"Олений заповедник" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)Глава 13Со временем я познакомился со многими друзьями Лулу. Самой интересной из них была Доротея О'Фэй-Пелли, и мои вечера в «Опохмелке» возобновились. Несколько лет назад, когда Доротея писала для светской хроники, Лулу была ее излюбленной героиней, и они с тех пор дружили. Из всех знакомых Лулу — а их было немало — расслаблялась она при мне только с Доротеей. Когда мы заезжали к Доротее, Лулу часами сидела на подушечке у ее ног и, подперев лицо руками, слушала, что говорили. Поскольку у Лулу было теперь более громкое имя, чем у Доротеи, любого нового человека, должно быть, удивляло то, как она сидит между владелицей бюро по продаже недвижимости и пьяным О'Фэем, но я-то знаю: если бы Лулу попыталась поставить себя на одну доску с Доротеей, они едва ли смогли бы остаться друзьями. Для меня же обаяние Доротеи померкло, и чем лучше я ее узнавал, тем меньшее она производила на меня впечатление. Я понял, что существовавшие при «дворе» Доротеи правила требовали, чтобы каждый обнажал перед ней свою душу. Наибольшее удовольствие доставляло ей обсуждение чужих проблем, и она всегда давала советы, помогавшие ее друзьям в «Опохмелке». Например, Джей-Джей вздумал похвастаться своими увлечениями. У него была любовница, которую я никогда не видел. Она вроде бы спасла его — а как уточнил Джей-Джей, он кололся, — так эта девчонка просидела с ним взаперти целую неделю и заставила пройти курс лечения. Сейчас он от этого избавился и больше не вернется к наркотикам, пока она с ним. Эта девчонка — настоящий бриллиант. — Только вот жениться на ней ты не хочешь, — говорит Доротея. — Ну что ж, верно: не хочу, — признается Джей-Джей. — Я должен бы на ней жениться: она на меня пять лет потратила, но мои глаза все чего-то выглядывают. Я только и думаю, как бы ее обмануть. — При таком, как у нее, лице, — фыркает Доротея, — я сама бы ее обманула. Джей-Джей хохочет вместе с остальными. — О, я умею их выбирать, право, умею, — говорит он и затем самым серьезным тоном, который так и хочется высмеять, добавляет: — Очень часто, как, например, сейчас, когда я думаю о ней, мне кажется, что я и в самом деле ее люблю, да поможет мне Бог. Верный слуга Доротеи Пелли покашливает. И помпезно, торжественно произносит: — Когда человек по-настоящему любит, он хочет жениться. И Доротея издает хриплый смешок. — А как насчет этой старой галоши, с которой ты всюду таскаешься? — спрашивает она. — Ты имеешь в виду ту, что выглядит так, будто сосет фигу? — спрашивает Джей-Джей и пожимает плечами. — Я расстался с ней, пока она меня вконец не измотала. — Тут Джей-Джей улыбается. — У меня теперь новая девчонка, — говорит он, — настоящая психопатка. Сладкая малышка с двумя маленькими девочками. Ее зовут Роберта — Бобби. Она разошлась с мужем и хочет стать девицей по вызову. Боже, да скорее я мог бы стать девицей по вызову, чем она. «Ты мог бы», — подумал я, но нельзя ведь говорить все, что думаешь. Подобного рода ситуация приводила на память Мэриона Фэя, и все удовольствие для Доротеи было испорчено. Возможно, Джей-Джей и хотел его испортить. Рано или поздно должен был наступить мой черед. Доротея пришла к выводу, что я подхожу для Лулу, и она поставила себе целью улучшить мою жизнь. Доротея всегда готова была предложить мне работу: она знает журналиста-обозревателя, который может взять меня для сбора материала; она может устроить меня на студию помощником к очень крупному режиссеру; есть бизнесмен, который быстро обучит меня всему, чему надо, — достаточно мне только согласиться. В таких случаях я пытался свернуть разговор на другую тему, говорил дерзости, изображал из себя тупицу. А однажды даже бросил Доротее кость. — Хорошо, Доротея, — сказал я, — в один из ближайших дней я стану респектабельным. Ко всеобщему удивлению, Лулу встала на мою защиту. Это был единственный раз, когда она пошла против Доротеи. — Оставь его в покое, милочка, — сказала она. — Серджиус и сейчас респектабельный. Если же он пойдет работать, станет олухом, как все. На этом разговор о моей работе на несколько дней прекратился и меня оставили в покое — без поста. Зато проблемы, стоявшие перед Лулу, обсуждались вовсю. Она обожала давать Доротее сводку того, как продвигается желание Германа Тепписа выдать ее замуж за Тедди Поупа, и это стало предметом шуточек в «Опохмелке». Лулу всякий раз принималась рассуждать, как она станет принимать друзей Тедди. — Они же будут знать, кто я, — говорила она. — Я хочу сказать, откуда им будет известно, что я не травести? — А ты не снимай грима, дорогуша, — с кривой усмешкой, пришепетывая, говорил пьяный О'Фэй. — О Господи, — произносила Лулу, и «двор» разражался смехом. — Действительно: «о Господи», — сказала в тот вечер Доротея. — Если ты не хочешь выходить замуж за Тедди, предприми что-то. С Германом Тепписом мне не потягаться. — А почему бы тебе не выйти замуж за Серджиуса? — спросил Пелли, и я понял, что этот вопрос задан по наущению Доротеи. — Потому что он меня не возьмет, — ответила Лулу и обнажила свои красивые зубы. Подобные разговоры особенно раздражали Лулу. Последние дни она начала поговаривать о том, что нам следует пожениться, и, думаю, она никогда не находила