"Инкассатор: До седьмого колена" - читать интересную книгу автора (Воронин Андрей Николаевич)

Глава 2

Накануне вечером Юрий Филатов затеял уборку. Конечно, время для уборки было не самое подходящее, но по телевизору опять показывали какую-то муть, книги на полках были перечитаны по двадцать пять раз, идти никуда не хотелось, и перед ним во весь рост встала очень неприятная дилемма: либо взять себя в руки и разгрести свинарник, который он опять развел в квартире, либо плюнуть на все, смотаться в ближайший магазин и провести вечер за бутылкой водки. Второй вариант выглядел предпочтительнее, но именно поэтому Юрий выбрал первый: ему всю жизнь вдалбливали в голову, что, двигаясь по линии наименьшего сопротивления, ни к чему хорошему не придешь.

Орудуя веником и мокрой тряпкой, он с невеселой улыбкой думал о том, что оказался способным учеником и крепко усвоил набор простеньких аксиом, которыми сочли нужным снабдить его семья – и школа. Он не искал легких путей, всю жизнь плыл против течения, и что в итоге? Один как перст, даже квартиру прибрать некому. И ни карьеры, ни друзей – никого и ничего, чем можно было бы дорожить и гордиться.

Потом он решил навести порядок на книжных полках и неожиданно для себя наткнулся на похороненный в кипе старых газет выпуск альманаха «Фантастика и приключения» за тысяча девятьсот семидесятый год. Это была огромная книга в твердом, обтянутом материей переплете, с фотонным звездолетом на обложке, тяжелая, распухшая, изрядно потрепанная. Это была любимая книга его детства, которой он очень дорожил и которую считал безвозвратно утраченной. Вернувшись домой с войны и не найдя ее на привычном месте, он, помнится, решил, что мама дала ее кому-то почитать, пока он бегал по чужим горам, палил из автомата и вышибал мозги из этих бородатых ишаков, чеченских боевиков. Поскольку мама умерла, спросить, кому она отдала альманах, было не у кого, и Юрий смирился с утратой, благо имел по этой части богатейший опыт, да и утрата была не из тех, над которыми пристало плакать взрослому мужчине.

Тем не менее находка его очень обрадовала, и, усевшись прямо на полу посреди сопутствующего любой генеральной уборке разгрома, Юрий положил тяжелый альманах на колени и нежно огладил ладонью потрепанный матерчатый переплет. Книга казалась какой-то чересчур толстой, гораздо толще, чем была когда-то; Юрий открыл ее и обнаружил внутри тощую стопку писем.

Это были его письма – те самые, что он писал маме с войны, а потом из госпиталя. Их было совсем немного – штук десять или двенадцать. Юрий развернул веером заляпанные фиолетовыми треугольными печатями полевой почты тоненькие конверты, пробежал глазами по датам. «Интересно, – подумал он, – что же я мог писать ей оттуда? Хоть убей, не могу вспомнить. Помню только, что очень старался как-то ее успокоить, убедить, что не принимаю участия в боях, делал вид, что у меня все нормально, если не считать смертельной скуки... А она, помнится, тоже делала вид, что верит, хотя точно знала, что я вру, что десантура на войне не отдыхает и что скучать мне там не приходится. Уговаривала не поддаваться скуке, советовала читать побольше хороших книг, не ограничиваясь одними уставами, или, если читать совсем уж нечего, почаще писать ей, она будет этому только рада. А что я мог написать? Чтобы написать хотя бы две-три странички убедительного вранья в неделю, надо обладать хоть какой-то фантазией... литературным талантом надо обладать, черт бы его подрал! А с талантами у меня всю жизнь было туго, хотя мама всегда называла меня очень способным мальчиком и страшно огорчилась, когда я поступил не на филфак, как ей хотелось, а в военное училище...»

Юрий вынул одно письмо из конверта, пробежал глазами по кривым, прыгающим строчкам. В глаза ему бросилась странная фраза: «Теку, как неисправный кран, перетаскал у ребят все портянки, и все равно эта дрянь висит до колена». Он удивленно поднял брови, а потом вспомнил, что речь шла о насморке, который он очень некстати подхватил в разгар одной из операций. Об операции в письме не было, разумеется, ни слова, хотя их тогда крепко потрепали, зато насморку Юрий посвятил целый абзац. Мама тогда посоветовала на ночь напиться чаю с малиной, принять три таблетки аспирина – ударную дозу, как она это называла, – и потеплее укрыться перед сном, надев на ноги шерстяные носки. К тому времени, как ее письмо добралось до Юрия, тот уже лежал в госпитале со своим первым пулевым ранением и напрочь позабыл о насморке. Про насморк он писал маме вечером, а в третьем часу ночи их подняли по тревоге и бросили в пекло, где простуда прошла сама собой за каких-нибудь полчаса – просто, надо полагать, организму было не до нее.

Юрий аккуратно засунул письмо в конверт и озадаченно почесал переносицу, не зная, что делать с этим эпистолярным наследием. Сжечь? А где именно сжечь, позвольте узнать? В ванне? Так соседи сбегутся, пожарных вызовут... Выбросить просто так? Нет уж, это дудки! Еще какой-нибудь бомж, сидя на корточках за мусорными баками и справляя нужду, решит почитать перед тем, как употребить по назначению...

Оставлять письма в квартире Юрию не хотелось: они были бы лишним напоминанием о маме и о его неизбывной вине перед ней. И вообще, вспоминать те дни ему было тяжело, так что судьба писем была решена в два счета.

