"Встречи у метро «Сен-Поль»" - читать интересную книгу автора (Флейшман Сирилл)Для согрева души— Что прикажете? Ответить: «Пачку аспирина», — как-то неловко. Тут бы что-нибудь в духе Достоевского: трагическая сцена, кто-то бьется на земле в припадке падучей, пена изо рта, несчастные родственники рвут на себе волосы и бегут в аптеку за чудодейственным лекарством. Вот это для Золотова! Но не каждый раз случалось его порадовать. Если же спросишь что-то заурядное, он тяжело вздохнет, прошелестит: «Пожалуйста», протянет требуемое и с надеждой воззрится на следующего: «А вам?» Золотов с детства питал склонность к трагическому, и это понятно при его происхождении: мать — актриса в еврейском театре, отец — гой, оперный баритон и эмигрант. При таком раскладе в сорок лет он держал единственную на весь квартал аптеку. Золотов нависал над прилавком и над мирскими скорбями, всегда готовый предотвратить губительные последствия невежества врачей, и бубнил про себя «Гамлета» по-еврейски. Его заветная мечта — поставить эту пьесу на идише. Перевод и обработка — он убрал из текста все лишнее — были его собственные, и он повторял и повторял текст в ожидании благодетелей, которые помогли бы ему сколотить настоящую труппу. Бывало, протянет ему кто-нибудь рецепт, он нацепит очки, откинет со лба непослушную прядь, да и спросит, нахмурив брови: — И кто же прописал вам этот яд? Вы жить хотите или умереть? Быть или не быть? Завтра же сходите к доктору Идновскому, скажите, что вы от меня, а рецепт этого вашего шарлатана порвите сию же минуту. Следующий, пожалуйста! Люди робели и делали, как сказано. Аптекарь разорялся. Все местные врачи ненавидели его. И только доктор Идновский его ценил. Золотов дожидался дня, когда окончательно обанкротится, отделается от аптеки и сможет с головой уйти в настоящий, а не воображаемый театр. Об этом он беседовал за чаем со стариком Идновским, который заходил к нему, обойдя своих больных. По правде говоря, больных у доктора Идновского давно уже не водилось, и никто его не вызывал, так что совершал он не столько обход, сколько моцион. Идновский тоже был одержим страстью, но увлекался не театром, а Библией. Он разработал особый цифровой код для толкования священного текста и давно уже посвящал все свое свободное время его применению и сочинению десятков статей, которые мирно пылились в архивах научных обществ. А поскольку обращались к доктору Идновскому только те пациенты, которых посылал к нему Золотов, да и те по второму разу уже не приходили, то досуга у него было предостаточно. Двое одержимых, доктор с аптекарем, прекрасно ладили, причем каждый твердил о своем. Слушать другого значило бы отвлечься от собственного предмета, а доктору Идновскому, раскрывавшему тайный смысл Писания, было не до театра. Золотов же, стопроцентный еврей по матери, хотя и сын баритона-гоя, не думал о Библии с тех пор, как справили его — Завтра я кончаю расшифровку двадцать четвертой главы, сведу все цифры в таблицу и скажу вам, какая погода будет в пятницу — вот посмотрите, до чего интересно, — говорил, бывало, Идновский, допивая свой чай в подсобной комнате аптеки. — Я никогда не знаю, — отвечал Золотов, наливая себе второй стакан, — как перевести на идиш, когда герои у Шекспира восклицают «Хей!»: то ли «Ай-ай-ай!», то ли «Ой-вей!». Английский язык такой сложный! Завтра берусь за «Андромаху», это гораздо легче. Еще чайку, доктор? — С удовольствием, у вас такие красивые стаканы, а дома мне приходится пить из чашки. так вот, когда я закончу главу о нынешней погоде в иудейской мысли прошлого, то покажу вам, что. — Вы совершенно правы! Еще Толстой сказал, что счастье у всех одинаковое, а несчастье у каждого свое — помните начало «Анны Карениной»?.. — В Библии есть все! Раввины ничего в ней не поняли. Только такой человек, как я, светский ученый, может восстановить ее смысл во всей полноте. Налейте мне еще