меня более привлекательным, чем в тот момент, когда я отклонял ее предложение. Самая мысль о женитьбе погружала меня в депрессию. Я видел себя в роли мистера Майерса, этакого портового хлыща, до смерти боящегося жены и посвятившего себя приготовлению напитков для Лулу и ее гостей. Думаю, больше всего угнетало меня то, что я вынужден был думать о своем месте в жизни и о том, чего я хочу от будущего, а к этому я не был готов, отнюдь не был готов. Время от времени — в зависимости от настроения и результатов подсчета моих финансов — я думал, что надо стать кем-то — школьным тренером или психоаналитиком, а несколько раз смутно подумывал о работе в ФБР или — что гораздо легче — о том, чтобы стать ведущим в дискотеке и трепаться о том о сем, что так важно для многих, кто поздно ложится спать. И очень редко, без всякой амбиции, так же весело, как жалуются на печеночный приступ, я вспоминал, что хотел стать писателем, но настоятельного зова не чувствовал, как и при прочих моих попытках самоопределиться, — в эту сторону меня потянуло, возможно, потому, что мне хотелось найти приятную работу. Но разговор о женитьбе умерщвлял во мне всю радость жизни. Мы с Лулу дошли до такого периода в наших отношениях, когда люди начинают чаще ссориться, и в ссорах появилась горечь. Временами я бывал уверен, что нам надо расстаться, и не без удовлетворения и грусти представлял себе, как снова стану свободен. Собственно, я считал, что мне легко будет бросить ее. Такая уверенность появляется, когда женщина хочет, чтобы ты на ней женился. А в другие дни, должен признаться, я по ее милости чувствовал себя несчастным. Не успевала она выразить желание, чтобы я на ней женился, не успевал я ей отказать, как она принималась рассказывать про то, какими привлекательными находит других мужчин, особенно за те качества, которых не было у меня. Один был шустрый, другой — властный, третий — обходительный; она всегда считала, что качества того или иного человека передадутся ей, если она затеет с ним роман. В такие минуты, должен признать, я любил ее, так как искал в ней изъяны, и, обнаружив новый изъян, даже чувствовал ложное облегчение, словно верил, что это может принизить ее. Все это, конечно, не срабатывало. Подготовка к новой картине, в которой должна была сниматься Лулу, шла вовсю, и она решила поехать на несколько дней в столицу, поприсутствовать на каких-то там совещаниях. Мы оба ждали разъезда. Она все время говорила, что ей надоел Дезер-д'Ор, а я думал о том, как будет славно посидеть одному в доме, почитать книжку, расслабиться и никого не видеть. На моем фотоаппарате и магнитофоне, наверное, наросло немало пыли. Мне надо было подумать, а в эти дни думал я медленно. Я ловил себя на том, что вспоминаю прелести одиночества, и мне приходило в голову сопоставить одиночество с не менее тяжелой штукой — любовью, так что под конец я стал желать, чтобы Лулу уехала в киностолицу и оставила меня в покое. А когда она уехала, я не мог справиться с собой: книга, которую я читал, лишь усугубляла мое состояние — я не находил себе места, дни текли один за другим, а я ничего не делал. Я настолько привык сражаться с Лулу, что мог целое утро препираться сам с собой по поводу того, стоит ли пойти погулять. Во время ее отсутствия мы постоянно звонили друг другу. Я звонил ей, чтобы сказать, что люблю ее, а через полчаса она звонила мне, и мы говорили о том же. Так, подобно старым цыганам, крестившимся по сто раз на день, мы клялись друг другу в любви. На день раньше запланированного она примчалась в Дезер-д'Ор, и в ту ночь мы устроили королевский турнир. — Я улетаю с тобой так далеко, — говорила она. — Серджиус, лучше не бывает. Она говорила мне это много раз. К утру она сникла, и я тоже. Мы перестарались. А когда мы оделись, Лулу сказала, что чувствует, как от нее пахнет. — От меня так воняет, лапочка. — Я чувствую только твои духи. — Да нет, у тебя отсутствует обоняние. Говорю тебе, я знаю, что это так. Подобные вещи случаются. У человека вдруг появляется жуткий запах, и это уже на всю жизнь. — Где ты подбираешь этих вещуний? — Я знаю человека, с которым такое случилось. Лапочка, мне надо принять ванну. Она приняла ванну, вышла из нее, снова приняла ванну. Заставила меня пудрить ее, потом решила, что запах исходит от чего-то в доме. — Ой, какой ужас! — воскликнула она. Она несколько дней все время принимала ванны. Затем она решила, что у нее рак груди, и велела мне проверить, где опухоль. Я сказал ей — надо сходить к доктору. А она вместо этого отправилась к Доротее и вернулась, полная страхов по поводу совсем другого. — К старости груди у меня обвиснут, — печально произнесла она. — И ничего тут не поделаешь. Обещаешь осторожно гладить их, лапочка? — И разрыдалась. — В чем дело? — спросил я. — Да ни в чем! — Все-таки какая-то причина для слез должна же быть. — И я заставил ее рассказать. Выяснилось, что Лулу всегда намеревалась сделать операцию, чтобы поднять груди, когда они начнут обвисать. А сегодня она видела груди Доротеи, которая сделала такую операцию. — Они такие непривлекательные, — с несчастным видом произнесла Лулу. — Они квадратные. — Ничего подобного. — Да нет, правда. Она же мне показывала. Они квадратные. И мне показалось, что такими же