"Бог в стране варваров" - читать интересную книгу автора (Диб Мухаммед)1— Вам ведь известно, — сказал доктор Бершиг, — известно, что мы находимся на положении племен, живущих у порога великих империй: Европа, Советская Россия, Китай! Племен, населяющих неспокойные рубежи; сами они не способны объединиться в империю, их обуревают непомерные амбиции. Элементарное благоразумие подсказывает: надо обратиться к одному из могущественных соседей и со сладкой миной предложить свои услуги. Скажете, опоздали, но все равно ничего лучшего сейчас не придумать. Более того, решившись на это, мы избавим себя от проклятых вопросов: кто мы, откуда пришли, куда идем и тому подобное. Обратимся к европейцам, к русским, к китайцам, а то и ко всем вместе: располагайте нами, мы пьем за вас, и да сохранит нас Господь! Он поднял стакан, но его никто не поддержал. Рука застыла в воздухе, ораторствовавший, широкоплечий мужчина во цвете лет, от которого так и исходили властность и жизнерадостность, лукаво оглядел застывших в молчании Жана-Мари Эмара, Камаля Ваэда, Хамди, Си-Азаллу. Доктор уже подносил стакан к губам, когда Камаль Ваэд, не отрывая своих прекрасных глаз от потонувшего во тьме сада, негромко произнес: — Что касается племен, вы, пожалуй, правы. А в остальном, вы уж меня извините, ваша точка зрения представляется мне несколько поверхностной. Доктор Бершиг полуобернулся на стуле и поставил стакан на стол, так и не отпив ни глотка. Улыбка не сходила с его губ; выпад гостя, казалось, не больно удивил доктора. Сложив руки на коленях, он выжидающе смотрел на Камаля. — Не думаю, — продолжил тот, не отрывая глаз от ночной мглы, — что мы непременно должны продавать себя более сильному. И если на деле сегодня так и происходит — что это доказывает? Только то, что мы выбираем накатанный путь, путь наименьшего сопротивления, и ничего больше. Справедливости ради замечу, что не верю в нашу полную независимость, пока мы нищие или почти нищие. Определив крайние границы, в которых мы были бы в состоянии проложить себе дорогу… Густые каштановые усы доктора Бершига, уже отмеченные проседью, дрогнули, выдавая его удовлетворение. Камаль Ваэд не закончил фразы. — Значит, границы все-таки надо определить? — тоном, в котором вопреки его желанию прозвучала ирония, переспросил доктор. Молодой человек годился ему в сыновья, из-за разницы в возрасте доктору стоило усилий принимать сказанное Камалем всерьез. — Границы, думаю, надо определить с самого начала, если только мы не хотим ограничиться пустыми разговорами. — Голос юноши прозвучал резко и жестко. Столь решительный отпор, по-видимому, не задел доктора; напротив, он с интересом ждал, чем завершит его собеседник начатую речь. Непритворное внимание обозначилось на его резко очерченном лице, придавая доктору вид наивный и простодушный. — Но мы должны как-то решить свою судьбу. Только делаясь рабом или хозяином, обретают свой жребий. Ни к одному из берегов не приставать — сущая нелепица. Так превращают народ в толпу обывателей и закрывают глаза на истинное положение вещей. Неужели вы этого не понимаете? — Нет, не понимаю. И вообще в вас говорит извечный дух отрицания. Нет иных истин, кроме тех, которые мы создаем сами, особенно в политике. Политическая реальность, больше чем какая-либо другая, должна сообразовываться с нашими намерениями, с нашими чаяниями. — Так можно погнаться и за журавлем в небе. В глазах народа только дела приобретают смысл. Лишь реальные поступки обеспечат ему продвижение вперед. — Но существует и иная история, которую творит инстинкт народа, она и есть его настоящая судьба, и ей наплевать на события, которые мы способны предвидеть, в этой истории народ подспудно чувствует, когда пришел его час, а когда ему лучше лежать на лавке и равнодушно наблюдать, как рушатся государства. Камаль Ваэд закрыл глаза. Он, конечно, знал, что