи лодки, она целовала их, касаясь языком; лягушки, эти поющие камни камышей, журчали в небе, звезды светили все ярче, иногда казалось, будто они приближаются к земле, но нет, это были всего лишь непрерывные сны ее детства, воздух, вдыхаемый ею, тоже был ненастоящим, как жемчужины, что находила она в траве, настоящим был только он, тот, кого она полюбила, едва только увидев, невысокий человек с простым, глуповатым лицом сельского парня, набранного в огромную армию гипотетической страны, его уши были оттопырены, нос округлен, губы пухлы, двигался он неловко, нелепо, туфли всегда были ему велики, шнурки распускались, и он вечно наступал на них, взмахивая рукой, улыбался наивно, блестя глазами от радости, а ей было всего тринадцать лет, когда они повстречались на пляжных танцах, он пришел в форме, она — в коротком лимоновом платьице, что так шло ее темным волосам.

Ей было тринадцать и она сразу влюбилась в него, безоглядно и безудержно, он протанцевал с ней просто ради шутки по хрустящей песком площадке из квадратных бетонных плит, от него пахло одеколоном и мылом, от нее пахло мамиными духами, она смотрела на него во все глаза, и он заметил это, он купил ей мороженое, чтобы девочка не обиделась, и ушел танцевать с другой, но потом снова вернулся, что-то влекло его к ней, в одиночестве покорно лижущей пломбир у крашеных темно-зеленым цветом железных перил, он говорил с ней и даже поцеловал на прощанье в волосы, как старший брат, и она не спала потом все ночи, пока не встретилась с ним опять, и он не подарил ей цветы, и она пошла к нему в общежитие, и напилась шампанского, и льнула к нему, и подставляла поцелуям рот, но он не верил в ее решимость и только нежно трогал Жанну за плечи, и там, при свете настольной лампы, из которой сквозь дыру в абажуре слепил жгучий электрический свет, она наконец уснула, держа его за руку, пока он рассказывал ей о будущей жизни, о людях, летающих на спинах титанических стальных птиц выше облаков, выше самого неба, где есть только солнце, разумный огненный шар, который не злится, ибо уже знает: все равно на него ступит нога человека.

А потом у них была настоящая любовь, где-то пахнущей сиренью темноте Жанна забыла свою девственность, смеясь, и после часто в интимные минуты она легко и ласково смеялась, а он удивлялся взрослой, опьяненной беззаботности ее детского существа. Однажды это произошло прямо в лодке, они же любили кататься на лодке, а тогда в ночи почему-то светило солнце, вода блестела, как зеркало, веточки ив стучали по деревянным бортикам, когда они проплывали у берега, Жанна взяла его детским, ягнячьим способом, плоть любимого была мягка и горяча, солнце грело ей волосы и он обхватил ее за затылок широкой, жгучей ладонью, пригибая к себе, он и раньше делал так, от этого она почти что теряла сознание в блаженстве, они сплелись тогда, качаясь посреди воды, как в колыбели, и когда все кончилось, она радостно подняла на него смеющееся лицо, он, улыбаясь, взял ее за щеки, учащенно дыша, она навсегда запомнила его доброе лицо, голубое ночное небо, и гул реактивного самолета, чертящего над кронами деревьев свою свежую творожную полосу.

А потом он уехал туда, где мог быстрее летать над просторами жарких степей, полными песка, кузнечиков и сухой травы, а потом она узнала, что его убили, степь заморила удушливым зноем моторы его самолета, и он упал в ужасное увеличение летящей навстречу земли, и никогда-никогда уже больше не вернется в неизвестный город, где Жанна готова была ждать его до самой смерти. И еще она узнала, что еще раньше он успел стать героем, что посреди степи люди воздвигли белый город и запустили из него ракету с надписью «Советский Союз», и ракета та взлетела выше неба, и он был на ней, только он, потому что не боялся погибнуть, ему важнее было самому увидеть солнце, чтобы потом рассказать Жанне, какое оно на самом деле.

И когда Жанна узнала, что единственный, милый, которого запомнило ее тело тот самый человек, о котором говорит весь мир, у нее возникла тайная надежда: будто герой, разбившийся в далекой степи — уже не совсем он, что часть его может быть осталась там, наверху, где жить он вечно мечтал, потому что не могло все это совершиться зря — исполнение его волшебной мечты, видение огромного невыразимого солнца; оттуда не должен был он возвращаться, а если бы вернулся — первым делом навестил бы Жанну, которая одна знала о всех его мечтах. Значит, вернулся не он, а кто-то другой, главное осталось там, то главное, что она и любила в нем, счастливо смеясь от торжества своей любви, чувствуя, как нечто, возникшее в ней, уже не помещается в сознании, поглощает в себе весь мир, изменяя его по своему желанию, и солнце застывало в небе, и кувшинки поднимались со дна, только чтобы увидеть в своей жизни ее глаза, и самолет тек, как капля, по небосводу, чтобы никогда не достичь горизонта.

