"Императрица Фике" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод Никанорович)

Глава 6. Растоптанная басма

Наутро Москва вся в весеннем солнце, в звонах капелей, в подснежных ручьях с ее холмов. Неглинная вздулась черной водой, канава вдоль Кремля на Красной площади тоже была полна, шумные желтые воды свергались в Москву-реку. Улицы кишели торговым людом, брякали колокола, крик стоял над Красной площадью, заставленной прилавками, палатками, ларьками, когда послы ордынского царя Ахмата подымались от Москва-реки к Кремлю. Узкими глазками своими они смотрели на новые главы Успенского собора, высоко поднявшиеся над разбираемыми стенами, на новые башни, на кипучую веселую стройку, Степняки эти не понимали, как можно было работать так шумно, так упорно, наперекор извечному спокойствию матери Земли, как можно громоздить на ее груди такие, уносящиеся ввысь, к облакам, к небу, тяжелые строения… Их пугал этот четкий стук топоров, дробный долбеж каменотесов, властные голоса деловых людей, мерные крики несущих кирпичи по шатким лесам — все эти звуки невиданного труда. Мальчишки бежали за посольством, что-то весело кричали, утренние сизые дымы из изб клубились по-прежнему. В Успенском соборе ударили к обедне, и звон большого колокола, широкий, низкий, поплыл вширь, далеко с холма над русской землей, словно медная песня без слов встающей мощи.

Великий посол царев Садык-Асаф ехал на вороном аргамаке, сидя высоко по-татарски в своей подпоясанной с подхватом синей шубе, в рысьем малахае. За ним тянулись вельможи и счетчики разного рода налогов, даруги, баскаки, скотосчетчики, раскладчики подушного. За ними — охрана с саадаками за спиной, с кривыми саблями у пояса. Невысокие, мохнатые степные коньки, впереплет перебирая ногами, месили талый снег.

Посольство подъезжало к воротам под Спасской башней, топот копыт гулко прокатился по новому настилу подъемного моста. Посольство разглядывал с лесов безбородый старый человек в черной шубе, с золотой цепью на шее, зодчий Антоний. Взглянув, быстро отвернулся и закричал сердито, указывая кому-то на кладку:

— Ты это как, блядин сын, кирпиш клял, а? Такой могучей башни еще никогда не приходилось проезжать степняку-коннику, и Садык-Асаф помрачнел. На Кремлевской площади он увидел, как белым костром стоял широкий куб собора, вспылавший золотыми крестами, над порталом собора высились два ангела со свитками в руках, и один из них замахнулся пламенным мечом.

«Иль алла!» — подумал про себя царев ездящий посол, и его сморщенные щеки с редкой бороденкой дернулись. Москвичи строили что-то новое, крепкое, высокое, похожее на скалы, а нужно ведь было, чтобы они покорились бы степному царю Ахмату, были бы слабее его, были бы ровны, как сама степь.

Сопровождавшие посольство московские пристава поскакали вперед и, заехав плечом к высокому деревянному крыльцу великокняжьей избы, издали соскочили с коней, бросили поводья коноводам, бегом кинулись впереди посольства, которое трусило прямо к крыльцу.

На крыльце стояла встреча — князья, бояре, воеводы, жильцы, греки, смотрели неприветно. От крыльца на снег настлано было красное сукно, и царев посол Садык-Асаф спрыгнул прямо на него своими желтыми сафьяновыми сапогами с загнутым носком, а за ним валилось с коней и все посольство.

Садык-Асаф шагнул на первую ступеньку, и вся встреча пала на колени, ударила челом. Посольство спесиво поднялось на крыльцо, двинулось бревенчатыми переходами, куда сквозь узкие окна врубалось золотыми потоками солнце.

Посреди большой палаты стоял сам великий князь Иван Васильевич — в епанче, в колпаке, за ним ближние люди. Придерживая левой рукой у груди золотой крест, великий князь коснулся пальцами правой руки ковра и, поднявшись, спросил бестрепетным голосом:

— Великий царь наш Белой Орды Ахмат по здорову ль? Московский толмач перевел враз эти короткие слова, и в ответ взрывом посыпалась гортанная, трубная речь царева посла. Садык-Асаф смотрел прямо в лицо великому князю, и его бороденка дергалась в лад речи:

— Ахмат, великий царь Белой Орды, приказал сказывать тебе, князю Московскому, улуснику нашему, так:

«Ты, князь великий, улусник мой! Ты сидишь на княженьи твоем после отца твоего Василья по моей воле, а старый обычай ломаешь да ко мне, царю твоему, не приходишь. И послов ко мне своих не шлешь, и даров ко мне не несут твои люди. И ясак ты мне, царю твоему, за многие годы не дал. И, послам моим в том отказывая, да и их послов старым обычаем не встречал, не чтил сана их… И вот тебе, улуснику моему, великому князю Ивану, мое, царя Белой Орды, слово:

Послал я к тебе моего посла ездящего Садык-Асафа с басмою, чтобы тот посол все дани и выходы за прошлое взял бы. И чтобы ты, те дани и выходы собравши, сам бы их ко мне на Поле[16] привез бы либо сына своего прислал. И тогда я тебя, великого князя Ивана, улусника моего, пожалую… А повеления моего не исполнишь, то приду тогда я, царь Ахмат, к тебе на Москву, пленю всю землю твою, и тебе тогда быть у меня рабом».