они стали и у меня. — Ну, пока еще… нет. — Ничего ты не понимаешь. Ты просто животное. По мере приближения начала съемок ее очередного фильма — а до этого оставалось всего две-три недели, — Лулу стала еще больше нервничать. В один прекрасный день она объявила, что намерена брать уроки мастерства. — Я хочу начать с самого начала. Буду учиться, как ходить. Как дышать. Меня ведь никогда, Серджиус, по-настоящему не учили. Ты это знал? — Да никогда ты не станешь заниматься, — раздраженно произнес я. — Конечно, стану. И стану величайшей актрисой, которая когда-либо существовала на земле. Вот чего никто не понимает. Я узнал потом, что отчасти все это объяснялось плохой рекламой, устроенной студией. Лулу показала мне свою фотографию, использованную для рекламы, и я почувствовал, как ей больно. Фотография ранила ее. — Посмотри на Тони Тэннера, — сказала она, — выглядит лучше меня, а он всего лишь статист. И я его терпеть не могу. — Она была так обозлена. — Да им следовало расстрелять фотографа, — продолжала она. — У них что, мозгов нет — демонстрировать такую фотографию? — Лулу хотела звонить Герману Теппису. — Я попрошу его вмешаться. Я скажу: «Мистер Теппис, это же не мое лицо, несправедливо так ко мне относиться». Несправедливо. Они интригуют против меня на студии, потому что ненавидят меня. — Когда ты познакомилась с Тэннером? — спросил я. — О, да он ничего собой не представляет. Будет сниматься с Тедди Поупом в моей следующей картине. Они скоро сюда приедут, чтобы сниматься со мной для рекламы. — Ты не выглядишь такой уж несчастной, стоя в обнимку с ним, — заметил я. — А ты глупышка, — сказала Лулу. — Ведь это же только для рекламы. Я терпеть его не могу. Он был сводником — таким и остался. Они с Мэрионом Фэем работали вместе, только он еще хуже Мэриона. С моей точки зрения, они оба отвратительны. — Мэрион не так прост, — сказал я, чтобы ее позлить. — Еще бы — наш дорогой Мэрион. Мужчина, как и ты, — сказала Лулу. — Почему бы тебе снова не повидаться с твоим дружком-мужчиной? — То, что я не хочу на тебе жениться, еще не значит, что я продаюсь за три доллара, — сказал я. — Бедняжка Доротея, — ни с того ни с сего вдруг сказала Лулу. Лулу раздражало то, что я часто виделся с Мэрионом Фэем. А у меня вошло в привычку заходить к нему рано утром, когда Лулу выпроваживала меня и хотела, чтобы я ехал домой. Я так и не смог объяснить себе, чего я искал в Фэе. Я даже подумывал об объяснении, высказанном Лулу, подстерегая в себе появление страха, что подтвердило бы ее правоту. Загляни я в себя поглубже, я обнаружил бы что угодно — были воспоминания о разных мелочах в приюте, — но мне кажется, я, наверное, искал у Фэя совсем другое. Мэрион ничуть не изменился: во всем, что он говорил, звучало презрение ко мне и к Лулу. И думается, по этой причине я и ездил к нему. Я не раз замечал, как люди, крутя роман, окружают себя друзьями, которым этот роман нравится или же совсем не нравится, чтобы увидеть по лицам других, как они воспринимают их чувства. Например, Айтел искал встреч со мной, поскольку мне нравилась Илена, и тем самым я помогал ему любить свой роман с ней, а я охотился за Мэрионом, чтобы он удержал меня от женитьбы на Лулу, поскольку мою волю постоянно ослабляли ее упорные приставания, ее жалобы на беспомощность, подкрадывавшееся ко мне чувство собственной беспомощности и, пожалуй, самое худшее — постоянные восхваления и крики «ура», которые по настоянию Доротеи издавал «двор», превознося наш роман, — короче, оказываемое на любовь давление извне сильнее самой любви, пришел к заключению я, пока не вынужден был задуматься, да влюблялись ли бы люди вообще, если бы другие не говорили им, что надо любить, и я уверен, что мы с Лулу, сидя на этом острове в пустыне, препирались бы по поводу того, чей черед ловить рыбу, а крутить любовь предоставили бы пассажирам океанских лайнеров, проплывающих за горизонтом нашего видения. Вот я и говорю, что, очевидно, поэтому я так часто общался с Мэрионом. Однако мы не разговаривали много о Лулу и обо мне. Наверное, никто не испытывает такой жажды иметь аудиторию, как философ, и Мэрион, видимо, решил превратить меня в свою аудиторию. Поэтому мне не следовало удивляться, что в конечном счете Мэрион стал рассказывать о себе. Он запомнил строку из какой-то прочитанной книги: «Нет большего удовольствия, чем победить отвращение», и в качестве примера стал рассказывать мне о своем общении с Тедди Поупом. — Хорошо, — говорил он, — возьмем мою жизнь с девчонками. Когда я впервые улыбнулся Тедди, я решил, что мне это будет противно и придется заставлять себя. Только так я сумею сдюжить. А вышло не совсем так. Понимаешь, я понял, что где-то в глубине меня сидит наполовину педик, так что оказалось не противно. Все то же, только сзади. — Я как-то видел тебя с Поупом, — сказал я. — Жестокость — да, присутствует. Вот когда я оказываюсь мужчиной. Понимаешь, жестокость претит мне. Когда я говорю Поупу, что он омерзителен, отвратителен и хочет только, чтобы я дарил ему наслаждение, потому что он готов отдаться любви, в глубине души он всего лишь нежный цветочек, который только и ждет, чтоб его растоптали, так вот в такие минуты я заставляю себя быть жестоким, но потом отлично себя чувствую. То