Жанна написала письмо в ЦК КПСС, чтобы ее пустили полететь в кажущееся безжизненным пространство галактики на огромной светлой ракете с надписью «Советский Союз», но ей ответили, что сначала она должна пройти специальную медицинскую комиссию для космонавтов, однако уже в московском институте авиации врачи сказали Жанне, что у нее слабое чувствительное сердце, с которым она ни за что не выдержит космических перегрузок. Жанна плакала и кричала, что выдержит все на свете, только бы полететь к любимому, и что у него тоже было чувствительное сердце, а все равно он стал героем и лучшим человеком на земле. Но комиссия утвердила категорический отказ, и Жанна, вернувшись в свой город, съела целую бутылочку ядовитого клея, после чего, покорчившись в постели и поплевавшись пенкой, умерла. Ее отнесли в одноэтажный морг на тихой, спускающейся куда-то вниз улице, заросшей липами и акацией, там главный санитар высоко оценил ее магическую школьную прелесть и погрузил Жанну в самый мощный холодильник с электрическим замком, а через сутки красивый голый труп отправился реактивным самолетом в Москву, в следственный морг Высочайшего Комитета, и дальше в специально оборудованный морозильный гроб на даче человека, чье имя до сих пор ничего не говорит стране, но чья власть вечна. Человек долго не переставал любоваться Жанной в свете военного фонаря, а она спокойно лежала под стеклянной крышкой гроба, закрыв глаза, как заколдованная спящая царевна. Затем в течение восьми часов засекреченная бригада трупных хирургов ласкала Жанну в подземной лаборатории, на свинцовых дверях которой, подчиняющихся голосу только двух людей на земле, висела табличка без надписи, просто потому, что никто посторонний не должен был ее увидеть, не то что прочесть. Члены девушки сделали мягкими, кровь разбавили изысканной золотой пыльцой, волосам придали прежнюю жирность и запах луговых цветов, усохшим было губам — упругость, удалены была лишняя жидкость, которой исходят мертвые тела в безрадостном своем одиночестве, восстановлена была вся нежность юного девичьего тела, шелковистость белой кожи, повсюду, где она обескровилась, нанесена была несмываемая пылевая краска, изготовленная из лепестков едва родившихся на свет китайских роз, внутренности Жанны пропитали мумифицирующим составом, а в сердце вживили электрический механизм для имитации пульса.

В таком виде Жанна и стала наложницей владельца дачи, человека без имени, господина подземных городов и садов, выращенных на почве, покрывающей непроницаемый бетон, одной только силой инфракрасных ламп, человек без имени любил наслаждаться телом Жанны в огромном цементном террариуме, посередине которого мерцало темное озеро, а берега застилала густая трава, стояли плакучие ивы, и еще там был античный павильон со статуями, большими керамическими вазами и ледяным артезианским родником, посередине павильона стоял невысокий жестяной стол, просторный, как двуспальная кровать, на этом столе Жанна бывала особенно часто отдана своему новому хозяину, отнявшему ее у Бога, или его гостям, иногда появлялись даже женщины, некрасивые, с лицами враждебными, выражающими одну только злость и утомленное мучение. Гости сильно напивались, насиловали и мучили друг друга, а с Жанной делали то, чего не вытерпел бы никто из живых. И вот в одну глухую подземную ночь хозяин привел к Жанне четырнадцатилетнюю дочь своего сослуживца, — эти люди дарили друг другу даже своих детей, пресытившись их невинностью, настолько высоко вознес их священный долг над всем человеческим, — он хотел вовлечь девочку в любовь с мертвыми, чтобы привить ей отвращение к обывательским чувствам, но та распалилась, может быть, ее обкурили бешеной травой, а может быть, она просто выплеснула пропитывавшую ее с рождения ненависть, злобное, истерическое зверство своей матери, как бы то ни было, она вынула из волос заколку с иглой и вонзила Жанне в тело, когда все трое сплелись в причудливой позе неземной любви, и стимулятор, сокращавший Жаннино сердце, работал с такой интенсивностью, что кровь шла ей из носа, медная игла вошла Жанне в живот, проткнула печень, у жестокой девочки начался оргазм, она закричала, и тогда Жанна открыла свои прекрасные, голубоватые глаза и схватила мучительницу руками за волосы, вывернула ей голову, сломав шею, и, прокусив девочке грудь, стала пить горячую кровь, жадно всасывая и дрожа, а человек без имени не испугался, он ласково изнасиловал расслабившуюся от гибели девочку, в которой еще теплилась бессознательная жизнь, и семя его потекло вместе с ее кровью в пустоту небытия, свободное, как потоки талой воды.

— Блядь, — с томной жадностью сказала Жанна свое первое слово, кончив сосать и растягиваясь на холодящей жести.

— Жанна, — обратился к ней человек без имени. — Жанна.

Он все еще прижимал тогда к себе задом мертвую, согнувшуюся в поясе девочку, гладя ее волосы.