Посол замолчал. Немного погодя замолчал и толмач, слышно было только тяжелое дыхание стоявшей на коленях московской встречи. Русские и татаре все смотрели на Ивана Васильевича, бледного, как плат, черные глаза его уперлись в лицо посла.

Помолчав, пожевав губами, царев посол стал сказывать дальше:

— А заутра я, царев посол, буду к тебе, и ты бы, княже великий, улусник наш, учинил бы встречу царской басме старым большим обычаем и мне бы тогда ответил как все, что надо, сделаешь…

Посол повернулся и стремительно пошел прочь из палаты, а за ним, толкаясь, цепляясь друг за друга саадаками, саблями, бросились все татаре, разобрали коней, уселись в седлах высоко и, труся, поехали из Кремля за Москва-реку, на Ордынку, в свое подворье.

Князь Московский Иван Васильевич молча проводил посольство до крыльца и, когда царев посол, отъезжая, высоко поднял в правой руке свою нагайку, низко поклонился ему в пояс. Проводив, великий князь прошел сразу на половину матери своей Марьи Васильевны, принявшей тогда уже постриг под именем инокини Марфы, за ним с тихим ропотом валили встревоженные князья и бояре. Все уселись вдоль стен на лавки, устланные красными полавошниками. Молчали.

В сенях раздались тяжелые, спешащие шаги, и в палату вступила Софья Фоминишна. Бледная, поклонившись поясным поклоном супругу, она села в свое кресло.

— Князья и бояре! — сказал негромко Иван Васильевич. — Вы всё сами слышали… Как учиним теперь? Как будем Орду держать? |

Сам Иван Васильевич не был захвачен врасплох татарским требованием: он знал — Садык-Асаф едет на Москву гневен. Однако все ближние люди великокняжьей избы волновались, им мстились уже страшные образы былых ханских нашествий… Снова скачут, бесчисленные конники, слыщится скрип телег, арб, рев быков, верблюдов, ржанье коней, дым от костров, окруживших города… Кровь, убийства, насилия. И снова тянутся бесконечные толпы истомленных русских пленников, угоняемых в рабство!..

И это тогда, когда Москва включила в свою державу и Новгород, и Псков! А если Ахмат-царь того гляди двинет на Москву свои отряды? Конечно — война, но война всегда риск — кто кого? А ведь у молодой Москвы дома и за рубежом немало врагов. Да и круль польский Казимир дружит с Ахмат-царем и не в ладах с Москвой из-за Новгорода. А что если Литва ударит с запада, когда царь Ахмат нажмет с востока? Что при таком положении будет делать Новгород? А ну как он ударит с севера в спину Москвы?

Не все ладно и в самом княжьем семействе. Как ни легка казалась рука Ивана Васильевича, а оборачивалась она тяжелой: стлал он мягко, да спать было жестко. Два его родных брата — Андрей да Борис — довольны им не были: Иван, взявши Новгород под Москву, им ничего не пожаловал, ничем их не отблагодарил. И теперь, в такой трудный час, будут ли они задарма подставлять головы за него? Или нужно им с чужого пира похмелье?

Иван Васильевич сидел в высоком кресле с двуглавым Софьиным орлом на спинке, ждал, когда заговорят. Инокиня Марфа взглядывала то на сына, то на сноху, не выдержала и, трясясь от волнения, маша руками, заговорила первой:

— Сыне мой, княже великий! Вспомни отца твоего, великого князя Василья! Ведь его схватили тогда в бою. Да где тебе помнить — ты тогда по пятому годочку был… Ох, схватили, схватили его, проклятые коноеды, да из Ефимьева монастыря мне его нательный крест и шлют… Выкупай-де! Порядился тогда отец твой Василий с Улу-Махаметом-царем, и заплатили мы выкуп великий. Ну и отпустили они отца… Вот тебе и повоевал… Трудно, сынок, воевать-то! Ты бы и теперь, князь великий, так же сделал… Хорошо — широко, да поуже — не хуже! Откупись от них, сынок, ну их! А как ты, князь, во всем волен, так делай, как тебе бог на душу положит…

Она залилась слезами, тучное ее тело затряслось под черной манатьей.

Бояре пришли в волнение.

— Так оно, так и есть! — загудели густые голоса. — Правду сказывает старица — мать твоя! Что делать-то? Счастья военного пытать? Так неверное оно, счастье-то! Лучше так. Потихоньку-то эдак лучше. Сердце-то, оно рвется, так держать его надо, сердце-то. Держать!..

Особенно горячились два князя — Ощёра Иван Васильевич да Мамона Григорий Андреевич. Большие, брюхатые, волосатые, оба сребролюбцы, они стояли друг против друга в цветных шубах и, махая толстыми руками, кричали густо:

— Не тебе драться-то с ним, великий княже, с окаянным царем! Пес с ним! Лучше дай откуп, да и все заплати чего в дань недодано… Доправим с людей! Вестимо, ордынский царь-то видит — мы богатеем, ну ему и обидно. Обидно! А с сильным человеком делись, чтобы он не обижался. Пошли дары-поминки к нему добрые да послов в Орду, как велит, все и замирится. Господь поможет! Плачивали ведь старые князья дань, ничего-о-о! А ну как бежать с Москвы придется… А куда-а?! А этак — что бог даст…

Софья, уперев глаза в красное сукно на полу, слушала взволнованные голоса. Ах, как все это знакомо! Не так ли чуть-чуть не сгубил все свое царство царь Юстиниан, когда оно было потрясено восстанием Голубых и Зеленых? И разве не поддержала его тогда царица Феодора? Она, она, Софья, тоже должна помочь супругу!

