"Ярослав Галан" - читать интересную книгу автора (Елкин Анатолий Сергеевич, Беляев Владимир...)

О первой любви, перешагнувшей года

«Дорогой Антось! — писал во Львов из Нижнего Березова сыну крестьянин Геник. — Вчера получили твое письмо, очень радуемся, что тебе стало лучше. Сейчас нам помогает заботиться о твоем здоровье и Славко. Почти каждый вечер вспоминаем тебя.

Дорогой Антось, хочу описать тебе, кто такой Славко… Это учитель гимназии из Луцка, а еще к тому же сам пишет книжки. Видно, что его все уважают и любят как умного и доброго человека. Один только комендант полицейского поста не любит его.

Говорит: умный, но плохо, что с бедняками якшается, а потому, наверное, большевик, ожидает звезды с Востока. Но леший побери этого коменданта! Я вижу, что все-таки добрый и справедливый этот Славко.

Сейчас он живет у Степана Геника.

Но я хочу сказать тебе, в чем главная суть дела.

Наша Анна белила на речке полотно и стирала себе рубашки, а валек выпал у нее из рук и, покачиваясь, поплыл по течению.

Анна побежала аж до Степанового леска, потому что там река разлилась и не так глубоко. Анна валек нагнала и несла, а он, Славко, сидел под ясенем в леске и что-то писал. Как увидел Анну, сразу пошел к жене Степана и спросил: „Чья это девушка?“

Жена Степана сказала: „Да это дочь Ивана Геника, которая учится в Коломне“. Степаниха нам говорила, что Славко очень расспрашивал ее об Анне, интересовался, нет ли у нее какого-нибудь хлопца. Степаниха сказала, что девушка еще никого не имеет, потому что ей лишь недавно исполнилось шестнадцать лет и она учится.

На следующий вечер Галан пришел к нам со знакомым Андреем и его женой. Андрей мне сказал:

— Вы знаете, Геник, почему мы пришли к вам?

— Давайте говорите, — ответил я, а самого что-то прямо в сердце кольнуло.

— Мы, — говорит, — пришли сватать вашу дочь за профессора.

Я об этом и не думал и смешался.

— Не знаю, — говорю, — мы такого не ожидали. Она еще ничего не имеет. Да и молода очень.

Славко говорит:

— Будьте спокойны, мне ничего не надо, ни земли, ни приданого. Приданое мы себе сами купим, когда будем вместе. А земля должна остаться тем, кто на ней работает. Земля — крестьянам.

Люди его любят… Говорят: если девушка его любит — пусть поженятся…

Поправляйся и в первых днях августа приезжай домой, надо приготовиться к свадьбе.

У нас сейчас очень весело, как еще никогда не было. Всегда полно (людей) в хате и возле хаты, приходят старые и молодые, все любят послушать, как рассказывает наш Славко. А если бы ты послушал, как хорошо играет на скрипке, то пусть спрячутся все наши музыканты.

Рассказывает, как ему тяжело было учиться, надо было помогать брату и сестре, а у самого ничего не было. Днем, рассказывал он, хожу в школу, а по ночам в театрах играю господам на скрипке. Говорит: этот инструмент меня от голодной смерти спасал. Такой-то человек, как этот Ярослав Галан, видно, был уже (как говорится в поговорке) „на возе и под возом“.

Будь здоров. Целуем тебя искренне: отец, мама, Анна и Славко.

Нижний Березов. 25/VII 1929 г.».

Антон Геник, получив во Львове это письмо, растерянно еще раз перечитал его. Да, никакой ошибки не было. Его Анна, его сестричка, выходит замуж.

Все это как-то не укладывалось в голове. Он пытался представить себе Анну хозяйкой дома, взрослой женщиной, но вспоминал только тоненькую девчонку с косичками среди таких же, как она, босоногих деревенских подружек, которые, конечно, как и их родители, ни сном ни духом не помышляли пока об их браке.

Наверное, так устроена жизнь: бег времени незаметен, как неразличимы перемены в близких, находящихся ежедневно рядом с тобой. Они, эти изменения, видятся на расстоянии. И вот сумел же этот неизвестный ему Славко разглядеть в застенчивой девочке то, что он, Антон, попросту проглядел.

Какой он, интересно, Галан? Молодой? Старый? Что у него на душе?

