"Остров Пирроу" - читать интересную книгу автора (Шаров Александр)

Загадка рукописи № 700 (Из записок коллекционера)



С тех пор как в печати появились первые публикации из моего собрания редких рукописей, я стал получать документы, поражающие даже специалиста, привыкшего к редкостям. И порой из самых неожиданных источников, удивительными путями: голубиной почтой, например, отошедшей, казалось, в невозвратное прошлое.

Но даже среди моих редкостей рукопись, о которой пойдет речь, безусловно выделяется.

Год назад мне позвонил знакомый, заведующий ларьком по скупке утильсырья, Иван Иванович Лухов, и попросил безотлагательно зайти.

Лухов — очень интересный, универсально образованный и благороднейший человек. Когда-то он был знаменитым антикваром, потом — букинистом, но, как он говорит, «вследствие общего упадка антикварного дела», а по другим сведениям — по причине свойственной ему некоторой слабости, докатился до нынешнего положения.

Ларек его больше напоминает диккенсовскую «Лавку древностей», чем место сбора утиля. Для меня все там полно поэзии. В полумраке холодного деревянного строения с грязным окошком, затянутым паутиной, кроме старинных предметов я различаю нечто необозначимое: дымку времени, воздух старины, запахи прошедших столетий.

Тут можно увидеть медные, чуть позеленевшие ступки, до краев заполненные ароматами корицы, имбиря, кардамона, которые толкли в них хозяйки в державинские, а порой, кажется, еще прежде, чуть ли не в гомеровские времена.

Теперь таких ступок не изготовляют.

Тут можно увидеть подзорную трубу, сестру первых галилеевских, пузатый самовар без крана, тома «Свода законов Российской империи», захватанные руками давно исчезнувших крючкотворов, и издания, посвященные оккультным наукам, старые иконы, прялки, лубки, старые гравюры и многое иное.

Кажется, что все эти предметы излучают слабое сияние, а паутина и грязь в окошке — не след небрежности, они для того, чтобы не дать дневному свету, который завтра станет вчерашним, но теперь так силен, затемнить это сияние, прошедшее через века.

Забросив срочные дела, я поспешил на зов Ивана Ивановича.

Ларек помещается вблизи свалки, к нему ведет по пустырю извилистая тропинка.

Иван Иванович, лишь только я открыл дверь, бросился в дальний угол и мгновенно вернулся с увесистым деревянным предметом, который и протянул мне.

— Вот, — сказал он взволнованно. — Вот она.

— Так это же… гм… Это же ножка стола, — вынужден был я сказать, взяв предмет и поднося его ближе к глазам.

Несомненно, как мне тогда показалось, это была просто ножка стола, старого, очень массивного.

Пахло от нее деревянной трухой.

Ошибка, которую я заранее признаю, заключалась в коварном слове просто.

— Да что вы… Да как вы можете! — с отчаянием в голосе вскричал Иван Иванович.

Он хватался руками то за грудь, то за облезлую раму картины, за примус, за свисающую с потолка венецианскую люстру, за небольшой колокол, который начал быстро и торжественно звонить медно-серебряным голосом. Все движения старика выражали смятение и обиду.

Потом он приоткрыл дверь, резко повернулся ко мне и замер.

Был уже вечер. Косой луч закатного света охватил ножку стола как бы красным пламенем.

— Но это же рукопись, — отчаянно, но совсем тихо бормотал Иван Иванович… — Жемчужина для вашей коллекции… По сравнению с этим все бесценное, накопленное вами, — гниль! Поверьте чутью антиквара: оно не обманывает.

У Ивана Ивановича действительно редкое чутье к предметам старинным, заключающим секрет. «Чувство тайны», — сказал бы я.

Ножка стола притягивала луч. Будто луч этот ворвался в пыльное помещение, чуждое свету, как пылкий любовник в каморку, где затворена его милая, чтобы свидеться с нею.

На свету предмет заискрился.

Показалось, что искры — воображаемые, результат гипнотического воздействия голоса старика. Потом, когда я убедился в их реальности, на ум пришло прозаическое объяснение: дерево источено жучком. Неприятный запах трухи подтверждал догадку.

В догадке этой, как показало дальнейшее, и заключалась сторона истины, но лишь одна грань из множества.

— Искры… искры!.. — бормотал Иван Иванович. — Ритм! Обратите внимание на ритм. Контрапункт! Письмена, что же еще? Ритм музыкальный и строго математический.

…Колокол звенел слабее и слабее. Закат мерк, как бы истратив всю энергию на то, чтобы вызвать к жизни эти искры.