Собрав письма в охапку, Юрий пошел на кухню, выставил на середину мусорное ведро, поставил рядом с ведром табуретку, сел на нее верхом и принялся методично рвать письма в мелкие клочки. Вскоре лежавшие в ведре засохшие объедки скрылись под ворохом бумажных клочков – пожелтевших, густо исписанных. Юрий рвал письма, держа в уголке рта дымящуюся сигарету, и думал, что жизнь надо как-то менять. Впрочем, об этом он думал уже не первый год, и не второй, и даже не пятый, а жизнь шла своим чередом, не спрашивая у него ни совета, ни разрешения...

Потом Юрий покончил с уборкой, приготовил и наспех проглотил поздний ужин и улегся в постель. Было уже начало первого, в темном дворе наступила мертвая тишина, лишь откуда-то издалека – с проспекта, наверное, – доносились завывания преодолевающего пологий подъем троллейбуса. Сна не было ни в одном глазу, и он решил почитать на сон грядущий, благо счастливо обретенный заново альманах лежал на расстоянии вытянутой руки. И он взял альманах, открыл на первой странице и начал читать, все больше увлекаясь с каждой строчкой, снова превращаясь в маленького мальчика, восторженно глотающего страницу за страницей, – подвиги, приключения, неведомые миры, парусные корабли и звездолеты, красавицы и чудовища...

Потом у него устали глаза, он закрыл книгу, выключил свет и увидел, что небо за окном уже не черное, а жемчужно-серое. «Идиот», – вслух пробормотал он, уткнулся носом в подушку и захрапел, успев, однако же, заметить, что старенький электронный будильник показывает почти половину четвертого.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что разбудил его звонок в дверь. Звонили долго и очень настойчиво; слыша бесконечные переливы электронных трелей, легко было представить себе человека, нетерпеливо переминающегося на коврике перед входной дверью и со страдающим выражением лица давящего большим пальцем на кнопку звонка. «Заткнись, сволочь», – сквозь сон пробормотал Юрий, но звонок даже не подумал затыкаться.

Юрий понял, что заснуть снова ему уже не дадут, и открыл глаза. На дворе стоял белый день, щедрое майское солнце беспрепятственно вливалось в не занавешенное окно, золотя танцующие в воздухе пылинки. Сквозь открытую форточку доносился веселый гомон ребятни, где-то играла музыка – и стрелял неисправным глушителем старый мотоцикл, недавно приобретенный парнишкой из соседнего дома и служивший предметом лютой ненависти для всего двора. В зарослях сирени лупили костяшками по столу и азартно вскрикивали доминошники. Неделю назад, перед открытием сезона, кто-то прибил к крышке доминошного стола вырезанный по размеру кусок голубовато-зеленого пластика, и теперь щелчки костяшек напоминали выстрелы из спортивного пистолета.

В дверь продолжали наяривать с тупым упорством, достойным лучшего применения. Бормоча нехорошие слова, Юрий натянул спортивные шаровары и пошел открывать. Майка куда-то запропастилась, и он решил ее не искать – сойдет и так, он у себя дома, в конце-то концов! На ходу он прихватил со стола сигареты, сунул одну в зубы и закурил, чтобы окончательно проснуться. После первой затяжки в голове у него немного прояснилось, и он задался вопросом, кому это так неймется.

Впрочем, долго ломать голову ему не пришлось, поскольку путь от кровати до входной двери был недлинный. Юрий преодолел его в шесть или семь шагов, отпер замок и распахнул дверь.

За дверью, тиская кнопку звонка, стоял Серега Веригин, веселый алкаш из соседнего подъезда, с некоторых пор взявший моду именовать Юрия другом своего золотого детства. Если учесть, что именно из-за приставаний Веригина, который был на два года старше и третировал весь двор, Юрий когда-то записался в секцию бокса, веригинские излияния насчет их старой дружбы выглядели, мягко говоря, излишними; впрочем, кто старое помянет...

Выглядел Веригин странно. Морда у него была красная, глаза тоже покраснели и слезились, усы безжизненно обвисли, руки тряслись, а на кончике нахально вздернутого носа дрожала мутная капля, смотреть на которую было неприятно. На левой щеке у него багровела свеженькая царапина, подол рубашки выбился из штанов, а в волосах застрял какой-то мусор, среди которого Юрий с удивлением разглядел несколько комков свалявшейся пыли, как будто Серега долго ползал под кроватью, пользуясь головой вместо швабры. От него привычно и остро разило перегаром, а в правой руке он держал обтерханную спортивную сумку со сломанным замком. Сумка была полупустая.

– О, Юрик, – сказал Веригин, часто моргая и шмыгая носом. Голос у него тоже дрожал, и это было чертовски странно. – Ты дома, оказывается. А я думал, тебя и след простыл.

– А чего тогда в дверь названиваешь? – хмуро спросил Юрий, дымя сигаретой. – Думал, мыши тебе откроют?

– Так а чего делать-то? – непонятно ответил Веригин. – Я тебя разбудил, что ли?

– Вроде того, – сказал Юрий. – Заснул вчера поздно.

– Бухал, что ли? – спросил Веригин с завистью, которая была Юрию решительно непонятна, поскольку сам Серега очень редко ложился спать трезвым, даже когда работал водителем и вынужден был каждое утро проходить медицинское освидетельствование на предмет содержания алкоголя в крови.

– Читал.

– Чего? – Веригин даже носом перестал шмыгать от удивления. – Никогда тебя, Юрик, не разберешь, серьезно ты говоришь или шутишь. А у меня, понимаешь, несчастье...

– Что случилось? – спросил Юрий, неожиданно встревожившись, потому что выглядел Веригин вот именно как человек, у которого дома произошло что-то ужасное. – Что с Людмилой?

– А? – не понял Веригин. – С Людкой? А чего ей сделается, она же здоровая, стерва, что твой японский бульдозер. Из дома она меня выгнала, понял? Я тебя, говорит, алкаша, дармоеда, больше на порог не пущу. Опять, говорит, с работы выгнали... А я виноват, что выгнали? Ну, посидели в обед с ребятами, ну, застукал нас мастер... Так им ничего, а меня опять за ворота! А она орет, как ротный старшина... Ну, ты ж ее знаешь!

