"Бог в стране варваров" - читать интересную книгу автора (Диб Мухаммед)



3

На следующий день Камаль Ваэд проснулся рано. Вскакивать по воскресеньям чуть свет было не в его правилах, хотя и валяться подолгу в постели он тоже не любил. Правду сказать, он лег в таком возбужденном состоянии, такая им владела душевная смута, что сон лишь на время ее приглушил. Камаль вспомнил, что, даже погружаясь в дрему, не прекращал спорить с самим собой. И во сне он не мог успокоиться, раздражение не утихало. Наутро глаза у Камаля были сухие, воспаленные, словно он не смыкал их всю ночь. Сперва, когда их затянувшаяся встреча подходила к концу, им владело лишь подспудное, непонятно чем вызванное недовольство. Слова доктора Бершига, на которые он сначала почти не обратил внимания, пришли ему на память, вызвав неприязненное чувство. И вдруг Камалю почудился в них столь грубый намек, что он даже спросил себя, уж не нарочно ли он в первую минуту не захотел понять, прикинулся глухим, дабы уберечься от шпилек, которые они в себе таили. «Насколько проще, отбросив щепетильность, подавив первый стыд, протянуть руку за подаянием». И еще, чуть раньше или чуть позже: «Клянчить милостыню — у нас в крови. Мы никогда не отучимся от этой привычки и не сможем добыть своими силами то, чего нам недостает». Доктор даже добавил, со странной настойчивостью добавил: «Чтобы забыть об унижении, достаточно показать нос благодетелю, когда тот отвернется». Вспоминая, как при этих словах доктор презрительно прищурился, как его губы расплылись в улыбке. Камаль готов был завыть от бешенства, тем более что ему не давала покоя мысль, уж не пропустил ли он их мимо ушей отчасти и по трусости. Может, прежде всего по трусости.

И в то же время сознание его как бы раздваивалось, и он признавал неглупой выдвинутую доктором Бершигом идею «империй»; не приходилось сомневаться: мир, как и в эпоху античности, вновь распадался на большие империи, на этот раз не по человеческому произволу, а по различиям в философских воззрениях, и все, что отныне случится с человечеством важного, в какой бы то ни было области, обязательно явится следствием грандиозных процессов укрупнения.

Но скоро боль заставила его забыть обо всем остальном. Стыд терзал душу. Камаль спрашивал себя: «Знает ли он?» И тут же: «Но что ему известно доподлинно? И как ему удалось…»

Камаль горько рассмеялся. «Нет ничего тайного, что не стало бы явным». Его же тайна уже по своей природе такова, что сохранить ее невозможно.

Что доктор Бершиг в действительности выведал? А ведь он и правда что-то знал. Ах, всего лишь порок бедности, и ничего больше, составлял столь мучительную для Камаля тайну. Все те годы, которые он провел во Франции, какой-то незнакомец платил за его обучение. Почему он это делал, Камаль не знал, не знал и его имени. Ничего не знал. Камаль язвительно отмечал про себя, что страдает не столько от самой бедности, сколько от мысли, что о ней пронюхали другие; даже если на самом деле это не так, ему ничуть не легче.

Один за другим выплывали вопросы, которыми он слишком долго пренебрегал. Почему он всегда боялся взглянуть правде в глаза? В конце концов, он только тем и занимался, что оттягивал решающую минуту. Трусил? Но что страшного в том, что кто-то заплатил за вашу учебу? «Нет, это страшно! Еще как страшно! — в печали отозвалась душа. — Начать с того, что это само по себе тягостно, унизительно. И не менее тягостно и унизительно, когда об этом узнают другие». Казалось ли ему, что тайна, надежно сохраняемая тайна, которой следует изгладиться из памяти, обратиться в ничто, ужасным образом вдруг обретает жизнь, когда ее раскрывают? По-видимому, так оно и было. И он вовсе не оригинальничал, наоборот, присоединялся к весьма распространенному мнению, по которому скрытое от постороннего взора как бы не существует, а в человеке действительно лишь то, что может найти словесное выражение, остальное же — да и есть ли еще это остальное? — обречено кануть в небытие.