есть — почти отлично. Я никогда не доводил жестокость до конца, ни в чем. — А знаешь, — сказал я, — ты ведь человек верующий, только навыворот. — Да? — пробормотал Фэй. — У тебя вместо мозгов яичница. — Нет, послушай, — сказал я. — Возьми свое мотто и измени в нем одно слово. — Какое? — Вот послушай: «Нет большего удовольствия, чем победить порок». — Надо об этом подумать, — сказал он, но разозлился. — До чего же ты похож на ирландца-полицейского, — добавил он с холодным восхищением. Через два вечера он мне ответил. — По-моему, я все для себя прояснил, — сказал он. — Благородство и порок — одно и то же. Все зависит от того, в каком направлении ты движешься. Понимаешь, если я когда-нибудь сумею, то поверну и пойду в обратном направлении. В направлении благородства. Не все ли равно. Надо только довести это до конца. — А что посредине? — поинтересовался я. — Тупицы. — Он втянул в себя тлевшую на губе травинку марихуаны, остатки положил в банку. — Ненавижу тупиц, — сказал он. — Они всегда думают как надо. Люди, занимающиеся самообманом, раздражали Фэя — в этом смысле он стоял на позициях, прямо противоположных остальной человеческой расе. За те вечера, что мы проводили в беседах, я лучше узнал его, и он перестал быть для меня тайной, хотя я никогда не считал, что понимаю его. Но по крайней мере я представлял себе, как он проводит время без меня, и из тех историй, которыми он меня пичкал, у меня сложилось мнение о том, чем он может заниматься, когда меня нет, и из смутных представлений о том, как он проводил дни — а он редко вставал раньше двенадцати, затем обходил самые крупные отели, чтобы выпить в баре и набрать клиентов для своих девочек, — я поверх череды игроков, нефтяников, актеров, приехавших на одну ночь, и политиков из киностолицы заглядывал в менее приметные уголки его жизни. Ложился он в постель на восходе солнца, и у него вошло в привычку последние два часа ночи изучать разные книги, раскладывать по-новому карты и думать о всяких мелочах, как он это называл. Вечерами и ночами — в этот промежуток между дневной работой и одиночеством раннего утра — он занимался тем, что подвернется, и я под конец узнал, что всякий раз это было что-то новое: так, в один вечер он успокаивал какую-нибудь свою истерически рыдавшую девочку; в другой — принимал у себя бандитов или гангстеров; в третий — отправлялся заниматься тем, что больше всего презирал, — это стало уже рутиной: вводил в дело новенькую; в четвертый, словно бросив на счастье монетку, отправлялся к Доротее; в пятый — ехал в киностолицу послушать каких-то новых музыкантов или с такой же легкостью ехал в другом направлении и, пересекая границу штата, направлялся в один из разбросанных по пустыне городков, где идет игра. Он мог навестить знакомых вроде Айтела, мог свалиться на Тедди Поупа или на приятелей из этого круга, мог даже пойти в кино или выпить в баре, но в три-четыре часа ночи возвращался домой. На этом материале я мог бы рассказать двадцать историй о нем, но я выбираю ту, которая, на мой взгляд, наиболее раскрывает его натуру. Произошло это не таким уж ранним утром, после того, как я ночью уехал от Фэя. Он сидел один, перед ним лежали карты, и тут зазвонил телефон. Он привык к телефонным звонкам несмотря на то, что они ему докучали, но такова уж была его профессия, что окружающие считали необходимым немедленно общаться с ним, и хотя он был уверен, что любой звонивший мог подождать неделю, а то и дольше, он воспринимал это раздражающее обстоятельство как отходы своей профессии. Итак, Фэй снял трубку и едва ли удивился, выяснив, что звонит Бобби, девушка Джей-Джея, которая работала у него всего десять дней. — Мэрион, я вынуждена тебе позвонить, — сказала она. Разговоры в четыре часа утра всегда начинались с такой фразы. — Я счастлив, — сказал Мэрион, — но мне кажется, я говорил тебе: не звонить мне после трех. — Я вынуждена. Пожалуйста, извини, Мэрион. Он улыбнулся про себя. — Ну, как все прошло? — спросил он. Когда девушки звонили ему так поздно, это обычно означало, что их заставили делать нечто унизительное и они хотят пожаловаться. Время от времени какая-нибудь из его наиболее талантливых девиц сталкивалась с чем-то необычным и хотела срочно выяснить, что он об этом думает, однако он едва ли мог представить себе, что нечто подобное произошло в эту ночь. — Дело в том, — сказала Бобби, — что было необыкновенно хорошо и так неожиданно. — Ну так расскажи, как это было. — Он был отцом для девиц с подвязками и столько выслушал их детских рассказов, что его тошнило от них. — По телефону не могу. «Ни одна девчонка не могла», — подумал он. — Хорошо, расскажешь завтра. — Мэрион, я понимаю: я прошу об особом одолжении… но не мог бы ты приехать ко мне сегодня, чтобы я рассказала тебе? Вот это уже было возмутительно. Бобби обладала этакой вкрадчивостью и обаянием красотки из маленького городка и сейчас попыталась пустить это в ход. — Отвяжись, — сказал он в трубку. — Ну так, может, я могу приехать к тебе? — Да, завтра. — Мэрион, наш общий знакомый дал мне пять сотен. — Поздравляю. — Но он заинтересовался. Это было непонятно. — А теперь ты ко мне приедешь? — спросила она. — Нет. — А я могу к тебе приехать? — Если ненадолго. — Но я не могу приехать, Мэрион. Я