Поднявшись с кресел, великая княгиня Софья Фоминишна перекрестилась и заговорила твердо: — Великий князь Московский, супруг мой! Что сотворишь? Куда побежишь? Отец мой, Фома, деспот Морейский, отечество покинул… В Рим побежал… Но не сама ли и я отказала в браке многим сильным рыцарям — и князьям и королям, чтобы быть тебе супругой? Не на то, чтобы стать нам с тобой вместе данниками татарскими, да и детям моим царского роду!.. Девять годов ты не плачивал дани татарской — или затем, чтобы заплатить за все время? Заплатишь ты ее разве честью своей! У тебя есть сильная рать, города иные и князья помогут, бог тебе во всем помогал! Что ж слушать тех, кто должны быть твоими верными слугами да исполнять то, что ты им укажешь? Что грозит тебе? Хоть смерть! Так ты же знаешь — смертными мы родились на свет. А я же молю бога об одном лишь: чтоб никто не увидел бы меня до самого смертного моего часа без этой диадимы, без этого пурпура… «Бежать!» — кричат бояре. Нет! Я не побегу! Куда бежать? Разве есть другое место, кроме своего могучего отечества? Не побегу никуда, потому что трон московский будет для меня лучшей могилой, а пурпур мой — достойный мой саван, если и погибнуть придется!

И Софья Фоминишна обвела лица бородатых советников гордым взором… Какая тяжесть давила ее плечи! Какой огонь должна была вдохнуть в эти смутные души, чтобы задрожали они животворным трепетом, достойным их великой земли! Смелые они люди, в бою крепки, да трудны для них испытанья на распутьях: не знают, куда брести — семо ли, овамо ли?

Молчание палаты наполнил мощный звон с нового Успенского собора. «Или так и бросить все это, что задумано, все, что начало уже делаться? — будто спрашивал он. — Упасть духом в час смертного решения? Предать великое дело всей земли?»

Великий князь поднялся с места, перекрестился, поклонился матери и твердо выговорил:

— Завтра будет так, как я скажу. Одно знайте— прошлому не бывать. Волны бьют в камень, и камням от того ничего не делается, а волны рассыпаются в пену… Так и будет с врагами Москвы!

Наутро, царев посол Садык-Асаф появился у великокняжьего дворца со своими приставами, но встреча тут была уж иной. Посол спешился на красное сукно и, приняв в обе руки ларец с ханской басмой, на своих кривых ногах конника легко двинулся по ступенькам. Вступив в бревенчатую палату, посол увидал, что на этот раз бояре и князья, духовенство и жильцы стоят в глубине, по стенам, а великий князь Иван сидит в кресле в епанче и в Мономаховой греческой шапке, увенчанной крестом из самоцветов. Никто не пал встречу на колени, не встал и великий князь.

Посол царев двинулся к Ивану Васильевичу, стал перед державным креслом. Свита посла, что овцы, сбилась тесно, чуя грозу. Иван Васильевич разом поднялся и без встречи бурно шагнул вперед с орленых кресел.

Посол поднял было ханскую грамоту высоко, протянул ее Ивану Васильевичу, но великий князь схватил грамоту, плюнул на нее, с треском разорвал, бросил лоскутья на землю. Выхватил из рук шатнувшегося восточного вельможи его цареву басму, распахнул ларец и, вытряхнув воск наземь, растоптал каблуком своего пурпурного сапога.

— Улусник царев! — визжал посол. — Что творишь? Или смерти хочешь? Великий царь Орды…

Но уже грозно гремел свободный голос Москвы:

— Старик! Пойдешь к своему господину — скажешь ему, что он, нечестивец, должен забыть свое безумье. Ни даней, ни выходов Москва не платит!.. Ему, хану, меня, великого князя, не видать! Русия — не мене той Орды, а боле. А хочет он нам грозить, то пусть знает, что мы рады принять боевые труды великие и, уповая на бога, обороним и землю свою и на ней все христьянство. Пойдешь в Орду ты, старик, один, говорю — один, а остальных взять! Схватить всех!

Жильцы ринулись вперед, сверкнули и звякнули сабли, возня, стоны, хрипы, раздались крики, сплелся в палате тесный клубок тел; и все скоро было кончено — послы перебиты. Татарское подворье на Ордынке было разгромлено прискакавшим великокняжьим отрядом под ликующие крики москвичей. Сожжено… Солнце, весна, крики толпы, дым и пламя пожара, звоны колоколов — все сливалось, в один великий могучий гул…

А в великокняжьей избе ближние люди переживали переходы от радости к отчаянию. Не верили они очам! Боялись нового. Боялись старого. Рушились вековые навыки, устоявшиеся за века владычества степи… Теперь ведь не вокруг Кремля приходилось ломать избы на 109 сажен, а надо было расчищать вокруг русской земли Великий Луг, Дикое поле, освобождать степь, идти туда по Волге, за Волгу, на восток, на полдень, выжигать гнезда темного рабского прошлого, широко разворачивать русскую землю.

По румяному вечеру против заката выступил молодой узенький месяц с хрустальной звездой, под ним, чернея кровью, по льду Москва-реки легли кучей трупы посольских людей ордынского царя, представителей последней кочевой империи великого хана Чингиса.