Я ушел от Ивана Ивановича с нелепой покупкой, или, вернее, подарком. Деньги Иван Иванович наотрез отказался взять.

Дома я не забросил предмет в чулан, а положил на стол и даже наклеил этикетку с порядковым номером «рукопись № 700» все из-за той же любви к старику, которая смешивалась с некоторой робостью, вызываемой его кровным родством с давно ушедшим из памяти человеческой.

Я знал, что Иван Иванович не забудет о «рукописи», и ожидал его визита, но не так скоро.

А явился он на следующее утро, хотя был человеком предельно тактичным. И кому лучше было знать, что уже двадцать лет я твердо установил для себя: утренние часы, без единого исключения, — от шести до часу пополудни — посвящать своим манускриптам, им одним.

— Простите… простите, — бормотал он, после длинного нетерпеливо-резкого звонка появляясь в моем тесном кабинете. — Я сознаю… Однако же решился… Должен…

Он смотрел мимо меня, косо, на стеллажи, опасаясь, видимо, что, если наши взгляды встретятся, решимость его не выдержит.

— Должен! — повторил он. — Мало того что отвлекаю от занятий, принужден еще и увезти вас… В Институт кристаллографии к академику Рысакову. Пожалуйста, пожалуйста, не спорьте! Нет, это ничего, что предмет деревянного, а не кристаллического существа. Я консультировался. Такси у подъезда. И счетчик включен.

Странно, но именно упоминание о счетчике решило вопрос. Есть какая-то сила в стучащем — хотя я и не слышал его — торопящем, зовущем в путь счетчике, как в торопящем тиканье часов, в лихорадочном биении сердца.

К тому же я знал, что Иван Иванович не позволит мне заплатить за такси, а средства его крайне ограниченны.

Я накинул плащ, бросив тоскливый взгляд на валяющуюся среди бумаг лупу.

В лифте я ворчливо справился у Лухова:

— Тоже из клоба реликтов ваш Рысаков?

«Клоб реликтов» — именно с этим отмирающим «клоб» вместо «клуб» — выражение Лухова. Им он объединяет многочисленных знакомых, людей самых различных специальностей — археологов, музыкантов, математиков, филологов, физиков, даже цветоводов, проявляющих глубокий интерес к старине.

— Да, да… Реликт. Но совсем молодой человек. Талантливейший. Превосходных душевных качеств, вы сами убедитесь, — многословно отозвался Иван Иванович, принимая вопрос за формулу примирения.

Рысаков встретил нас чрезвычайно приветливо, а с Луховым даже облобызался.

В тонком и подвижном лице Олега Модестовича Рысакова поражали темные блестящие глаза. И не своим особенным блеском, а тем, что с самого нашего прихода они как бы вобрали в себя предмет, бережно прижимаемый к сердцу Иваном Ивановичем.

Академик был молчалив.

Взяв предмет движением точным и экономным, он повернулся к окну и долго разглядывал его. Уже направляясь к двери, сказал:

— Хм… Поглядим…

Миновав пустой коридор, мы очутились в длинной комнате с потолком, полом и простенками из неяркого голубоватого пластика. В конце комнаты виднелась полукруглая скамья со спинкой и перед ней наклонная доска пульта со множеством кнопок, лампочек и рычажков. В стене позади скамьи сверкали круглые отверстия, что делало помещение похожим на кинозал.

Стена напротив двери была стеклянная — от пола до потолка — и выходила в старый парк. Посреди комнаты виднелись тоже голубоватые и потому не сразу различимые тонкие удлиненные конструкции: они представились скульптурами абстракционистов, а потом как бы ожили и стали походить на акробатов с протянутыми руками, замерших под куполом цирка.

Рысаков подошел к «акробатам», оказавшимся просто штативами из серебристого металла. Рукопись № 700, закрепленная зажимами, повисла в воздухе.

Академик положил руки на пульт. Пальцы его заскользили по кнопкам и рычажкам. Теперь он напоминал пианиста.

Было очень тихо.

Сдвинулись шторы на стеклянной стене, и помещение погрузилось в чернильную темноту. На приборной доске звездами загорелись цветные сигнальные лампочки. Невидимый источник белого света разредил темноту. Стало видно, как из стены позади нас плавно и хищно выдвигаются тубусы со стеклянными линзами. Напротив приборной доски раздвинулся светлый занавес, открывая экран.