отпустила няню, когда вернулась домой. Он, конечно, не забыл. В спальне ее крошечного четырехкомнатного коттеджа было двое малышей. — Так верни няню, — набравшись терпения, произнес он в трубку. — Не знаю, удастся ли, Мэрион. — В таком случае отложи нашу встречу до завтра. Молчание. Фэй чуть ли не слышал, как маленький умишко Бобби быстро прикидывает. Наконец она по-детски вздохнула. — Ну, хорошо, Мэрион, я как-нибудь ее верну. — Только приезжай быстро, — сказал он, — иначе я засну. — И положил трубку. В ожидании ее прихода он надел халат. Марихуаны в банке было совсем на донышке, и он наказал себе докупить завтра, а пока раздумывал, сделать или нет новую закрутку. Марихуана не доставляла ему удовольствия. Она не поднимала настроения. Наоборот: замораживала его, даже появлялось ощущение, что на виски ему положили лед. Порой это было для него уж слишком. Тем не менее он курил травку. И время от времени это сильно влияло на его мозг. Если в голову ему приходила мысль, которую следовало записать — нечто такое, например, что казалось абсолютно ясным ночью и непостижимым наутро, вроде «трехглазой любви», — он обнаруживал, что мозг следит за ходом мысли, а мысль следит за рукой, а рука — за карандашом, а карандаш — за бумагой, и бумага вдруг таращится на него с недоброй усмешкой: «Ты спятил, дружище». Мэрион пытался порвать с марихуаной. Два-три месяца назад был период, когда он перешел на героин, но результаты были невообразимы. Раздался стук в дверь, и появилась Бобби. Было известно, что двери у него никогда не запираются, и он твердо держался этого правила. Однако немало было людей, которых Фэй боялся: достаточно он всего натворил, и его не отпускал страх. Много ночей он лежал без сна, прислушиваясь к звукам, доносившимся из пустыни, к рыку редко появлявшихся зверей, вою ветра, шуршанию шин автомобилей, и сердце его усиленно билось от злости на свой страх. В наказание себе он никогда не закрывался на засов. Мысль, что он никогда не должен запирать дверь, пришла к нему однажды ночью, когда он ворочался без сна в мокрой от пота постели. — О нет, — вслух произнес он, — неужели я должен И обдумывая, как проявить снисходительность к себе, решил никогда больше не запирать дверь. Бобби чмокнула его в щеку. Так было принято у бесталанных девиц по вызову. Им нравилось изображать из себя королев в студенческих сообществах, и Мэрион наблюдал, как новенькие перенимали манеры старожилов. — Какую чудесную я провела ночь, Мэрион, — сказала Бобби. — Еще бы, — произнес Мэрион, — получила пять сотен. — О, я не об этом. Он был так со мной мил. Сказал, что дает их мне взаймы. И, знаешь, Мэрион, если подфартит, — пообещала Бобби, — я ему их верну. — И не отрывая от него взгляда, принялась кружить по комнате, пересаживаясь со стула на стул. Бобби была высокая и, пожалуй, слишком тощая для девицы по вызову, лицо у нее было бледное, серьезное, несовременное. — Чудесная у тебя берлога, — сказала она. А он снимал меблированный дом и считал, что тут совсем не много от него. Современная мебель, на его взгляд, была такой же безликой, как камни и кактусы в пустыне. — Так как же все прошло? — спросил он. На самом-то деле это его не интересовало — он собрал такую информацию обо всех в Дезер-д'Ор, что новый человек едва ли мог внести изменение в статистику. Фэй задал вопрос по обязанности, как профессионал. — Просто чудесно. Я по-настоящему переживала, — сказала Бобби. Вот в этом Мэрион сомневался. Последнее время ему стали нравиться холодные женщины, но Бобби он находил не просто холодной — самый акт был для нее кошмаром, и хуже всего, что она даже не осознавала это. Губы ее тронула сухая улыбка маленькой девочки. — Пережила на всю катушку, — подсказал Мэрион. — Взмыла до небес. — Да, — сказал Мэрион. — Айтел знает много всяких штучек. — Дело не в штучках. По-моему, Чарли неравнодушен ко мне. Ты и представить себе не можешь, какой он милый. — Он в самом деле милый мужик, — сказал Мэрион. — Он такой был смешной, когда увидел детей. Вейла проснулась и начала плакать, так он взял ее на руки и стал качать. И, клянусь, у него были слезы на глазах. — Это было до того, как он тебе заплатил? — Да. — Ну, что тут скажешь? — произнес Мэрион. — А вот тебя славным не назовешь, — сказала Бобби. — Ты не понимаешь. Я была сегодня в такой депрессии. Думала: не умею я, наверно, как следует заниматься этим делом, и Чарли Айтел так здорово меня подбодрил. С ним чувствуешь себя… человеком. — Когда, сказал он, снова увидится с тобой? — Ну, он ничего точного не сказал, но по тому, как улыбнулся, когда уходил, я думаю, через денек-другой. — Пять сотен, — произнес Мэрион. — Учитывая, что одна треть идет мне, а две трети тебе, ты должна мне сто шестьдесят семь. Могу дать сдачу. — Мэрион! — в изумлении воскликнула Бобби. — Я считала, что должна тебе всего семнадцать долларов. Ведь он же должен был оставить только — Одна треть мне, две трети тебе — так положено. — Но ведь я не обязана была говорить тебе, сколько он мне оставил. Ты наказываешь меня за то, что я такая честная. — Крошка, ты просто не могла не похвастать. За это ты и расплачиваешься. Честолюбие. Во всем виновато честолюбие. У меня тоже есть честолюбие, которое должно быть оплачено. — Мэрион, ты