есть люди, которые не могут обойтись без парадоксов, но его угнетала мысль, что сейчас доктор Бершиг не шутит, что он говорит серьезно, и парадоксы, в которые он облекал свою речь, лишь подчеркивали ее серьезность. Камаль Ваэд не нашелся что ответить. Про алжирцев говорят, будто все они в душе нигилисты, — но когда нигилистом предстает доктор Бершиг, это особенно печально. И, предоставив хозяину дома упиваться своими тирадами, Камаль Ваэд неожиданно переключил внимание на беспорядочное кружение ночных бабочек вокруг стеклянного колпака лампы, распространявшей свет над головами собравшихся. Куда увлекательней было бы поразмышлять о… да мало ли о чем! Все же Камаль не так владел собой, как ему бы хотелось, и потому почта против воли у него вырвалось: — Будь по-вашему. Но этот час, час икс, как его распознать? Может быть, мы смогли бы в меру наших скромных возможностей содействовать его приближению? — Провидение от нас не зависит, мы его не понимаем или понимаем не так, нас сбивают с толку обманчивая, ложная видимость и объяснения, которые ничего не объясняют. Когда час настанет, можете не сомневаться: вы поймете это и без оповещения. «Однако это звучит как насмешка», — горько подумал юноша. Он пытался уяснить для себя, чем вызвана столь явная, как ему казалось, ирония. Глаза доктора, слегка навыкате, ничего не выражали. Тем хуже. По крайней мере он, Камаль, не даст себя провести. И уже без колебаний он сломя голову ринулся вперед: — А на какой стадии мы, по-вашему, сейчас? — Я не провидец, дружище. С настырностью, его самого озадачившей, Камаль Ваэд возобновил атаку: — Если верить вашим рассуждениям о том, как лучше всего вести себя по отношению к трем империям, мы пока должны лежать на лавке. Верно? — Мне это известно не более, чем вам. Хотя, возможно, вы и правы. — Вы уклоняетесь от ответа. Губы доктора Бершига вновь расплылись в довольной улыбке. — Вы хотели знать мое мнение, я сказал. Вы ведь этого добивались? И потом, я не сомневаюсь: русские и китайцы думают о нас ничуть не лучше, чем европейцы, невзирая ни на наши отношения с ними, ни на уверения в дружбе, которые они перед нами расточают. Выпрямившись, Камаль внимательно посмотрел на хозяина дома. — Но как же совместить одно с другим? — Что совместить? Доктор Бершиг прыснул со смеху и даже оборотился к Эмару, Си-Азалле, Хамди, словно приглашая их повеселиться вместе с ним. — Это освобождает нас от необходимости подчиняться судьбе, которую вы проповедуете. — Вот еще! Ничего такого я не проповедовал. Никогда. — Мне показалось, однако… — Это вы, если я правильно понял, считаете: в случае, когда для народа час еще не пробил, чем хуже ему будет, тем лучше для него. — Если вам угодно так повернуть мою мысль, в добрый час! Вижу, мои слова вам не по душе. Так или иначе, не в том дело, осознаем мы это или нет, — неожиданно заключил доктор Бершиг. Камаль Ваэд пытался осмыслить сказанное доктором, но безуспешно, а может, он просто боялся и не хотел понять до конца, и от этого раздражение его отнюдь не утихало, напротив — усугублялось смутным сознанием, что их разговор вопреки его воле скатывается на какие-то совершенно невообразимые вещи, переходя к полной нелепице. Не впервые уже его сбивал с толку доктор Бершиг, этот известный хирург, человек с именем, главный врач больницы, принимавший их сейчас в роскошном — как роскошно все, что каким-либо образом с ним связано, даже самый его вид, — особняке Эль-Калаа и сидевший тут, с ними, в куртке с карманчиком, в тщательно отутюженных брюках, в ком французские манеры органически слились с естественностью и простотой алжирца. Вид его являл в эту минуту — как, впрочем, и всегда — предельную заинтересованность в происходящем, но замечал он лишь то, что его непосредственно занимало, никогда не забегая мыслью вперед, и был готов стереть из памяти то, на чем считал нужным