Свет снова погас, но сразу же черноту пробили узкие лучи: красный, зеленый и магниевой белизны. Они скрестились на середине рукописи, отчего дерево засверкало множеством искр, как тогда, в ларьке, но гораздо ярче. Лучи вовлекли в световой поток искры и перенесли на экран. Свет временами гас: можно было догадаться, что рукопись зондировали импульсы невидимых частей спектра. Когда восстанавливался полусвет, видно было, как с потолка спускаются зеркала и огромные фотокамеры.

Рукопись начала медленно вращаться, штативы снова походили на фокусников в голубых трико.

Зеркала приближались, словно обнюхивая рукопись. Точки на экране слились в линии, похожие на зигзаги молнии. И вдруг с такой неожиданностью, что Иван Иванович вскрикнул, явственно промелькнули буквы, части букв готического начертания. Казалось, можно определить и почерк — острый, с сильными нажимами, крайне странный и при этом утомительно однообразный.

Потом шторы на стеклянной стене раздвинулись. Комнату заполнил яркий полуденный свет и тени листвы. Было до удивления приятно любоваться парком: милый реальный мир.

— Как мог человек через отверстия извне, ведь их так немного, выточить бессчетные вереницы букв и слов? — сам себе говорил Рысаков.

— Китайские резчики вырезают из слоновой кости кружевное яйцо, и в нем сквозь прорези второе, третье, десятое, — сказал Иван Иванович.

— Хоть сотое! — перебил Рысаков. — Тут сложность на несколько порядков выше. В природе чем результаты опыта парадоксальнее, тем больше надежд открыть нечто новое, но в делах человеческих невероятное внушает подозрение. А если это действительно выточено жуком-древогрызом? Мыслящий жук гипотетически возможен, хотя и безмерно менее представим, чем мыслящий дельфин. Нет, малый вес мозга — не исключающий довод в эпоху, когда природа раскрывает такие микроструктуры, как хромосома, тот же атом… Хорошо, представим себе мыслящего жука, но нельзя же вообразить жука, пишущего готическим шрифтом?..

Рукопись совершила еще круг и замерла. Тубусы, зеркала, фотокамеры втянулись в стены и потолок. Все стало обычным.

Олег Модестович сказал:

— А если автономный металлический микрорезец в мощном электрическом поле, управляемый извне человеком?.. Снова натурфилософия и овес-овсюг, — как я заметил, словосочетание «натурфилософия и овес-овсюг» означало в устах Олега Модестовича крайнюю степень вздора. — Нет, прежде надо прочитать рукопись, не думая об авторе.


Расшифровка рукописей никак не вязалась с профилем Института кристаллографии, но Рысакову при его громадном авторитете удалось внести тему в план под «кодовым» названием «Кристаллические включения в растительные объекты». Приказом по институту была образована временная рабочая группа, руководимая Олегом Модестовичем Русаковым и Иваном Ивановичем Луховым.

— Римские трибуны, — сказал Лухов Рысакову. — Надеюсь, мы с вами окончим дни благополучнее, чем Гракхи.

Рысаков выхлопотал для Лухова денежное вознаграждение по «безлюдному фонду» — прекрасное своей нелепой печальностью лингвистическое новообразование; эта оплата успокоила мою совесть.

Для работы предоставили ту самую комнату, где проходил первый эксперимент, — тихую, отлично оборудованную.

Комплектовал рабочую группу Лухов. Он включил в нее своих старых друзей из «клоба реликтов»: полиглота, знатока тайнописи со звучным именем Ромео Альбертович Талиани и археолога, отставного университетского профессора Петра Климовича Кущеева. Кущеев был болезненно худ и молчалив. В институт он являлся, как на службу, к девяти, с какой-либо старой книгой — по преимуществу словарем или подшивкой журналов — и весь день проводил, листая принесенный том. Он был совершенно бесстрастен и только жесточайше обижался, по-детски краснея, когда рассеянный Рысаков называл его Кащеевым вместо Кущеева. Позднее Иван Иванович пригласил в группу черноглазого, красивого кандидата биологических наук Александра Михайловича Мудрова.

Сотрудник института доктор физико-математических наук Яков Борисович Адамский принял на себя руководство экспериментальной частью, то есть бесчисленными фотографированиями рукописи.

Все члены группы по списку, составленному Иваном Ивановичем, пропускались в институт даже без проверки документов, согласно специальному распоряжению Олега Модестовича. Беспрецедентный порядок вызывал молчаливое негодование вахтеров и коменданта.