ведь не знаешь, что значат для моих детей лишние деньги. — Слушай, — сказал Мэрион, — можешь пойти и утопить их. Мне без разницы. И он подумал, не врезать ли ей. Он редко такое себе позволял, но она раздражала его. До того провинциальна и к тому же еще мазохистка. Считает, что уж очень опустилась. Вот какие типажи, подумал он, составляют его конюшню. Нет, ударить ее будет ошибкой. Через неделю Бобби будет с удовольствием этим заниматься. — Мэрион, мне кажется, я должна кое-что тебе сообщить. — Может, перестанешь объявлять о своих намерениях, а будешь просто говорить! — взорвался он. — По-моему, я сильно втрескалась в Айтела, — напрямик заявила она, — и в связи с этим возникла определенная проблема, о которой тебе следует знать. Мэрион, я не создана для того, чтобы ходить по вечеринкам. — Ничего подобного — создана. Я еще не встречал девчонки, которой это было бы не по плечу. — Я подумала, что если у меня получится с Чарли Айтелом, ну, в общем, тогда я хотела бы бросить этим заниматься и считать мою работу маленьким эпизодом, который был в моей жизни, когда я сидела на мели. Я, понимаешь ли, думаю при этом о детях. — Бобби положила руку Мэриону на плечо. — Я надеюсь, ты не огорчишься и не будешь считать, что зря потратил на меня время. Понимаешь, я действительно сильно влюбилась в Чарли. То, что было сегодня ночью, случается не часто. На те деньги, что он мне дал — минус семнадцать долларов тебе, это из пятидесяти, — я могла бы начать добропорядочный образ жизни. Мэрион не слушал ее. Он вспомнил о попугае, которого она держала, и представил себе, как она стоит перед клеткой в убогой гостиной своего коттеджа и, по-детски картавя, разговаривает с птицей; при этом он подумал, не перебрал ли марихуаны, потому что ему казалось, это птица разговаривает с Бобби, а теперь Бобби превратилась в птицу и разговаривает из клетки с ним. — Послушай, — вдруг спросил Мэрион, — ты что, думаешь, Айтел зациклился на тебе? — Уверена, что зациклился. Иначе он бы так себя не вел. — Но он ведь не сказал, когда снова с тобой увидится? — Я просто знаю, что это будет скоро. — Давай выясним, — сказал Мэрион и потянулся к телефону. — Не станешь же ты звонить ему сейчас, — запротестовала Бобби. — Он не будет против, если я его разбужу, — сказал Мэрион, — просто примет еще одну сонную таблетку. Он слышал на линии гудки телефона. Через минуту, а то и больше раздался звук рухнувшей на пол трубки, и Мэрион усмехнулся, представив, как Айтел, отупевший наполовину от сна, наполовину от нембутала, шарит в темноте по полу в поисках ее. — Чарли, — бодрым тоном произнес Мэрион, — это Фэй. Надеюсь, не потревожил. Бобби примостилась к нему, чтобы слушать ответы. — А-а… это ты… — Голос у Айтела был хриплый. Последовало молчание, и Фэю передалось по проводам, как старается Айтел понять, что к чему. — Нет-нет, все в порядке. А в чем дело? — Ты можешь говорить? — спросил Мэрион. — Я хочу сказать, твоей подружки нет рядом? — Ну, в определенном смысле, — сказал Айтел. — Ты все еще не проснулся, — рассмеялся Мэрион. — Скажешь своей подружке, я звонил, чтобы подсказать тебе, на какую лошадь ставить. — Какую еще лошадь? — Я имею в виду девчонку по имени Бобби, с которой ты встречался. Помнишь Бобби? — Да… Конечно. — Ну так вот: она только что ушла отсюда, и она все время говорила о тебе. — И нейтральным тоном, как судья на поле, добавил: — Чарли, не знаю, как обстоит дело с тобой, но Бобби клюнула на тебя. Бог мой, еще как клюнула-то. — В самом деле? Он все еще не пришел в себя, подумал Мэрион. — Послушай, Чарли, постарайся собраться с мыслями, потому что мне надо планировать. — И очень отчетливо спросил: — Когда ты хотел бы видеть Бобби? Завтра вечером? Или через вечер? Тут Айтел сразу проснулся. Сон исчез, как будто телефон был радиопроводником, стало хорошо слышно, и на другом конце теперь был напряженный, нервничающий и совершенно проснувшийся Айтел. Прошло, пожалуй, десять секунд, прежде чем он откликнулся. — Когда? — повторил Айтел. — О Господи, да никогда. — Что ж, спасибо, Чарли. Спи дальше. В следующий раз пришлю тебе девчонку другого типа. Привет твоей подружке. — И, состроив гримасу, Мэрион положил трубку. — Он был сонный, — сказала Бобби. — Сам не понимал, что говорит. — Я ему перезвоню. — Мэрион, это было нечестно. — Да нет, честно. Слыхала когда-нибудь про подсознание? Это оно говорило. — Ох, Мэрион, — всхлипнула Бобби. — Ты устала, — сказал он ей, — пошла бы поспала. — То, что он говорил мне, было не с бухты-барахты: он так чувствовал, — выпалила Бобби и заплакала. Фэй целых десять минут успокаивал ее и наконец отослал домой. На пороге, сконфуженно улыбнувшись, она протянула ему сто шестьдесят семь долларов, он похлопал ее по руке и велел отдыхать. Когда она ушла, он подумал, не стоило ли задержать ее подольше, и пожалел, что этого не сделал. Жизнь — вечное сражение с чувствами, и потренировать Бобби, когда она все еще лелеяла мысль, что влюблена в Айтела, было бы чем-то неизведанным. Женское тщеславие. Мэриону хотелось раздавить его как таракана, и он пожалел, что выпил слишком много чая. Когда сидишь на чае, нельзя заниматься любовью — тело становится каким-то бесчувственным. А жаль, так как надо было бы заложить в мозг Бобби семя