поставить крест; весь его вид говорил, что он ничуть не сомневается в своей способности отличить основное от второстепенного, важное от неважного. По выражению лица этого много повидавшего человека, вовсе не чопорному, которое трудно описать словами или скопировать, можно было судить о его силе, уме, простодушии, спокойствии. Было непонятно, как, из каких побуждений он, обладая такими качествами, сомневаться в которых не приходилось, так часто доказывал столь реакционные, доходящие до абсурда взгляды? Ведь он и сам много выгадал от независимости Алжира. Конечно, его теперешнее положение во многом определили выдающиеся личные качества: но не меньшую роль тут сыграли и жертвы, на которые он добровольно шел в годы борьбы. Как и многие другие, он мог решить — особенно если учесть его возраст, высокую должность, терпимость, — что политический прогресс не очень нуждается в нем как в проводнике своих идей: результат был бы тот же, то есть доктор Бершиг ничего бы не потерял. Но он счел необходимым самому принять участие в борьбе, и то, что в новом государстве он занял подобающее ему место, — только справедливо. Непонятно, почему он теперь так недоволен, пусть, правда, это недовольство проявляется у него весьма своеобразно, но ведь недоволен. Бросалось в глаза его мрачное удовлетворение от своих же парадоксов, которыми он любил ошарашивать собеседников, — если только воздержаться от более нелестных определений на его счет. Если только… Камаль задумался и невольно улыбнулся — столь странный оттенок придавала его рассуждениям подобная мысль: не мог ли хозяин дома взять на себя труд из чистой любезности высказать вслух то, что все они так или иначе говорили про себя, дабы в какой-то степени освободить их от груза сомнений? Молодой человек решил, что от него не укрылось глубинное мудрое лукавство доктора Бершига. — Тут я не могу с вами не согласиться, — сказал он на последнее замечание доктора. У него и в мыслях не было угодить доктору; слова вырвались помимо его воли, кроме того, он вовсе не хотел прослыть грубияном. Однако вид у Камаля был по-прежнему суровый. Он знал за собой способность привлекать людей, и доктор Бершиг не был исключением, но это вовсе не льстило Камалю, скорее раздражало. И он поспешил добавить: — Но вашего образа мыслей я не разделяю. Диву даешься, как вы, человек науки, пришли… — К такому бреду, — заключил за него доктор. — К таким умозаключениям. — Человек науки вовсе необязательно недалекий. — Конечно, нет! Приятель Камаля, учитель математики Жан-Мари Эмар, до сих пор лишь молча переводивший сигареты, теперь без всякой, казалось, связи с предметом спора бросил: — Своего счастья не замечаешь. Камаль в недоумении уставился на него. — Что вы хотите сказать? — удивился и доктор Бершиг. — Вы обладаете сокровищами, какие нельзя купить ни за какие деньги. Хотя жизнь у вас и трудна, а может, как раз поэтому, у людей здесь открытые сердца, вера помогает им. Они верят — и они счастливы, а это такая редкость в наш век, когда царит разум, польза, комфорт, когда так редок человечный взгляд на себе подобного. Посмотреть на мир таким взглядом — уже означает в какой-то степени его спасти. — Нет, позвольте, а причины, вы о них задумывались? — сдержанно поинтересовался хирург. — Просто мы еще далеки от того, что вы называете разумом, пользой, комфортом. — Гордыней, раздражительностью! — Да, но, когда мы достигнем всего этого, мы лишимся тех душевных качеств, коими вы нас столь щедро наделяете. — Не думаю. Здесь каждый действует в интересах общества, у нас же наоборот: даже работая для общего блага, нельзя отделаться от ощущения, что стараешься только для себя. Все эти разговоры начали утомлять Камаля. Это походило на выступление актеров, долго искавших и наконец нашедших себе роли если не по способностям, то, во всяком случае, по вкусу. И декорации были в самый