"Два актера на одну роль" - читать интересную книгу автора (Готье Теофиль)

I. ПРИЗВАНИЕ

Не стану повторять слишком хорошо известную шутку, открывающую биографию некоего великого человека: «Он родился трехлетним ребенком в бедной, но неблагородной семье». Мне дали жизнь (верну ли я ее им?) родители состоятельные, но незнатные, наградившие меня смешной фамилией, к которой крестные отец и мать, не уступающие им в глупости, присовокупили столь же неблагозвучное имя. Что за нелепость — отзываться на определенное сочетание слогов, которое вам не нравится? Попробуйте-ка стать великим мастером, если вас зовут Ламерлюш, Тартампьон или Гобийяр? Следовало бы в двадцать лет давать человеку возможность самому выбирать себе имя в соответствии со своими вкусами и наклонностями. А подпись можно было бы ставить на манер замужних женщин: Анафесто (урожденный Фалампен), Флоризель (урожденный Барбошю); в этом случае люди смуглолицые, словно абиссинцы, не стали бы зваться Лебланами[37] и так далее.

Через полтора месяца после того как мать отняла меня от груди, родители мои приняли решение, общее для всех родителей, — сделать меня адвокатом, врачом или нотариусом. Со временем это намерение лишь окрепло. Я несомненно подавал большие надежды во всех трех сферах деятельности: я был болтлив, пичкал лекарствами майских жуков и терпеливо дожидался назначенного дня, чтобы разбить копилку, куда складывал монеты; это позволяло предположить во мне краснобайство адвоката, твердую руку врача и добросовестность чиновника. Посему меня отдали в коллеж, где я со скрипом выучил латынь и с еще большим скрипом — греческий; правда, я научился прекрасно выращивать шелковичных червей, а мои морские свинки обгоняли развитием и изяществом манер свинок самого ловкого савояра. В третьем классе, постигнув бесполезность классического образования, я предался прекрасному искусству плавания и после двух сезонов, проведенных под знаком гусиной кожи и солнечных ударов, получил почетное звание «красных трусов». Я научился нырять, не поднимая брызг; я одерживал блестящие победы в морских и сухопутных соревнованиях; учителя плавания делали мне честь, позволяя угощать их бокалом вина и сигарой; я даже начал сочинять по-латыни дидактическую поэму в четырех песнях под названием Ars natandi.[38] К несчастью, плавание — искусство летнее; зимой, дабы отвлечься от переводов с латыни и на латынь, я рисовал пером на полях тетрадей и книг; в наказание за свою страсть к художествам мне пришлось переписать не меньше шестидесяти тысяч стихов; я сразу достиг вершин первобытного искусства; я взял кое-что от византийской школы, кое-что от готики и, боюсь, позаимствовал кое-что у китайцев: у нарисованных мною профилей было по два глаза; презирая законы перспективы, я изображал кур величиной с лошадей; если бы мои творения были высечены в камне, а не нацарапаны на обрывках бумаги, какой-нибудь ученый, несомненно, усмотрел бы в них интереснейший и глубочайший символический смысл. Я не без гордости вспоминаю лачугу с трубой, откуда штопором вился дым, и три тополя, похожих на хребет жареной рыбы; сегодня все это снискало бы огромный успех у любителей наивного искусства. Во всяком случае, творения мои отличались полнейшей безыскусностью.

Затем я перешел к упражнениям более благородным: черным карандашом я скопировал «Четыре времени года», а красным — «Четыре части света». Я освоил разнообразную штриховку — прямую, ромбовидную, расходящуюся из центра. Поначалу мне никак не удавалось оставлять светлое пятнышко в середине зрачка; наконец я этому научился и смог подарить родителям к празднику изображение римского солдата, который издали казался гравюрой, сделанной пунктиром; родителям так понравилась рама, что они готовы были смягчиться, но, поразмыслив, отец вместо долгожданного «Tu Marcellus eris»[39] произнес: «Ты будешь адвокатом!» — фразу, в которой мне почудилась зловещая ирония.

Он заставил меня записаться на факультет права, что позволило мне часто отлучаться из дому и довольно исправно посещать мастерскую одного художника. Проведав о моем недостойном поведении, отец метнул на меня грозный взгляд и сказал испепеляющие слова, которые до сих пор звучат у меня в ушах, словно трубы страшного суда: «Ты кончишь жизнь на эшафоте!» Так определилось мое призвание.