Юрий кивнул. Людмилу Веригину знал весь двор, да и Серегу, коль уж на то пошло, тоже знали, так что теперь, когда выяснилось, что все живы и здоровы, Филатов не испытывал ничего, кроме тоскливого раздражения и желания попросту захлопнуть перед носом у Веригина дверь. Однако остатки полученного в детстве воспитания мешали ему совершить такой откровенно хамский поступок, да и Серега был не из тех, кого смущают подобные мелочи: Юрий мог поспорить, что, очутившись перед захлопнувшейся дверью, он немедленно возобновит свои упражнения со звонком. Оставалось только дослушать его до конца, после чего как-нибудь вежливенько выпроводить вон.

– Ты, говорит, дармоед, – продолжал Серега, хлюпая носом, и Юрий вдруг с очень тягостным чувством понял, что голос у Веригина дрожит от подступающих слез. Таким он не видел соседа ни разу за всю жизнь, прожитую с ним в одном дворе, и это означало, что нелады в семье Веригиных вступили в решающую, кризисную фазу. – Денег, говорит, в дом ни копейки не приносишь, от тебя одни убытки... И веником, веником, понял? По голове. Обидно, блин! Ведь я же ее, Петлюру, в жизни пальцем не тронул, хотя хотелось, и не раз. А теперь смотри, что получается. Брательника своего из деревни вызвала – пускай, говорит, он со мной живет, от него пользы больше, а ты иди куда хошь. Квартиру я, дурак, на нее переписал... Как же, любовь до гроба! А теперь, говорит, я тебя, алкаша, дармоеда проклятущего, из квартиры выпишу, и живи, как умеешь. Вот скажи, Юрик, по-людски это или как?

Юрий подавил вздох глубокого огорчения. В голове у него со скоростью света пронесся целый рой мыслей, и все как одна самого неприятного свойства. Он подумал о том, что прогнать знакомого, оказавшегося в такой ситуации, нельзя; подумал, каково им будет вдвоем на его восемнадцати квадратных метрах, да еще при таком разительном несходстве характеров и привычек; подумал, что наверняка придется идти к Людмиле Веригиной – уговаривать, успокаивать, увещевать, давать за Серегу обещания, которые тот, разумеется, и не подумает выполнять, – словом, улаживать конфликт. А там ведь еще какой-то деревенский брат, которому улаживание конфликта, понятное дело, не в жилу, – назад, в деревню, из Москвы его вряд ли тянет. Хотя решить вопрос с братом будет как раз проще всего – отвести его в сторонку и коротко переговорить по-мужски. Главное, по морде не бить, подумал Юрий. Пару раз по корпусу, разок по почкам, и он сразу почувствует тягу к чистому воздуху и буколическим пейзажам...

– Ладно, – сказал он и нехотя отступил от дверей, давая Веригину дорогу вглубь своей территории, – заходи.

Веригин шмыгнул носом и поднял на него слезящиеся удивленные глаза с розовыми белками.

– Зачем?

– Как это – зачем? – не понял Юрий. – Поживешь немного у меня, раз такое дело. Не хоромы, конечно, но поместимся как-нибудь по-холостяцки. В тесноте, да не в обиде. А там, глядишь, и Людмила твоя оттает...

– Ага, она оттает, – протянул Веригин недоверчиво. – Вместе с Антарктидой. В один день. В один и тот же, мать его, час... Нет, Юрик. За приглашение спасибо, только я еще не совсем совесть-то потерял. Она же, кобра, как узнает, что я у тебя живу, каждый божий день будет сюда прибегать права качать. Житья ведь не даст – ни мне не даст, ни тебе. Все мозги насквозь проест, она ведь не может, когда ей пилить некого. Вот пускай брательника своего и пилит, а он пускай терпит, раз ему без московской регистрации так уж невпротык. А я уже натерпелся, хватит! Я теперь вольный казак: хочу – пью, хочу – гуляю, и никто мне не указ. Завербуюсь на какую-нибудь буровую, вернусь с чемоданом капусты, вот тогда посмотрим, кто к кому на коленках приползет. Ты, говорит, еще приползешь на коленках-то, да я, говорит, тебя все одно не пущу... Меня! Хозяина! Веником по морде, ты понял? Я ей этого, Юрик, до самой смерти не прощу. Ноги моей там больше не будет, пускай подавятся, сволочи! Говорил мне мой батя: не бери, говорил, дурак, жену из лимитчиков, ты с ней еще наплачешься. Как в воду глядел, ей-богу! Ну, теперь все! Теперь мое время настало!

Он непроизвольно всхлипнул и утерся рукавом, обдав Юрия новой волной перегара.

– Вот, вещички собрал, – сказал он и показал Юрию свою тощую сумку. – Видал, сколько добра я с этой коброй за пятнадцать лет нажил? Стал, понимаешь, собираться, хвать-похвать, а взять-то и нечего! Слушай, можно хоть сумку у тебя оставить? Куда я с ней сейчас пойду? А у тебя надежно, как в швейцарском банке. Ты же друг мой закадычный, Юрик, мы ж с тобой в одной песочнице выросли! Кому же доверить, как не тебе?

– Не вопрос, – сказал Юрий. – Давай сюда свое имущество.

Веригин отдал ему сумку. При этом она слегка приоткрылась, и изнутри отчетливо потянуло грязными носками. Юрий решил, что будет хранить сумку в ванной или, в крайнем случае, в прихожей.

– И куда ты теперь? – спросил он, так как Веригин медлил уходить, продолжая переминаться у двери.