раз: дом, несмотря на уйму французских вещей, по сути оставался домом алжирца. Приятно было видеть нежное благородное сияние серовато-розового дельфтского фаянса, которым была отделана веранда, где они сидели. Камаль молча предался созерцанию, и, пока говорил Эмар, с облегчением отвлекся от спора, и мысль его пошла скитаться по причудливым тропинкам памяти. Ему припомнилось, как они с Жаном-Мари в первый раз посетили доктора Бершига — их привел Си-Азалла, который сидел сейчас, не раскрывая рта, справа от Камаля. Дело было прошлым летом, в воскресный день. Они вошли, представились, доктор предложил им сесть на этой вот веранде, и очень скоро они с изумлением обнаружили, что их провожатый ввел их в дом исключительно по своей инициативе. Особенно поражен был, конечно, Жан-Мари, да и Камаль чувствовал себя не в своей тарелке: за годы, проведенные в Париже, он отвык от нравов, принятых в его стране, и в частности от обычая приходить без приглашения. Камаль знал, как нравилось его приятелю сводить людей, которым словно на роду было написано встретиться; если бы Камаль вовремя об этом вспомнил, он бы подготовился к такому повороту. Но тогда все обошлось. Ему предстояло заново открывать свою страну. Беседа между тем продолжалась, хотя ухо его не улавливало слов, фраз — лишь поток звуков, глухо давящий на виски. У него не было желания прислушиваться к разговору: ничего нового для себя в этих словесных баталиях он все равно не почерпнет. Он сложил молитву: «…Дай, Господи, нам тишину на каждый день. Глубокую, настоящую, ненарушимую. Нам не помогут ни речи, подобные тем, что мы слышим здесь, ни пустые разговоры, когда признания не вызывают доверия, стыд отбрасывается, всякое суждение отвергается с порога; мало того, ничто с точностью не утверждается, никто никого не слушает. Нужно лишь сознание своей вины и слово, которому одному может послужить ответом самая полная тишина». В этот момент до него донесся голос доктора Бершига, возражавшего Жану-Мари Эмару: — Очень сожалею, но придется вас разочаровать: мы ведь тоже не стоим на месте. И Камалю ничего не оставалось, как снова прислушаться к разговору. Необычным свидетелем их краснобайства глядела в окна полная величия ночь. — Наш прогресс прямо-таки ошеломляющий. Он уже освободил нас от устаревшей, несуразной штуковины, именуемой душой. Никто более и не заботится о подобных пустяках — поумнели; мы теперь доподлинно знаем, чему человек должен посвящать свое драгоценное время: он должен зарабатывать деньги, и как можно больше. Вот что придает жизни смысл! Вот что определяет наши теперешние поступки, занимает наши мысли. Вам же все видятся остатки нашей былой невинности и присущие ей добродетели. Но бог — прибежище варваров. Вы можете сколько угодно превозносить варваров, но не принимайте нас за них. Иначе пришлось бы допустить… много всякого. Нет, поверьте мне, цивилизация уже вступила у нас в свои права. — Надо же! — вырвалось у Камаля. Не удержавшись, Жан-Мари улыбнулся. Однако чувствовалось, что слова доктора не поколебали его убеждений. — Эти добродетели — вовсе не плод моего воображения. Они существуют на самом деле, и это ценности, к которым наша индустриальная цивилизация будет всегда стремиться, но никогда их не обретет. Она не способна их породить, но вполне может уничтожить их там, где они еще есть. Вы сохраняете человеческие качества, которые составят наше счастье, будут питать наши души до тех пор… до тех пор, пока не случится невероятное и мы не сможем приобрести их сами взамен на… что вот только мы предложим взамен? Нашу хитрость, пронырливость? Доктор скривил губы, показывая, что не испытывает подобных сожалений и что ему вообще неловко такое слышать. Увлекшись, Жан-Мари не обратил на это внимания: — Сегодня варвары — мы. Бог хорошо бы сделал, если бы посетил и нас, в первую очередь нас, почитающих одних лишь