Рубеж был перейден. Москва стала уже бесповоротно у свободных новых дорог. Хмель первой радости избавления от Степи в народе проходил, все шире распространялось горькое похмелье сомнений и опасений. Слухи, один другого тревожней, вспыхивали в Москве, в ближних городах, бежали волнами по Московской земле. Природа посылала тоже и знаменья: по самому началу лета горели леса и сухие болота, солнце в сизо-синем дыму стояло багрово, словно в последний день, от дыму усыпала рыба в воде, говядина, птица и скот пропахли дымом. Видны были на Москве пасолнца, числом четыре, что стали кругом истинного солнца. У церкви Рождества в городе Алексине соборный провалился купол. Под конец лета прошел с неба звездный дождь, звезды сыпались, что твой горох, рассыпались искрами. Знаменья перетолковывали кто как, и в этих толках зрела и росла неприметно крамола.

После Петрова дня[17] вскоре прибежали с Новгорода верные люди, великокняжьи исцы — Иван Колесо со товарищи, принесли вести, что в Новгороде не мирно, старое-то шевелится: не унялись новгородские вящие люди, и боятся де они теперь гнева ордынского царя Ахмата. Стали поэтому они пересылаться с польским крулем Казимиром, зовут его опять против Москвы и в свою землю. А Казимир-круль послал тоже-де своих послов в Орду к царю Ахмату, зовет его на Москву, обещает помогу.

Действовал Казимир еще и в ином направлении: он направил послов и к папе Римскому в расчете на то, что папа был гневен на Москву и в особенности на великую княгиню Софью Фоминишну — она-де обманула ведь папу и теперь помогала строить не римскую, а московскую силу; Казимир же довел папе о союзе своем с царем Ахматом. Этим вестям папа Иннокентий VIII обрадовался настолько, что разрешил крулю брать нужные на поход против Москвы средства в казнах католических церквей Польши и Литвы. Дело стоило расходов: если бы Москва была разбита, то русскому народу можно было бы навязать снова Флорентийскую унию.

Ночами у постели Софья Фоминишна твердила князю Ивану:

— Иоаннес! Не медли! Не копи врагов, действуй сразу… Покамест в Новгород не дошел Казимир — время есть. Да и Ахмат-царь подымется не скоро. Пока что Новгородскую землю нужно перестроить, всех сильных оттуда вывести!

— Или Новгородскую землю впусте оставим, ежели людей ихних оттуда выведем? — спросил Иван Васильевич и, обняв жену за круглые плечи, остро глянул в ее глаза. — Земли, что ли, покинем?

Они сидели у постели, на ковром крытой, широкой скамье. За окном московская ночь, светлая луна августа сияла над заснувшей столицей зеленой кисеей. В сиянии стояли кружевом березы, липы, рябины, ели, за ними сквозь блестели кресты, огоньки. С Кремлевской стены слышны были крики караульных, с улиц — колотушки ночных сторожей. Брехали, а то вдруг замолкали собаки. От месяца на полу лег синий ковер, и босая нога великой княгини была как восковая.

— Не останутся те земли впусте, — говорила Софья. — Новгородские земли отбери в казну на себя, государя, и на них верных ратных людей помести… Пусть они теми землями правят, да тебе служат, да сами кормятся… Москву крепят. А тех, кого из Новгорода выведешь, сажай на другие земли, в Низовскую землю либо в Рязанскую, чтобы они там на великокняжьей службе рубежи боронили. Им честь, тебе польза… И дело верши тайно и скоро.

В октябре, уже после Димитриева дня[18], прошел по Москве слушок, что великий князь Иван готовит войско. И впрямь, как-то еще до первых морозов вышел из Москвы в глухую ночную пору, перед самым утром великий князь с малым войском, вел всего-то одну тысячу. Шел Иван Васильевич бразо — на Торжок да на Бежецкий Верх, а загодя кругом там были расставлены заставы, чтобы никого вперед дальше не выпускать, чтобы слухов бы впереди не было до времени. С дороги послал Иван Васильевич к братьям своим — к Андрею Большому в Углич да к Борису в Ржев верных людей, звал помочь ему. Браты оба, однако, не пошли.

Ничего-то не чули сами новгородцы, и не успели они опамятоваться, как великий князь был уже в Бронницах, в 25 верстах от Новгорода. Стал там накрепко, выжидая помоги — донесенья-то с Новгорода были правильны. Новгородцы опять затворились, в стенах и, нарушая крестное целование, великого князя Московского туда не впускали.

Две недели стоял великий князь под Новгородом, широко распространяя слухи, будто ждет помоги, а на деле выжидал, как идет в городе «великая прека» новгородцев меж собой. В декабре по серебряному первопутку привезли московские люди к Новгороду да к его посадам пушки, и мастер Родольфо Фиоравенти стал бить по городу.

Московская туча метала молоньи, гремели громы, в Новгороде росла безладица. Вящие, богатые люди ковали крамолу, стояли за Казимира-круля, а люди малые да черные— тянули к Москве, на великого князя Московского, пробирались в малый его стан и просили-молили Христом-богом Ивана Васильевича: избавил бы он их от тягот войны и осады, пожаловал бы их, принял под свою московскую руку…

Однако перепуганных людей этих московски люди к себе не пускали.

— Назад! — кричали они из осадных мест. — Ступайте вобрат в город! Ваша вся надежа — сам Иван Васильевич!.. Он к вам придет, он вас оборонит, спасет и пожалует… Вы только ворота ему отворите. Наза-а-ад!