— Давай, еби, — пожелала она, толкая его ногой.

— Я не могу, — равнодушно ответил он.

— Ты же говоришь, что можешь все, — она тихо рассмеялась. — Говно. Тогда найди мне того, кто может. Найди мне мужика.

— Вот стерва, — он спихнул труп девочки со стола на мраморный пол. Значит, все это время ты притворялась? Когда мы спали, ты вставала из гроба и жрала объедки со стола?

— Мне не надо жрать, — Жанна села на столе, согнув одну ногу в колене. Еда мне противна. Я люблю только кровь. И семя.

Ее железные пальцы стиснули человеку без имени плечо так, что он застонал, не столько от боли, сколько от досады перед внезапно пробудившимся в нем ощущением собственной плоти.

— Если ты не найдешь мне мужика, я тебя накажу.

Человек без имени понял, каково будет наказание, давящий мрак придавил его к жесткому ложу, как надвигающаяся духота гигантской, космической грозы.

Жанне был доставлен двухметровый комитетский охранник Василий, деревенский парень, забивший насмерть в свое время отца и старшего брата, а ныне в отпусках, напившись с дружками, часто ездивший на конезавод насиловать однолетних девственных кобыл. Жанна без труда задавила своей черной ментальной силой парализованный за ненадобностью центральный нервный узел Василия, и он несколько последних своих часов жил исключительно функцией спинного мозга, свирепый вой его гулко перекатывался в лабиринтах подземных садов, когда Жанна ногтями раздирала кожу на его груди, кусала в плечо, она не тряслась, а вибрировала под Василием, как не может живая женщина, она плевалась кровью, неистово рыча, и с грохочущей силой била спиной в жесть, только голубые глаза ее смотрели ровно и ясно в капающую сквозь сжатые зубы слюной идиотскую морду любовника, чем больше было семени, тем бешенее становилась Жанна, пока наконец не разорвала голыми руками спину Василия и не вцепилась в почки, как в сатанинские рычаги, да даже после этого он еще трудился над ней, пока сердце его не встало, словно отключенный от источника питания станок, и тяжелая мертвая туша не привалила счастливую Жанну к столу горой мяса и костей, тогда она вздохнула глубоко и уснула, обняв мертвеца, как большую игрушку, обеими руками, и никто не смел нарушить их долгий сон, даже когда Василий гадко засмердел. После того Жанна познала многих достойных мужчин, но Василий остался ее первой любовью в новой жизни, она долго не позволяла убрать с елисейского луга его разлагающийся труп, поливала водкой огнившее до черепных костей лицо, а иногда приходила тайком и, раздевшись догола, валялась по падали, засовывая в нее руки и ступни ног, и человек без имени никак не мог отучить ее от этого, сколько не корил, пока от трупа не остался только грязный, вдавленный в траву скелет, который Жанна разрешила разгрести и выбросить, а себе оставила только череп, его она любила погружать в воду, так, чтобы из глазниц выходили пузыри, при этом она часто говорила:

— Вот это был настоящий мужик. Такого больше не найдешь. Он подох от любви.

Человек без имени сперва хотел заманить Жанну в канистру с бензином и сжечь, но партия научила его не спешить поступками, а размышлять сперва над сущностью вещей, и он изобрел, как обратить земляную похоть Жанны на пользу социалистическому отечеству. Из нее сделали элитную валютную проститутку для богатых иностранных граждан, ведь Жанна совершенно сводила мужчин с ума бледной красотой своего вечномолодого тела, светом голубых глаз, дьявольской грубостью и непристойным бешенством, последнее, впрочем, никогда больше не доходило до смертоносного садизма, что было Жанне настрого запрещено. Все деньги Жанна отдавала хозяевам, кроме сумм, необходимых для покупки платий и косметики, единственным условием ее договора с человеком без имени стало странное желание быть снова принятой в комсомол, так как ее старый билет был уничтожен вместе с другими документами, когда труп отправляли в столицу. Желание Жанны было исполнено.

Теперь она живет в скромной квартире на тихой улице Москвы, днем спит, а ночью отправляется на промысел, в дорогие ресторанах и сверкающие холлы гостинниц, где всегда полумрак и разврат волшебной плесенью пронизывает каждую потайную пещерку огромных зданий, там кто-то плачет за занавесом, в приглушенном свете летучих ночников, там в благоухающем тропическими ароматами лифте отражается в зеркальных стенах косоглазая стюардесса, цветок киргизских степей, нежный ребенок, умеющий обращаться со сложными музыкальными приборами, там толстый немец в черных очках, делающих ночь еще кромешнее, а грех еще замогильней, проваливается в звукоизолирующие двери своего номера, за ним следует портье с двумя девочками-близнецами младшего школьного возраста, накрашенными, как взрослые женщины, в волосах девочек одинаковые металлические броши, они держат друг друга за руки и оглядываются по сторонам, прозрачный наркотический дым остался после прошедшей чернокожей пары, лысый англоязычный старик с собакой рассматривает за столиком бара фотографии толстых голых московских школьниц, где с обратной стороны написаны телефоны, собака тоже голая, но худая, с узкой, хищной мордой, официант приносит ей сырое мясо, но она не ест, ложится и смотрит перед собой, тихо рычит на проходящую мимо Жанну, ведь собаки не любят мертвецов, в особенности бродячих.

