"Магус" - читать интересную книгу автора (Аренев Владимир)

Глава седьмая РАССКАЗ РЫБАКА, ИЛИ «… ВИДИТ ИЗДАЛЕКА»

Ведь очень часто торопливость дум На ложный путь заводит безрассудно; А там пристрастья связывает ум. И хуже, чем напрасно, ладит судно И не таким, как был, свершит возврат Тот рыбарь правды, чье уменье скудно. Данте. «Божественная комедия»
1

— Был поздний вечер, — рассказывает старик Фантину, пока они идут через порт, — и я возвращался домой с уловом. Улов был, в общем, так себе, и настроение у меня, как ты понимаешь, тоже было паршивое. Подгребаю я, значит, к порту, мысленно распекаю на все корки горькую судьбину, нерадивую рыбу, которая ленится заплывать в сети честных ловцов… тут еще, гляди-ка, в порту не протолкнуться, понаплыло проходимцев и жулья, поди полавируй между ними! Пока до пристани догребешь, сойдет с тебя сто потов, как пить дать! Кстати, и хлебнуть тогда мне не помешало бы, в горле пересохло, а винцо разбавленное, которое обычно с собой в лодку беру, я уж к тому времени выпил.

С таким вот настроением (и мыслями о том, что надо б наведаться в таверну и промочить глотку) гребу я себе, никого не трогаю, слежу, чтобы самому никого не задеть: конечно, даже в темноте налететь на корабль — это надобно хорошо поддатым быть, но веслом о якорную цепь со всего размаху навернуть можно — и плыви потом без весла, знаем, случалось. В общем, гребу помаленьку, по сторонам гляжу да прислушиваюсь: на палубах в такую пору обычно никого, кроме вахтенных, но те зато любят языками почесать; бывало, что-нибудь любопытное и узнаешь…

(Фантин эту его болтовню слушает небрежно, таращась на туши кораблей. Хоть детство его прошло здесь, в порту, вот уже несколько лет как Лезвие Монеты перебрался повыше — и поближе к объекту своего промысла, к виллам богатых горожан. Сейчас это место вызывает в нем смешанные чувства: легкий болезненный укол детских воспоминаний, жгучее отвращение, даже страх перед громадной империей пенькового каната, зарифленных парусов, пьяных отчаянных драк и авантюр, сулящих баснословное богатство или бесславную гибель в пучине; добавьте ко всему этому естественную мечту любого подростка о морских путешествиях — и пожалуй, получите именно ту диковинную смесь чувств, которые переполняют Фантина этой ночью.

И — да, корабли, вот что является сердцем каждого порта, вот без чего он был бы мертв! Необъятные, словно библейские левиафаны, навы из Венесии, в чьих чревах — объемистые кипы хлопка; торговые галеры, наполненные ценнейшими грузами: перцем, пряностями, шелком, мальвазией; несколько каравелл, мараны, груженные дровами и камнем из Истры; глядите-ка, чуть дальше стоят и гости с далекого севера: «Золотой пес», «Охотник», «Святая Мария» из Стоугхолма, кенингсбургский «Святой Петр», «Милосердие» из Дэнкирга, а дальше…

Впрочем, прервемся. Все равно список кораблей никто не прочтет до конца — кому это нужно? По нынешним временам такие старомодные песни важны только для полуслепых виршеплетов, которые пересчитывают их («Первая, вторая… десятая»), прилежно шевеля губами, уставившись куда-то в небо; для них важна каждая деталь, они бы принялись рассказывать о мельтешенье двухмачтовых фелук, о быстроходных фузольерах, похожих на водомерок, они непременно бы воспели элегантность каракк, они бы… Но мы — не они, поэтому хватит пялиться на корабли; кстати, и Фантин уже не предается мечтам да воспоминаниям, а более внимательно слушает старичину.)

— Я к самим причалам подплыл, — рассказывает тот, — вдруг слышу — неподалеку о чем-то спорят. Причем, знаешь, не кричат, а шепчутся, но так отчаянно, яростно, что пострашней, чем иной крик.