Чем живет?

Впрочем, знакомство — заочное, правда, — состоялось еще до отъезда Антона в Нижний Березов.

— У пана обширная переписка, — улыбаясь, заметил почтальон, протягивая через три дня Антону письмо.

Почерк на конверте был незнакомым. «От нового родственника», — догадался он, разрывая плотную серую бумагу.

Письма, собственно, не было — короткая записка:

«Дорогой шурин Антось!

В первую очередь разреши представиться: зовусь Ярослав Галан. Твоему вчерашнему письму мы очень рады, узнав о том, что твое здоровье улучшилось. Сразу же вчера пошел к врачу, чтобы проконсультироваться о состоянии твоего здоровья. Доктор Клецкий также отнесся радостно к вести об улучшении твоего здоровья. Старайся быть здоровым, сильным. Как ты уже знаешь из письма отца, надо будет много танцевать на свадьбе у сестрички.

Будь здоров, голову выше!

В борьбе никогда не сдавайся!

Славко».

«Кажется, он парень ничего, — неожиданно для самого себя подумал Антон. — И не размазня. Крепко стоит на земле… И о какой борьбе он пишет? Не похоже, что только о моем здоровье…»

Свадьбу справляли по-старинному. С соблюдением всех обычаев и обрядов. Антону запомнилось все до мелочей: и счастливая улыбка Анны, и задумчивость Галана, которую не могло развеять даже бесшабашное веселье, и мерцание августовских звезд над розовеющими вершинами гор, когда уже к ночи они вышли с Галаном на крыльцо, чтобы поговорить по душам. И когда уже Галана не станет, Антон, еще сам не зная для чего, напишет в тетради о том волнении, которое, как всполох верховинских зарниц, светило ему все эти бесконечно Долгие и тревожные годы:

«…11 августа 1929 года сошлись все друзья Анны, чтобы поклониться молодым, Анне и Ярославу, пожелать им счастья в их жизни, пропеть им печальные и шуточные песни.

Как начали девчата от имени Анны прощаться припевом с ее родной матушкой, что ее вскормила, что не одну ночь над ней не спала, с родным отцом, который ее одевал, бублики из города приносил, с родным братиком, носившим ее маленькой на руках и водившим ее на речку купаться и играть в садик; если бы вы послушали, как жалобно цыган с цыганятами играл, то если бы в хате были камни, то и они разволновались бы. Такова гуцульская свадьба, скорее печальная, чем веселая».

Они говорили о многих вещах. Антон уже знал и о злоключениях Галана в Луцке, и о товарищах Славко по Львову, но чувствовалось, что-то важное и решающее еще остается недосказанным. Галан явно присматривался к Антону, ставя его в тупик неожиданными вопросами, над которыми, признаться, Антон раньше и не думал. Постепенно наметилось сближение.

Судя по всему, у Ярослава не было времени, потому что примерно через неделю субботним вечером Славко кивнул Антону на дверь и тихо сказал:

— Выйдем. Нужно поговорить.

Они присели на бревна, сваленные у покосившегося заборчика, и Галан без предисловий начал:

— Антон, я должен уехать… из Луцкой гимназии меня уволили, надо искать другую работу… Значит, остается Львов. Там друзья, там литература. А главное — основное место борьбы. Какой — ты, видимо, уже догадался… Здесь у меня тоже кое-что остается…

— Я знаю, Славко. И вот тебе моя рука. Можешь во всем на меня рассчитывать…

— Спасибо. Я предполагал, что иного ответа не услышу.

— Анну берешь с собой?

— Пока нет. Вначале мне самому нужно осмотреться. Поглядеть, что к чему. А там посмотрим…

— Что нужно сделать здесь?

— Будут приходить книги и листовки. Нужно передавать их из рук в руки. Адреса я оставлю. Будь осторожным. С многими не связывайся. Людей надо перевоспитывать постепенно, но настойчиво. Неудачами не огорчайся. Их будет много, и не только неудач. Будут и жертвы. К этому нужно быть готовым. Поддерживай связь с доктором. Он наш человек и имеет большую возможность общаться с народом. Старайся ему сразу, как будешь получать, доставлять книги и журналы.

— Все сделаю.

— И береги Анну…

Настал день разлуки. Все уложили на подводу.

«Я увидел, — вспоминает Антон, — что Галану, как и нам, было тяжело расставаться.