И Жанна, как узколицая собака, в ответ не любит мир, в котором живет. Она целует и ласкает живых, но мысли ее вечно находятся в недоступной человеческому пониманию околодонной тьме, если она засыпает, ей снятся пейзажи безлюдных ночей родного городка, куда ей страшно вернуться, воспоминания о прошедшей жизни наполняют ее необъяснимым ужасом, постоянно боится она вспомнить еще что-нибудь, и все равно вспоминает, каждая подробность повторяет себя, и это бесконечное, омерзительное возвращение кажется Жанне куда большим стыдом, чем методический разврат с комсомольским билетом в наплечной сумочке.

— Что это вы тут, зайчата, копошитесь? — улыбается на ходу Жанна Любе и Наташе, заворачивая по ступенькам вокруг залома перил, чтобы начать спускаться вниз. Она останавливает взгляд на Любе и прибавляет глухим шепотом: — Чего угодно, хозяйка?

— Бабка померла, — говорит Наташа. — Отдала душу Дьяволу.

— Бабка померла, — безжизненным эхом повторяет Жанна.

— Бабка знала слово, — продолжает Наташа. — Она не говорила тебе?

— Нет. Бабка никому не говорила слово.

— А что ты еще знаешь?

— Есть место, где слово будет услышано, — задумчиво проговорила Жанна, сложив руки у живота. — Но тебя туда не пустят, маленькая падаль.

— Там живые или мертвые?

— Там нет людей. Меня не было там, потому что очень страшно.

— Где это место?

— Я покажу тебе, маленькая падаль, если хозяйка пожелает. Пусть хозяйка скажет, чего она хочет, пусть не молчит.

— Мы есть хотим, — пожаловалась Люба. — А денег у нас совсем не осталось.

— У меня есть еда, там, наверху. Ты о чем-то беспокоишься?

— Нас с того света ищут, — шепчет Наташа. — Мертвые звери идут по следу.

— Есть только один способ избавиться от мертвых зверей, — произносит Жанна. — Убить. Кто ты, маленькая падаль? Я вижу одну из черных книг в твоих руках. Ты понимаешь язык мертвых?

— Я знаю только отдельные слова. Отец часто разговаривал со мной на языке мертвых. Это он подарил мне книгу.

— Твой отец насиловал тебя? Я вижу, что это так. Знание уже скрыто в твоей душе. Твой отец вместе с тобой.

— Если так, почему он не даст мне власть? — негодующе вспыхивает Наташа, поднося книгу к лицу. — Обезьянку убивали, а я ничего не могла сделать, голос ее срывается в плачущий стон.

— Наверное, он хочет воспитать тебя сильной. Дружба — это ведь пустая болезнь. Чувство должно проходить через тело. И еще я знаю, кто убил тебя.

— Заткнись! — жалобно вскрикивает Наташа. — Ты не можешь это знать!

Жанна протягивает ей навстречу обнаженные руки, на одной из которых тонкий серебристый браслет спиралью.

— Забудь о прошлом, — нежно говорит она. — Все мы мертвы. Даже Бог мертв.

У Жанны на кухне они пьют чай с пряниками и маленькими, пахнущими лимоном пирожными, которые Жанна хранит в холодильнике, чтобы иногда угощать клиентов. Посреди стола стоит ваза с белыми астрами.

— Люблю цветы, — признается Жанна. — Наверное, мертвые любят их значительно сильнее, чем живые, недаром цветами и могилы обкладывают. Ты любишь цветы, маленькая падаль?

— Когда я вижу астры, мне становится грустно, — вздыхает Наташа.

— Так и должно быть. Они ведь расцветают осенью, лепестки будто распушаются от холода. Зачем цвести перед зимой, когда никто другой уже не хочет, когда все остальные цветы погибли, и в саду так пустынно, так одиноко? Ты никогда не думала об этом, маленькая падаль? Это то же самое, как те цветы, что кладут кому-нибудь в гроб. Смерть тоже хочет быть красивой.

— Давно ты здесь живешь? — спрашивает Люба.

— Ах, уже много лет, — Жанна играет на столе спичечным коробком, поворачивая его в пальцах. — Я не помню точно, сколько, потому что не старею. Мне кажется, что если бы женщины не старели, время бы совершенно перестало их заботить. У меня был один мужчина, из Бельгии, так он уже умер, и теперь меня навещает его сын. Он точно так же занимается любовью, как отец. Иногда мне кажется, что это один и тот же человек, да и вообще на свете множество давно умерших людей, только лица их меняются от времени. Например, старуха, что раньше жила двумя этажами выше. Ее ударил трамвай и она умерла, а теперь в соседнем подъезде поселилась точно такая же, только с другим лицом. Я же чувствую, запах у нее тот же. Меня не обманешь. Глупо, когда мертвые занимают место живых.