того, что никогда там не присутствовало, — зерно честности. Она никогда не любила Айтела, Айтел никогда не любил ее, даже полминуты не любил. Никто никогда никого не любил, за исключением редкой птицы, а редкая птица любит идею или ребенка-идиота. Заменить это людям может честность, и он вложит в них честность, вобьет им в горло. И он подумал, что упустил редкий случай совершить это с Бобби. Ему следовало поступить так, как никогда не приходило в голову поступать: надо было попросить ее остаться. Она считала омерзительным то, чем занимается; он мог задержать ее на десять — двадцать минут, и ничего не предпринимать, совсем ничего. Почему раньше он так не подумал? И понял, что удержала его от этого гордость. Бобби ведь могла потом рассказывать об этом. Неожиданно Мэрион решил расстаться с гордостью. Он это может. Он будет неуязвим, раз секс не интересует его, и тем самым станет выше всех. В этом тайна жизни. Все перевернуто, и надо поставить жизнь на голову, чтобы ясно все себе представлять. Чем больше Мэрион думал о том, что он мог бы проделать с Бобби, тем больше огорчался. Но ведь есть еще время вызвать ее, он может ее вернуть, и Мэрион улыбнулся при мысли о том, что ей придется в третий раз нанимать няню. Однако думая об уроке, который следовало дать Бобби, он, к своему удивлению, обнаружил, что и без марихуаны чувствует себя бодрячком, так что теперь нелепо было звонить ей — он дал бы ей только противоположный урок: Бобби решит, что теперь влюблена в него. Фэй сам не знал, хотелось ли ему проткнуть кулаком стену или расхохотаться. — Эй, Мэрти, как поживаешь, приятель? — послышался голос. Мэрион вдруг осознал, что стоит посреди комнаты с закрытыми глазами, сжав изо всей силы кулаки в карманах халата. — А-а, Пако, что скажешь? — ровным тоном спросил Фэй. — Я на кайфе, Мэрти, на кайфе. Пако, тощий мексиканец двадцати или двадцати одного года, с узким лицом и большущими глазами, смотрел на него словно приютский мальчишка, очутившийся в бурю под крышей. Глаза у него сейчас лихорадочно горели, и Мэрион знал, почему он пришел. Пако нужно было уколоться. Он петушился, красовался, размахивал руками, но лишь огромным усилием воли держал себя в узде. — Знаешь, о чем я думал, — продолжал Пако все тем же бодрым тоном, — давненько я не видел Мэрти, этого охотника за юбками, малого, который всегда выручит другого малого… — Что ты тут делаешь? — Мэрион знал Пако по киностолице: одно время он крутился в компании, где бывал Пако. — Тут? Тут? Да я тут всего один день. Это город для птиц. — Так или иначе, это город, — сказал Фэй. Пако был самым жалким из компании. Он не умел постоять за себя, нелепо выглядел, был прирожденным козлом отпущения. Тем не менее его не трогали, так как считали немного сдвинутым. Вот как обстояло дело с Пако. Он был единственным в компании, кто мог сотворить такое, о чем другие не могли даже и подумать. Однажды Пако схватил ножницы и вонзил их в лидера компании, когда тот принялся рассказывать о его сестре. Мэрион давно его не видел. Пако попался на воровстве и отсидел срок в тюрьме штата. То, что он вдруг появился через два года, не удивило Фэя. С ним все время такое случалось. — Я слышал, ты промышляешь гашишем, — сказал Пако. — У тебя не найдется немного для меня? Это было страшно. Пако, подумал Фэй, — невропат, прыщавый мечтатель, просит дать ему наркотик. Мать гнала Пако из дома — он всячески обзывал ее; в доме, где собиралась их компания, он часами лежал и читал комиксы; однажды он объявил, что хочет отправиться в южные моря. Даже в семнадцать лет грубое слово вызывало у него слезы. А теперь он стал наркоманом, и ему нужен укол. От внезапного сострадания у Фэя защипало глаза. Бедный парень. — Ты на героине, да? — спросил Фэй. — Мэрти, я бросил эту привычку, помоги мне: я болен, мальчик болен, и для лечения мне нужно совсем немножко. — Пако широко улыбнулся. — На пятьдесят баксов, Мэрти, мне хватит на неделю. Я покайфую и потом брошу. — Поскольку Фэй не откликался, Пако продолжал: — Ну на двадцать пять — это меня поддержит. Мэрти, я должен выбраться из этого города. Мне здесь тошно. Я тут рехнусь. Фэй мог дать ему на сотню, а потом поймал себя на том, что вспомнил про пистолет, который держал в ящике бюро, и про автомат в «бардачке» машины. Ему не уйти от суда; отсюда пришло решение: «Не давай ему ничего». Его сострадание не было чистым — он немного побаивался Пако. «Даже Пако боюсь!» — сказал он себе. — Нет, — сказал Фэй. — Никаких одолжений. — На десятку. Мне нужно уколоться, Мэрти! — Nada![4] — Господи, ну на пятерку. — Пако начал терять самообладание. Он сильно вспотел, и его жалкое унылое прыщавое лицо стало невероятно уродливым. В следующую минуту он может потерять сознание или его начнет рвать. Фэя чуть не тошнило от боли и волнения. Он давил в себе сострадание со страстью человека, жаждущего обрести ясность. — Уходи, Пако, — мягко произнес он. А Пако взял и опустился на пол. Такое было впечатление, будто он собирался жевать ковер, и словно издалека в памяти Фэя всплыл Тедди Поуп и иудино дерево, вместе с этим мысль, от которой захолонуло сердце, что выбраться из такого состояния, возможно, сумеет лишь недотепа, который страдает, как Поуп или Пако. Поэтому он попытался сесть на наркотики? Чтобы поползти на четвереньках и лаять как пес? — Chinga tu madré,[5] — пропел ему Пако. Нет, надо гнать отсюда pachuco.