В конце второго месяца работы казавшийся поначалу «бесполезным» Александр Михайлович Мудров сделал принципиально важное открытие. Он высказал предположение, что рукопись читается по линиям годовых древесных колец. Гипотеза подтвердилась. С тех пор обрывки слов и фраз, неимоверным трудом выуживаемые из сопоставлений сотен снимков, стали соединяться в осмысленный текст.

— Чутье, — сказал Рысаков, — или инстинкт, по любимому слову Лобачевского. Они только и делают ученого ученым.

Расшифровка рукописи, кроме трудностей, обусловленных способом ее написания, «вырезания», «выгрызания», осложнялась еще тем, что записи на немецком языке прерывались словами и терминами иноязычного происхождения, изображенными латинскими или арабскими буквами, а в иных случаях чем-то вроде иероглифов. Такие слова особенно поражали при общей канцелярской обыденности текста, вызывая чувство, какое может возникнуть у путника, пересекающего безжизненное плато, если перед ним внезапно оказывается провал без дна.

Оставалось надеяться на Ромео Альбертовича с его знаниями полиглота.

Однажды встретились непонятные слова «ратлок» и «саглократлок». В дословном переводе фраза звучала так: «Одно то, что свойством письменности может владеть ратлок, а не только саглократлок, влечет к нарушениям порядка (регламента, протокола) и не должно быть терпимо».

Тут проявилась одна характерная черта рукописи. Автор ее добивается прежде всего жесткой ясности. Особенно разяще эта черта выступала в иноязычных включениях. Так, если в русском языке слово «тюрьма» происходит, как пояснил Талиани, от латинского Turma — эскадрон, толпа, то в рукописи применено древнее иноязычное выражение — «помещение без выхода и не могущее иметь выхода». Соответственно, «тюремщик», немецкое Kerkermeister — «тюремный надзиратель» заменено словом, означающим «страж помещения, не имеющего выхода». Вместо слова «палач», у нас берущего начало от тюркского «пала» — большой нож, в рукописи встречается другое, кажется, санскритское слово — «казнитель» или «лишатель (отниматель) жизней». Вместо «судья» — человек, решающий, виновен ли подсудимый, автор предпочитает понятие «осудитель».

— «Саглок»… «саглократлок», — повторил Ромео Альбертович, рассматривая фотографию, где отчетливо выделялись приведенные загадочные слова. — Постойте… Да ведь на пресловутом лашенхорском «саглок» — жук, «ратлок» — человек… А «саглократлок» — что-то вроде «жукочеловека».

— Жукочеловек? — с интересом переспросил Олег Модестович, который часто среди дня забегал к нам. — На лашенхорском?.. Каюсь, никогда не слыхал о таком языке. А почему «пресловутый лашенхорский»?

— Видите ли, — охотно объяснил Талиани, — лашенхорский происходит от наименования поселка Лашенхоры в Трансильвании, близ которого малоизвестный археолог Карл Бенкс производил раскопки. Он обнаружил пять или шесть каменных таблиц на языке, не имеющем лингвистического родства с другими известными языками, и одну из таблиц расшифровал. Как ему удалось найти ключ к текстам, Бенкс утаил. Сам он отнес таблицы к четвертому тысячелетию до нашей эры. Тут все сомнительно. Тем более что вскоре при землетрясении раскоп провалился в тартарары.

— Сомнительно в глазах большинства ученых, но не всех, — менторским тоном поправил профессор Кущеев. — Способ расшифровки Карл Густав Бенкс не «утаил», а не успел сообщить, так как скоропостижно скончался сразу после выхода в свет его «предварительного сообщения». И Бенкс относил открытую им культуру не к четвертому тысячелетию до нашей эры, а к шестому-седьмому.

— Спасибо, профессор Кащеев, — небрежно поблагодарил Рысаков, выслушав справку. — Ваши… хм… уточнения крайне существенны… Значит, «жукочеловек»? — Рысаков обернулся к Талиани. — Пахнет мистификацией… Но тратить на мистификацию годы?.. Такое таинственно изощренное мастерство?

— Кущеев! Извините, не Кащеев, а Кущеев, — поправил профессор, все еще пунцовый от обиды. — И мистификации часто стоят затраченных усилий. История человечества знала мистификации, которым верили не годы, а целые эпохи. Не так ли? И… простите, — Петр Климович взял из рук Талиани фотографию. — В публикации Бенкса была иллюстрация, в свое время вызвавшая особый интерес. Схематические фигурки: жук-человек, жук-человек. Помнится, они походили на это.

Кущеев поднялся и, подойдя к Рысакову, показал ему что-то в углу фотографии.