Конечно, мать, решившись поставить его в такое положение, спала и видела, как он достигает бог знает каких высот. Но ему надо кое-что прояснить, а для этого он должен припереть ее к стенке — дело непростое, да и особой славы не сулившее. Его мать была значительно более сложной натурой, значительно более проницательной, чем могло показаться на первый взгляд; обладая сложившейся точкой зрения на вещи, она сочетала в себе изысканность с практической хваткой — слабость ее была лишь кажущейся. На вид кроткая и беззаботная, она проделывала свои дела решительно, сохраняя самообладание, и не имела обыкновения гоняться за призраками. Так, во всяком случае, ему виделось теперь, во время безмолвного спора с самим собой. Эта женщина, воинственная, но умеющая, когда надо, пустить в ход дипломатию, ни во что не ставящая нравственность, хотя и целомудренная, искренняя в своей неискренности, представляла для него нешуточную опасность. Но разве своим нравом, определявшим и ее поступки, не походила она если не на саму жизнь, то по крайней мере на жизнь родного города? Она как нельзя лучше олицетворяла его собой, совмещая в себе приветливость горожан с их способностью идти напролом. Город, может, и сам иногда ужасался содеянному. А вот мадам Ваэд со своей жаждой успеха, поразительной свободой от угрызений совести, сноровкой, чувством превосходства, осмотрительностью не боялась ничего, даже строгость нравов ее не страшила.

Да разве и он не достойный сын своей матери? Разве откажется он от доставшегося ему выигрыша? Камаль стремительно соскочил с кровати, словно его кто-то подтолкнул. Но, сделав несколько шагов, он замер вдруг посреди комнаты, уставившись в пол. Рассеянно провел рукой по волосам. Потом направился к двери, открыл и через арку по лестнице выбежал в ярко освещенный дворик, пошел по одной из начинавшихся тут же галерей с длинными столбами по краям, до середины покрытыми керамическими плитками, а выше покрашенными, как и стены, в небесно-голубой цвет. Солнечные блики переливались на вечно неспокойной водной глади. Камаль не замечал разлитой под аркадами пьянящей утренней свежести, очарования и покоя. Он вообще ни на что не обращал внимания.

Камаль взялся за ручку завешенной тяжелыми гардинами двери. Плотно сжав губы, вошел и окинул мать суровым взглядом; та, не удержавшись, воскликнула:

— Мальчик мой, что случилось?

Она сидела в гостиной, и на столе перед ней лежал поднос — по воскресеньям она завтракала в одиночестве (в будни она посылала будить сына свою верную служанку Хейрию и не притрагивалась к еде, пока он не усядется против нее). Камаль застыл на пороге. Шея под маленьким, слегка утяжеленным подбородком лицом матери выглядела столь изящно, что у Камаля перехватило дыхание. Острый тонкий нос, направленный в его сторону, нежные скулы, черные живые глаза, тесно очерченные сверху бровями, вытянутыми к вискам, по форме напоминающими запятые, — казалось, она еще не решила, засмеяться ей или удивиться. Волосы ее обтягивал завязанный по-турецки шелковый платок, а розовые и без румян щеки словно лучились мягким светом.

Столь явная красота матери растрогала Камаля. В нем заговорил стыд, и ему стало неловко, что он так быстро переменил о ней мнение.

Но он упрямо решил выложить ей все тут же, отбросив недомолвки, отказавшись от стыдливого замалчивания. Он желал теперь знать правду, которую, не объясняя толком причин, от него всегда утаивали, отделываясь милыми шутками. Какой бы чудовищной она ни была, Камаль хотел до нее докопаться.

По телу побежали мурашки, дрожь пробрала Камаля, и ему пришлось собрать все силы, чтобы совладать с нею.

— Ну что стоишь, садись, — весело сказала мадам Ваэд. — Славно с твоей стороны подняться в такую рань, чтобы составить мне компанию, ты ведь сегодня выходной. Позавтракаем вдвоем, вдвоем куда приятнее.

Но Камаль, словно и не слыша ее слов, продолжал стоять, уставившись на мать и стараясь унять охватившее его волнение.

— Что не садишься-то?