Отец с воза крикнул, чтобы мы поторопились: можно опоздать на поезд.

Мать и Анна вытирали слезы, спрашивая и проверяя одна у другой, не забыли ли чего, поучали Славко, что и как он должен делать. Славко стоял среди хаты и смеялся.

Последними прощались мы. Галан крепко обнял меня…

Солнце поднялось над землей достаточно высоко, когда мы вышли из хаты. Отец, прищурив один глаз, сказал, взглянув на тень от палки: „Скоро будет десять…“»

Писем от Ярослава долго не было. Анна каждый день бегала встречать почту, пока наконец не дождалась весточки.

«Дорогая Анечка! — писал Галан. — Во Львов приехал счастливо, но беда в том, что и здесь счастье не очень-то улыбается. Но среди своих людей не пропадем. Много мне помогает Петро Козланюк. Говорю — много, потому что у самого его хлопот достаточно: жена и ее старенькая мать, а жизнь во Львове дорогая. Еще помогают люди, у которых живет брат Иван. Есть где переспать ночь — и то хорошо. Хотелось бы немного и им помочь, потому что и у них круто. Его (Ивана. — В.Б., А.Е.) хозяина уволили с работы. Начинается нужда, безработица, хозяйка с дочерью ходят стирать у господ… А тут я еще сижу на их шее, занимаю все-таки угол комнаты.

Прости, что в первую очередь веду речь только про себя — еще подумаешь: вот самолюб. Пиши, как твое, мамы, отца и Антона здоровье?

Читает ли малый Степанко (один из жителей Ниж него Верезова) газеты и прибегает ли к нам?

У него уже есть для того „Сила“ (имеется в виду газета „Сила“), что может читать.

А Сойка (один из жителей Нижнего Березова) читает ли теперь людям „Народное дело“? Газета хорошая, есть много хозяйственных новинок, даже со всего мира, которыми надо с каждым поделиться, кто хочет стать хозяином своей земли…

Ничего мне не высылайте, кроме черного, крестьянского хлеба, который мама выпекает. Он мне уже два раза снился. Последний раз снилось, будто я дома, мама вытянула хлеб из печи, хлеб так хорошо выпекся и такой полный и круглый, как солнце при заходе. Я будто бы сижу за столом, а мама взяла чеснок и еще горячий хлеб натерла им, и так мне хлеб запах, что я даже проснулся. Проснулся и еще раз хотел втянуть в нос запах этого хлеба, но втянул запах старых ботинок и туфель, которые до поздней ночи латал хозяин нашего дома. Теперь, надышавшись пылью заплесневелой обуви, он растянулся на своем верстаке и спит. Дышал то тяжело, то придыхал, либо совсем переставал вовсе дышать и внезапно наполнял всю грудь, даже свистело и напоминало что-то вроде дырявого цыганского меха.

Мне дальше спать не захотелось…

На ратуше выбило полтретьего.

Мысли упрямые и въедливые, как осенние мухи, не то что не дают заснуть, а даже веки не могу сомкнуть.

Вспомнил прошлое, вспомнил отца и мать, измученных трудной, тяжелой жизнью. Преждевременно ушли они на вечный покой, кому где судьба определила.

Отец оставил свое здоровье по дороге в Талергоф и в Талергофе за свои симпатии к России, а мать — блуждая по миру вместе с нами. Мы жили в холоде и в голоде.

Вспомнил вас, и как-то загрызла меня совесть, что связал твою судьбу с моей — корявой, растрепанной…

Прости, Анечка, что сегодня до предела растрогался и размечтался. Других заставляю держать голову высоко, а сам опустил…

Пиши, что хорошего у вас? Поздравь всех родных а знакомых!

Искренне тебя целую.

Славко».

Письмо это помечено: «Львов. 1929».

Вскоре после того, как Анна получила приведенную весточку, она направилась во Львов.