– Так это... Куда ж русскому человеку идти, если у него несчастье? – с философским видом сказал Веригин. – В пивняк пойду, горе заливать. Только, это, Юрик... Неудобно, конечно, но моя кобра у меня все деньги отняла. Ну, буквально до копейки, представляешь?

У Юрия промелькнула мысль, уж не спектакль ли это, разыгранный с целью выманить у него денег на бутылку. Впрочем, за Веригиным такого не водилось. Когда ему надо было выпить, а денег не хватало, он всегда прямо так и говорил: одолжи, мол, до получки, а то трубы горят. Иногда он даже возвращал долги, что было совсем уже удивительно. Так что никаким спектаклем здесь, похоже, и не пахло.

Сигарета у Юрия догорела до самого фильтра. Он распахнул дверь сортира, благо далеко идти не требовалось, бросил окурок в унитаз и высыпал туда же пепел, который на протяжении всего разговора стряхивал в ладонь.

– Сейчас, – сказал он Веригину, который упрямо продолжал торчать на лестничной площадке, демонстрируя гордое нежелание обременять хозяина своим присутствием. – Сейчас, Серега, подожди секунду, я руки помою.

Он сполоснул под краном испачканную пеплом ладонь, плеснул пригоршню холодной воды в лицо, вытерся висевшим на крючке полотенцем и вернулся в прихожую. Веригин уныло маячил в дверном проеме, воняя перегаром на весь подъезд.

– Ты, может, есть хочешь? – спросил Юрий, доставая бумажник из кармана висевшей на вешалке куртки. – Или курить? Курево есть у тебя?

– Курево есть, – сказал Веригин, глядя на бумажник и шмыгая носом. – А есть я, Юрик, теперь не скоро захочу. Дома, понимаешь, так накормили, что кусок в горло не лезет...

– Черт, денег у меня негусто, – огорченно сказал Юрий, выгребая из бумажника все, что в нем было. – Погоди, я сейчас оденусь, прогуляемся до банкомата...

– Ни боже мой, – возразил Веригин, пересчитывая бумажки и аккуратно пряча их в нагрудный карман. – Что ты! Это, по-твоему, мало? Да здесь бутылки на четыре наберется! Зачем мне больше-то – чтоб вытащили у пьяного? А я сегодня, Юрик, очень пьяный буду. Но ты не волнуйся, я все отдам. Заработаю и отдам, понял?

– Понял, – сказал Юрий. – Я и не волнуюсь. Деньги ведь не главное.

– Это кому как, – сказал Веригин, выразительно оглянувшись через плечо, чтобы было понятно, кого конкретно он имеет в виду. – Некоторые за ними света белого не видят, им деньги дороже человека... Ладно, Юрик, спасибо тебе, пойду я, пожалуй. Не поминай лихом.

Внизу стукнула дверь подъезда. Серега пугливо оглянулся, но это была всего-навсего старушка с четвертого этажа – та, что держала трех болонок. Болонки шумно пробежали мимо, волоча за собой хозяйку. Веригин поспешно посторонился, но его все равно облаяли.

– Что за жизнь, – с тоской сказал Веригин, когда привязанная к собачьему поводку Марья Трофимовна скрылась из глаз. – Все на меня гавкают, даже собаки. Пойду, напьюсь.

– Ты поаккуратнее все-таки, – посоветовал Юрий.

– Ага, – равнодушно сказал Веригин.

– Рубашку заправь, рубашка у тебя из штанов вылезла.

– Плевать, – сказал Веригин, вяло пожал Юрию руку и ушел.

Юрий немного постоял на пороге, слушая, как он по-стариковски шаркает вниз по лестнице, а потом закрыл дверь и пошел готовить себе завтрак. Некоторое время мысли его были заняты Веригиным и его неприятностями, но потом он решил, что все это ерунда и комариная плешь: поругались – помирятся. Просто у Людмилы, как видно, лопнуло терпение, вот она и решила как следует припугнуть своего не в меру разгулявшегося супруга. Что же до угрозы прописать вместо него приехавшего из деревни брата, то это было даже не смешно: сбежав из родных мест, Людмила Веригина вряд ли собиралась перетащить в Москву свою многочисленную родню. Угроза – она и есть угроза, что тут еще скажешь...

Придя к такому выводу, Юрий махнул на чету Веригиных рукой, сел за стол и, прихлебывая горячий кофе из большой керамической кружки, стал придумывать, как бы ему половчее убить воскресенье.

* * *

Маша Медведева принесла напитки и – для желающих расслабляться на западный манер – наколотый лед в серебряном ведерке. Виктор Павлович Артюхов с благодарным кивком принял у нее высокий запотевший стакан, жестом отказался ото льда и покойно откинулся на спинку шезлонга, привычно проводив взглядом точеную женскую фигурку в коротеньких шортах и мизерном топике на голое тело. С головы до ног Машу Медведеву покрывал ровный золотистый загар, выгодно оттенявший ее светлые волосы; под гладкой кожей переливались ровные, тугие, очень красивые мышцы – не большие и не маленькие, а в самый раз для женщины, которая в свои почти сорок лет сохраняет спортивную форму и девичью стройность фигуры. Подстрижена Маша была коротко, «под мальчика», а в ушах у нее покачивались в такт ходьбе изящные золотые сережки с довольно крупными бриллиантами, которые то и дело вспыхивали разноцветными огнями, попадая под лучи теплого майского солнца. В каждом движении Маши сквозила спокойная умиротворенность женщины, имеющей все, о чем только можно мечтать, и это не было игрой – Маша Медведева действительно была довольна жизнью и собой, потому что ничего не знала.

