"Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве" - читать интересную книгу автора (Бараев Владимир Владимирович)

МЕЖДУ ЖИЗНЬЮ II СМЕРТЬЮ

Погода стояла солнечная, теплая, ничто не напоминало о недавнем холоде, дождях, ветрах. Рабочие даже купались.

Однако в ночь на двадцатое августа разразился новый, более грозный шквал. Канаты размочалились, не держали ни якорей, ни лодок. Утром снова стало так холодно, что люди оделись в полушубки и душегрейки. Весь день дождь лил как из ведра. Ливень-косохлест промочил всех до нитки. Многие захворали. Чурина вновь пришлось отвести к гольдам.

Поздно вечером на баржу поднялся какой-то человек в брезентованном плаще. Бледный, с воспаленными глазами, он трясся от озноба и кашлял. Это был горный инженер Носов, ехавший на Сахалин на ломку угля.

— Опрокинулись позавчера, попали в воду, — сказал он и закашлялся. Бестужев достал из шкафчика порошки и предложил остаться на барже. Павел развел огонь в печурке, поджарил рыбы, картошки. После ужина Носов почувствовал себя лучше, кашель поутих. И тут он вспомнил, что у него есть письмо, которое ему передали для Бестужева еще в Чите. Прочитав письмо от родных, шедшее ровно два месяца, Бестужев был утешен, как ребенок, — все здоровы, дела дома шли неплохо.

А Носов стал рассказывать, как жил в Луганске, не зная горя, и вдруг вызвал начальник шахты: распоряжение из Петербурга найти горного инженера и отправить на Сахалин.

— Переглянулись инженеры, а начальник смотрит на меня, мол, я моложе других, семьи нет. Кому, как не мне…

— Жалеете теперь?

— Что вы! Сибирь, Сахалин посмотреть надо. Такие чудеса о них рассказывают, будто уголь там прямо наверху, хоть с берега скалывай. Но я не верю. Уж как он достается, хорошо знаю. Все глубже лезем — до полуверсты в Луганске, а в Макеевке и того дальше.

— Вас это удивляет, а я лично видел выходы пластов в Забайкалье, у Гусиного озера. Это месторождение описал мой брат Николай в «Вестнике естественных наук».

— Не читал, а почему не в «Горном журнале»?

— Он писал не только об угле, но и о хозяйстве быте бурят.

До полуночи шла беседа. Затем Бестужев уложил гостя, снова перечитал письмо из дома и не мог уснуть. Выйдя на палубу, он услышал взрыв смеха в трюме. Подойдя к открытому люку, увидел, что сплавщики сгрудились у печурки, слушая Евдокимова. Этот крещеный татарин в начале пути был совсем незаметен, но потом оказался в центре внимания, он знал великое множество баек, былей и небылиц.

Сегодняшняя история показалась удивительно знакомой. Евдокимов рассказывал про то, как он изгонял домового, мучавшего семью одного купца. Домовой сдергивал одеяла ночью, сек розгами сына, щекотал служанку, отчего та хохотала до икоты, прятал белье, прибивал кафтаны к дверям. В доме и горшки с кашей сами двигались в печи, и тесто пыхтело человечьими вздохами, а лампы ни с того ни с сего вдруг вспыхивали и тут же гасли. Ни полицейский, ни частный пристав не могли помочь беде, пока Евдокимов, наконец, не раскрыл загадку домового.

Выслушав его до конца, Бестужев понял, что тот пересказал эпизоды из повести брата Николая «Шлиссельбургская станция». Спустившись вниз, он спросил, откуда он знает эту историю. Евдокимов побожился, что все это было лично с ним, и начал новую историю.

— Зашли в селенье у Ангары на постой к старикам. Они чаем напоили, постель на полу постелили, а Тимоха больным прикинулся, на печь попросился. Накрыл его старик своей шубой, а утром Тимоха отпорол рукава, надел их под штаны и ушел. Потом возвратился, шубу, говорит, забыл. Какую еще шубу? Не было у тебя, я ведь тебя своей накрыл. А Тимоха говорит, что была, без рукавов. Глянул дед, в самом деле лежит такая — и отдал…

Выждав, когда стихнет смех, Бестужев спросил.