Главное, я ж корабля, где спорили, не видел: его от меня каравелла одна закрывала. Стал обходить (мне все равно в ту сторону нужно было) — а на палубе уже не бранятся, а к рукоприкладству перешли: удары слышатся, вскрик детский или женский, потом: «Держи! Держи!» — и громкий всплеск. Такой, знаешь, будто немаленький предмет за борт уронили.

Или, подумал я, не предмет даже.

Человека.

И тогда, конечно, мне бы не к кораблю, откуда людей роняют, а обратно плыть, да поздно, я уж выгреб из-за чертовой этой каравеллы, рифы ей под брюхо! выгреб, гляжу — галера небольшая, носовая фигура у нее в виде какой-то богини, что ли? Глаза сверкают, груди внушительные платьицем едва прикрыты, руки тонкие, вперед вытянуты, бушприт держат крепко, и во всем облике сквозит царственность гневливая, власть карать и миловать. И настроение — именно карать, без пощады!

Признал я галеру: еще когда на рассвете плыл в море, приметил ее и спросил у тамошнего матросика, кто такие да откуда. Сказал: торговцы сельдью, а судно называется «Цирцеей». Не понравилось мне тогда в его ответе что-то — или тон, каким были слова сказаны, или выражение лица. Будто врал и сам же собственного вранья стыдился.

На носовую фигуру я утром внимания почти не обратил, да она тогда и не показалась мне какою-то особенной. А потом, в полутьме, — как подменили ее. Будто ожила, недовольная, сердитая. Вот-вот сойдет с носа на палубу и возьмется людей в скотов превращать, как когда-то с Уллисовыми товарищами поступила та Цирцея, о которой мне матушка байки на ночь рассказывала..

Так значит, выплыл я из-за каравеллы и увидел «Цирцею». На палубе ни огонька, но я на фоне не совсем еще темного неба различил-таки несколько силуэтов. Меня же не заметили, и думаю, в том сказалась благорасположенность руганной мною фортуны. Кто знает, вернулся б я иначе домой…

Люди на «Цирцее» о чем-то яростно совещались, один перегнулся через борт и долго вглядывался в волны, но ничего не увидал, махнул рукой, сплюнул, и все они отошли так, что мне не стало их видно. Я, кстати сказать, уже какое-то время не греб, а сидел, сложив весла, тише воды, ниже травы.

Признаюсь честно: перепугался до смерти. Ясно же было, как Божий день: вляпался помимо воли в чьи-то грязные делишки, а в таких случаях со свидетелями не церемонятся.

Я сидел в лодке, ссутулившись, чтобы не привлекать внимание, и вслушивался в то, что творилось на палубе. Сперва моряки переругивались, потом наконец ушли, оставив вахтенного; тогда я взялся за весла и, стараясь не шуметь, погреб как можно дальше от проклятой галеры. Я, как ты понимаешь, и думать тогда забыл о том, что (или кого) они сбросили за борт. И мысль одна в голове билась: подальше, подальше от «Цирцеи»!

Только когда оказался на приличном расстоянии — не выдержал, оглянулся. Ничего сперва не разглядел, но потом на носу, рядом с фигурой богини, увидал силуэт. Не человеческий, нет. Бесовской. Голова округлая, с рожками, тело обезьянье, хвост козлиный. Стоял дьявол на самом краю бушприта и в мою сторону глядел.

Потом сгинул.

2

— Ерунда, — говорит Фантин старику. Говорит, а у самого мурашки вдоль позвоночника так и бегают! Кто ж ночью такие истории рассказывает?!.. Этак и беду накликать можно. — Ерунда, привиделось, наверное.

Снисходительно глядит старичина на «виллана». С жалостью.

— Голову, — велит, — мне не задуривай. Я не юнец, браги в первый раз хлебнувший и оттого всякие химеры наблюдавший. Правду от обмана отличу — что на словах, что в жизни. Иначе, думаешь, поверил бы твоему рассказу?… Молодежь! Ладно, что с тебя взять. Дальше слушать будешь?