А вот Артюхов знал, и это знание существенно отравляло ему жизнь в последние полтора месяца. Даже сейчас, глазея на стройные бедра жены старинного приятеля, он не испытывал обычного удовольствия, и улыбаться ему было тяжело – на душе лежал камень, становившийся тяжелее с каждым прошедшим днем. То, что на протяжении полутора месяцев не произошло ничего угрожающего или хотя бы подозрительного, ничего не меняло, и легче от этого не становилось – наоборот, хуже. Ожидание неминуемых неприятностей выматывало нервы, это была пытка, к которой Виктор Павлович готовился долгих восемь лет и которая все равно оказалась нестерпимой.

Виктора Павловича Артюхова, известного музыкального продюсера, человека богатого и знаменитого, уже давно никто не называл Далласом – никто, кроме людей, сидевших в расставленных на идеально ухоженном газоне шезлонгах вокруг дымящегося, распространяющего вкусный мясной запах мангала. Да он и не давал к этому повода – не расхаживал по Москве в ковбойских сапогах и драных джинсах, не тряс нечесаными патлами и тщательно скрывал свою детскую страсть к мотоциклам, шестизарядным револьверам, высоким скошенным каблукам, стетсоновским шляпам и музыке в стиле кантри. Волю он себе давал только в своем загородном доме, выстроенном на месте заброшенного хутора, который Виктор Павлович купил за бесценок и называл не иначе как ранчо. Там, на ранчо, он мог немного побыть собой, но удавалось это ему теперь крайне редко. Если во внешности преуспевающего шоумена и осталось что-то от прежнего Далласа, так это его брюхо, которое за восемь лет достигло весьма солидных размеров и теперь, когда он сидел, откинувшись в шезлонге и расстегнув легкую безрукавку, напоминало густо заросший уже начавшим седеть волосом дирижабль.

За лужайкой виднелся просторный, выстроенный в псевдорусском стиле трехэтажный особняк с гаражом на две машины, тонувший в море цветов. Цветущие яблони царапали ветками бревенчатые стены, в кронах басовито гудели пчелы. Из открытого окна на втором этаже, задернутого легкой тюлевой занавеской, доносилось неумелое треньканье пианино – дочь Медведева, Лера, разучивала гаммы. Ей было семь лет, Медведев в ней души не чаял и направо и налево хвастался ее талантами. Впрочем, девочка действительно была не без способностей, и Артюхов шутил только наполовину, когда обещал во благовремении всерьез заняться ее сценической карьерой и сделать из девочки эстрадную звезду первой величины.

Хозяин этого гостеприимного дома, которого ни у кого, за исключением присутствующих, не повернулся бы язык обозвать Косолапым, как и полагается хозяину, возился у мангала, следя за шашлыками. Он был в одних шортах и легких пляжных шлепанцах, и плечи у него уже успели обгореть – Косолапый был в отпуске и целыми днями торчал на озере с удочкой, прерываясь только затем, чтобы искупаться. За восемь лет он успел обзавестись усами и животиком, которому, впрочем, было очень далеко до солидного брюха Далласа.

Одетый в старые джинсы и белую футболку Константин Сергеевич Кудиев сидел по правую руку от Артюхова. Он курил, время от времени прикладываясь к стакану с ледяным виски. Кастет в последнее время начал катастрофически лысеть, в связи с чем стригся почти наголо. Кожа у него на голове уже успела загореть и поблескивала, как полированный деревянный набалдашник на спинке кровати. Его острое, угловатое лицо, в профиль напоминавшее пилу, выглядело угрюмым и задумчивым. Впрочем, Кастет всегда был немного хмурым, так что выражение его костистой физиономии вряд ли могло вызвать подозрения у Маши Медведевой.

Президент правления банка «Ариэль» Анатолий Евгеньевич Шполянский – длинный, подтянутый и вместе с тем аристократически расслабленный и утонченный – сидел слева от Далласа и, устало прикрыв глаза за стеклами очков в тончайшей золотой оправе, нюхал содержимое своего стакана, как будто там у него было не то же, что у всех, а, к примеру, французские духи. Большой знаток и поклонник классической музыки, он едва заметно морщился, когда пианино на втором этаже начинало спотыкаться и фальшивить. Единственный из присутствующих, он был в белоснежной рубашке, идеально отутюженных брюках и даже при галстуке. Все, что Шпала смог себе позволить, выехав на лоно природы, это снять пиджак, немного ослабить узел галстука и расстегнуть верхнюю пуговку на рубашке. Его черные туфли сияли на солнце; Даллас пошевелил в траве пальцами босых ног и представил, что сейчас творится внутри этих матово-черных, страшно дорогих туфель. Небось, по ведру пота в каждом, носки хоть выжимай... Впрочем, Шпала теперь, как и восемь лет назад, производил впечатление человека, который никогда не потеет, как будто в него еще в роддоме вмонтировали автономную систему охлаждения. А может, она, эта система, досталась ему по наследству, вместе с генами, хромосомами и прочей требухой...

Обнеся гостей напитками, Маша поставила поднос на столик и ушла в дом.

– Жалко, – объявил по этому поводу Кудиев. – Красивая у тебя жена, Косолапый.

– На свою глазей, – посоветовал Медведев. Он поворачивал шампуры одной рукой, держа в другой стакан с выпивкой. – Взяли моду – заваливаться ко мне целой кодлой и на мою жену пялиться. У самих товар не хуже. Вон у Далласа Ленка вообще телезвезда, по ней полстраны с ума сходит.

– Все равно жалко, – сказал Кудиев. – Зачем она ушла? Не хочу без нее. Скучно.

– Дела у нее, брат, – сказал Медведев с легкой полуулыбкой. – Дочка растет, умнеет... Давеча знаешь что учудила? Мы на первом этаже телевизор смотрели, – а она, вот как сейчас, музыкой занималась. Ну, мы слышим, что пианино бренчит, – значит, все в порядке. А потом Маша решила ей стакан сока отнести, апельсинового, чтобы, значит, подпитать будущего гения витаминами. А гений, оказывается, гаммы на магнитофон записал, включил это дело на всю катушку и «Робинзона Крузо» почитывает. Развела, как лохов! Теперь приходится контролировать.