Тон мадам Ваэд словно сам собой изменился, лицо омрачилось.

— О господи, да что с тобой? Захворал? Скажи мне…

Она привстала.

— Со здоровьем у меня все в порядке! — выпалил Камаль. — Сиди, не вставай, сиди, я сказал.

Недоуменно подняв брови, мадам Ваэд уселась на место. Она явно не знала, чему приписать столь грубое поведение сына, однако решила не выказывать недовольства, а подождать, что будет дальше.

— Это скорее уж ты должна сказать… — не унимался Камаль.

Но, едва начав говорить, он внезапно умолк, как бы пораженный или уязвленный — трудно сказать, какое слово подходило точнее, — посетившей его смешной, нелепой мыслью.

— Да что сказать? — спросила наконец мадам Ваэд.

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я! — снова перешел в наступление Камаль. — Один раз в жизни скажи правду. Ты всегда меня водила за нос. Я хочу знать правду. Правду!

Он все более и более овладевал собой. И когда он еще раз повторил уже тихим, спокойным голосом: «Я хочу знать правду», — это звучало как последнее предостережение.

Мадам Ваэд, казалось, была ошеломлена. В ее глазах все еще горели лукавые искорки, но смотрели они уже не испытующе, как минуту назад, а встревоженно.

— Но о чем правду? Я не понимаю, что ты так кипятишься. И потом, не веди себя так по-детски.

Камаль даже рот раскрыл:

— По-детски! Хочешь все оставить, как было! А сама…

Теперь он заговорил, отчеканивая каждое слово:

— Не станешь же ты утверждать, будто не понимаешь, к чему я клоню. Не смотри на меня так, ты прекрасно знаешь… да, знаешь!

Тут в комнату вошла Хейрия с кувшином пенистого молока, которое она, видно, только что сняла с плиты. Столкнувшись нос к носу с Камалем, она чуть было не опрокинула кувшин. Ее удивление объяснялось просто: никогда прежде молодой хозяин в воскресенье не сходил вниз в такую рань. Она непроизвольно подалась назад. Но, почуяв неладное, передумала и, виновато опустив глаза, отважно подошла к столу и замерла в ожидании. Она бы долго так простояла с кувшином в руках, если бы мадам Ваэд, как обычно, властным тоном не распорядилась:

— Поставь, голубушка, кувшин.

Хейрия неловко поставила кувшин и на цыпочках отошла от стола.

Благосклонно, но с достоинством хозяйка протянула ей тарелочку:

— Поди съешь пирожные на кухне. Камаль был так любезен, что спустился сегодня пораньше. Там для тебя найдется молоко, кофе?

— Да, мадам, — прошептала девушка.

И выскользнула за дверь, держа в руках тарелку со сластями.

Мадам Ваэд повернулась к сыну. На удивление звонким голосом, чуть насмешливо, но без тени неприязни, она осведомилась:

— Хотя дело у тебя, вижу, спешное, но не присядешь ли для начала? — И она указала на табурет.

— Не присяду.

— Как хочешь. Ну, слушаю тебя. Только сперва успокойся. И не говори загадками. Может, тогда я возьму в толк, о чем идет речь.

Приход служанки отвлек Камаля, а спокойствие матери, ее самообладание, веселое настроение заметно поколебали уверенность, которую он с таким трудом приобрел. Сжав челюсти, он искоса поглядывал по сторонам. Потом выдавил сквозь зубы:

— Много лет ты получала деньги. Пусть ты их тратила на мою учебу. Но откуда они? И почему тебе их посылали? И кто посылал? Ты должна мне сказать.

И невидящим взором он уставился прямо перед собой, проникнувшись на этот раз серьезностью шага, на который отважился. Теперь все прояснялось. Прояснялось? Вот уж за что нельзя поручиться. «Я не знаю, куда меня несет, если вообще я не кружусь на одном месте. И чего хочу, не знаю, и узнать боюсь». Стремление докопаться, докопаться во что бы то ни стало не давало ему покоя и определяло его поступки.

— Я рада, что ты заговорил об этом первый. Сама бы я никогда не стала ворошить прошлое. Но теперь давай обсудим все спокойно.