А пушки грохотали, и бил из них Родольфо Фиоравенти крепко — «бе бо искусен зело». По Рождестве вскоре опять распахнулись настежь ворота новгородские, и оттуда в морозном свете зимнего дня показался крестный ход. Шествовал опять сам владыка Феофил, ставленник Борецких; шли попы с крестами, в золотых ризах сверх шуб, шли монахи, посадники, тысяцкие новые и старые, бояре, за ними валил народ. Зазвенели колокола новгородские, пушечный огонь смолк. Новгородцы подошли к ставке князя и с пением стихир опустились на колени, понурив обнаженные буйные вольные свои головы.

Иван Васильевич ехал им встречу на коне, в вишневой шубе, опоясанной кривой саблей, в татарском малахае. Наезжая друг на друга храпящими горячими конями, в облаке пара за ним ехали великокняжьи ближние люди, доверенные в этой тайной экспедиции, засекреченной настолько, что даже на Москве не прознали, куда пошел великий князь. Осадив коня, который дал свечу, Иван Васильевич спешился, снял треух и, подойдя к владыке Феофилу, принял благословенье, поцеловал владычью руку. Осмотрелся затем веселыми глазами и, погладив бороду, в которой уже вился снежок проседи, сказал ясным голосом в тишине мороза.

— Я, государь ваш, мир объявляю вам, всем людям, тем, кто во зле не виноват: не бойтесь ничего! Идемте к святой Софии!

Пройдя с крестным ходом в Новгород, великий князь Московский снова стал перед иконостасом Софийского собора.

А молебен он слушал с суровым лицом и после молебна отправился в дом посадника Ефима Медведева, где и объявил, что становится тут постоем, В тот же день по спискам было схвачено пятьдесят человек новгородцев, начался свирепый розыск.

И оказалось, что в числе готовых передаться Казимиру-крулю был даже и сам владыка Феофил. В простых розвальнях его немедленно повезли на Москву, заточили в Чудов монастырь, церковные драгоценности владыки были увезены тоже в Москву — золото, серебро, жемчуга, самоцветы. В срочном порядке из Новгорода затем было выведено до одной тысячи опасных семей из вящих людей, из бояр новгородских, из богатых купцов и поставлено на московские службы в Низовскую землю — в Нижний Новгород, в Кострому, во Владимир, в Муром, в Переяславль, в Юрьевец, в Ростов Великий. И простых людей из Новгорода тогда было выведено до 7 тысяч семей и поселено в других городах, всюду «на посадах», то есть вне городских стен. А на новгородские города и земли посажены были бояре, дети боярские, а подчас даже и добрые холопы из Москвы.

И еще Иван Васильевич узнал на дознании в Новгороде, что его братья — Андрей Большой да Борис, что не пошли по его зову на помочь, — имели давно уже тайные пересылки с новгородской знатью. Тяжело было слышать это Ивану Васильевичу. Однако он молчал.

В Москву Иван Васильевич вернулся тогда 12 февраля, на день Алексия, митрополита Киевского, всея Руси чудотворца, перед самым заговеньем на великий пост. Столицу свою нашел великий князь в большом смятении.

Народ московский встретил победителя радостно, но в то же время вся Москва говорила, что оба великокняжьих брата — Андрей Большой с Углича да Борис со Ржева — вот-вот встанут войной против брата Ивана. Народ уже бежал из деревень таборами в леса, подальше от больших дорог, где должны были проходить к Москве восставшие рати обоих князей, и оттого многие еще до всякой войны померли с голоду и с холоду. Множество народа нахлынуло тогда в Москву, в ее стенах ища убежища от надвигавшегося бедствия.

В подмосковных городах помнили тогда еще хорошо, что значат проклятые княжьи усобицы. И наконец дошла главная худая весть: ордынский царь Ахмет-де подымается на Москву. Эту новину принесли Ивану Васильевичу два татарских хана, перебежавшие к нему — хан Мердоулат с сыном своим Бердоулатом да его брат хан Айдар.

— Ханы-то эти и прибежали на Москву потому, что они-де не верят хану Ахмату и его победе! Добрая то весть, а не худая! — сказала мужу Софья Фоминишна и коротко усмехнулась: — Вода-то течет не в гору, а под гору!..

Но и в Орде все больше кипел гнев на князя Ивана: в середу, на пятой неделе великого поста, какой-то выбежавший из Орды татарин ножом, как барана, зарезал царевича Бердоулата, ханского сына, мстя за его измену своим. Москва так и ахнула: «Ах, батюшки, до чего же злые!»

Иван Васильевич выдал убийцу отцу погибшего хану Мердоулату, и тот на Москва-реке, на талом по весне уже льду, при собравшемся на обоих берегах народе собственноручно ножом отрезал голову убийце.

Паутина событий плелась все быстрее, все гуще. В ту же весну, 18 апреля, с Москвы пошло посольство: к хану Менгли-Гирею, в Крым, его повел князь Иван Иванович Звенец, толстый, русобородый человек с глазами навыкате, Иван Васильевич прощался с ним в великокняжьем покое, и при последних инструкциях присутствовала Софья Фоминишна.

— И ты, Иван Иванович, сказывай хану Менгли-Гирею так, что-де я ему, царю, челом бью! — говорил Иван Васильевич. — Не упускай и того — зови его царем почаще, — они, татаре, это больно любят. И сказывай ты хану так: велит-де тебе сказать князь великий, что-де он от тебя многие клятвенные грамоты имеет и тебе он клятву-шерть дал тоже. И ты-де мне в тех грамотах писал, что если пойдет Ахмат-царь на меня, великого князя Ивана, тогда ты, царь Менгли-Гирей, сядешь на конь и пойдешь против Ахмата же али царевичей своих пошлешь… И проси ты, Иван Иванович, чтобы он, Мегли-Гирей-царь, мне на то ярлык крепкий дал, что так оно и будет.