кумиров. — Когда являешься из мира, где хлеб насущный, здоровье людей давно уже перестали быть проблемой, нищету, моральное убожество нашего мира не видишь, видишь только «святость». Это естественно. Но смею вас заверить, тем, для кого нищета — повседневное состояние, живется несладко. С безучастным, почти натянутым видом доктор произносил свою тираду. — Надо же! — вновь вступил Камаль Ваэд. Хозяин дома обратил на него рассеянный взгляд, в котором, однако, читался вопрос. Жан-Мари Эмар быстро вытащил сигарету и закурил. — С вашего позволения, — начал Камаль, — расскажу об одном человеке, башмачнике Мимуне; в свое время я его знал, у него была мастерская на улочке Гранатовых деревьев в клетушке, где и двоим не развернуться. Я иногда заходил к нему почаевничать или выкурить трубочку… О, не подумайте чего, гашиша самую малость, в основном табак. — Но к чему… — К чему я это рассказываю? Наберитесь терпения, пожалуйста. Так вот, этот неграмотный башмачник пел Абу Мадиана, песню, которая переходила в их семье от отца к сыну: Камаль вопросительно оглядел всех присутствующих: — Знаете эту песню? И он не просто пел, он толковал смысл. Так, по-вашему, он человек примитивный? Тихая, не выразимая словами боль отразилась в светлых глазах доктора Бершига. Несмотря на это, а может, как раз поэтому Камаль продолжил: — Как-то два драчливых воробья свалились прямо во дворик, нарушив тишину августовского дня. Глядя на их возню, Мимун отложил работу и, когда они на время угомонились, сказал: «Я верю в пророчества птиц». В другой раз мы беседовали о человеке, известном в городе своим лихоимством. Мимун вздохнул и улыбнулся: «Он целится, и он же цель, он стреляет и попадает в себя». Спешу добавить, не все его речи звучали столь убедительно. Однажды, не помню, по какому поводу — разговор был долгий, — он признался: «Не стыжусь сказать: люблю добро и мечтаю о том времени, когда оно воцарится в нашем мире. Но никто не желает взять на себя зло, в котором мы погрязли. Наоборот, мы ратуем за добро, хотим добра на всей земле и забываем про зло, которое никогда не плодилось столь беспрепятственно, а значит, на нашей оно совести или нет, мы все равно виновны. Надо кому-нибудь из нас взвалить на плечи этот груз. Кому? Где такой человек? Думаю все же, он недалеко». Хирург нетерпеливо передернул плечами. — Про Мимуна я кончил, — успокоил его Камаль. — Только напоследок приведу его слова: «Человек говорит: я больше ничего не жду от жизни, пусть приходит смерть. И тогда начинает поступать по справедливости. Когда поет соловей, он алчет смерти». — Ну вот, приехали, — только и сказал доктор. Его подбородок, смахивавший на подкову, опустился, пышные усы с проседью поникли, в глазах проступила усталость. Он неопределенно покачал головой, но ничего не добавил. Все молчали, возникла заминка, но тут Камаль решил проявить миролюбие: — Вы правы, мы немного отклонились в сторону. Действительно, вверяя свою судьбу империям, под боком у которых мы прозябаем, мы самым разумным образом распоряжаемся собой в создавшейся обстановке. Я признаю, это так. Их мощь не знает границ, куда нам с ними тягаться. Наше положение столь беспросветно, что можно счесть за везение, если… И подумал: «Хорошо еще, если бы любое признание выслушивалось, стыд сносился, всякое суждение одобрялось». Но доктор мягко возразил: — Не в этом дело. Империи не станут дожидаться, пока мы сообразим, что нам надо и чего не следует делать. Выбора они нам не предоставляют, они есть — и все тут. Значит, вопрос уже не в том, должны мы им вверяться или нет. Мы в их руках, они уже располагают нами. Это самое главное. Почему так сложилось? Потому что понадобится нам гвоздь или пуговица для штанов — мы пойдем к ним, будучи не в состоянии ничего сделать своими руками. Ясно как божий день. Но нам претит беспристрастный взгляд на вещи, еще больше не