Я заглянул через плечо Олега Модестовича. Разрывая строку, смутно выступали крошечные фигурки, нечто вроде детских рисунков: при желании в них можно было разглядеть и удлиненных жучков с тремя парами ножек, и человечков.


В конце рабочего дня Мудров принес результаты лабораторных анализов. Оказалось, что древесина рукописи принадлежит Pinus silvestris — сосне обыкновенной, срубленной не в древности, а несколько десятилетий назад.

— Десятилетий? — переспросил Петр Климович, багровея, но на сей раз от обиды за рукопись.

— Именно! — отрезал Мудров и продолжал: — По характеру солевых включений и скелетам микроорганизмов, впрессованных во внешние слои древесины, можно утверждать, что так называемая «рукопись», прежде чем принять нынешний облик, длительное время соприкасалась с океанскими водами.

— Она из А-а-атлантиды… Со дна о-о-океана… Я давно, с самого начала… — возбужденно, заикаясь от волнения, заговорил Иван Иванович.

— Повторяю, сосна срублена несколько десятилетий назад, — резко перебил Мудров, хотя обычно был подчеркнуто предупредителен, даже нежен с Луховым. — И вряд ли в Атлантиде росла Pinus silvestris. И уж совсем сомнительно, чтобы атланты изъяснялись на немецком, да еще отнюдь не гётевском, — Мудров улыбнулся, словно прося прощения за вспыльчивость. Передохнув, он продолжал: — Дерево подвергалось воздействию океана, то есть предположительно было частью корпуса корабля или мачты, последнее всего вероятнее; анализ обнаружил следы выделений морских птиц…

Мы обескураженно молчали.

Окончив сообщение, Александр Михайлович быстрым и нервным шагом пересекал комнату из угла в угол. Остановившись перед Иваном Ивановичем, он сказал голосом, полным глубокого сожаления:

— Я сделал все, что в моих силах. Дальнейшая работа не имеет ни малейшего отношения к подлинной старине, любовь к которой привили мне именно вы, дорогой Иван Иванович. Я ваш вечный должник. По всему изложенному я должен искренно и сердечно пожелать вам счастья, всем вам, — Мудров по очереди поклонился каждому. — Пожелав счастья и удачи, я отказываюсь от дальнейшего участия в работе.

Он шагнул к двери.

— Постойте! — воскликнул Иван Иванович. — Да вы понимаете ли, что говорите?!

У старика перехватило дыхание, и он замолчал. На глазах его выступили по-детски крупные слезы. Иван Иванович сердито смахнул их. Мудров стоял понурившись, ни на кого не глядя.

Я счел необходимым вмешаться, хотя сознавал, что мои слова не успокоят товарищей. Научное исследование невозможно без известной доли безжалостности. Наступило время с максимальной полнотой представить себе ценность сделанного и перспективы дальнейшего труда.

Я сказал об этом и попросил неделю для подготовки доклада. Мы разошлись, недовольные друг другом.

Всю неделю я работал, выключив телефон, буквально круглые сутки. В науке «бесстрастие» — синоним научной объективности. И все-таки мне пришлось изменить этой непременной объективности.

Я монтировал отрывки рукописи, расшифрованной едва ли на двадцать процентов.

Как избежать известного произвола? Но я был вынужден прокомментировать отрывочный неполный текст, сделав некоторые выводы. Другого выхода не оставалось.

…Записи в рукописи отделяются друг от друга рисунками или иероглифами, изображающими — кажется, прав был Кущеев — жучков и человечков. Каждый отрывок озаглавлен одной из трех рубрик: «Данные», «Мнение», «Наблюдение». Под рубрикой «Данные» автор (в дальнейшем я буду называть его «икс») группирует сведения автобиографического характера. Иногда «икс» именует себя в третьем лице — «он», а затем, не оговариваясь, переходит к изложению от первого лица. Перед каждым «наблюдением» обозначены долгота и широта в градусах, минутах и секундах.

Загадочно, как «икс», если принять, что это жук, мог без инструментов, не имея возможности ориентироваться по солнцу и звездам, с такой точностью определять координаты. Либо «икс» обладал фантастически точным чувством ориентировки. Либо… Либо… вот еще один довод в подтверждение того, что «рукопись № 700» — мистификация.

И мне не больно было бы согласиться с этим, а для Ивана Ивановича и, кажется, для Петра Климовича тоже это означало бы рану в сердце.

Наступило утро моего доклада.