— Так это еще не все? — удивляется Фантин.

— Не все, — подтверждает старичина. — Хотя с «Цирцеей» остальные события той ночи вроде и не связаны.

Он молчит, размашисто шагая по узкой улочке вдоль доков. В тенях шныряют крысы и тощие коты, а также (думает с ужасом Фантин) какие-нибудь здешние демонята из мелкого народца. Может, даже слуги почтенного рода Циникулли или те, кто работает на Папу Карло.

— Я позаботился об улове, после чего навестил Коррада Одноухого, чтобы пропустить стаканчик-другой, — продолжает рассказывать старик, — да только винцо в тот вечер было для меня на вкус что моча ослиная. Оно, конечно, было бы неплохо поделиться с кем-нибудь увиденным, но я ж понимал: длинный язык до добра не доведет, особенно в моем случае. Морячки с «Цирцеи» иногда по портовым кабакам гуливали, кто-нибудь когда-нибудь сболтнул бы им лишнее — знаешь, как это делается, из желания отомстить или из простого губошлепства неуемного — и тогда уж за свою жизнь я не дал бы и ломаного гроссо. А держать в себе это все тоже сил не было. Расплатился я с Коррадом да пошел к своей старухе. Она, конечно, баба вредная, чуть что не так — затыкай уши, а то и спину береги, приложит чем тяжелым — мало не покажется; однако ж и слушать умеет, и — главное! — молчать, когда нужно. Живем-то мы с ней не один десяток годков, приноровились уже друг к дружке по-человечески относиться. Ей я мог доверять, она бы языком зазря трепать не стала.

Тем вечером, правда, разговора по душам у нас не получилось. Я явился поздно, Джемма, сокровище мое ненаглядное, пошла на абордаж, яростная, что твой василиск! Я и решил: утром поговорим. Поужинал, легли спать.

И почти сразу же будят меня младшенькие мои, тятя, шепчут, тятя, там кто-то под окнами ходит! Я сперва рассердился не на шутку. В самом деле, мало ли кому в пьяную или дурную башку взбредет между рыбацкими лачугами шляться. На каждого такого гостя поклонов не напасешься. Шикнул я на малых, спите, мол, а сам лежу, взглядом в потолок уткнулся — нейдет сон, хоть ты тресни! Вдруг во дворе какой-то шорох, ракушки и галька под ногами скрипят, вздохи глубокие, страдальческие раздаются; потом — грохот! Вскочил я, в руки нож — и к окну припал: гляжу, значит.

Никого. Бочка пустая, опрокинутая, катится, стукнулась о крыльцо, остановилась. От нее, видать, и грохот случился, когда упала.

Но бочки-то сами собою не падают, верно?

— Может, собака опрокинула? — говорит, чтобы не молчать, Фантин.

— Не держу я собак, — угрюмо сообщает старичина. — И кстати, хорошо, что напомнил. Стою, значит, у окна, глаза в ночь таращу и пытаюсь сообразить, кого это нелегкая занесла, что за вздыхалец такой объявился. Вдруг слышу: соседские псы заходятся от лая, да такого, знаешь, полуяростного-полуиспуганного. И — как волна пошла, это их гавканье от двора ко двору, те умолкли — другие начинают; гвалт до небес, уже и хозяева просыпаются, с руганью, позевываниями, берутся за палки, чтобы проучить мерзавцев; уже и досталось кому-то по хребтине — вместо лая скулеж и визг слышны, а только и лай продолжает себе катиться этакой волной — от нас, от побережья, значит, к городу.

— И?

— Чего?

— Ну, кто это был?

Старичина лукаво хмыкает:

— Знамо кто. Дьявол. Видать, заприметил меня с «Цирцеи», да и увязался следом. Чего лихое замыслил учудить, не иначе. Только не вышло.

— С чего вы взяли, что дьявол? Может, действительно пьянчужка какой…

— А вот смотри, — произносит старичина.