Подтверждение этому находится в воспоминаниях Петра Козланюка:

«…Подружились мы осенью 1929 года, когда Галана уволили с должности учителя в Луцке… Безработный учитель приехал во Львов искать работу. Привез он сюда пьесу „Груз“, а его Анечка — брынзу, хлеб и кукурузную муку для мамалыги. Наняли они комнатку на Песковой улице, с окном на овраги и холмы окраинной местности Кайзервальд. Я жил поблизости, и поэтому мы встречались почти ежедневно то у меня, то у него дома, а также в редакции либо в кафе, где мы читали газеты либо болтали с друзьями… В этот период Галан прекрасно играл на скрипке… Он еще с венских времен, когда зарабатывал себе на пропитание игрой на скрипке в кинотеатрах Вены, знал на память почти все оперы и оперетты, десятки музыкальных произведений великих композиторов. Особенно нравились ему печальные мелодии. Играл он страстно, душевно, и я часто сидел, слушая его, как зачарованный. А спустя некоторое время он внезапно подарил свою скрипку одному сельскому хлопчику.

— Зачем ты отдал скрипку? — спросил я удивленно.

— Не буду играть. Не могу — душа болит, — ответил он печально. — Когда-нибудь я, о друг мой (это было его излюбленное обращение), расскажу тебе.

Так по сегодняшний день остается для меня тайной, почему Галан избавился от своей любимой скрипки. С той поры писатель уже никогда о ней не вспоминал…»

Вероятно, особой тайны здесь никакой не было: у Галана уже была семья, а значит, и новые заботы. В голове — множество литературных планов. И работа в революционном подполье держала его в постоянном нервном напряжении. Большие надежды связывал Галан с постановкой пьесы «Груз» — вещи, осененной крылатым вдохновением и трепетным, нежным чувством.

Как-то между Ярославом Галаном и критиком Анатолием Тарасенковым в сороковые годы произошел любопытный диалог.

— Ярослав Александрович, что же вы считаете главным в своем творчестве — памфлеты, рассказы или пьесы?

— На это невозможно ответить, — отпарировал Галан. — Мать не делит своих детей. Но такова жизнь, — грустно добавил он, — где-то в глубине сердца кто-то ей ближе. Для меня это — драматургия.

— Почему?

— В драме наиболее раскрываются характеры и страсти человеческие. Это, если хотите, работа на психологической передовой…

— А с чего это у вас началось? — полюбопытствовал Тарасенков. — Я имею в виду, когда вы это почувствовали?

— Хронологически рубеж определить трудно. Первые опыты вспоминаешь сейчас с улыбкой. Попробовал как-то инсценировать повесть и рассказ для любительского театра в Перемышле. Под жутким названием — «Тайна ночи». Поставили, представьте себе. Мне было тогда двадцать три года. Вполне подходящий возраст, чтобы считать себя маститым драматургом, — засмеялся Галан. — Во всяком случае, это меня, как понимаете, окрылило, и я вскоре засел за драму «Дон-Кихот из Этенгейма». С середины 1926 года до начала 1927-го работал.

— Не видел.

— Да вы и не могли видеть. Шла она в Галиции. И то неделю.

— Это какой же Дон-Кихот?

Галан улыбнулся.

— Из Этенгейма. Помните у Толстого, в «Войне и мире», разговор в салоне Шерер о «несчастном» герцоге Ангиенском?

— Тот самый?

— Да. Наполеон расправился со сторонниками королевского дома Бурбонов. Они же мечтали с помощью Англии свергнуть Бонапарта и реставрировать монархию. 21 марта 1804 года в Этенгейме и был расстрелян принц дома Бурбонов герцог Ангиенский. В пьесе я его изобразил под именем князя Луи д'Ангиена.

— А цель? Конечная ваша цель?

— Показать, что люди, идущие против законов истории, обречены.

— Пьеса имела успех?

— Мнения разделились. Одни хвалили, другие — особенно рабочие на обсуждении постановки — сетовали, что я не тем занялся. Говорили: «Нам нужны не донкихоты Ангиенские, а борцы-революционеры, как в рассказах Гаврилюка».

— А ваше личное отношение ко всему этому?

— Думаю, что рабочие были правы. В тех условиях ожесточившейся классовой борьбы в Галиции нужно было действительно иное оружие. К тому же все у меня было довольно смутно. Я увлекся в пьесе борьбой характеров, часто упуская из виду, какие классовые силы за этими характерами стоят…

— Но где же все-таки начало? Галан подумал.