Кастет фыркнул, Шпала улыбнулся, не открывая глаз, и снова» понюхал стакан.

– Молодец, – сказал Даллас. – Под фанеру работает и, что характерно, своим умом дошла, без подсказок. Я же говорю, быть ей эстрадной звездой!

Услышав это, Косолапый демонстративно поморщился.

– Ну, извини, – сказал ему Даллас. – Обеспечить ей карьеру выдающейся пианистки я просто не в состоянии, а вот на эстраде помогу на раз, без напряга. Ну, что ты кривишься, чудак? Сколько ты знаешь знаменитых пианистов?

А сколько из них женщин? Хочешь, чтобы твоя дочь всю жизнь в аккомпаниаторах проходила? Незавидная, скажу я тебе, доля! А на эстраде имя сделает, денег заработает, не будет у тебя, жлоба, по крайней мере, десять баксов на колготки выпрашивать, унижаться. А? Цветы, поклонники, белый лимузин у подъезда, зарубежные гастроли, портреты на каждом углу... И нищей старости не придется бояться, как нам с тобой...

– До нищей старости еще дожить надо, – перебил его Кастет. – Не о том вы говорите, друзья мои, не о том.

– А о чем, по-твоему, мы должны говорить? – агрессивно поинтересовался Даллас. Он отлично знал, что имеет в виду Кастет. Знал он также и то, что собрались они сегодня по вполне определенному поводу и что начинать неприятный разговор все равно придется, однако прямота Кудиева его покоробила. Кастет как будто торопился испортить всем настроение, которое и без него не было безоблачным.

– Сам знаешь о чем, – резко, но негромко ответил Кастет, покосившись на открытое окно. Там, за тюлевой занавеской, смолкло пианино, и теперь оттуда доносился спокойный, звонкий голос Маши. О чем она говорила с Лерой, было не разобрать. – Туча полтора месяца назад откинулся, и тебе это отлично известно. За полтора месяца оттуда, – он раздраженно ткнул большим пальцем через плечо, на восток, – до Москвы пешком дойти можно. Я печенкой чую, что он уже давно здесь – ходит, приглядывается, принюхивается...

– Да, – неожиданно поддержал его Шпала. Он открыл глаза, сел ровнее и отпил из стакана так аккуратно, что это почти граничило с жеманством. – То, что он до сих пор не дал о себе знать, кажется мне дурным знаком. С его стороны было бы вполне логично проявиться тем или иным образом. Я, конечно, не ждал, что после этих восьми лет он бросится к нам с распростертыми объятиями...

Кастет опять фыркнул, на этот раз насмешливо и почти возмущенно, бросил окурок в траву и растер его подошвой, оставив на идеальном газоне безобразную темную полосу.

– Да уж, не говори! – с огромным сарказмом воскликнул он. – Благодарить нас ему, пожалуй, и впрямь не за что!

– Не ори, – тихо, предостерегающе сказал Медведев.

Все одновременно покосились на открытое окно, откуда снова доносились гаммы, звучавшие на этот раз намного увереннее, – похоже, Маша показывала дочери, как это делается.

– Да не ору я, – с тоской сказал Кастет. – Просто... Черт, неужели о простых вещах нельзя сказать просто, по-человечески? Обязательно, что ли, болтовню разводить? Вполне логично, с распростертыми объятиями. – Тьфу! Так и скажи: у него к нам счет, а предъявлять его он не торопится. А раз не торопится, значит, либо махнул на все рукой, что на него не похоже, либо готовится, разрабатывает какой-то план. Если хотите знать мое мнение, то я считаю, что нам его надо искать. Искать, находить и либо задабривать, как сумеем, либо...

Он издал неприятный звук, напоминающий чавканье вонзающегося в глотку ножа. Далласа от этого звука передернуло, он беспокойно завозился в шезлонге, подбирая под себя ноги, и с возмущением сказал:

– Ты что несешь? Это же Туча! Мы же перед ним в долгу!

– То-то, что в долгу, – спокойно ответил Кастет.

– Вот так, значит? – зло сузив глаза, процедил Даллас. – По такому, значит, принципу ты у нас живешь, Кастет? Значит, если я тебе в следующий раз денег дам, ты меня за это друзьям своим закажешь?

– Чепуху не городи, – брезгливо отмахнулся от него Кудиев. – Есть долги и долги. Есть долги, которые отдать – раз плюнуть. Есть долги, оплатить которые трудно. А этот долг неоплатный, и ты об этом прекрасно знаешь. Восемь лет ты ему не вернешь, здоровье не вернешь, карьеру, репутацию... Что ему твои бабки, когда он жизнь по нашей милости прогадил? Невесту ты ему вернешь? А ты, Косолапый? Ты ему невесту вернешь?

– Да пошел ты, – сказал Медведев. Спокойно сказал, с какой-то странной ленцой, как будто Кастет не бил в самое больное место, а просто дружески его подначивал. Это было так неожиданно, что Кудиев замолчал и удивленно уставился на хозяина, держа забытый стакан с виски под опасным углом – того и гляди, прольется. – Так я и знал, – продолжал Косолапый, – что рано или поздно вы по этому поводу кипеж поднимете. Обмочились, орлы? Полные штаны, небось, навалили?

– А ты? – сдержанно спросил Шполянский, поправляя на переносице очки. – Ты не навалил полные штаны?

– -Я – нет, – ответил на это Косолапый. – Потому что слежу за прессой. Пресса у нас нынче почти что свободная, там что угодно можно найти.

– Например? – сдержанно спросил Шпала, и в его бесстрастном голосе Артюхову послышалась глубоко запрятанная надежда.