За разговором они миновали порт, вышли к утесу — одинокой, истрепанной ветрами загогулине, нависшей над морем, — поднялись по едва заметной тропке и теперь стоят на небольшой площадке, откуда видны и порт, и предместья, и даже огоньки вилл Верхнего Альяссо. Впрочем, как уже говорилось, дело к утру, поэтому огоньки — тусклы, в домишках — сонное шевеление, но еще тихо в мире, только на чьем-то подворье прокашлялся мучимый нетерпеньем петух — и тотчас затих, смекнувши, видно, что такое торопыжество ведет прямиком в бульон.

Море, спокойное и величественное, плещется где-то далеко внизу, усеянное, как болезненной сыпью, кораблями; терпит их до поры до времени, ибо пока — благодушно прощает. При взгляде на него Фантину становится чуток поспокойней; воображение, взбудораженное было рассказом старичины, да и обстановочкой вокруг, снисходительно машет рукой: живи, малодушный! — и прячет подальше набор патлатых уродливых пугал. До следующего удобного случая.

Фантин вспоминает, что перед теми приключениями его спутник выпил «чуток винца» («разбавленного»? а как же, верим, аж спотыкаемся!), он еще раз оценивает услышанное и скептически хмыкает. Ну да, дьявол. С копытами и хвостом, с рогами. Преследует честных рыбаков, бочками по ночам громыхает, собак дразнит, мерзавец!

— Смотри.

— Куда? — не понимает сперва Фантин. Старичина недовольно ворчит, тычет пальцем в залив.

— Видишь наву с длинной надписью на борту золотистыми буквами? Вот мимо нее я проплывал в ту ночь. «Цирцея» стояла ближе к пристани, где сейчас венесийская нава, ага. Я вышел вон там, сдал рыбку Джульетте, получил монеты и отправился к Корраду… ну, туда, где ты мне на хвост сел. Зачем так подробно рассказываю? Скоро поймешь. Пробыл я у Одноухого недолго, к себе добирался тем путем, которым мы сегодня шли. Видишь слева, в предместьях, несколько хижин новоотстроенных? Да, после пожара. Ну вот, от той, что ближе всех к берегу, пятая справа — моя хибара. Слава Богородице, не добрался до нас огонь, а то не знаю, что и делали бы… Тот, кто ночью бочку у меня опрокинул, пошел как раз в сторону новостроек, а оттуда — вверх, в Нижний Альяссо. Мои пострелятки поутру сбегали, людей-то порасспросили — осторожно, чтоб лишних подозрений не вызвать. А я, едва солнце на небо — вышел из хибары и давай к следам присматриваться. Нечеткие они были, бесформенные, вроде человек ступал, а вроде и нет. Пошел я по ним в обратном направлении. Аккурат к утесу и выбрел. Они, слышь, из воды выходили — оттуда, со стороны «Цирцеи», потом на утес взбирались, с него — к моей хибаре. Ну и дальше, в Нижний Альяссо; куда точно, малые мои не выяснили.

— А почему — дьявол? — не сдается Фантин. Приближение утра добавляет ему уверенности, хотя чертово море теперь не успокаивает, а наоборот. Слушая старичину, «виллан» нет-нет да оглядывается через плечо на угольно-черные волны. Н-ну, чтоб если вдруг что — врасплох не застало. Мало ли…

— Так он же перед тем, как на утес взобраться, человека убил! — ликующе восклицает старичина. — Убил и сожрал, ага. Я только клочья одежды нашел, башмак один — не башмак даже, кусок подошвы да каблук — ну и крови на камнях тоже было чуток. Недавно пролитая кровь, еще влажная.

— Мало ли, — пожимает плечами Фантин (а сам все косится на море; что это там за шевеление в волнах у берега? силуэт чей-то?! или — померещилось?). — Мало ли. Вдруг пьянчужка какой упал и поранился. А рванье волнами на берег выбросило. Или вот! — прищелкивает он пальцами, воодушевленный собственной находчивостью. — Сбросили же кого-то там с «Цирцеи»? Ну, он и добрался до утеса, вышел и побрел в Альяссо.

Старичина лукаво ухмыляется: доволен, как вернувшийся с мартовских гулек котяра.