— Мертвые занимают свое место, — хмуро не соглашается Наташа. — Живые только гости на этой земле.

— Может и так, только в таком случае — не слишком ли их много? Я, к примеру, постоянно умерщвляю людей. Раз в неделю, по четвергам, езжу в интернат на окраине города, туда, где воспитывают трудных детей, будущих воров и проституток. Покупаю себе одного мальчика, вместе со всеми необходимыми документами, везу его в лес, там мы с шофером привязываем мальчика за руки и за ноги к ветке дерева, и я душу его ремешком от сумочки. Мне нравится, когда мальчишки умирают, а перед тем я люблю откусывать им письки, живым еще, они так пронзительно кричат, бедненькие, совсем как ягнятки, из того места, где писька росла, я кровь сосу, и пока мальчик умирает, она становится все слабее, слабее, пока не останавливается совсем, он уже и не дергается, а она все струится тебе в рот, а потом вдруг раз — и оборвалась. Хорошо держать ремешок рукой и давить, затягиваешь и чувствуешь, как жизнь кончается, будто вода, уходящая в песок. Гена, — так шофера зовут, — надежный человек, он сам глухонемой, а детскую кровь пьет только из стакана и хлебом заедает, к телу касаться гнушается, надавит в склянку себе — и выпьет, за ваше, говорит, Жанна Анисимовна, здоровье, ну а я от крови вечно сделаюсь такая пьяная, что все ему, Гене, разрешаю, любую гадость. Носимся, бывает, по лесу, совсем как дети. Еще чаю согреть?

Люба кивает и берет следующий пряник.

— А еще я убиваю священников, — несколько успокоившись, продолжает Жанна. Попов всяких, пономарей, дьячков и просто монахов поганых. Совершенно бесполезные люди. Бляди божьи. Говорят, что раньше они бывали сильные колдуны. А теперь Бога нигде не стало, веры давно нет никакой, вот сила их и потерялась, а они все молятся, все крестятся, проповедуют ерунду всякую, песенки свои воют — срам один. Любовь, говорят, спасет мир. А я, например, просто в церковь захожу, и ничего мне не делается, перекрещусь наоборот, в икону плюну, думаю: где ты, Бог? А недавно, знаете ли, пристал ко мне на улице один поп, в гостиницу потащил, блядь божья, и слышать, паскуда, не хотел, что меня зовут Жанна, все Любовью называл, а я ему сказала, что мертвая, мол, твоя Любовь, — не верит. На, тебе, говорю, гляди, — и такое ему показала, что он перепугался насмерть, креститься стал, сгинь, кричит, нечистая сила, ну не смешно ли? А у меня вот он — крестик, на шее висит, хахаха! — Жанна перестает смеяться и понижает голос. — Знаете, девочки, что я вам скажу — священники очень жопу любят. Больше Бога. Только обязательно приносят презервативы. А я их презираю. Видеть не могу. И этот вот тоже. Толстый такой, как сырник деревенский, присел на кушеточку и презерватив натягивает, будто презерватив тот его от мертвого чрева спасти может, а сам смеется, вот мол я каков, хоть и духовное лицо, а к проституткам хожу, и как с ними обращаться — знаю, чтобы венерической болезнью, прости господи, не заразиться. А какая у меня, мать твою, венерическая болезнь? На мне же ни одна зараза не живет. Загрызла я его.

— Как — загрызла? — спрашивает Люба, от неожиданности широко раскрыв засыпающие глаза.

— Зубами, — Жанна растягивает губы, чтобы показать, чем она загрызла попа. Зубы у нее на редкость здоровые и острые, особенно клыки. Она наклоняет чайник над большой синей чашкой, что дала Любе, и льет дымящейся, коричневой струей. — Крови в нем было очень много, всю мне спальню заляпал, так нагишом катался и катался, с кровати на пол, потом снова на кровать залезет — и снова на пол — шмяк тушей своей, а кровища так и брызгает, так и хлещет. Ковры пришлось менять, и обои. Вот какой от одного попа ущерб.

— Весело! — восхищается Наташа. Даже слезы на ее глазах за время рассказа высохли.

— Да ну, скука, — пожимает плечом Жанна. — А вот еще недавно монах был один, крепкий такой мужчина, я его на службе в церкви монастырской соблазнила, поглядела на него раз — и погиб человек, встречались мы с ним в овраге за стеной, на сырой траве, так он меня Тьмой называл. Тьма ты, говорит, моя, кромешная, и в глазах у тебя тьма. Землю бывало руками рвал, корни уважал выдергивать, боль, говорит, природе причиню — она проснется, озлится на человека, драться с ним начнет. Тогда, говорит, люди другие на землю родятся, не чета нынешним, новые пророки придут. Ты, говорит, Тьма, сам Сатана и есть, а я вот тебя — в зад. Все ему это покоя не давало. Вот, говорит, Сатана подо мной лежит, я его превзошел. Такая безмозглая скотина.