Вдруг у Камаля мелькнула мысль, что надо было еще какое-то время подождать, что он поспешил, как следует все не обмозговал. Но полный решимости взор ее светлых глаз отрезал ему пути к отступлению.

— Ты страдал из-за этого?

Последнее слово замерло у нее на устах. Он не станет жаловаться, пусть мать не надеется. Сказанное ею ничего не значило по сравнению с душившим его горем, словно вопрос задал совсем чужой человек. Да и любые другие слова прозвучали бы так же. Никогда еще Камаль не был столь непреклонен, как сейчас.

— Но ведь хорошо, что все так получилось, — промолвила мадам Ваэд и добавила: — Тебе не кажется?

Камаль молчал.

— Разве это не принесло добрые плоды?

— Добрые плоды, — тем же тоном, как бы машинально, повторил Камаль. Он даже не шелохнулся.

— Думаю, тебе грех жаловаться на свое теперешнее положение.

Она посерьезнела, хотя и держалась все так же непринужденно. Камаль задумался.

— Боюсь, что это не так.

— Не станешь же ты отрицать…

— Что же тут хорошего, когда не знаешь, чему ты обязан своим положением?

Вперив в него взгляд, она была вынуждена с досадой засвидетельствовать:

— Теперь это не имеет значения.

— Не имеет, пока не догадываешься.

Мадам Ваэд умолкла, по-видимому размышляя. И вдруг, почувствовав себя задетой, решительно отмела возражение Камаля:

— Ты не сможешь того, что было достигнуто, перечеркнуть простым отрицанием, взять и отмести в сторону. Ни ты, никто другой. — Не теряя хладнокровия, она перешла в наступление. — Так ты хочешь знать все? Все?

— Все.

— Так вот, это самое «все» яйца выеденного не стоит.

— Ты не должна так говорить.

Камалю почудилось, что в глазах матери промелькнул страх. Он обернулся. Собственные мысли служили ему пристанищем, куда нет доступа другому и где он оставался наедине с самим собой.

— Ты не имеешь права.

Мадам Ваэд угадала его внезапное намерение преуменьшить значение вопроса. В этом она усмотрела вызов ее холодному, трезвому уму. В свою очередь она возразила:

— Тебе не за что краснеть.

Камаль не мог справиться с волнением, когда увидел, что мать все поняла. На какое-то мгновение он готов был поверить, будто пришел сюда не объясниться с матерью или осудить ее, а лишь удостовериться в своей проницательности. Но боль достигла наивысшей точки, когда мадам Ваэд вымолвила, словно в утешение:

— Ты убедишься — это была помощь. И ничего больше.

Мысли матери были отражением его собственных. «Она подумала о том же. Это уже кое-что. Даже если мы и не решимся облачить все в надлежащие слова». Она отвечала ему хотя и не прямо, но достаточно ясно. Теперь, когда в нем нарастал страх, он почувствовал себя подавленным.

Ее последняя фраза была тем более удивительна — и прежде всего своей смелостью, — что произнесла она ее спокойно, отнюдь не для самооправдания, ограничиваясь упоминанием самого факта и той пользы, которая из него проистекала. «Мать, как всегда, неподражаема!»

Камаль все еще стоял у дверей, и сама его поза, которую он, впрочем, так и не изменил, как бы говорила, несмотря на их растущее взаимопонимание, о полном крахе, провале его упрямой попытки сблизить их позиции. Оба хранили молчание.

— Благодари лучше бога.

— За что?

Теперь-то она куда клонит?

— За то, что он предоставил тебе такую возможность.

До него все еще не доходил смысл ее слов.

— Возможность?

— Конечно.

— Нет, поразительно.

— Что поразительно?

— Я же о другом спрашиваю.

— О чем же?

— Какая твоя, слышишь, твоя роль в этом деле?

Душа криком кричала от отчаяния, так ему хотелось добраться до самой сути. Впервые другой человек напоминал Камалю местность одновременно знакомую и незнакомую, которая и отталкивает, и влечет. «Любит она меня? Или ненавидит?» Камаль не мог связно объяснить себе, почему он так терзается, ведь теперь уже было поздно задаваться подобными вопросами.