— Э-э-э, — тянет, — а как же кошелек? — И поясняет: — Ну, я ведь не только одежду и кровь нашел. Был еще кошелек. А какой человек — или даже кто-нибудь из мелкого народца — оставил бы на берегу свой кошелек?! Только дьявол, я так думаю.

— А вы?

— Что — я?

— Как поступили с кошельком вы?

Старичина прокашлялся.

— Ну, нельзя же было оставить его на берегу, верно? Если кошелек подбросил дьявол, кто-нибудь неосторожный подобрал бы и мог из-за своего неведения пострадать. Словом, я поднялся на утес, вот прямо туда, где ты сейчас стоишь, — да и выбросил его в море, ага! В самую пучину.

— Мудрое решение, — бормочет Фантин. Конечно, он не поверил старичине — и насчет дьявола, и особенно насчет кошелька; но нужно же соблюдать приличия. Он ловит себя на том, что снова уставился в волны, и нарочно отводит глаза, скользит взглядом по предместьям Альяссо, рассматривает хибары рыбаков и вдруг замечает возле одной необычное для столь раннего часа шевеление.

— Ишь ты, пожар там у вас снова занялся, что ли? — роняет, не задумываясь.

И только когда старичина, вглядевшись, с отчаянным криком спешит вниз по тропе, Лезвие Монеты понимает: необычная суета развернулась именно вокруг хибарки его спутника.

3

Рыбацкие домишки горят весело, празднично, пылают алым, будто вознамерились на равных посоревноваться с грядущей зарей. Ресурдженты, которые нахохлившимися кочетами застыли поодаль от творимых бесчинств, очень гармонично смотрятся на фоне зарева: алое на алом.

Воскрешателей двое. Тот, что постарше и повыше, картонен ликом. Причудливые морщины на его щеках, горбатый нос-клюв, бесцветные глаза — все это кажется не более чем карнавальной маской: возьмись покрепче за уши, дерни — отвалится. А под ней будет еще одна.

Точно такая же.

По количеству масок этих, как по древесным кольцам на спиле, измеряется его возраст. Да впрочем, достаточно взглянуть на нынешнюю, чтобы понять: стар ресурджент, адски стар — и дело не в прожитых годах, а в пережитом, увиденном, услышанном; в совершенном.

Ему не впервой смотреть со стороны на горящие дома и мечущихся в панике людей.

Совсем другое — младший ресурджент. Лицо его еще не приобрело характерную отрешенность, взгляд живее, чем нужно, — но младший учится, старается, это заметно! — скоро он станет достойным последователем старшего. И всякая случайность, любая оказия вроде пылающей рыбачьей деревушки только закаляет младшего.

Вот и стоят оба поодаль, оттачивают искусство бесстрастности.

…Да нет же! — понимает наконец Фантин, — воскрешатели здесь не случайно. То, что сейчас они ничего не предпринимают — лишь видимость, иллюзия: их бездействие красноречивее любых слов и поступков.

Захотели бы остановить стражу, с деловитостью муравьев снующую от халупы к халупе и швыряющую на крыши факелы, — остановили бы!

— Да что ж это?!.. — всхлипывает старичина, кидаясь прямо в огненную круговерть. Его родные… там? Или все-таки успели спастись? Он не знает и, похоже, не очень-то об этом беспокоится, вид горящего дома превратил его в неразумного зверя, который в ярости готов на все. У такого лучше не становиться на пути, но Фантин все-таки рискует: он хватает старичину за плечи, повисает на нем и орет прямо в волосатое ухо: «Стой! Стой, куда!»

Тот хочет вырваться, не может и бежит с Фантином на плечах — увы, Лезвие Монеты не только низкорослый, он и весит всего ничего.

Городская стража не пытается остановить эту странную парочку, у блюстителей порядка есть дела поважнее. Например, поджигать другие дома и следить, чтобы их хозяева в сердцах не напали на алоплащников.

Хотя, кажется, ресурдженты вполне способны за себя постоять.