— Ты его тоже загрызла? — с уважением спрашивает Наташа.

— Нет. Сам удавился. Все хотел Сатану превзойти. Тот, говорит, вечно жив, а я вечно мертв буду. Его Бог убьет, а со мной никто ничего не сделает. Глупо. Денег я с него не брала, да и откуда у него деньги? Он мне, впрочем душу свою за задницу продал — крест нательный. Здесь, говорит, у меня живет душа, забирай, она мне без надобности, одно от нее страдание. Когда удавился, я крест тот в унитаз спустила. И черт с ним.

Наступает молчание. Жанна перестает играть спичечным коробком и отсутствующе глядит перед собой в стол.

— А место то, — тихо говорит Наташа. — Туда надо ночью идти?

— Ночью, — лениво отвечает Жанна. — Только если слова не знаешь, ничего там не найдешь.

— Можно бабку позвать. Она же только сегодня умерла. А ты ее хорошо помнишь…

Ее речь прерывает звонок в дверь.

— Кто это? — отрывисто шепчет Наташа.

Жанна молча встает и делает шаг к порогу кухни, потом резко оборачивается. Лицо ее бело, как мел.

— Это звери, — свистящим шепотом произносит она. — Ох и смердят же они.

Наташа вскакивает с табуретки, прижимая свою книгу к груди. Жанна стремительно бросается к окну и, несколько раз рванув ручку, с треском отрывает его от рамы. В кухню врывается осенний ветер.

— Прыгай вниз, на дерево, — шепчет Жанна Наташе. — Третий этаж всего. А ты, хозяйка, иди сюда.

Люба подходит к ней, и Жанна, забравшись на подоконник, поднимает ее и прижимает к себе спиной, обхватив одной рукой за грудь, другой — за бедра. Страшный, многопудовый удар обрушивается на входную дверь, люстра над кухонным столом начинает качаться в облачке штукатурной пыли, но дверь выдерживает. Наташа вспрыгивает на нижнюю губу окна и с писком бросается в темноту, ударяясь всем телом в листву стоящей у дома липы. Ломая и обдирая ветки, она проваливается вниз, в черную тень. Жанна оборачивается, стоя на подоконнике спиной наружу, мгновение смотрит вниз, а потом просто отталкивается ногами и падает назад. У Любы сердце не успевает замереть от страха, когда они с глухим мясным хрустом врезаются в газон. Тело Жанны смягчает удар, но Люба все равно ойкает от внутренней боли. Всхрапнув, Жанна поворачивает голову и выплевывает кровь.

— Беги, хозяйка, — хрипло шепчет она, тяжело поднимаясь в прохладной, засыпанной листьями траве и отирая кровь со рта.

Из темноты возникает исцарапанная ветками Наташа, и сразу бросается к проезжей части двора, проламывая кусты. Люба вскакивает, оттолкнув от себя руками землю, и бежит за ней, снова резко ощущая боль в разбитой еще у гастронома ноге. Они уже несутся мимо линии кустов, больно ударяя ступнями в асфальт, когда в темноте над их головами раздается ужасный, скрипящий рев. Люба озирается на бегу и видит что-то огромное в распахнутом на третьем этаже окне, и в следующее мгновение оно обрушивается вниз. Вне себя от ужаса, Люба изо всех сил рвется прочь, ей уже не хватает дыхания, когда они огибают угол дома и вылетают через темный арочный провал на освещенный фонарями тротуар.

— Ни одной машины, сволочь! — задыхаясь, выкрикивает Наташа и бежит дальше, вдоль сплошной стены пятиэтажных домов, потом наискось через проезжую часть — и в непроглядный провал арки. Там, в провале, пахнет сыростью, и задыхающийся топот их звучит частым гулким шлепаньем. Впереди, за застывшей вязью ветвей горит белый дворовой фонарь.

После одного немного неровного шага крепкая как мерзлый буряк боль выворачивает Любе ногу, и она, повернувшись и ударившись выставленной рукой в стену, чуть ли не падает на тротуар, обмирая в кружащей голову тошнотворной волне. Она слышит приближающийся дробный, катящийся топот, под которым дрожит асфальт, и утробное, захлебывающееся хрюканье, со страшной, нечеловеческой скоростью сатанинское отродье несется за ними, удушливо смердящим ядром пролетает мимо Любы, всей тяжестью бросившись в линию полуоблетевших кустов, чтобы срезать этот небольшой, этот последний на своем пути угол.