— Княже великий! — возразил князь Звенец, поглаживая бороду. — Дело-то ясно — клятву такую Менгли-Гирей давывал и ярлыки писывал. А ежели он вдругорядь писать ярлыки не позволит — чего тогда?

— Правда-то одна, — ответил Иван Васильевич. — Одна она, правда-то, и раньше и теперь… А ты все ж стой на своем, проси ярлыка опришного по той, по передней правде. Чтоб тот новый опришный ярлык старый бы ярлык крепил, И чтобы идти нам с ханом вместе на всех вопчих недругов…

— Иоаннес! — прервала мужа Софья Фоминишна. — Подумай! Скажешь ты прямо, чтобы Менгли-Гирей на Ахмата-царя шел, — он может забояться — силен-де Ахмат-то царь. А ты, супруг мой, так советуй, что если-де он, Менгли-Гирей, схочет, то пусть не на Ахмата-царя идет, а на его Орду, Ахматову, пустую ударит, как оттуда Ахмат-царь на Москву уйдет и силы дома не останется. Пусть-де крымцы Ахматову Орду с тылу зорят да грабят. А и то добро!

Иван Васильевич взглянул на жену, потом на Ивана Ивановича:

— Слыхал, Иван Иванович? А? Крепко слово! И говори еще так: какую-де помочь схочет дать он, Менгли-Гирей, то бы и прописал в своей грамоте… слово в слово. Понял?

Иван Иванович поднял вверх обе свои большие руки и молча качнул головой.

— Иоаннес! — продолжала Софья, крутила она синий перстень на левом безымянном. — Говори так, однако, чтобы и нам не трудно было… Пойдет Ахмат-царь на нас либо нет — пока не видно. Наказывай с того так послу, чтобы нам было можно, ежели нужда будет, и с Ахматом-царем пересылаться вестями. А скажет Менгли-Гирей, что-де тебе, великому князю Московскому, с Ахматом-царем послами не пересылаться бы, ты, княже, должен ему отговаривать: как-де мне послов моих к Ахмату царю не слать? Земля-де моя с его землей на одном поле сходится. Надо было нам и с Менгли-Гиреем в договоренности быть, однако не так, чтобы тот крымский царь тоже нас голыми руками взял бы запросто. Вместо Орды да Крым на московскую шею посадить — это все одно.

— Хрен редьки не слаже! — сказал, качнувшись, Иван Иванович и опять поднял ладони вверх. — Правду молвит государыня! Сущую правду! Отмолившись большим обычаем в Успенском соборе, посольство ушло, потонуло в весенних степях, протянувшихся туда, к самому Крыму, к Черному морю, уплыло по душистому морю весенних трав, обрызнутому миллионами цветов. Никому еще не принадлежала эта степь, еще вольна втуне и впусте лежала пока эта большая земля, ожидая того, кто станет ее хозяином.

А на Москве к Ивану Васильевичу снова наваливала забота — надо было рознь с братами избывать. По завещанию еще отца их, великого князя Василия Васильевича Темного[19], было всем братьям приказано слушать мать, великую княгиню Марью Васильевну, во иночестве Марфу. «А дети мои из ее воли не вымутся!» — писано было в этом завещании.

На ту весну князь Борис Васильевич поехал в Углич к брату своему — к Андрею Васильевичу Большому, и оба говорили много и жарко о своих обидах: с Новгородом они-де оба бились, да Новгород-де обоим им, князьям-братаничам, боком вышел! Князь Иван все на себя забрал. А как их другой Юрий-брат помер, так брат Иван тоже все его добро на себя отписал, им ничего не пожаловал. А теперь вон-от он, Иван-то Московский, Ахмата-царя изобидел, и идет тот царь Ахмат на свой улус Московский с расправою, а не на их владенья. Ну пусть-де теперь Москва сама с ним ведается, а их дело — Углич да Ржев! И порешили оба брата уйти от греха из своих городов и со своими боярами, с дружинами подальше в Новгородскую землю, поближе к Ливонскому рубежу.

Так они оба и сделали. Князья Андрей да Борис ушли из Ржева и Углича, стали в Великих Луках, оттуда послали своих бояр к польскому крулю, чтобы тот их с братом Иваном рассудил. Казимир послов принял ласково, пожаловал княжьим женам в прокормление город Витебск — дело-то принимало серьезный оборот. Великий князь Иван отправил вдогонку за братьями ростовского архиепископа Вассиана, старца телом хилого, но духом мощного и бестрепетного, подлинного стоятеля за русскую землю: братьев надо было уговорить.

На страстной неделе владыка Вассиан вернулся из своей миссии на Москву безо всякого успеха: оба брата гневались на своего старшего брата, и главной причиной всей вражды была-де она, Софья Фоминишна. Она-де своими советами толкала мужа на гордые дела, которые дорого обходились потом всей русской земле. А главное дело было в том, что великое княжение Иван Васильевич после своей кончины хотел оставить мимо наследника брата своего Андрея Большого — сыну от первого брака Ивану Ивановичу.