Один из воскрешателей вдруг выходит из оцепенения и делает стремительный шаг навстречу старичине. Тот не успевает свернуть и, вскрикнув, с разбега врезается в грудь алоплащника. Фантин от удара летит на землю, успев удивиться: среди гвалта и светопреставленья, в центре горящего поселка, где смрад от рыбьих внутренностей, запах водорослей и потных тел смешивается с чадной гарью, ресурджент словно окутан непроницаемым коконом из сладостных ароматов. Словно не от мира сего, а так, ангел, с небес спустившийся на часок.

Сейчас справедливость восстановит и обратно вознесется, на облаке белом.

Старичине, впрочем, на ангела плевать. Он мычит что-то нечленораздельное, подымается с земли и норовит непременно впрыгнуть в горящий дом. Уже явно не для спасения родных, потому что вот же они прибежали: жена, дети разновозрастные, от сопливого карапуза до дылды, каких еще поискать, — все рыдмя рыдают: куда ты, отец-кормилец, неужели совсем умом тронулся. А жена — та и кулаком для убедительности приласкала: «Одумайся, старый хрыч, мало, что мы без крыши над головой остались, хочешь еще и кормильца нас лишить» (у женщин — думает Фантин — своя логика).

— Дура! — огрызается старичина. Отпихивает жену, расшвыривает, как новорожденных котят, детишек (даже дылду!) и по-прежнему норовит скакнуть в пылающую халупу. Которая уже и рушиться начала; но ничто, ничто не остановит безумца!..

Кроме слов, произнесенных ресурджентом.

— Кошелька там нет, — сообщает алоплащник с легкой иронией, даже укоризной. Как будто обвиняет: мог бы и догадаться, любезный!

Старичина сглатывает слюну, вконец шалеет и, гортанно рыча, поворачивается к воскрешателю, кажется, чтобы сжать его надушенное горло черными своими пальцами.

Только сейчас (поздновато, верно?) Фантин задается вопросом, а что, собственно, он тут делает? Зачем побежал вслед за старичиной, зачем встрял в опасное, чужое ему дело, почему не махнул рукой, — удачи, мол, и всех благ, — да не поспешил к мессеру Обэрто с докладом? Пусть бы сам магус потом разбирался с этим рыбаком, который — ага! держи карман шире! — «выбросил» найденный кошелек. А теперь порывается вскочить в горящий… да нет, уже в обрушившийся домишко, чтобы упомянутый кошелек там отыскать.

Верь после этого людям!

…И все-таки — почему?

Никакой симпатии, никаких обязательств перед старичиной у Фантина нет и быть не может. Он смотрит, как двое стражников выкручивают руки рыбаку, как ресурджент с прежним скучающим выражением что-то велит им, как стонет и корчится в пыли дылда-сын, бросившийся было на подмогу непутевому папаше… Фантин смотрит и ничего не чувствует.

Это должно было случиться, вдруг понимает он. Все, вплоть до появления воскрешателей. Я знал, что это произойдет, это или что-то в таком духе. Я хотел, чтобы это произошло.

Я, понимает Фантин, заболел худшей из хворей «виллана». Мне нравится риск, он уже не просто щекочет нервишки, а именно нравится: я сую голову в петлю даже тогда, когда в этом нет необходимости.

Что равносильно потере профессионального чутья, равносильно гибели, — хуже, чем утрата гибкости суставов или быстрой реакции.

Я, не задумываясь, сунулся в самое пекло. И сейчас получу по заслугам.

Эта мысль не пугает Фантина, лишь вызывает легкую досаду, что все вышло так бездарно и бессмысленно. Проклятый магус испоганил ему жизнь, играючи перекорежил судьбу, а сам сейчас, небось, отлеживает бока в гостинице и ждет вестей.

«А вот хрен он их дождется! — с пьянящей легкостью думает Лезвие Монеты. — Пусть хоть до Второго Пришествия на кровати вертится».

Остатки благоразумия заставляют Фантина все же попытаться уйти, пока ресурджент и стражники заняты хнычущим старичиной.