Косолапый неторопливо подошел к столику, поставил на него стакан, залез в задний карман шортов и достал оттуда сложенный пополам почтовый конверт без марки, печати и адреса.

– Вот, – сказал он, отворачивая клапан конверта, третий день с собой таскаю, перекладываю из кармана в карман.

Он покосился на открытое окно и достал из конверта газетную вырезку.

– Еженедельник «Московский полдень», – пояснил он, кладя вырезку на стол и снова беря в руки стакан. – За эту неделю. За вторник, если быть точным.

Шпала, сидевший ближе всех к столу, протянул длинную руку, взял вырезку двумя пальцами, расправил на костлявом колене и быстро пробежал глазами.

– О, черт, – сказал он и, сняв очки, принялся массировать двумя пальцами натруженную переносицу. Глаза у него были зажмурены, выражение лица страдальческое и немного брезгливое. – Я не думал, что это будет так, добавил он, передавая вырезку Артюхову.

Даллас взял аккуратно вырезанный ножницами прямоугольничек газетной бумаги. Для этого ему понадобилось сделать над собой усилие – брать в руки эту бумажку Далласу почему-то совсем не хотелось, и еще меньше ему хотелось знать, что там написано. Но деваться было некуда, и он взял вырезку и так же, как Шпала, расправил ее на колене. Колено у него было голое, жирное, незагорелое, поросшее густыми длинными волосами, и, мельком взглянув на него, Даллас впервые в жизни ощутил что-то вроде брезгливости к себе самому.

Сделав над собой еще одно усилие, он стал читать. «Вчера, – было написано в заметке, – при проведении плановых работ на теплотрассе в районе Сокольников, в одной из контрольных камер был обнаружен обезображенный труп мужчины, ставшего, по предварительным данным, жертвой зверского убийства. На вид убитому около сорока лет. При нем обнаружена небольшая сумма денег, пачка папирос «Беломорканал» и справка об освобождении из исправительно-трудовой колонии особого режима, выданная на имя Андрея Ивановича Тучкова. Из этого документа следует, что убитый покинул места лишения свободы в начале апреля этого года, то есть менее полутора месяцев назад. Остается только гадать, что послужило причиной...»

Далее шли рассуждения о причинах преступления и о бомжах, которые заполонили столицу. Даллас дочитал заметку до конца и еще какое-то время сидел неподвижно, низко опустив голову, чтобы никто не видел его страдальчески перекошенного лица и увлажнившихся глаз. Он чувствовал, что если заговорит сейчас, если кто-нибудь задаст ему вопрос, а он попытается на этот вопрос ответить, то обязательно не выдержит, расплачется, устроит безобразную сцену, а может быть, и драку, потому что это же был не какой-то безымянный бомж, зарезанный дружками по пьяному делу, а Туча – Туча, понимаете?!

В детстве Даллас был толстым, и его, как любого толстяка, жестоко дразнили – сначала в детском саду (с молчаливого попустительства воспитательницы, сопливой двадцатилетней девчонки), а потом в школе. До десяти лет Даллас был изгоем; Далласом его никто не называл, он был Жиртрестом, Мясокомбинатом, Лоханью, Бочкой, Дирижаблем – кем угодно, но только не Далласом и не Витькой. А потом молчаливый Туча, отличник, книжный червяк и маменькин сынок, в один прекрасный день на большой перемене сказал обступившим Далласа обидчикам: «Кончайте». Его послали подальше, и тогда щуплый Туча, к всеобщему удивлению, развернулся и дал ближайшему из далласовых обидчиков по зубам. Этим дело, разумеется, не кончилось – одного удара по зубам бывает достаточно только в плохих книжках для подростков и в снятых по этим книжкам скверных фильмах, – и с тех пор Туча дрался из-за Далласа чуть ли не на каждой перемене, утоляя внезапно проснувшуюся в нем жажду справедливости. Чуть позже к их военному союзу прибился Кастет, вечно страдавший из-за своего длинного языка, затем профессорский сынок Шпала, а потом уже и Косолапый, боевая мощь которого раз и навсегда утвердила их авторитет и пресекла все поползновения их тогдашних врагов и недоброжелателей».

Не поднимая головы, Даллас выковырял из кармана шортов сигареты и закурил. Почувствовав, что лицо перестало неудержимо дергаться и кривиться, он придал ему непроницаемое выражение, поднял голову и молча протянул газетную вырезку Кастету.

Видимо, контроль над лицевыми мышцами он все-таки восстановил не полностью, и выражение его лица не было таким уж непроницаемым, потому что толстокожий Кастет немного помедлил, прежде чем взять у него клочок газетной бумаги, а когда все-таки взял, еще некоторое время смотрел не на заметку, а на Далласа, высоко задрав густые брови и озадаченно моргая.

Потом он опустил глаза и стал читать. Читал Кастет быстро и как-то жадно; примерно на середине второго предложения правая бровь у него полезла вверх, а на губах заиграла нехорошая улыбка. Смотреть на него было неприятно, и Даллас, отвернувшись, стал разглядывать Шпалу.

Вид у Шпалы был совершенно убитый: лицо безвольно обвисло, глаза закрыты, рот страдальчески перекошен и даже галстук съехал куда-то набок. Не открывая глаз, Шпала конвульсивным движением поднес к губам стакан и опустошил его одним глотком, пролив часть содержимого на рубашку. По белой ткани начало расплываться неопрятное коричневатое пятно, но Шпала – невиданное дело! – не обратил на это ни малейшего внимания.

Тогда Даллас стал смотреть на Косолапого. Косолапый выглядел абсолютно спокойным, но в этом как раз не было ничего удивительного. Как-никак, он сам признался, что обнаружил заметку три дня назад и с тех пор с ней не расставался, таскал при себе, перекладывая из кармана в карман – из делового костюма в домашние джинсы, из джинсов в шорты, а оттуда, надо понимать, под матрас. За три дня можно привыкнуть к чему угодно, уговорить себя, что черное – это белое, и даже перестать волноваться по этому поводу...