Владыка со вздохами и охами докладывал об этих печальных делах, посверкивая остренькими глазками сквозь белые мохнатки бровей. Иван Васильевич молча слушал речь святителя. «Опять старые дела! Ано опять котора[20] между дядей и племянником из-за престолу». — Сына своего Ивана я ставлю на великое княжение так, как мне отец повелел! — уклончиво наконец вымолвил князь Иван. — А что до того, что имение неправо я дал, так наш отец приказал нам матери нашей слушаться… Как она прикажет, так тому и быть. Она теперь хоть инокиня, а во всем свою власть держит… А ты, владыка, сказывал ли братьям, что я их жалую, даю им Калугу да Алексин?

— Сказывал! — ответил владыка и засмеялся тоненько: — Хи-хи-хи!.. Как не сказывать! Да только братья твои говорят, что ты больно хитер, что Алексин и Калуга на пути от татар к Москве стоят и, де, что если те города взять, то, значит, тебя от татар и оборонять им придется. Хитро, говорят, великий князь все делать хочет, и кто это, ему, говорят, все советует?

А Иван Васильевич слушает, и так он и видит перед собой строгое, неуступчивое лицо Софьи. Ох, и есть да еще будут раздоры! У Софьи рос ведь сынок Васенька Иванович, топал уже по великокняжьим клетям толстыми, крепкими ножонками. Царского, греческого роду тот был Василий — «Василевс», по-русски сказать — ну «царь»…

— Или что же это — не Васю ты поставишь на царство, а Ивана Ивановича, что рожден от тверской княжны Марьи, от их крамольного роду? — как-то раз спрашивала уже Софья Фоминишна у мужа.

Васенька-то пока что невеликое облачко, а сулило оно большею бурю… Борьба за власть в тени трона была привычной стихией византийцев, они хорошо знали все ее хитрые приёмы и обычаи, они в ней никого не щадили. Старшему сыну Ивану могла грозить и еще одна тайная опасность: не зря ехал уже на Москву вызванный брат Софьи, прямой наследник константинопольский, царевич Андрей.

Вести о распрях на Москве между братьями долетели в Дикое Поле, до Ахмата-царя, и очень он был им рад: вставала старинная смута, и могли, пожалуй, повториться жирные татарские времена, могла, пожалуй, вспыхнуть усобица… И Ахмат-царь торопился издаля подымать свои бунчуки, слал новое посольство, торопил Казимира выступать на Москву, уж и межу указал, где должны были сойтись польские, в латы кованные, и татарские овчинные, в войлочных бронях полки.

За Рязанью, из дальних сторожей, с дальних рубежей от выдвинутых в степь вольных казаков, от их застав и засек в Диком Поле наконец запылали сигнальные огни на вышках, взвились высоко черные дымы. Шел Ахмат — царь Ордынский — из глубин волжских степей на Москву, на свой улус.

В майский день собрал Иван Васильевич совет в своей избе. Сидел там весь великокняжий род да ближние люди. Был тут чернолицый, низенький, широкоплечий не в меру князь Верейский Михайло Андреевич, молчаливый и мирный человек, дядя великого князя. Он уже давно уступил большую часть своего удела Москве и связал свою судьбу с племянником.

Сидела и черница — инокиня Марфа — в черном апостольнике, подхватывавшем ее одутловатые желтые щеки. Был тут митрополит Геронтий со епископы да с архимандриты, был тут и сын великого князя, его наследник, тонкий красивый юноша Иван Иванович, по прозванью Малый. Белые высились в окнах березки, сквозили душистой листвой, ворковали голуби под застрехами, да накатывало, обдавало по временам колокольным звоном. Солнце в упор зажигало цветные искры на нарядах и на оружии, на поясах и светило прямо в темный лик Одигитрии.

— Русские люди, — сказал Иван Васильевич. — Приходит грозный час. Должны мы отстоять наше государство — Москву — от ордынского царя… Станем же, как прежде стаивали, станем, как великие и славные стоятели стаивали: и Александр Невский против немцев-рыцарей, и как Дмитрий Иваныч, прадед наш, против царя Мамая. И пусть бог по молитвам наших заступников Петра и Алексия митрополитов, поможет нам упасти наше правое дело, нашу землю, на которой и нам трудиться, на которой жить и нашим детям, внукам и правнукам, и ныне, и присно, и во веки веков.

Рати надобно собрать борзо… Передние полки поведут на рубежи сын наш Иван Иванович Малый да брат наш Андрей Васильевич Меньшой. Потом прибуду я сам с ратью. Дядя наш, князь Верейский Михайло Андреевич, да боярин Иван Юрьевич останутся на Москве для управы. Супруге нашей Софье Фоминишне с ребятами ехать на Дмитров, а оттуда к Белоозеру, и с ней пойдет великокняжья казна для обережения же. И быть с нею окольничему боярину Плещееву Андрею Михайловичу.

Слышали все, что Ахмат-царь идет к Дону-реке. Воевода Звенигородский, князь Ноздреватый Василий Степанович! Идти тебе с казанским царевичем Нордоулатом на ушкуях, сбежать Волгою, ихнюю Орду-город позорить, пожечь, людей побить, сколько мочно… Боярин Скряба Тимофей Прокопьевич! Скачи немедля в Крым, к брату нашему, царю Менгли-Гирею, проси, чтобы делал так, как по клятвенным ярлыкам-шертям, договорено… И шел бы он, Менгли-Гирей-царь, на Подолию, под Киев, чтобы Казимиру-крулю к царю Ахмату на межу выйти было не мочно!