— Я верну тебе содержимое кошелька, — сулит воскрешатель. — И добавлю еще несколько золотых. Если ты скажешь мне, где… — Он прерывается, вскидывает голову и велит своим подопечным: — Этого хоть не упустите, болваны!

Речь идет, разумеется, о Фантине. Неделю назад, услышь такое, он бы дал стрекача — и только б его и видали! Теперь даже не пытается.

— Правильный мальчик, — шепчет за левым плечом вкрадчивый голос.

Ну да, конечно, ресурджентов ведь двое — и второй, младший, как раз присматривал, чтобы «правильный мальчик» не сделал отсюда ноги.

— Правильный… Он не побежит.

— Однако и искушать сверх необходимого не следует, — отрывисто произносит первый воскрешатель. — Так о чем бишь я… о кошельке. Ну, будешь душу облегчать, грешный сын мой?

Наверное, со стороны это выглядит смешно: ресурджент ведь годится рыбаку не в сыновья даже — во внуки.

Но смеяться Фантину не хочется.

— Грешен, — шепчет, сплевывая кровь, старичина. — Грешен, отче. Все скажу, как есть. Только ее, — выразительный взгляд на жену, — ее уведите.

Уводят.

— Ну вот, значит, — почти с удовольствием произносит рыбак. — Значит, грешен. Врал. Супруге — в том числе. Добро ближнего своего, Эфраима-барышника, возжелал (и не раз). Прелюбодействовал. Да-да, премного, всех и не вспомню!.. Еще…

— Кошелек, — мягко напоминает ему воскрешатель.

— А?

— Кошелек.

Старичина морщит лоб.

— Кошелек, кошелек… Какой кошелек?

Ресурджент брезгливо, двумя пальцами, берет его за ухо — словно отец, вознамерившийся проучить сына-шалопая.

— Вспоминай, — советует ласково.

По лицу старичины стекают крупные, мутные капли. Он кривит рот в ухмылке, от которой Фантину становится дурно.

— Не знаю никакого кошелька. Не было его, господин. Не было.

— Увы, фра Оттавио, обычная история. Они запираются даже тогда, когда ложь их очевидна. — Старший ресурджент достает выцветший, вымазанный в земле кошелек. Фантин мимоходом удивляется, что воскрешатель не побрезговал положить его в свой карман. — Видишь, — обращается ресурджент к рыбаку, — мы ведь действительно нашли его. А ты ерунду бормочешь. Зачем? Или скажешь, не твой кошелек?

— Не мой.

— И в хибаре твоей он случайно оказался, да? Недоброжелатели подкинули? Может, Эфраим-барышник решил тебя подставить? Или те, с кем прелюбодействовал, отблагодарить захотели, приятный подарок устроить?

— Не знаю, отче.

— Фра Оттавио, пожалуй, вам предоставится случай кое-чему поучиться. Велите барджелло, чтобы этого юнца связали и посадили отдельно от других свидетелей — и непременно проследили, чтобы он не мог с ними ни о чем говорить или обмениваться знаками. А мы займемся этим вот… — и ресурджент брезгливо указывает подбородком на старичину, не выпуская его уха из своих узловатых пальцев.

На запястья Фантина накручивают едва ли не моток какой-то мерзкой, колючей веревки; он пытается сложить ладони лодочкой, но фра Оттавио замечает и прикрикивает на стражников, чтобы не зевали и как следует позаботились о пленнике; фокус не проходит. Еще и ноги связывают, да так, чтобы ни одного лишнего движения сделать не мог. В рот суют склизкую тряпку: знай молчи да жди своей очереди, тогда уж наговоришься всласть!

Таким варварским образом обездвиженного, его сажают подпирать какой-то забор, собственно, не забор даже, а несколько уцелевших досок. Рядом, спиной к Фантину, становится стражник, присматривающий за прочими пленниками — семьей незадачливого старичины. Все, дорогой, понимает Лезвие Монеты, теперь уж попался по-настоящему. И никакой магус не спасет, потому что мессер Обэрто, чтоб он жил триста лет и испражнялся золотыми слитками, лежит сейчас в комнатке «Стоптанного сапога», дожидаясь верного своего помощника. Нет чтоб на помощь прийти!