— Я поступила так, как должна была поступить мать.

Лучше нельзя было и ответить. Горькое чувство испытал Камаль, но и радостное.

— Замечательное оправдание, когда творишь зло. Особенно если ничего нельзя изменить.

Мадам Ваэд посмотрела на Камаля, и некое подобие улыбки заиграло на ее губах.

— Да, дело уже не поправить.

Готовый к любому безрассудству, Камаль упрямо не желал уступать, хотя чувствовал себя обезоруженным и нерешительно топтался на месте. Мать умолкла, словно давая понять, что очередь теперь за Камалем. Но и он молчал, не в силах побороть в себе смущение от столь щекотливой темы. Тишину просторной гостиной нарушал только шум текущей из бассейна воды.

— Ну что ж, ты прекрасно сделала. Выполнила свой долг. Не остановилась на полпути. Так что переиграть, изменить ничего нельзя.

Камаль никак не мог одолеть чувство неловкости, и это не укрылось от мадам Ваэд, которая хладнокровно наблюдала, как он барахтается, силясь отмежеваться от своих же слов.

— Нельзя нам всю жизнь ломать комедию.

Мадам Ваэд ответила не сразу. Со свойственной ее речам двусмысленностью, как раз и вызывавшей его упреки, она произнесла:

— Ты уверен? До сих пор тебя это, кажется, мало трогало.

— Возможно, — признал Камаль. — Но это не причина, чтобы закрывать глаза и дальше.

Ему становилось все страшнее — теперь он жалел, что затеял этот спор, лучше бы уж все по-прежнему шло своим чередом, или, если объяснения было не избежать, следовало перенести его на потом. Боялся же Камаль не того, что ему суждено было узнать, он боялся себя. Даже самый образ мадам Ваэд как бы расплывался среди замкнувшихся в торжественном молчании привычных предметов, окружавших Камаля.

Она сказала:

— Понятия не имею, слышишь, понятия не имею, откуда эти деньги, кто их присылал.

Камаль густо покраснел. Его душил гнев.

— Как у тебя язык поворачивается?

— Выходит, ты не знал? Да брось!

Он с трудом нашел в себе силы ответить на столь чудовищный, как ему казалось, вопрос:

— О чем не знал?

— О том, что я и не догадывалась, откуда свалились эти деньги.

Острая жалость к матери пуще прежнего заговорила в Камале. Неужели она сама не понимает, что, столь бессовестно упорствуя, она еще хуже обостряет ситуацию?

— Этого не может быть.

— Что же тут странного?

Она стояла на своем. Однако под конец, заколебавшись, примирительно бросила:

— Я думала, ты знал.

Камаля бесили ее уловки, способность уклоняться от ответа. На ее слова нельзя было полагаться. Она вела себя так, словно хотела задурить ему голову, замести следы, и сама же отдалялась от своей цели. Он готов был уступить, не доводить дело до развязки. Сейчас он уже не желал выслушивать признаний, каких бы то ни было.

— Допустим, на минуту допустим — а это еще надо будет доказать, — что какому-то незнакомцу приспичило выказать свою щедрость, но и тогда, черт побери, почему он остановился на мне?

Мадам Ваэд удивленно подняла глаза.

— Мы должны радоваться, что выбор пал на тебя.

— Как мы можем радоваться, не ведая даже о его намерениях? И это если ты от меня ничего не скрываешь.

— Бог с ними, с намерениями, я думала лишь о твоей пользе.

— Хочешь сказать, сама не знаешь, что натворила?

Они посмотрели в глаза друг другу. Со всей очевидностью Камаль понял, что осмелился бросить вызов тупой неизбежности.

— Ну почему же, — возразила мадам Ваэд, — я старалась, чтобы тебе было хорошо.

— Самое большое зло делается из благих побуждений.

— Почему вдова должна отказываться, когда одаряют ее сына?

— Тем более что у тебя были все основания принять этот подарок.

— Вероятно, прежде чем дерзнуть осудить мать, ты, подобно всем эгоистам, уверил себя, будто твоя совесть чиста?