Прежде чем идти в нашу комнату, я зашел за Олегом Модестовичем. Стенные часы в кабинете показывали девять. Кивнув мне, Рысаков продолжал выговаривать за что-то коменданту, приземистому человеку с расплывшимся, словно из непропеченного теста, лицом. Глаза у коменданта были бесцветно-серые, маленькие. Вглядываясь в них, я спрашивал себя — злые они или добрые? И приходил к выводу, что эти слова не имеют к ним отношения: глазки булавчатые, буравчатые, «востренькие», как выражались в старину.

Слышалось сердитое рысаковское «натурфилософия, овес-овсюг».

Глуховатый бас коменданта неизменно отзывался: «Возьмем на заметку».

Мы вышли из кабинета в шесть минут десятого. Правая стена, потолок и пол широкого коридора были облицованы матово-белым пластиком. Левая стена, стеклянная, как в нашей рабочей комнате, открывала людный проспект. Стекло обладало звукоизолирующими свойствами: машины и троллейбусы бесшумно проплывали за ним, а многочисленные прохожие казались тенями.

Я шел в двух шагах за Рысаковым и комендантом. Возле комнаты пол прорезала длинная трещина.

— Суете нос, куда не следует, а за порядком не следите, — придирчиво сказал Рысаков, открывая дверь.

— Возьмем на заметку, — отозвался комендант.

Все были в сборе.

— Я предупреждал о заседании, — так же придирчиво обратился Рысаков к коменданту. — Озаботьтесь столом, креслами, ну там… нарзану, что ли. А это, — Рысаков указал на штативы, — озаботьтесь убрать…

Комендант отдал необходимые распоряжения по телефону. Штативы он собственноручно перенес к двери.

Рысаков сел по одну сторону стола, спиной к выходу, пригласив меня как докладчика занять место рядом. Остальные — Мудров, Талиани, Иван Иванович, Кущеев и Адамский — расположились напротив.


Я начал доклад с констатации того, что данные, сообщенные Александром Михайловичем Мудровым, делают безотлагательным главный вопрос: что перед нами — подделка или подлинная рукопись? Кто автор рукописи, этот «икс», не мистификатор ли он высокого класса? Тогда результаты его забав должны стать предметом любителей головоломок и криминалистов. Представить себе гигантский труд, совершенный бесцельно, нелегко. Но, вспоминая хотя бы египетские пирамиды, сведущие историки утверждают, что человека и человечество бессмысленное и бесполезное привлекает иной раз больше, чем жизненно необходимое. С другой стороны, можно ли доказать невозможность существования мыслящего жука?

По тому, как рассеянно слушал Олег Модестович мое вялое сообщение, и по тому еще, что он ни разу не взглянул на рукопись, на которую прежде смотрел с доверчивым вниманием, я не мог не ощутить, что для него вопрос решен.

Решен он и для Мудрова, уставившего скучающий взор в потолок, и для Адамского.

Этот последний, шевеля толстыми губами, время от времени некстати улыбался: как-то он сказал мне, что, коротая время на скучных заседаниях, рассказывает себе анекдоты.

Иван Иванович сидел, полузакрыв глаза. Лицо Талиани выражало, как обычно, вежливое внимание.

Оживленнее всех был Кущеев. Он что-то выписывал из развернутого перед ним оттиска.

Нечего было и пытаться кого-то в чем-то убедить. Да был ли в чем-либо убежден до конца я сам? Откуда бралось тогда непреходящее чувство вины за рукопись и тайну ее перед Иваном Ивановичем? Я скомкал доклад и закончил его торопливыми фразами:

— За восемь месяцев, точнее — за 247 дней, мы расшифровали, по данным Адамского, чуть менее четвертой части текста. Простой расчет показывает, что для завершения работы потребовались бы годы. Каждому предстоит решить для себя, достойна ли рукопись столь самопожертвенной любви. Чтобы облегчить задачу, я собрал и вчерне отредактировал те из расшифрованных фрагментов, которые образуют законченные отрывки. Очень прошу прочесть сводку внимательно и без предвзятости.

Первыми почти одновременно отложили в сторону свои экземпляры Рысаков и Адамский. Оба они обладали способностью читать «по диагонали», как бы фотографировать текст.

Олег Модестович спросил о значении слова «дхарм».

Ромео Альбертович со всегдашней готовностью любезно пояснил, что по буддийскому вероучению сознание, душа, определяется комбинацией неких частиц «дхарм».

— Душевные атомы? — подсказал Олег Модестович.

— Если и «атомы», то крайне мистического свойства. После смерти сознание человека распадается на «дхармы», которые затем по законам, определяемым кармой — воздаянием за грехи, перегруппировываются, становясь душой какого-либо животного и воплощаясь в тело этого животного.