– Ну что, – бодро сказал Кастет, возвращая заметку Медведеву, – за это дело надо выпить. За упокой души, так сказать... Ну, чего вы все надулись? Что случилось? Неприятно, конечно, но при чем тут мы? Радоваться надо, что все кончилось без нашего участия. Ведь этот вопрос так или иначе пришлось бы решать. Что, скажете, не так? А теперь беспокоиться не о чем, нет человека – нет проблемы. Только не надо пыхтеть и раздуваться, – быстро сказал он, обращаясь непосредственно к Далласу. – Я просто называю вещи своими именами. Ангелов среди нас нет, так что давайте говорить как нормальные деловые люди, без этой романтической мути. Да, история получилась некрасивая. Да, мы все перед ним виноваты. Да, мы живем хорошо только потому, что Туча жил плохо и умер как собака, под забором. Но он УЖЕ умер. Уже, понимаете? Все! Ничего теперь не поправишь, и даже извиняться не перед кем. Вопрос закрыт.

– И ты этим вполне доволен, – негромко произнес Косолапый.

– Представь себе! – резко ответил Кастет. – То есть не вполне, конечно, не надо делать из меня чудовище какое-то... Ясно, было бы гораздо лучше, если бы Туча сразу пришел к нам – с распростертыми объятиями, как Шпала говорил, – мы бы его обласкали, капусты бы ему подкинули, Шпала бы его к себе на работу устроил, в банк. Но он предпочел жить под забором. Под забором и подох. Хорошего в этом мало, не спорю, но... В общем, наверное, это единственный приемлемый вариант. Самый простой, без проблем. И вообще, обсуждать это уже поздно, мертвого не оживишь.

– Слушай, Кастет, – все так же негромко и внешне спокойно сказал Косолапый, – а ты ему, часом, не помог?

– Чего?! – вскинулся Кудиев.

– Тихо, тихо, не ори. Чего ты подорвался, как будто тебя шилом в зад тычут? Ты же сам предлагал говорить напрямик, без дипломатии. Вот я и говорю: такие дела как раз по твоему профилю, да и гнешь ты с самого начала в одну сторону: нет человека – нет проблемы. Это, между прочим, твои собственные слова.

– Дерьмо, – сказал Кастет.

– Не спорю, – согласился Косолапый. – Я вообще ни с кем из вас не собираюсь спорить, особенно с тобой, Константин Сергеевич, потому что в данном случае ты прав на все сто процентов. Я просто спрашиваю тебя как делового партнера и старого друга, не приложил ли ты к этому руку, а если приложил, то не возникнут ли у нас в связи с этим какие-то проблемы. Нам уже не по двадцать лет и даже не по тридцать, надо глядеть вперед и действовать продуманно, понимаешь? Сделанного не вернешь, и обсуждать тут нечего. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, как сказано в Библии... Вот я и спрашиваю: это, часом, не твоя работа?

– Нет, – с отвращением процедил Кастет, – не моя. Если бы работали мои ребята, его бы не нашли.

– Вот это другой разговор, – сказал Медведев. – Я тебе верю.

– Какие же вы суки, ребята, – с удивлением проговорил Даллас. – Какие же мы все суки!

– Тебе понадобилось целых восемь лет, чтобы это осознать? – с кривой усмешкой сказал Шпала. – И вообще, говори за себя, когда произносишь такие вещи. Я, например, себя сукой не считаю. В том деле я участия не принимал, пистолет в руках не держал, и бояться мне было нечего. Я просто посчитал, что потерять одного друга лучше, чем сразу троих, и действовал соответственно...

– И после этого говоришь, что ты не сука? – с насмешкой перебил его Кастет. – Молчи, Шпала, не срамись, калькулятор ты ходячий. Посчитал он. Молчи уж!

– Вообще-то, я хотел сказать совсем другое, – невозмутимо произнес Шпала, водружая на переносицу очки, – но Даллас меня сбил со своим самобичеванием... Я хотел сказать, что бумажка – это еще не человек.

Косолапый нахмурился и закусил губу. Кастет немного похлопал на Шпалу глазами, а потом все-таки не выдержал и спросил:

– Чего?

– Я имею в виду, что бумажка ничего не доказывает, – спокойно пояснил Шпала. – В заметке черным по белому написано: труп обезображен... Правда, там не написано, как именно он обезображен. Но сам факт, что это произошло именно теперь, и даже то, что эта заметка попалась на глаза Михаилу, наводит на определенные размышления. Слишком удачно все складывается – одно к одному, одно к одному...

– Погоди, – медленно произнес Косолапый, – ты хочешь сказать...

– Я хочу сказать, что» с момента обнаружения трупа не прошло и недели, – произнес Шполянский. – Он, наверное, до сих пор лежит в морге районной больницы или где они там хранятся. Судебно-медицинская экспертиза, то да се... Словом, всем нам не мешало бы на него посмотреть. Думаю, это можно устроить. И еще. До тех пор, пока не убедимся своими глазами, что это именно Андрей, а не кто-то другой, предлагаю считать его живым и соблюдать предельную осторожность.

. – Ну, брат, ты загнул, – недоверчиво протянул Кастет, – втроем не разогнешь... Думаешь, он...

– Выводы делать рано, – перебил его Шполянский, – но что-то меня во всей этой истории настораживает.

– Завтра же едем в морг, – решительно сказал Косолапый.

– Я не поеду, – не менее решительно возразил Даллас.

– Как хочешь, толстяк, – сказал Кастет. – Лично я поеду. Пять минут как-нибудь вытерплю, зато потом буду спать спокойно.

– Или не спать, – тихо добавил Шпала.

– Или не спать, – согласился Кастет.