— Но ты ли тот самый Тимоха? Стариков-то не жалко?

— Могу ли я такой грех совершить?

— То себе приписываешь, то отказываешься.

— Вот истинный крест — не я шубу украл!

— И за домового побожишься?

— За него нет. Ту байку в иркутском кабаке один солдат рассказывал, а я запомнил. Нельзя разве?

— Это-то можно, а вот с шубой… Сибиряки — народ добрый, привечают всех, а вы воруете, а потом еще и смеетесь. Не вздумайте вытворить такое здесь. Мы ж не бродяги какие! Гольды, гиляки, нивхи по нас о всех русских судить будут.

— Понятное дело! Да и грех их обижать. Добрый парод, и так бедно живут. Когда рыбы нет, воду пьют, дровами закусывают.

— Вот и хорошо, что понимаешь, — сказал Бестужев и пошел к себе. А Евдокимов завел про то, как в доме, построенном из обугленных бревен с пожарища, по ночам стали светиться стены. Но эту историю Бестужев знал давно.

Засыпая, он с улыбкой вспоминал и строки письма из дома, и рассказ о домовом. Повесть брата, нигде не напечатанная, уже гуляет по свету, и он вдруг услышал ее отголоски здесь, в немыслимой глуши, на Амуре.

Две недели бушевала буря. Вода поднялась так, что затопила часть селения, и гольды еле успели перенести свои чумы подальше от берега. Мутные, грязные пенистые потоки несли вывороченные деревья, кусты, корье, остатки чумов, смытых наводнением на Апюе и других притоках Амура. И все это время измученные бессонницей, спасательными работами, болезнями сплавщики находились между жизнью и смертью.

Чурин, едва оправившись от болезни, вновь занемог. И даже здоровый как бугай Павел тоже простыл. Чурин удивлялся, как же так, он — молодой, двадцатилетний парень, видавший всякое на Байкале, расхворался от простуды и морской болезни, а Бестужев, годный ему в деды, чуть ли не единственный из всех переносит все — жару, холод, сырость, бессонницу?

— Из какого же теста, на каких дрожжах замешен он?

— И меня это удивляет, — говорил Павел. — Уж восемнадцать лет знаю его по Селенгинску. Когда он решил пойти в сплав и пригласил меня, я подумал, куда ему, не выдюжит, и согласился только затем, чтобы присмотреть за ним. Селенжане так и наказывали мне, смотри, мол, сбереги нам Михаила Александровича. Знал бы ты, как они уважают и любят его! И вот, не выдюжил я, а ему — хоть бы хны!

Много бед принесла буря — погнили от сырости некоторые товары и продукты, унесло несколько лодок. Но человеческих жертв, к счастью, не было. А вот плоты Крутицкого бросило под утес под Богородском, и там утонуло сразу двести шестьдесят коров. Двести сорок пало в пути от истощения, и в Николаевск дошло всего триста голов. Крутицкий впал в ипохондрию, хотел удавиться, но его успели вытащить из петли.

— Если б мы не переждали бури в Дондоне, — сказал Чурин, — и нас бросило бы на скалы. Бог спас нас от этого.

— Не бог, а Михаил Александрович, — сказал Павел. Сдав половину груза в Мариинске, Бестужев вел последние баржи уже при заснеженных сопках и ледовых припаях на берегах. В Николаевск они прибыли лишь в конце сентября.

«Наконец после трудного, позднего, мучительного плаванья или, лучше сказать, сухохождения по дну Амура, — писал он родным, — я прибыл на самый край нашей обширной родины… Не хочу обмакивать перо в смеющиеся краски радуги… Вы поймете мое положение из следующих слов: я зазимовал в Николаевске… Три дня, как глубокий снег выше колена выпал после грозы с громом, дождем и молниею, а у меня еще и половина груза не сдано в казну…»