— Если серьезно, то, видимо, это драма «Груз»…

Об этом времени и постановке пьесы рассказывала в одну из наших встреч с ней народная артистка Украины Леся Кривицкая:

— И радостно и тяжело все это вспоминать. С Таланом я познакомилась в 1927 году во Львове. Я тогда работала в труппе Кооперативного театра. Мы не имели стационара и ездили из города в город. Часто гастролировали во Львове, Станиславе, Дрогобыче и Бориславе. Выступали мы преимущественно в рабочих районах. И наверное, потому-то к нам и пришел Галан со своей пьесой «Груз».

Первая встреча с Галаном была на квартире режиссера и актера Иосифа Стадника в конце 1927 года. Собралась группа актеров кооператива «Украинский театр». Все мы знали, что придет автор пьесы «Дон-Кихот из Этенгейма», которая начала печататься в журнале «Викна». И вот входит молодой человек (Галану было тогда 25 лет) невысокого роста, крепкого сложения, светловолосый, молча обводит всех внимательным взглядом слегка раскосых серых глаз, здоровается. Садится на приготовленное для него место за столом, начинает читать. Не спеша, выразительно…

…«Вантаж» («Груз») мы поставили через два года после «Дон-Кихота из Этенгейма». Галан снова несколько раз приходил к нам на репетиции. У меня что-то не клеилась сцена смерти Дженни. Галан это запомнил и на следующую репетицию пришел со скрипкой. «А ну-ка, Леся, попробуйте сыграть этот кусок под мое сопровождение», — и заиграл песню Сольвейг из оперы «Пер Гюнт» Грига.

Всю гамму переживаний во время работы над ролью передать трудно, но сыграла я, кажется, неплохо.

И вот премьера «Груза». Хотя и нелегко было в то время ставить украинские, да еще прогрессивные пьесы, однако мы добились своего.

Маленький зал музыкального института имени Лысенко на улице Шашкевича был переполнен львовскими рабочими, передовой интеллигенцией. Присутствовал консул СССР со своими сотрудниками, был и Галан. Зрители горячо приветствовали боевую пьесу писателя.

Ярослав Александрович внимательно следил за спектаклем. Во время антрактов не мешал нам, а после спектакля зашел за кулисы и всем искренне сказал «спасибо». Крепко пожал мне руку:

— Вам отдельное, большое спасибо, Леся. Вы оживили мою Дженни, вы вселили в нее душу…

Александра Сергеевна улыбается, вспоминая дорогие сердцу подробности той далекой своей театральной юности.

— В нашем театре было полное равноправие. Это очень нравилось Галану. Доходы мы обычно распределяли в зависимости от численности семьи артиста. Чтобы он мог прожить не голодая.

И нам нравилась наша аудитория — многие рабочие сидели прямо в спецовках: не успевали переодеться после работы. Народу на постановки «Груза» набивалось так много, что приходилось пускать людей за кулисы.

Ездили мы обычно на возах: билет по железной дороге был нам не по карману…

…И все это молодость. С «Грузом» у меня связаны самые светлые воспоминания. После премьеры долгие годы Галан, встречая меня, называл Дженни. Разве такое забудешь!..

…Дружеская связь с Галаном поддерживалась у нас все время. Галана нельзя было не любить за чуткое, доброе сердце, за ум и принципиальность. Он, как редко кто иной, понимал чрезвычайно тяжелое положение артиста в буржуазном обществе, его зависимость от «власть имущих». Но он был великим оптимистом и говорил: «На превеликое счастье мы не одни. За нами стоит могучая сила, которая спасет нас, — это Советский Союз. Ручаюсь вам, что вы будете играть на государственной сцене и труд наших артистов будет по заслугам оценен…»

Его слова прибавляли мне силы, были словно родниковая живительная вода для жнеца в жаркое лето.

Однажды я спросила Ярослава Александровича, нет ли у него для нашего театра какой-нибудь пьесы. Он засмеялся и сказал:

— Пьеса нашлась бы, но полиция не разрешит поставить ее, да еще беду на себя накличете — театр закроют только за одно желание взять мою пьесу…

Александра Сергеевна Кривицкая в одном из писем авторам вспоминала новые детали постановки и жизни пьесы «Груз»: «мы играли во Львове, а потом в Тустановичах, в районе Борислава. Вскоре нам пришлось снять пьесу с репертуара. Ее запретили нам ставить и на периферии и во Львове».