— Речь не обо мне.

— Именно о тебе, я всегда желала лишь одного: обеспечить тебе завидное будущее.

— Даже ценой несмываемого позора.

— Как ты, однако, мнителен, если вместо благодарности только изводишь самого себя.

— Я все-таки мужчина.

— Тебя послушать, всю грязную работу, все унизительные дела должны улаживать женщины. Запачкался, бедняжка! Значит, быть мужчиной — это выставлять напоказ свое уязвленное самолюбие. Сам же ты выше сомнений.

— Как раз наоборот.

— И в чем же ты сомневаешься?

— Во многом.

— Сколько претензий у человека, который только о том и радеет, как бы жить себе припеваючи.

— Я ни о чем не просил.

— Но ведь и не отказывался.

— Это ты так все подстроила.

— У тебя, по всему видно, сейчас неприятности.

— При чем тут неприятности. Я тебе не про сейчас толкую.

— Но согласись, странно, столько времени прошло…

— Это лишь доказывает — ничто не протекает бесследно. Рано или поздно вспоминаешь.

— Что вспоминаешь?

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я.

От своих слов у него щемило в груди, и никакая отвага не помогала.

— Нет, не понимаю, — мать смотрела ему прямо в глаза.

Камаль осекся.

И вдруг взял и вышел из комнаты, оставив мадам Ваэд в полном недоумении.

К себе он вернулся тем же путем. Поднялся по лестнице, даже не взглянув на погруженный в прохладу и безмолвие двор, на зеркальную гладь бассейна.

Войдя в свою комнату, он бросился на смятую постель и застыл, скрючившись, подложив правую руку под голову. Мысли его смешались, он еще долго прислушивался к биению собственного сердца. Пустым взором Камаль скользил по вздымавшейся перед его носом стене, на которой вдруг стала сгущаться тень. Обратившись в слух, Камаль словно и не желал видеть ничего, кроме этой тени, завладевшей всеми его чувствами. Он лежал, не шевелясь.

Внезапно в сумраке раздался молодой женский голос, и следом волнами побежали яркие блики. Свет ослепительно вспыхнул, и до Камаля донесся смех.

— Камаль! Камаль! — услышал он свое имя.

И тот же голос, как бы повторенный эхом:

— Найди меня!

Он звучал отовсюду. Мальчуган поворачивался то в одну сторону, то в другую, семенил коротенькими ножками, спешил вдогонку. Наверно, за этим столбом? Из дворика снова послышался смех.

— Камаль! Камаль! Найди меня!

Он побежал к соседнему столбу. И там нет. Голос зазвучал уже дальше, словно заманивал мальчика.

В конце концов он остановился и хорошенько прислушался. Потом решительно ринулся по нескончаемым верхним галереям в пространство двора, куда выступала передняя. Он подозревал, что мама спряталась там, за углом. Но что-то было не так: он приближался к цели, а ноги между тем подкашивались. Наконец он полетел носом вниз и еле успел подставить руки. Приземлился он удачно, но ладони саднило: он ударился о холодные блестящие плитки пола. Ему вдруг захотелось взять и растянуться на животе. Прямо тут. Его охватило отчаяние. Теперь он даже не верил, что найдет маму. Она словно уподобилась всем тем вещам, которые только и ждут, когда вы отвернетесь, чтобы начать кочевать с места на место, а стоит вам попытаться застать их врасплох, как вот они уже неподвижней прежнего. Продолжает ли она наблюдать за ним, даже став невидимой?

— Эй, Камаль! Ну-ка вставай! Мальчики не плачут!

И руки матери уже скользят по груди, поднимают его.

Вот Камаль снова сидит под аркадой внутреннего дворика перед площадкой вместе с двумя из своих многочисленных теток. Утреннее солнце придает форму векам, скулам, подбородку, словно его лицо изваяно из мрамора. Он прямо из постели, не совсем еще проснулся и трет глаза. Холодок приятно щекочет живот. Мать стоит чуть поодаль. Подул легкий ветерок. Зажмурив глаза, он бегом преодолел разделявшее их расстояние и, уже устроившись у нее на руках, сделал вид, будто задремал. И она, поддерживая игру, сделала вид, будто баюкает Камаля.