[6] Но куда? Оставалось только в полицейский участок. Фэй пожал плечами. Месяц-два тому назад дружки Пако могли избить его за то, что он отдал наркомана фараонам. Конечно, он оплатит защиту со стороны полиции и все обойдется спокойно. Но полицейские сами сделают Пако укол — будут вынуждены. И отошлют упакованного Пако на ферму, принадлежащую киностолице. Словом, так или иначе он свой героин получит. На секунду у Фэя мелькнула мысль убить его. Однако это значило бы убить нуль, а если уж кого-то убивать, то себе равного. Тем не менее следовало что-то предпринимать с Пако. Но что? Можно посадить его в машину и оставить на дороге. Кто-нибудь его найдет, доставит в больницу, там ему сделают укол. Словом, как ни посмотри, Пако свою порцию получит. Ну а Пако стал грозить, что убьет его. Только наркоман, лежащий ничком на полу, станет говорить вам, что убьет вас. — Почему бы тебе не залезть в магазин? — сказал Фэй. — Какой магазин? — хриплым голосом произнес Пако. — Ты, конечно, не думаешь, что я поставлю всех в известность, какой магазин я тебе назвал? От такой возможности Пако сразу оживился. Если ограбить магазин, появятся деньги, а будут деньги — будут и наркотики. Пако поднялся и, спотыкаясь, направился к двери. Возможно, он сумеет продержаться еще час. А Фэй физически чувствовал, как раскалывается голова у Пако. — Я убью тебя, Мэрти, — сказал Пако с порога, с трудом ворочая распухшим языком. — Заглядывай, и мы с тобой выпьем, — сказал Фэй. Как только звук шагов Пако по тротуару пустынной улицы с ее современными домами и кирпичными заборами затих, Фэй прошел в спальню и надел пиджак. У него было чувство, будто он сейчас лопнет. Ничто на свете не требует таких усилий, как стремление подавить сострадание. А Фэй все знал про сострадание. Это был худший из пороков: он постиг это давно. В семнадцать лет он из любопытства провел день, изображая из себя нищего на улице. Все оказалось очень просто: достаточно посмотреть человеку в глаза, и он никогда не откажет. Вот почему бродягам так мало дают: они не могут смотреть людям в глаза. А он мог, он смотрел сотне людей в глаза, и девяносто, слегка отвернувшись, давали ему немного серебра. Из страха, из чувства вины, и как только ты понимал, что вина цементирует мир, все становилось нипочем: ты мог владеть миром или плевать на него. Но сначала следует избавиться от чувства собственной вины, а для этого следует убить сострадание. Если вина — король, то сострадание — его королева. Так что плевать на Пако, и все-таки Фэй жалел этого унылого прыщавого недотепу. Заснуть он не мог. Поэтому пошел в гараж, сел в свою маленькую иностранную машинку и помчался по улице, усмехаясь при мысли, что он будит людей. Милях в десяти к востоку был маленький холмик — совсем ничтожный, но из всех дорог, проложенных по плоскости пустыни, это была единственная, откуда открывался какой-то вид. Через горы шла фунтовая дорога, но ему не добраться было вовремя до вершины. До восхода солнца оставалось совсем недолго, а Мэриону хотелось видеть его, стоя лицом к востоку. Там была Мекка. Фэй включил скорость так, что легкие шасси машины задрожали, как крылья стреноженной птицы, — он целиком отдался поставленной перед собой задаче, стремясь обрести покой, какой приходит во время всяких дурацких состязаний — соревнований по поглощению мороженого, симпозиумов, где один оратор старается перещеголять другого, праздников, на которых полируют яблоки. Он успел вовремя добраться до вершины холма и увидел, как солнце поднялось на востоке над плато, — он глядел в том направлении и видел далеко-далеко, казалось, охватывая взглядом расстояние в сто миль. Где-то там, за границей штата, находится один из главных игорных городов Юго-Запада, и Фэй вспомнил, как сутками играл там и не прерывался даже на восходе солнца, когда ослепительно белый свет, не более чем отсвет взрыва, произведенного где-то в глубине пустыни, освещал игровые залы светом более холодным, чем свет неоновых трубок над зеленым сукном рулетки, озаряя жесткие, мертвенно-бледные лица игроков, просидевших тут всю ночь. Даже и сейчас там, в пустыне, существуют заводы, и тонны руды из товарных вагонов выгружают в огромную пасть, и завод начинает работать, работать сутками, как игрок, превращая гору земли в чашу, несущую гибель, и вполне возможно, в эту минуту солдаты заходят в траншеи в нескольких милях от загруженной башни и будут, пригнувшись, сидеть там в свете зари, а офицеры станут объяснять задание, пользуясь лексикой газетных статей, ибо это лексика недотеп, а недотепы с помощью слов скрывают правду мира. Так пусть он грохнет, подумал Фэй, пусть грохнет взрыв а за ним другой и третий, пока бог солнца не сожжет землю Пусть он грохнет, думал Фэй, глядя на восток, в сторону Мекки, где тикали бомбы, пока он стоял на крошечном холмике пытаясь увидеть, что происходит в пустыне за сотню за две сотни, за три сотни миль от него. Пусть он грохнет, молил Фэй, как человек молит о дожде, — пусть грохнет и смоет гниль и смрад, и вонь, пусть грохнет для всех по всей земле, чтобы мир стал чистым в белом свете мертвой зари. |
||
|