желаем мы признать, что нам не по силам принять очевидное, да и вообще мы стараемся в упор не видеть жестокой правды. А между тем это первое условие — первое, слышите? — чтобы трезво оценить наше положение и решить, в какой степени нам позволено на него влиять. Жан-Мари Эмар так резко потушил сигарету, что половина окурков вывалилась из гравированной медной пепельницы на садовый столик. Его глаза блестели за стеклами очков без оправы. Он запротестовал: — Никакая очевидность, никакая жестокая правда, сколь бы она нас ни стесняла, как бы она ни была обременительна, не может полностью упразднить свободу человека, перечеркнуть его замыслы. С фактами, конечно, не поспоришь. Но они всего лишь оболочка, отражающая наш опыт на данном отрезке времени, опыт постоянно обогащается, приобретается навык. И свобода закаляется в горниле жизни, когда человек как бы превозмогает самого себя. Поэтому теперешнее положение этой страны не окончательное и за таковое не должно приниматься, а потому не следует и отчаиваться. Насчет инстинкта, доктор, я согласен. Правда, лучше, мне кажется, связывать это с пробуждением народа. Разве не пробудившись алжирцы осознали свою свободу и намерены теперь сами строить свою судьбу, сами писать свою историю, которая в какой-то степени и есть судьба? Я гляжу с некоторого расстояния и, наверно, поэтому вижу немного лучше вас. Так вот, ответ не вызывает у меня сомнения: да, всему причиной пробуждение. Мощные силы ввязались в борьбу, и лишнее тому доказательство, что они не ограничиваются Алжиром и алжирцами, а распространяются дальше, охватывают весь мир. Теперешний спор, и сам его характер, для меня тем более показательный, лишь подтверждает мои слова. Он несколько раз покачал головой, словно подкрепляя свои умозаключения, потом закурил снова. — Все правильно, — доктор Бершиг расправил плечи. — Это лишний довод, заставляющий трепетать весь честной мир. Каждый из нас страшится, как бы это не оказалось правдой и как бы ему не пришлось сойти с привычных безопасных путей. Святой Страхий, сохрани наш покой, да рассыплются в прах и исчезнут навсегда наши проблемы, или пусть провидение, если уж ему без них не обойтись, разрешит их само и избавит нас от тягостной необходимости смотреть правде в глаза. Да споспешествует этому Аллах! Таковы наши упования. Перепоручили богу свои заботы вплоть до самых мелких — славно устроились, нечего сказать! Никому другому это и в голову бы не пришло. Вы говорите «мощные силы ввязались в борьбу», но другие, еще более мощные, им препятствуют, и я объясню почему, объясню, какая тому причина. Действительность, правда без прикрас кажется нам неуместной, обидной. Как обычно в самый разгар лета, ночь стояла тихая, пропитанная запахом смолы из елового леса, венчавшего гору. Темень вместе со всею толпой деревьев подступила к самой веранде и настороженно заглядывала в окна. Казалось, их слова теряются во мгле, в тишине ночного пространства. Камаль Ваэд натянуто улыбнулся. — Любви к истине не бывает без любви к человеку. Доктор насмешливо воззрился на Камаля, но тот вывел из своей сентенции нечто неожиданное: — Некоторые люди полагают истину — и все с нею связанное — непозволительной роскошью, потому как и без любви, по их мнению, можно хорошо прожить, для них есть вещи поважнее. — Что, к примеру? С вызовом в голосе Камаль громко произнес: — Вы и сами уже сказали: главное — была бы пища, главное — выжить. Доктор молчал, и Камаль подумал, что на сей раз он попал в самую точку. — Если вам придется просить милостыню, будете ли вы говорить об истине, о достоинстве, о справедливости? Если вы любите истину, полюбите в первую очередь ближнего своего, чтобы он не мыкался с протянутой рукой. Его карие, с золотистым, даже изумрудным отливом глаза излучали стальной блеск. Теперь он сознавал, какой непоправимый нанесен ущерб. — Клянчить