Ему затем припомнилась толстая, неплотно стянутая коса, упавшая ему на лицо, ее нежное теплое прикосновение, темные струи материнских волос.

«Лезет же такое в голову! Весь этот вздор!»

И Камаль, зачарованным взглядом уставившись на холодную голую стену, произнес вслух:

— С тех пор я стал другим.

Силуэт узкоплечего юноши замаячил на фоне аркад, галерей, отблесков на воде, где блестел и светился все тот же золотисто-голубой день. Юноша каждый раз приходил, когда часы били пять, он учил Камаля французскому. Его звали… Как же его звали? Камаль уже не помнил. Да и какая, впрочем, разница? Все же интересно, что тогда толкало этого застенчивого человека без конца изъясняться на языке, который его ученик едва понимал. Дело еще осложнялось тем, что всякий раз он тщательно подбирал слова, прежде чем употребить их в своей речи, строившейся всегда строго по правилам и так контрастировавшей с его сконфуженным видом, что его просто нельзя было принимать всерьез. И ведь стоило матери или тем более отцу Камаля обратиться к нему по-арабски, и он тут же краснел, запинался, словно оправдывался, неизвестно, правда, в чем — в том, должно быть, что говорил на родном языке. Мадам Ваэд сдерживалась из последних сил, лишь бы не прыснуть со смеху, когда он в смущении принимался еле слышно, бессвязно бормотать. Даже и одежды своей, вполне приличной, хотя и поношенной, он, казалось, стыдился.

Этот юноша, росший, по всей вероятности, без отца, много читал. Камаль не помнил, чтобы хоть раз видел его без книги в руке или в кармане куртки. И сам он был такой возбужденный, такой обиженный и неловкий из-за чтения, разжигавшего его воображение. Лишь наедине с учеником он более или менее обретал уверенность.

Часто родители шли на такую уловку: еще до окончания урока приносили ему еду и ставили прямо на рабочий стол среди разложенных книг и тетрадей. Камаль очень скоро заметил, что эта трапеза, не предусмотренная соглашением, становилась для нашего философа сущим мучением. Почему же он не отказывался? Будучи не в состоянии преодолеть чрезмерную робость, он поглощал еду при ребенке, конечно же чувствуя себя уязвленным, хотя, возможно, в душе и благодарил. Его терзал голод, причем постоянно, — часто за ним наблюдая, Камаль имел возможность в этом убедиться. Однако, пока тот ел, Камаль бросал на него самые невинные взоры.

И вот с некоторых пор боязливый, гордый и столь приличный на вид юноша перестал вдруг приходить.

Через некоторое время его тетка, низенькая горбатая женщина, явилась к матери Камаля с объяснениями. Рассыпаясь в благодарностях и без конца извиняясь, она посетовала, что мсье Ваэд в качестве жалованья ограничился посылкой воспитателю своего сына барашка для жертвоприношений.

— Не подумайте, это справедливое вознаграждение, мадам, но бедный мальчик ожидал другого. Он так надеялся.

«Уж не засчитали ли, чего доброго, парню еду?» — спросил себя Камаль, но ответить толком не мог, вообще его мало сейчас заботило, чем кончилась та старая история. Однако Камаль с тревогой отметил, что он мог бы сегодня очутиться на месте Дахмана — Камаль припомнил-таки фамилию несчастного учителя. Он тоже, несмотря на все свои достоинства, выглядел бы жалким, если бы… Если бы кто-то — он ни сном ни духом не ведал, кто, никогда не встречал этого человека, не знал его имени — не позаботился о его образовании после смерти отца. Камаль как бы воочию увидел, кем бы он стал, не будь этих денег. Тот, другой, Камаль ничем не отличался от его давнего воспитателя Дахмана.

