"Императрица Фике" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод Никанорович)

Глава 14. Манифест народу

Алексей-царевич в Твери целых десять дней ждал, пока царь прибудет в Москву. Пришло наконец приказание ему ехать.

«В Москву, к отцу!»

Не знал царевич того, что будет. Думал он на Афросинье жениться, в поместье жить. А там что бог даст. А Афросиньюшка уже сына обещалась принести ему — «селебляного», так оба они будущего сынка уже прозвали и для этого «селебляного» уже и одеяльце на чернобурке заготовили. Этот сын любимый был бы, не то что от Шарлоты, полунемец Петр Алексеевич Второй.

Не знал того, как пойдут дела, и Петр Андреевич Толстой. Вот почему он — ух, дипломат! — 22 января из Твери написал Афросинье такую на всякий случай записку.

«Государыня Афросинья Федоровна! — писал Толстой. — Поздравляю вас, мою государыню, с благополучным прибытием государя-царевича в свое отечество, понеже все волею божьей так исправилось, как вы желали. Дай боже вашу милость, мою государыню, вскоре нам при государе-царевиче видеть.

Покорный слуга Петр Толстой».

Не знал того, что будет, и сам царь Петр. Уже скача в своей кибитке в Москву из Санкгпитербурха навстречу сыну, он словно каменные глыбы в голове ворочал. Что ему делать? Другие-то за него скрываются, его умом живут. А вот ему куда, за кого спрятаться? Кого спросить? Сам за все отвечай! За себя. За народ. За страну. За будущее.

Народ! Миллионы черных людей да наверху — горстка позолоченных. Но «мужик сер, а ум у него не черт съел». Или такому народу и впредь серым оставаться вовек? Или нет для такого народу жизни лучше, светлей, веселей?

Отковывая, бывало, на наковальне огненные лапы корабельных якорей, Петр слушал мерные удары своего молота, как ход тяжелого маятника времени. Раз! Раз! Идет, идет время! Делает новое! Делает лучшее. «Промедление времени — смерти безвозвратной подобно», — говаривал Петр. Только время, употребленное на труды, на усилия, — вот что могло изменить лик русской земли, сделать ее, сильную, огромную, богатую, уютной, облаженной, ласковой, просвещенной… Не одним днем Москва строилась! Не в один день аккуратные домики для всего народу нашего на необъятных просторах пеших построить можно. С оконницами стеклянными, с белыми занавесками, цветными лентами подхваченными, с посудой блестящей, как на голландских печах, с цветками, как у Аннушки Монс бывало, вместо хмурых, почернелых от времени, покосившихся, взъерошенной соломой крытых изб, которые, спасибо, хоть иногда пожары вылизывали начисто и тем поновляли… Но трудно было тащить на высокую гору этот тяжелый воз, ох, тяжко…

Но все неудачи, все трудности только разжигали волю Петра. Его шаги гремели, как время. «Шведы восемнадцать лет тому назад большую викторию под Нарвой получили— сие бесспорно! — думал он. — От этого варварского несчастья — нужда нашу леность отогнала и к трудолюбию, к искусству день и ночь вынуждала…»

И сидит царь Петр один. Над ним ночь. Лед на окне. Рубленые стены с морозу ухают. Попробуй-ка, сохрани жар сердца при таком морозе без водки. А ведь на Юге, на Востоке есть теплые места, где всякого изобилия много. Там и цветы, и плоды, и фрукты, и вино, и искусства, и ткани, и уголь, и нефть, и железо… Не только одна рожь, да сало, да береза, да пенька. Вон на Восток насколько уходит, простирается земля Haшa. До Америки, что ли, доходит… Надо бы послать про то прознать! И на Западе, у Балканских гор, живут люди того же славянского корня, как и мы. Язык-то один — грамматика ясно о сем говорит. Пусть она кажет нам — грамматика-то. Только наш труд нужен — хоть и принуждением, старание нужно, а сил-то у нас хватит — обратить все это на потребу государству…

Ничто не могло удержать Петра на его пути к просвещению. Как же приходилось ему раньше двигать народ, какими путями? Страхом, казнями! Вон лежат они под кремлевскими раскатами во рвах на Красной площади, тела истерзанные, колесованные, избитые, глаза белые слепо глядят, черная кровь спеклась. На виселицах ветер трупы раскачивает, над ними воронье кружится. Страшно народу, что у него такой царь, ну он и покоряется. А того не знает народ, что это в сердце царя жалость к народу говорит, что это ревность же о нем, о народе, о его же судьбе…

«Ей-ей, ради только России, ради ее славы и благоденствия эти труды мои! — думал Петр. — И обо всем этом мне нужно перед всеми всенародно из Москвы рассказать, какое горе у меня приключилось, какая измена в самой царской семье завелась. Сын мой делу изменил! Сын мой! Пусть все знают это! Пусть по всем церквам прочтут об этом мой манифест… Пусть не только господа Сенат знают, пусть сам народ все начистоту знает. Пусть сам народ меня с сыном судит. Иначе нельзя!.. Все нужно написать. напрямик! Все».

Царь одним движением сбросил со стола помеху — бумаги, схватил гусиное перо, обмакнул в чернила.

Начал набрасывать манифест:

«Мы, Петр Первый, и прочая, и прочая, и прочая объявляем всем нашим верным подданным, всех чинов людям. Всем нашим людям ведомо, каким прилеганием и попечением мы сына нашего перворожденного Алексея воспитать старались, — писал Петр. — Мы от детских лет учителей ему придали — и русских и иностранных, чтобы царевич не только в страхе божьем воспитан был и в вере православной нашей, а и в знании политических и военных дел и разной истории».