немножко. — Насколько лучше писал бы Шекспир, будь он русским или евреем! Простите, кажется, меня зовут. Золотов очень быстро, если только речь не шла о драматическом случае, разделывался с покупателем и возвращался к Идновскому, который, чтобы не терять время попусту, не переставая, разговаривал сам с собой. В таком нерушимом согласии жили они до тех пор, пока не появилась Эстель Натюрель. Она поселилась во втором подъезде со двора, на пятом этаже, в квартире, где раньше жил художник. Тот умер на работе — где-то в Семнадцатом округе, во время поклейки обоев. Эстель была племянницей хозяев дома, где он делал ремонт. Прежде чем стать художником, он был югославским инженером. А до этого — галицийским мальчишкой, чьи родители в тридцать третьем году перебрались из Польши в Белград. Когда он умер, люди, у которых он работал, стали выяснять, как поступить с телом, узнали, где он жил, справились у консьержки, и она сказала им, что никого из родных у него не осталось, но он иногда общался с аптекарем и лечился у доктора Идновского. Тот и другой подтвердили, что знали покойного, и взяли на себя заботу о похоронах. Квартира художника освободилась, и управляющий охотно сдал ее племяннице тех людей из Семнадцатого округа. Вот откуда взялась эта самая Эстель. Останься родители художника в Польше, ребенок наверняка погиб бы во время войны, как все нормальные еврейские дети, и тогда те люди из Семнадцатого округа наняли бы клеить обои кого-нибудь другого и их племянница не явилась бы портить жизнь Золотову. Но пути судеб неисповедимы! Позднее Золотов и сам думал, что, если бы лечащий врач художника поменьше думал о Библии и побольше о медицине, глядишь, он распознал бы у бедняги не только хронический запор и тот не умер бы от сердечного приступа. Глядишь, прожил бы подольше и умер при поклейке обоев у других людей, не обремененных племянницей. Однако, сколько ни перекраивай задним числом то, что совершилось, хода вещей это не изменит, и очень скоро Золотов уже не вспоминал о художнике с пятого этажа, по милости которого в его жизнь ворвалась Эстель Натюрель. Эстель училась в Сорбонне на социо-религио-литературно-каком-то факультете. Ей было двадцать девять лет, и еще до того, как поселиться по соседству с Золотовым, она задумала написать работу об идише и всем прочем, что с ним связано, — эта тема входила у студентов в моду. Она была не еврейка, но столько всего начиталась, что знала об идише в сто раз больше, чем сам Шолом-Алейхем. Найти себе жилье на улице Руа-де-Сисиль, рядом с улицами Розье и Дез-Экуф и недалеко от метро «Сен-Поль», было для нее таким же счастьем, как для физика-атомщика снять трехкомнатную квартиру с удобствами в коридоре прямо в здании АЭС. Сначала она зашла в аптеку поблагодарить Золотова за то, что он отвел ее к управляющему. Потом заделалась постоянной покупательницей, однажды случайно попала к аптекарю во время вечернего чаепития с доктором Идновским и стала регулярно наведываться в этот час. И наконец, однажды, чисто машинально, Золотов, как всегда погруженный в мысли о театре, спросил, не хочет ли она стаканчик чаю. С тех пор Эстель принимала участие в чайной церемонии, да так, будто сама ее устраивала, а сверх того что-то записывала и вмешивалась в беседу. Стоило, например, Золотову сказать не слушавшему его Идновскому: — В одной лекции об экспериментальном театре Брехт… — как она тут же встревала: — Вы имеете в виду лекцию, которую Брехт прочел в октябре сорокового года в Стокгольме, в студенческом театре, а потом опубликовал в Хельсинки? — В Библии сказано… — отзывался Идновский. Но она продолжала: — На мой взгляд, Бертольт Брехт… Золотов не знал, куда деваться. Растеряешься рядом с таким синим чулком, все-то она знает лучше всех, пристанет — общими словами не отделаешься. Эстель словно совала в проявитель фотографию, которую он предпочитал видеть в воображении. Брехта он упомянул