Кто-то… Мысль об этом человеке мучила Камаля. Его тело напряглось, изогнулось, как у охотничьей собаки. Он сопротивлялся, не желая уступать, давать волю неизбежному негодованию. Но душу переполняло отвращение. Отвращение к самому себе. Учеба, посвящение в тайны ремесла, завидная должность начальника канцелярии самого префекта, ожидавшая Камаля еще до его приезда в город, — какой ценой все это досталось! За все надо платить, если только не пользуешься особым благоволением судьбы. А как я могу решить, есть ли у меня право, больше, чем у другого, надеяться на ее благоволение? Конечно, и могу думать, что мне захочется. Но это ничего не меняет. И почему Дахману не представился такой же «случай»? Просто потому, что ему не посчастливилось иметь матерью мадам Ваэд? О господи, не вынести мне этого!

Все матери — чудовища! Они уверены, что могут без зазрения совести делать все что угодно и ни перед кем не отчитываться.

Шлепанье босых ступней по полу отвлекло Камаля от мыслей. Кто-то, таясь словно воришка, проник в его комнату и застыл на месте. Еле слышно звякнули чашки. Это Хейрия принесла завтрак. Нарушенная тишина вскоре сменилась новой, более ясной, но и более беспокойной, как бы сотканной из пространства и света, когда вновь предстают перед тобой все вопросы, не получившие ответа. И никого кругом. Время и то остановилось.

Но вот стук туфель по лестничным ступеням разрушил чары. Шаги приближались. Камаль сжал челюсти, кулаки.

Вошла она.

Не отрывая глаз от стены, Камаль затаил дыхание.

— Тебе подали завтрак, — сказала она. — Поднимешься, может быть?

Что она еще надумала?

С младенческой поры Камаль усвоил, что мать его вовсе не такая слабая, какой кажется на вид. Нет, она никогда, насколько он помнит, не тиранила окружающих, даже служанок. По натуре скорее покладистая, она тем не менее обладала способностью обрекать на неудачу любой план, с помощью которого возымели бы желание заставить ее действовать против своей воли. Не свойственны ей были и слезы, на которые так горазды женщины, и чрезмерные излияния.

Камаль все ждал. Не уловив самого движения, он вдруг почувствовал прикосновение руки, ее руки. Мышцы в том месте, где она дотронулась, напряглись. Заметила она это? Не отнимая руки, не передвигая, лишь легким нажатием мадам Ваэд обозначила свое обращение к сыну.

— Возьми себя в руки, сынок. А потом поговорим серьезно.

И она наклонилась над ним, обдав неясным запахом.

Камаль не ответил.

Мать вышла, и он снова оказался в одиночестве.

Добрых два часа протекло, прежде чем он поддался искушению и с насупленным видом принялся за давно поданные молоко и кофе. Затем… Затем не нашел ничего лучшего, как опять растянуться на постели, и сознание его окунулось в туман.

Но тщетно было прятаться от самого себя, это могло обернуться катастрофой — Камаль резко поднялся. Дико огляделся по сторонам. Потом, схватив с этажерки книги, машинально перелистал их, положил и зашагал взад-вперед по комнате. Но мотаться туда-сюда — занятие бессмысленное. Камаль в задумчивости остановился. Его сковывала, угнетала все та же мысль, будто со всех сторон к нему подступает пустота.

Но постепенно к нему возвращалось, крепло желание покончить с недоговоренностью между ним и матерью, замалчиваемая ею тайна представлялась Камалю смердящим трупом. Трупом, от которого нужно избавиться. К чему это приведет? Что бы ни случилось потом, он на все согласен.

«Она заморочила мне голову, обманула меня. И продолжает обманывать».

Камаль снова заходил по комнате.

«Этому надо положить конец. Вывести все на чистую воду. Я хочу располагать самим собой».

Помрачение проходило. Беспорядочные мысли опять бурлили у него в голове. На их гребне он вернулся ко вчерашнему вечеру у доктора Бершига, припомнив, что и тут кое-что надо бы прояснить. Что же именно? Ах да, эти намеки! А может, доктор говорил без задней мысли и лишь Камаль углядел в его словах подвох, которого не было и в помине? Он обещал себе, что не успокоится, пока в следующую встречу так или иначе все не выяснит, даже если придется вывернуть костоправа наизнанку, слово мужчины. А пока терпение.

Все еще во власти своих мыслей, он машинально умылся и причесался. Потом, одевшись, вышел.