— И насекомого тоже? — быстро спросил Олег Модестович.

— Любого. Рыбы, птицы, тигра, слона, улитки. Все определяется характером и суммой грехов, — повторил Ромео Альбертович. — Помнится, человек, виновный в краже белья, перевоплощается именно в насекомое.

— Как у Кафки в «Превращении», — заметил Мудров.

— Буддисты кое-что помнили, или знали, или догадывались, но все это потопили в мистике. И Кафка кое до чего доходил чутьем. Но у него превращается человек слабый, забитый; а это свойство сильных, — сказал Петр Климович Кущеев, со странной для такой причудливой тирады значительностью.

Бросив на Кущеева сердитый взгляд, Рысаков спросил, как понимать выражение «древнейшая Крэнгская письменность»:

— Разве открытие письменности принадлежит не шумерам и египтянам?

Талиани промолчал, а Кущеев, продолжая писать что-то на узких полосках бумаги, сказал, что «позволит себе» ответить на вопрос позднее.

Последним дочитал сводку Иван Иванович.

Я счел необходимым извиниться за то, что, не обладая литературным даром, оказался бессильным удовлетворительно передать стиль документа, ощущение бесцветности, ограниченности, бесчувственной силы, охватывающее при чтении оригинала.

Говоря это, я понимал, что тоже помимо воли впадаю в ложно-значительный тон.

— Я эту бесцветность ощутил, — подумав, сказал Олег Модестович.

— Скорее пародийность… или развязность, или то и другое вместе, — возразил Адамский.

— Конечно! — громко воскликнул Кущеев. — Конечно же!!! Одно другому не мешает. Отнюдь!

Он собрал листки с записями и поднялся, попросив предоставить ему десять минут для «некоторого заявления».

— Даже час, — отозвался Рысаков. — Надеюсь, вы сообщите хоть квант света этой чертовой темноте.

…До сих пор в моих заметках речь шла о событиях, не выходящих за пределы реального. Сейчас, к сожалению, дело меняется. Но прежде чем излагать речь Кущеева, включающую элементы фантастические — иначе их не назовешь, — и описать немногие, уже совсем фантасмагорические события, разыгравшиеся вслед за его речью, полезно ознакомить читателя с текстами из «сводки», розданной мною участникам совещания.


ТЕКСТЫ ИЗ РУКОПИСИ 700 (с примечаниями составителя)

Данные

Порт N (название порта опущено автором, видимо, из соображений секретности. — П. С. — примечание составителя).

Окончив Училище, он получил назначение занять единственную свободную вакансию Lyctidae и отбыл к месту службы — фрегату R, имеющему отправиться в плаванье по соответствующему маршруту.

В училищной каптерке ему была выдана форма. В новом обмундировании, при кортике, он вышел к невесте фрейлейн Пицци, ожидавшей на улице.

— Ничего?! — спросил он, шутливо отдавая честь невесте.

— Кра… кра… кра… — фрейлейн Пицци плакала по нелепой своей привычке и не могла выговорить самых простых слов.

— Красиво?! — догадался он.

Он быстро шел по направлению к порту.

— Перестань реветь, — сказал он Пицци.

— Ра… ра… ра… — сквозь слезы повторяла Пицци.

— Разлука?! — догадался он. — Закончив плаванье и совершив надлежащее открытие, я вернусь в порт приписки.

— Какое открытие? — спокойнее спросила Пицци.

— Ты думаешь, что ученый за год до создания новой теории знает, что он откроет именно эту, а не иную теорию? И даже зная суть будущего открытия, разве имел бы я право довериться слабому женскому уму и дурацкой южнобаварской сентиментальности, — заметил он.

Они расстались на пирсе.

Очутившись на палубе фрегата, безлюдной в тот час, он выбрал мачту как место дальнейшего обитания и совершил перекомбинацию дхарм.