Почему? Ответ нужно было искать уже в самой пьесе и в тех обстоятельствах жизни, которые вызвали ее рождение. Восьмой пленум Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала принял решение, в котором всем коммунистическим организациям вменялось в обязанность организовать всемерную поддержку китайской революции и активнейшую борьбу против интервенции в Китае. В обращении Союза китайских революционных писателей говорилось: «Мы призываем наших товарищей в каждой стране помогать нам чем можно — печатанием сведений о китайской революционной борьбе, требованием отзыва из Китая империалистических воинских частей и судов, поддерживающих китайскую реакцию…»

Драма Галана «Груз» — это художнический анализ именно тех империалистических сил, что стояли за спиной китайской реакции, и приговор им, выполненный с истинным писательским блеском и неумирающей взволнованностью.

В центре пьесы — семья одного «из первых граждан Британской империи» Сэма Уокерса, корабельного предпринимателя. Сэм Уокерс, по его понятиям, — безусловный патриот.

В понимании Уокерса патриотизм состоит в укреплении такой Англии, которая в бешеной погоне за наживой угнетает миллионы «цветных» рабов во всех уголках земли, Англии, которая на крови и поте трудящихся наживает кругленькие состояния, спекулирует, продает и не жалеет стерлингов на борьбу с национально-освободительным движением народов. Именно поэтому для Уокерса перестал существовать как член семьи его приемный сын Оскар, осужденный за революционную работу на два года тюрьмы. Но у Оскара иная родина. Тоже Англия, но другая. «У него тоже есть своя родина, — говорит С. Уокерсу его дочь Дженни, — и он ее любит любовью… которой мы понять не в силах».

Исследователям творчества Галана и мотив этот, и проблематика казались свойственными лишь данной пьесе писателя. Но это не так. Ведь ровно через год Галан напишет комедию об украинском национализме — «99 %». Многие ее идейно-нравственные коллизии обнажатся в сцене, где один из деятелей национализма произносит тост во славу своей партии, за «этих вернейших и лучших сынов народа, которые… с патриотизмом античных героев и самопожертвованием мучеников святой католической церкви отдают жизнь свою Украине…».

Такими предстанут и украинские уокерсы. С той же психологией и тем же пониманием «патриотизма», синоним которого — защита любыми средствами классовых интересов буржуазии. Изменятся имена и место действия. Суть конфликта останется.

Революционные бури расшатали царство уокерсов. Чтобы «удержаться на поверхности», Уокерс спекулирует на поставках оружия продажной чанкайшистской банде авантюристов. Нравственный конфликт драмы, как писал один из зрителей — рабочий — после просмотра спектакля, «исходит из глубинного понимания автором процессов окружающей нас жизни. А нравственный урок у ее — выбор дочерью Уокерса, Дженни, единственно достойного человека пути — пути в революцию».

«А мы не в болоте живем? — бросает она отцу. — Над этим ты не задумывался никогда? Отец, мы все утопаем в нем… по самые уши. Такую мы все выбрали судьбу, первые граждане Британской империи. Морем отгородились от мира; нам кажется, что лесами труб дотянулись до неба, а мы только заплевали его. Сотни миллионов разношерстных рабов обеспечивают нам доходную, спокойную жизнь. Это хуже смерти, отец».

Не было, кажется, такого года за последнее столетие, когда бы с новой силой не вспыхивали споры о том, что такое «романтика». Не была в этом смысле исключением и драма «Груз», в дискуссиях о которой все так или иначе сводилось к необычайно прекрасному, исполненному трепетной человеческой чистоты образу и характеру Дженни. И даже любителей абсолютно регламентированных в социальном смысле характеров она покоряла именно той сложностью натуры, без которой ее человеческая достоверность и цельность были бы нереальными. Смятение, когда человек принимает решения, определяющие его дальнейшую жизнь, — не признак слабости или раздвоенности души. Цельность характера Дженни в другом — это органическая ненависть ко всякой лжи и фальши. Отрешенность от всего, что мы называем эгоизмом и себялюбием. Понятие «доброта» в таком характере ничего не объяснит. Человек не может быть добр ко всем. Здесь зритель видел доброту, поднимающую не только Дженни, но и всех, кто умеет отличать в жизни подлость от истинной красоты сердца. Доброту, сплавленную с высоким полетом души, открытую звонкому ветру революции.

Дженни избирает борьбу. Борьбу с миром отца…