только потому, что прочитал вполглаза статью о нем в каком-то журнале, но не в Брехте же суть! Или взять переводы: на самом деле от начала до конца он не перевел ни «Гамлета», ни «Ричарда III», даже и сцены-то ни одной целиком не перевел. Ему было довольно зацепиться за одно слово или фразу — и начиналось собственное представление. Много ли надо для еврейских фантазий! Эстель же мешала помечтать и поактерствовать всласть. То же самое с доктором Идновским. Она ловила и заносила в тетрадку каждое его слово, но только он, бывало, начнет вещать аптекарю, который его не слышал (так ведь и доктор оставался глух к его речам): — Сказано, что… — как Эстель тут же принималась тараторить: — А Пико делла Мирандола в своем трактате «Конклюзионес философике, кабалистике эт теологике»… Бедный Идновский понятия не имел ни о чем подобном. Эстель его раздражала. Она не только разбиралась в каббалистах-христианах, но и о рабби Симеоне и Бар-Иохаи знала больше, чем он сам. — Мои изыскания не имеют ничего общего с каббалой, — возражал он и от нетерпения начинал заикаться: — Я… я… никакой не к-к-каббалист, а с-с-светский… светский ученый, с-с-современный врач. И что вы… что вы мне тут сочиняете? — Да, вот именно! — горячо соглашался Золотов. — Для первой сцены надо сочинить грустную еврейскую песенку, чтобы публика… Эстель исписывала кучу блокнотов и превращала каждое дружеское чаепитие в кошмар, что-то путное получалось, только если Золотов с Идновским, наплевав на правила вежливости, просто переставали отвечать на ее неуклюже-дотошные вопросы. Впрочем, Идновский теперь заходил к другу не каждый день, а тот от нечего делать стал уделять больше внимания аптеке. Бесконечные вопросы и непрошеные ответы Эстель демонстрировали их необразованность, казалось, еще немного — и они усомнятся в своих заветных идеях! У Золотова проснулся интерес не только к фармации: после многолетнего воздержания он был бы не прочь перевести беседы с Эстель из теоретической плоскости в эротически-практическую. Но она всегда была так серьезна, что он не смел и заикнуться. И хорошо, что не смел, — Эстель они оба интересовали не как мужчины, а лишь как живые кладези обычаев, предрассудков, символов и мифов, любовью тут и не пахло. Для этого она нашла другого партнера — соседа по лестничной клетке Анри, сына Эфемербаумов, молодого человека двадцати пяти лет с приятной наружностью, который учился одновременно на врача и на продавца готового платья. Обе профессии он осваивал в родительской лавке на вещевом рынке Сент-Уэн, так что на любовь с Эстель почти не оставалось времени. Это, однако, всех вполне устраивало, особенно мать Анри, которая их связь не одобряла. Еще бы — ведь в конце года сын чуть не провалился по готовому платью. За медицину она не беспокоилась — тогда эта наука была еще не так сложна. А вот карьеру продавца слишком частые свидания могли и загубить. В те трудные годы, чтобы получить диплом врача, выдающихся способностей не требовалось, другое дело — место продавца на рынке, тут был строгий отбор, и даже родственные связи не помогали. Анри навещал Эстель тайком по ночам — перебегал через площадку в носках — и рассказывал о суровых порядках на рынке. Сразу записывать ей было неловко, да и не очень-то попишешь, лежа в постели нагишом, — нечем и не на чем, но, едва Анри уходил домой, она вскакивала и хваталась за свой блокнот. С удвоенным рвением влюбленной и социолога она излагала на бумаге свои мысли — их было не очень много — и почерпнутые из рассказов Анри Эфемербаума наблюдения за жизнью и нравами людей, совсем не похожих на обитателей Семнадцатого округа. Он описывал вперемежку истории болезней, которые проходил на медфаке, и истории с участием продавцов и покупателей, которые происходили в другом его университете. Сент-Уэнские новости интересовали Эстель гораздо больше, потому что студентов-медиков среди ее предков с заставы