А Москва быстро наполнялась народом: все спасали свои жизни и добро. Люди бежали с полудня, с татарского древнего пути, куда шли московские полки и где теперь должен был проходить и Ахмат-царь. На Рязанскую дорогу выходили и уже стали стеной костромичи, ярославцы, нижегородцы. Туда вышли и наши касимовские татаре да татаре из Новгорода-Рязанского. Оборонным рубежом лежала там река Ока, быстрая в своем глубоком ложе, среди лесов и перелесков из елок, березок, осин. Горели деревни — их, уходя в оборону, жгли крестьяне, горели и усадьбы поместий. Толпы помещиков, крестьянского люда, посадских со всяким скарбом, скотом спешили-шли, ехали к Москве за укрытием в стенах и за обороной в поле…

Татарские разъезды передовых отрядов на своих быстрых конях уже рыскали под самой Москвой, перехватывая дороги, рубя, арканя и уводя мужиков и баб, девок и ребят в полон, убивая крепких мужиков. Толпы ясыря[21] появились и тянулась уже по степи, проклиная судьбу, в голос прощаясь с родными краями. Москва все больше распалялась на великого князя Ивана:

— Это все его дело! Это он избил послов ордынского царя… Эку тугу людям принес! — гудели москвичи по кабакам, по церковным оградам, на рынках, на площадях…—

Не хотел давать выходов!.. А ведь дани-то небось сам с нас емливал? Брал по-старому, а Орде не платил по-новому! И прогневал татарей-то. Эх! Бояре дерутся, у холопов чубы трещат!..

— На чужой-то роток не накинешь платок!

— Ей-то что! — говорили про Софью Фоминишну москвичи, до которых досягали отдельные ее слова из велико-княжьей избы. — Ей наши беды ништо — чать, она римлянка!.. Царица беглой деревни!.. Из Рима пришла к нашему нестроению. Переменил князь старый обычай — и вот замешалась земля-то. А как раньше-то мы жили — сла те осподи! Зато ныне гибель приходит докончательная. Известно, та земля, что обычай свой переменила, не долго стоит. К нестроению она нашему пришла!

Приходили и добрые вести. Князь Ноздреватый с татарским царевичем успешно ворвались в Орду, никакой обороны там не застали и успешно ее жгли, громили и грабили. Весь улус ордынского царя трещал под ударами ушкуйников и татарских и русских наездников… С Крыма через Перекоп вышли полки царя Менгли-Гирея, шли на север к Киеву, грозя Подольщине.

Сияюще прекрасны майские дни в тех русских местах. По зеленым лугам темные ракиты глядятся в светлую воду речек, что текут в неглубоких бережках. Увалы, склоны, горушки, вспаханные поля. По оврагам отцветает черемуха, несет оттуда сыростью, ландышами, звенят ключи. Подошел и Семик, веселый, весенний праздник за Троицыным днем: тут бы игры играть, хороводы водить, свирели свистеть нежно и жалобно да плясать, венки завивать. И не до плясу: такая воля божья — татарская сила идет.

И идут встречу на полдень оржаные рати, ползут, гремя железом, по полевым дорогам среди несеяных полей, среди сгоревших, брошенных деревень, шелестят вразброд лапти по земле мягким харанчиным шелестом, мнут цветы на обочинах дорог. Уходят полки в темные леса, под своды их, под лапы темных елей, острые шпили которых зубят весь горизонт; идут там рати в духовитой прели, во мгле, середь павших лесин, валежника, зеленых мхов, папоротников, и звуки протяжной песни иногда глухо отзовутся среди дерев, стоящих, что твои окаменелые воины. Чуя шум идущей силы, лесное зверье отбегает подальше, улетают и птицы, и только черные вороны сопровождают войска: знают — близка пожива. По вечерам горят сквозь дерева алые зори, месяц спеет по светлому небу за уходящим солнцем, на берегах речек полыхают теплины привалов, дым отгоняет комарье и мошкару. Всюду воины в шлемах, в толстых шапках и в железе, в стеженых тегиляях, с оружием, какое послал господь, или заботливый помещик, — от арабского дамасского меча и до топора на ухватистом топорище, до рогатины на березовом ратовище… Тени от воинов уходят трепетно между стволов в леса и там шевелятся тоже, словно легкие армии, — и тем чернее, чем ярче костры, на которых варят себе походное варево ратные люди… Все кругом полно красным светом, гремят голоса, отзываются бесконечным эхом, стучат топоры — валят сухостой, фыркают кони, ревет мясной скот, монотонно поют замиренные татаре, а то прогремит громом раскатистый смех из воеводина шатра, где в раскрытую полу видать, как алеет огонек лампады.

Великую силу эту собрала Московская земля… А милый окоем блестит неяркими звездами на светлом небе, одинокая березка ушла прямо в небо кудрявой головой, из черного ольшаника, толпящегося у болотники, тянет белые свои полога легкий туман, несутся свисты и раскаты соловья.

Груба, черна, как земля, сила народная, но и плодотворна и могуча. И пусть сюда с далекой степи за несеяной поживой конная, войлочная, овчинная Сила, сила Ахмата-царя, но эта медвяная, свежая среднерусская ночь так свежа, легка, молода, небо так мирно, что словно обещает всем людям русским в их бедных холстах да овчинах, что они превозмогут все, что они и на земле зажгут такую же прекрасную жизнь, какая теперь сыплется со светозарного неба, с душистых дерев.

Собранные с Москвы рати двигались на полдень, а на Север сказали всадники с грамотами, чтобы подымать русскую силу все дальше и дальше, в лесах, за озерами, в городах, селах, посадах — туда, к Студеному морю, и на Восток — к самому Камню, к Уралу, в Сибирь.