Внимание Фантина вдруг привлекает маленькая тень, мелькнувшая где-то справа, почти на самом краю видимости. Это могла бы быть крыса… но крысы ведь не ходят на задних лапах, верно?

И не носят широкополые шляпы, щегольски сдвинутые набекрень.

Мягкие пальчики касаются Фантинового запястья, потом скользят вниз, к узлам на веревке. Лезвие Монеты только и может, что промычать нечто, даже отдаленно не похожее на «Малимор». Но, кажется, это именно он — серван, обитающий на вилле Циникулли.

Неужели пришел помочь?!

Почему-то сейчас к Фантину вернулась его прежняя любовь к свободе, он отчаянно не желает попасть в руки ресурджентов и подвергнуться допросу. Он готов принять помощь от кого угодно, даже от вредного пуэрулло.

Жаль, Малимор совсем не спешит его освобождать. Что-то надевает на палец Фантину, прескверно хихикает и… да, уходит, мерзавец! Наверняка устроил очередную пакость, Лезвие Монеты готов на что угодно спорить — устроил!

Тем временем старший ресурджент понял, насколько бесполезно добиваться правды от допрашиваемого. Фра Оттавио велит стражникам отволочь бесчувственное тело в сторону и привести следующего.

Следующий — Фантин.

Он пытается сопротивляться — бесполезно. Теперь-то, связанный — что он может? Сожалеть о собственной безмозглости да жалостливо мычать нечто в духе «дяденька, не трожьте, не виноватый я».

— Кто ты такой? — с легкой брезгливостью интересуется старший воскрешатель. — И откуда знаешь его? — указывает на рыбака.

Фантин бормочет что-то про «первый раз вижу». Холодные пальцы воскрешателя едва ощутимо касаются его уха — и череп пронзает невыносимая, сводящая с ума боль. «А я ведь ему все расскажу, — вдруг понимает «виллан». — Еще чуток потерплю… для виду… чтоб не стыдно потом… и расскажу». Мысли путаются, скачут, накладываются друг на дружку, переплетаются. «Еще чуток… и как только старичина выдержал?..»

Голос, который неожиданно раздается у него прямо над головой, Фантину кажется уже чем-то не вполне реальным, как рассказ об обязательных пасхальных чудесах или байка об ангеле, спустившемся с небес… но ведь двое крылачей давным-давно здесь, один продолжает держать его за ухо, вливая прямо в голову кипящую смолу… или расплавленный свинец… неважно, в общем, двое уже здесь, а третий, по всему, лишний, так откуда же?..

И что за ерунду, прости Господи, он говорит?!

— По-моему, святые отцы, вы несколько ошиблись в выполнении порученной вам миссии. Речь ведь шла о предке рода Циникулли, не так ли, фра Клементе? А вы вместо предка вознамерились извести потомка, пусть и незаконнорожденного.

Подчеркнуто вежливый голос старшего ресурджента:

— Не могли бы вы объяснить подробнее, мессер?

— Разумеется. Эй, барджелло, поди сюда. У тебя есть копия портрета, которые раздавали всем вашим людям? Ну так достань ее, болван, и вглядись повнимательнее. И святым отцам покажи. Узнаете, отче? А если сомневаетесь, велите развязать бастарду руки. Полагаю, на одной из них… ну да, вот же, на левой, видите.

— Что это?

— Это? Это, фра Клементе, фамильный перстень семейства Циникулли. Один из девяти, если точнее. Видите, на печатке кролики и шпаги, элементы их герба.

— Он мог украсть перстень.

— Полагаю, прежде чем делать столь поспешные выводы, следует спросить об этом у синьора Леандро. Если, — вкрадчиво добавляет магус, — вы не верите моим словам и этому портрету.

Мессер Обэрто говорит что-то еще, что-то, кажется, крайне важное, но Фантин перестает воспринимать его слова, а потом и вообще окружающий мир: он впервые в жизни теряет сознание.