Шапере и улицы Токвиль и так хватало, а рыночных торговцев раз-два и обчелся, а то и вовсе ни одного (не путать Сент-Уэн, где торговали новыми вещами, с барахолкой, куда родители не раз ее водили в детстве и где не было ничего особенного). Иной раз после любовных игр Анри засыпал, ему снились кошмары, и он так кричал во сне, что Эстель было страшно слушать: — Где я возьму вам пятьдесят второй, когда у меня одни сорок шестые! Экзамен из-за вас завалю! Кто не привередничает, тому и сорок четвертый вместо пятьдесят второго сгодится! Не верите — спросите у главного врача! И вообще, носить куртку сорок шестого размера, когда у вас пятьдесят второй, полезно для здоровья. И так далее. Она советовала Анри попросить Идновского, чтобы тот выписал ему успокоительное на оставшееся до экзаменов время, но будущий медик, хорошо зная, что пристрастие доктора Идновского к расшифровке Библии идет во вред его профессиональным качествам, поостерегся к нему обращаться, и правильно, не то заболел бы по-настоящему. Не доверял он и его приятелю, аптекарю Золотову, у которого Эстель просиживала часами. И недоумевал, какую пользу для своих исследований могла она извлечь из этого общения. — С таким же успехом ты можешь задавать свои вопросы мне. Об идише или о чем угодно, — говорил он. — В конце концов, я и сам кое-что в этом смыслю, и спросить могу — у отца, у дяди, да мало ли! Найдутся в квартале знатоки не хуже твоего Золотова и чокнутого Идновского. — Ты к ним несправедлив. Они знающие, добросовестные специалисты. — — Ну что ты мелешь! На этом разговор обычно заканчивался. Зато беседы с аптекарем, к которому она повадилась напрашиваться на чай, не прекращались. Стал снова захаживать, чтобы убить время, и Идновский. Хоть знал, что рискует напороться на пытливую Эстель. Доктор ломал себе голову, как это она ухитряется так точно угадать, когда явиться, — ведь он теперь старался приходить то пораньше, то попозже. Но каждый раз, спустя пять минут, на пороге появлялась мадемуазель Натюрель и направлялась прямиком в подсобную комнатку, где Золотов кипятил чайник. С полминуты она молча слушала, а потом доставала блокнот и принималась строчить в нем и задавать вопросы по очереди то витающему в облаках Золотову, то Идновскому, упорно притворявшемуся глухим, если она уж слишком его допекала: — Вот вы сказали, что цифровое значение этого слова, умноженное на семь и разделенное на три, позволяет заключить, что лето, когда родился фараон, было очень жарким, но в Египте летом всегда жара… В таких случаях он фыркал, не глядя на нее: — Поговорите лучше с господином Золотовым, он моложе меня и больше разбирается во всяких ваших лекциях, профессорах и диссертациях. Я для этого слишком стар. Эстель переключалась на Золотова, вспугнув его театрально-эротические грезы. — Ах, мадемуазель Натюрель, — говорил он со вздохом, — вам бы на сцену с вашей скульптурной пластикой! — И ударял себя по лбу. — Вы мне напоминаете мою мать в «Донье Соль» Виктора Гюго. — В «Эрнани»! Донья Соль — это из «Эрнани», месье Золотов! Это по-французски «Эрнани», а на идише эта пьеса называется «Донья Соль», — твердо заявлял он, а Эстель, в невольном замешательстве, записывала. Все это она обсуждала со своим психоаналитиком, которого посещала, будучи девушкой серьезной и несколько нервозной. Но когда однажды — к слову пришлось — сказала о своих визитах Золотову, аптекарь мрачно произнес: — Не прикасайся к этому, несчастная! — И добавил: — Это я не вам, не вам, мадемуазель Эстель! Что было бы с театром, если б Фрейд стал не врачом, а режиссером еврейской труппы! — Он мечтательно вздохнул. — Вы хотите сказать… — изумилась она и даже перешла на шепот. — Не будем об этом, мадемуазель Эстель. Давайте лучше выпьем чаю, вон, я вижу, идет Идновский. И, глядя на старого приятеля, Золотов звучно произнес: — Театр согревает душу, как хорошая грелка, не правда ли, доктор? |
||
|