И мысль, едкая, как дьявол, снова и снова дразнит Петра:

«Читал Алешка истории, а чего из них вычитывал? Вон что читал царевич…»

И снова и снова листает Петр выписки Алексея из книги историка Барония, те места, на которые тот особое внимание обратил:

«Феодосий-император, готовясь к войне, писал в заповедь воинам, чтобы не брали они дров и постелей на квартирах…» — делал заметки Алексей.

«Во Франции носили длинное платье, а короткое Карл Великий запрещал, длинное хвалил. Короткого не любил».

«Филдерик, король Французский, за то был убит, что церкви и их церковные имения обирал». «Вон он, Алексей-то мой, чего из тех историй вычитал! Все против меня, все против отца!»

И, брызгая, перо снова бежало по бумаге:

«Но все наши старания для обучения царевича тщетны оказались. От нас приставленных учителей он не слушал, а общался лишь с непотребными и вредными людьми, со старыми привычками. Мы его в военные походы много раз с собой брали, чтобы учить военному делу, как главному из светских дел для обороны своей родины, причем от жестоких боев его удаляли, чтобы его сохранить, хотя в тех боях и себя не щадили. Но ничего не помогало — семя этого учения падало на камень».

Неслыханный, небывалый в истории мира манифест верховной власти! В тот морозный ночной час Петр наедине сам с собой открывал перед русским народом душу, выходил на его суд…

«Взяли мы ему в жены свояченицу римского императора, племянницу короля Английского, не жалея на то многих расходов, а он ещё и при живой жене своей взял некую бездельную девку и с ней явно жил беззаконно, почему его жена жизнь скончала…»

И Петр рассказывал в своем манифесте о том предупреждении, которое он сделал Алексею в день погребения Шарлотты.

«Пусть бы на то он не надеялся, что он у меня один, — писал царь, — так как мы лучше чужого достойного поставим наследником, нежели своего непотребного. Не могу же я такого наследника оставить, который бы то растерял, что отец с божьей помощью получил, который бы уронил славу и честь народа Российского, для которого я жизнь и здоровье свое потерял».

Царь поведывал далее, что царевич от престола сам уже не раз отказывался, ссылаясь на слабое здоровье и ум. Как царь, наконец, вызвал его к себе в Копенгаген, чтобы там при военных делах находиться, и как, отъехав якобы туда, царевич «неслыханным образом», забрав с собой помянутую девку и деньги, выехал в Вену, скрылся под покровительством цесаря и рассказывал всем там, что бежал-де от отца потому, что его-де наследства лишают и что он от отца «неправо гоним».

Не пожалел в этом манифесте своем Петр сына! И себя тоже не пожалел. Только одно безмерно жалел Петр в эту морозную ночь — свою страну!

Только об ней одной он печаловался. Царь, он исповедовался перед своим народом, искал у него ответа.

«И мы ведаем, — писал Петр, — что по своим непорядочным поступкам сын наш всю полученную по божьей милости и нашими неусыпными трудами славу народа нашего и государственную пользу утратит, которую мы добыли такими трудами, что и не только издавна отторгнутые у нас врагами наши старые земли обратно заняли, но и много новых великих земель и городов присоединили. Равным образом он и то потеряет, чему мы наш народ во многих гражданских и воинских науках к пользе и славе государственной обучили…»

Петр остановился, снял очки, протер глаза, посмотрел на морозные, золотые от свеч окна, из которых уже ушла луна, писал дальше:

«Итак, в заботах о государстве своем и народе, о том, чтобы они от такого нового властителя, как Алексей, не пришли в худшее состояние в сравнении с тем, чего мы для них достигли, мы властью отеческой, для пользы государственной, лишаем его, сына своего Алексея, за те вины и преступления наследства по нам престола Всероссийского, хотя б ни единого лица из нашей семьи, кроме него бы, не оставалось. А кто нашей воле противиться будет и сына нашего Алексея за наследника почитать и станет ему помогать, то тех мы изменниками отечеству объявляем…»

Петр набрасывал последние строки исторического этого манифеста, когда в церквах над Москвой задребезжал утренний церковный благовест, в ледяных окнах стала наливаться розовая краска.

Итак, Алексей, как пораженный гангреной, должен быть отсечен, и бесповоротно. Дурная трава из поля вон! Семя Милославского Ивана Михайловича должно быть стерто!

«Ну, а кто же вместо него?» — подумал Петр.

Вставала раньше ловкая фигура Меньшикова. А теперь был новый наследник — маленький Петр Петрович, сын Катеньки. Ну, да это дело еще терпит!

Главное — что гнездо сопротивления его, петровским реформам должно быть разгромлено до конца. «Дотла! — думал Петр. — Алексея нужно о всем сыскать досконально. Я народу все в манифесте рассказал. Пусть судит народ! И пусть теперь Алексей все мне, отцу, расскажет, все, что он знает по этому делу, чтобы все темные корни его заговора вырвать из земли…

Пусть объявит мне все, как на сущей исповеди! — думал Петр. — Ну, а если укроет, опять начнет в молчанку играть, пусть пеняет на себя. Все будет выкорчевано, чтобы в рыхлой земле росло бы будущее полное зерно. А если доведется и жестоким быть — так, себя для дела не жалея, как можно других жалеть? Пусть судит народ…»

И народ явился и стоял перед Петром в этот утренний час — в снегах, в солнце, в дыму… Русский народ — трудов не боящийся… Смерть презирающий. Смертию смерть побеждающий. Жизнь утверждающий. Народ верный, трудящийся, умный.

«Не вижу никого, — думал Петр. — кто мог бы судить, правильно ли мною сие сделано… Да верю — правильно! Сердце правдивую весть подает. К будущему идем…»

Солнце косым румяным лучом уперлось наконец в государеву подушку, на которую опустилась для короткого сна желтая, измученная голова стареющего Петра.