Там оно настигает Наташу, Люба слышит ее истошный, мучительный писк, такой дикий, что, кажется, даже стекла в окнах безжизненных домов откликаются сладким дребезжащим звоном, сперва Наташе еще удается увернуться от когтящего удара, но только один раз. Булькающе всосав воздух, оборотень хватает царапающуюся девочку за волосы и рывком притягивает к себе, на ходу сворачивая все ее тело с ног, так что она бьется коленями в асфальт. И Люба видит его, искренне жалея, что не родилась слепой. Оборотень сделан как коренастый, плотный человек, на нем дырявые сапоги из толстой кожи и странная клетчатая одежда, обматывающая плечи, одутловатое, даже жирное его лицо покрыто мокрым черным волосом, что топорщится гривой наверху черепа, у него нет носа, словно челюсти его проросли, вывернули всю морду вместе с ноздрями, черные глаза малы и лишены век, теперь, когда он возится недалеко от Любы, она почти что дышать не может от смрада, а когда он поворачивается так, что фонарь освещает его шею и обнаженную, уродливо обрубленную руку, вылезшую из-под дьявольского пончо, Люба замечает, что кожу чудовища покрывает странный чернильный узор.

— Мамочка! — кричит Наташа, карабкаясь подошвами по тротуару. — Мамочка!

Люба видит, как оборотень, поворачивая тело девочки за волосы, быстро бьет ее ногой в бок, после второго удара книга выпадает у нее из рук.

— Мамочка! — снова взвизгивает Наташа, глаза ее широко раскрыты от ужаса, изо рта уже идет кровь. Крик ее тонет в наступившей темноте, это фонарь утрачивает силу своего света, как время — силу своего стремления вперед, огромная тень заслоняет от всей Вселенной маленький участок покрытой некогда расплавленным, потом вновь застывшим камнем земли.

Люба так и не смогла понять, откуда появилась та женщина. Она замечает ее уже стоящей перед оборотнем, может быть, женщина вышла из наглухо запертых дверей дома, может быть, просто шла по улице. Одета она в темную юбку и бежевую кофту на пуговицах. Всмотревшись в ее бескровное и напухшее, словно покрытое серой паутиной лицо, Люба снова узнает в нем Наташины черты и понимает, что это любовь мертвой матери, черная, как угольный смерч, отняла у электрических ламп их безмятежный свет.

— Наташенька, — говорит ветер. — Кровинушка моя.

Оборотень глухо рычит, выпрямляя девочку на коленях и наматывает Наташину косу себе на обрубок руки.

— Уходи прочь, — хрипло говорит он на языке мертвых, который для Любы звучит подобно лающему скрипу. — Она должна умереть. Так сказал Хозяин. Она умрет.

Женщина стоит перед ним, бессильно опустив руки. Глаза ее пусты, как навечно погасшие окна выходящие в этот двор, такие черные и пыльные, будто за ними уже сотни лет нет никакой жизни. Оборотень рывком раскрывает платье на Наташиной груди. Наташа пронзительно ойкает от ужаса, хватаясь за его уродливую конечность.

— Убери руки, падло! — ревет на нее палач. — Руки за спину!

Наташа зажмуривается и послушно убирает руки назад. Тело ее заметно дрожит, будто через него проходит сильный ток, отпусти ее оборотень, она вряд ли смогла бы даже удержаться на коленях. Сердце Любы бьется, как неживой механизм в тисках леденящего ужаса, потому что она знает: то необъяснимое, что произойдет сейчас с Наташей, рано или поздно сделают и с ней. Палач выхватывает из своей клетчатой одежды нож и тянет девочку за косу, чтобы задрать ей лицо вверх и открыть горло. Люба видит, как Наташин рот по-рыбьи раскрывается навстречу бортовым огням звезд. Сейчас он перережет ей глотку, темно-красной струей рассечет нежную, натянувшуюся плоть, и она перестанет дрожать, подергается и устанет, и все кончится, кончится навсегда, Любе уже хочется, чтобы он сделал это, сперва Наташе, потом ей. Сейчас он перережет ее глотку, и она погрузится в бесконечный, неведомый мрак. Вдруг женщина бросается прямо на него, вцепляется ему в грудь, и их обоих охватывает яркий столб огня. Наташа, бессмысленно взвизгнув, вырывается, откатываясь в сторону, а мертвый зверь с мертвым человеком падают, и, сцепившись в беспощадном посмертном бою, катятся по земле, остервенело рыча и терзая друг друга.

— Мама! Мамочка! — растерянно и плачуще вопит Наташа.

Могучим, калечащим ударом в голову оборотень оглушает свою противницу, та отваливается от него и остается гореть посреди улицы, в то время как зверь кидается в провал арки и мечется вдоль кирпичной стены, клекочуще ревя от боли, тушу его беспощадно рвет неотступное сатанинское пламя. Последний раз ударившись спиной в стену, оборотень оседает вниз, хрипло визжит и ерзает по земле, огонь глухим взрывом прорывается сквозь его морду, и он затихает, еще корчась некоторое время внутри жадно хрустящего костра, словно кожа его сделана из бумаги. Потом он гаснет, сливаясь с тенью, и порывы проулочного сквозняка сметает с него черный прах.