милостыню — у нас в крови, вторая натура, так сказать, — мягко возразил хирург. — Можно даже усомниться, отучимся ли мы когда-нибудь от этой привычки и сможем ли добыть своими силами то, чего нам недостает. Насколько проще, отбросив щепетильность, подавив первый стыд, протянуть руку за подаянием. А чтобы забыть об унижении, достаточно показать нос благодетелю, когда тот отвернется. Раздался трескучий смех Камаля, словно занялся огнем хворост. Тоном пророка Камаль изрек: — Жан-Мари, имеющий уши да слышит! Ему стало бы легче, выругайся он хорошенько. Эмар простодушно вытаращил на него глаза. — Боюсь, ваш башмачник и ему подобные нам не помогут. На его языке нам не заговорить, — доктор шутливо развел руками. — Мы слишком послушны для того, чтобы быть кроткими, слишком кротки, чтобы быть невинными, и слишком невинны, чтобы быть искренними. — Значит, вы не верите, что все станет на свои места и в обозримом будущем в стране установится порядок. Спрашивал Камаль Ваэд или утверждал? Во всяком случае, двусмысленный тон — нарочито двусмысленный? — не позволял решить это определенно. Жан-Мари тем временем не спускал с приятеля глаз. Как и в первую их встречу, Жана-Мари поразило некое несоответствие, выражавшееся в его манере одеваться — в этот вечер на Камале была толстая твидовая куртка и легкие брюки из синтетической ткани, — но еще и в менее приметном контрасте нежного овала лица с четким рисунком губ, резкого тона с исходившим от Камаля обаянием. — Бог знает, — сказал доктор, расценив слова Камаля как вопрос. — Смею, однако, надеяться, что порядок, к которому мы должны стремиться, установят не военные и не заговорщики. — Какие еще заговорщики? — Заговорщики! На лице доктора Бершига, которое вполне можно было принять за лицо француза, заиграла характерная улыбка человека, не питающего особых иллюзий. — Странный вопрос! — А у вас странная манера меня разглядывать! — Манера? Право, вы меня смутили. Впредь буду осторожнее, никогда больше не упомяну ни о каких заговорщиках, если буду знать, что вы поблизости. Удивительное дело, но Камаль никак не отреагировал. Казалось, он и не слышал ничего. Он внимательно рассматривал стакан в своей руке, потом, оторвавшись наконец от него, пробормотал: — Наступит время, и мы воздадим друг другу должное, — после чего поднес стакан к губам. Человек, сидевший слева от Камаля и до той поры молчавший, заговорил вдруг жутким хриплым голосом: — Вы не из тех прохвостов, любителей поучать, на которых мы тут насмотрелись. Вы от чистого сердца хотите понять эту страну, хотите способствовать ее возрождению. Беда только, что вы все время скользите по поверхности. Камаль внимательно поглядел на говорившего. Незнакомец сильно смахивал на калмыка, шеи у него словно не было, и весь он, от бритой головы до босых ног, засунутых в туфли без задника, словно был вылеплен из одного куска, и эта-то странная личность в одеянии из легкой белковой ткани вдруг сочла, что самое время поведать присутствующим свою точку зрения. Незнакомец весь изогнулся, перевесив руку через спинку стула. Видя, что за ним наблюдают, он продолжил тем же хрипловатым голосом: — Вы им прямо в рот глядите… иностранцам. Чересчур заботитесь, что они думают о вас и какими глазами смотрят. Призываете их судить ваши поступки, хотя из своего далека судить они могут только превратно. Тут он замолк с таким видом, словно вообще раскаивается, что встрял в разговор. Ни одна черточка на его обрюзгшем лице больше не дрогнула; можно было заключить, что он теперь не раскроет рта. Но Камаль в смутном ожидании не спускал с него глаз. Не в первый уже раз он встречал человека, которому есть что сказать, который даже начинает говорить, но тут же неожиданно замолкает, сочтя неуместным распинаться дальше. Камаль так и не мог уразуметь для себя, что вдруг на них находит. Беседа долго не возобновлялась. |
||||
|