— Нет! Нет! — орет Наташа, бросаясь к безжизненно горящей возле кустов женщине, и пытаясь ладошками загасить на ней огонь. Но тело рассыпается под ее руками, и сквозняк ветер серым саваном срывает с него пепел, чтобы уносить прочь. Люба закрывает рукавом лицо, но все равно закашливается от дунувшего в лицо зловонного дыма.

— Бесполезно, — стонет наконец Наташа, закрыв лицо выпачканными в угле руками, всхлипывает и заходится нечленораздельным, собачьим воем. Люба, подползает по тротуару поближе и осторожно обнимает ее за плечи. У нее самой кружится голова, асфальт медленно дрейфует куда-то в сторону из-под колен.

— Мамочка, прости меня, мамочка, прости, — воет Наташа, пытаясь выдраться из Любиных рук. — Сволочь! — орет она вдруг изо всей мочи. Дворы гулким эхом вторят ее яростному визгу. — Ты! — орет она в небо. — Мертвец! Ты кусок мертвого говна!

Из провала арки появляется Жанна и бессильно садится на землю у кирпичной стены, упершись в дом теменем задранной вверх головы. От глаза к шее следует по ней свежая кровоточащая царапина.

— Чего вопишь, все равно никто не услышит, — бесстрастно говорит она. — Там был еще один, маленький, но очень злой. Я разбила ему пулями глаза, но он не умер, он зарылся в землю, как крот. Скажи, маленькая падаль, сколько их всего?

— Не знаю, — охрипшим и дерганым голосом отвечает Наташа. Слезы текут по ее лицу, как неудержимый дождь. — Я не видела маленького. Я видела только этого, потом рыжего, и женщину с кошачьими глазами.

— Как же ты победила его? Ты ведь такая маленькая и не умеешь читать свою колдовскую книгу.

— Это не я, — у Наташи снова перехватывает дыхание. — Это моя мать сожгла его. Она теперь там, где никто не хочет быть, ей сейчас очень больно. И это все из-за меня.

— Что же ты сделала такого? — с бесконечной усталостью спрашивает Жанна. За что они охотятся на тебя?

Наташа молчит, опустив лицо вниз.

— Теперь мы все обречены, — наконец говорит она. — Вышло так, я случайно узнала тайну, страшную тайну. Кто узнает ее, тот должен исчезнуть навсегда. Так сказал вонючий Бог. Когда мой отец увидел, что произошло, он убил меня, чтобы спасти от худшего, от вечной смерти. Но тайна не хочет умирать, она снова заставила меня жить. И вонючий Бог проклял меня, и натравил на меня свою свору. Вонючий Бог мертвецов, — Большой Мертвец, зловонная падаль, вставшая из своей могилы, — Он проклинает всех, кто узнает Его тайну. Потому что есть Жизнь настоящая, какой Он Сам никогда не мог создать, и какой Он Сам никогда не мог жить, и тайна моя — это знание, как найти ее, Жизнь, и если ее найти, вонючий Бог уже ничего не сможет с тобой поделать, потому что Он создал мир смерти и над Жизнью у Него никакой власти нет.

— Мир смерти? — спрашивает Люба.

— Мир, в котором все рождаются, чтобы дрожать от боязни умереть. А когда умрут — продолжают дрожать и бояться умереть навечно. А кто не хочет больше пить воду ужаса — того ждет эта самая вечная смерть, которая так страшна, что никто не может ее себе представить, но внутри каждого существа с момента его создания заложен страх перед нею, и этот страх может заставить любого сделать то, что скажет вонючий Бог, Вечный Мертвец, бывший раньше всех, тот, который всех переживет…

— А ты говоришь, — перебивает Наташу Жанна, блаженно, как кошка, зажмуривая свои прелестные голубоватые глаза, — что где-то есть настоящая Жизнь, без страха смерти, без необходимости страдать. Ты видела ее, маленькая падаль?

— Я знаю одного человека, который видел ее. Она там, по ту сторону бездны, которой окружен наш мир. Земля и ветер, кометы и звезды — все находится по нашу сторону бездны. Едва ты ступишь на ее край — тебя охватит ужас, потому что бездна наполнена вечной смертью, я видела вечную смерть, я стояла на краю бездны…

— А тот человек?

— Тот человек нашел ключ, ключ от бездны. Потому что он убил в себе страх, так, как не может никто из живых. Он был некогда жив, но он убил свой страх, которым наделил всех вонючий Бог, и он шагнул через бездну, и воды вечной смерти расступились перед ним. Он шагнул в никуда, туда, о чем вонючий Бог сказал: здесь ничего нет, даже места для тела, даже времени для осознания, но на самом деле там есть Жизнь и свобода от ужаса, только вонючему Богу нет места там, как рыбе, выброшенной на песок.

— И кто же этот человек, открывающий бездну? — спрашивает Жанна.

— Юрий Гагарин, — наизусть отвечает Наташа. — Первый советский космонавт.