Мнение

В моей резиденции посреди мачты спокойно, тепло и нет режущего глаза света. Я могу всецело обратиться к морским записям. Огорчился отсутствием бумаги, но осознал, что это приведет к важнейшим успехам. С тех пор как древнейшая Крэнгская письменность стала достоянием не только саглократлоков, но и ратлоков (напомню, что, по Р. А. Талиани, саглократлок означает жукочеловек, а ратлок — просто человек. — П. С.), с годами и десятилетиями становится особенно явственным основной ее порок. Крэнгские каменные таблицы, глиняные дощечки и надписи на камне шумеров, папирусы египтян, вытисненные на коже письмена древних иудеев, равно как и современные сочинения, напечатанные на бумаге, обладают пагубным свойством — всеобщей обозримостью. Даже помимо воли сочинителя они способствуют разглашению сведений, не подлежащих разглашению, и распространению мыслей, к распространению не рекомендованных. Изобретение саглократлоком, моим соотечественником Францем Бурдбахом (Мюнхен), несгораемых шкафов, впоследствии усовершенствованных в несгораемые шкафы с нераскрывающимися дверцами, а также создание Карлом Бурдбахом (младшим) по образцу несгораемого шкафа с нераскрывающимися дверцами проекта несгораемых библиотек с нераскрывающимися дверями, способно уменьшить вред письменности, сократив или уничтожив всеобщую обозримость. Однако упомянутые проекты обладают неудобством: для осуществления их в необходимых масштабах потребовалась бы, по расчетам А. Прингса и К. Бурдбаха (младшего), вся сталь, выплавляемая в цивилизованных государствах. Выгрызание рукописи внутри деревянного предмета, каковое я осуществляю впервые, придает ей (рукописи. — П. С.) полную необозримость, а также доступность исключительно саглократлокам. Не могу не заметить, что этим я совершаю надлежащее открытие, каковое позволит мне, при соответствующих обстоятельствах, совершив перекомбинацию дхарм, предъявить притязания на посты стража помещения, не имеющего выхода, или лишителя жизни, или осудителя и т. д.

Наблюдение

Некоторое охлаждение моей резиденции указывает на движение корабля к широтам с суровым климатом.

Мнение

Иногда и ратлоки догадываются о существовании существ, высших по сравнению с ними. Некий философ предложил слово Ûbermensch (сверхчеловек. — П. С.). В иные времена все саглократлоки из обычной формы перевоплощаются в форму ратлока. Так было, например, в эпоху процессов ведьм. Потом наступил период, который люди именуют «Возрождением», «Высоким Возрождением», вместо точного der Decadenz (вырождение. — П. С.). Он отличался особенными бесчинствами сочинителей и вреднейшего вида маляров, именуемых «художниками».

Предложение

Целесообразно по проектам Бурдбаха (младшего) сооружать и металлические галереи без источников света, с нераскрывающимися дверями.

В четырнадцатом веке человеческого летосчисления наш предок осудитель — тогда их именовали инквизиторами — допрашивал Анну Кезеринг из Нейбурга. Перед тем как взойти на костер, женщина сказала: «Пусть меня сожгут, но пусть больше никогда никого не сжигают».

Ратлоки склонны к бесплодным мечтам; одно это приближает их к лошадям, собакам и слонам, бесконечно отделяя от нас, саглократлоков, высших представителей могущественного типа Insecta (насекомые. — П. С.), насчитывающего миллион видов.

Когда Гитлером был провозглашен тысячелетний рейх, близ Нейбурга, как и во множестве других мест Земли, соорудили асфальтированные пространства, окруженные колючей проволокой, где при посредстве современного оборудования потомки тех, кто сжег Анну Кезеринг, сжигали ее потомков.

Даже с точки зрения ратлоков, работа исторических сочинителей должна быть признана не только вредной, но и бессмысленной, поскольку и те, кто читает, сразу забывают прочитанное. Все же нельзя отрицать пользы проектов Карла Бурдбаха (младшего) с моим дополнением, изложенным выше, и особенной важности осуществляемого мною опыта придания полной необозримости письменам посредством метода выгрызания.

Природа ратлоков инертна, но среди них попадаются — и во все большем числе — экземпляры, опасные именно чрезмерным развитием памяти.

Наблюдение

19°17′24″ южной широты. 80°10′44″ восточной долготы.

Ощутив сильный толчок и опасаясь кораблекрушения, выгрызся наружу. Все спокойно. На поверхности моря многочисленные белые плавучие предметы обширных размеров и с заостренной вершиной, состоящие, очевидно, из морской воды.

Для предупреждения простуды удалился внутрь резиденции.

Мнение

Персонажи исторические делятся на два разряда: 1) включенные в справочники, руководства, энциклопедии, словари и списки и 2) не включенные по разным причинам.

Персонажи второго разряда, к которым отношусь и я, обязаны развить свойство время от времени рассматривать себя со стороны. Только таким образом открывается возможность оценить свое значение в должных масштабах. Пример: глядя на себя изнутри, пирамида Хеопса узрела бы камень и мрак. А со стороны, по свидетельствам очевидцев, она представляет зрелище внушительное.


Прочтя вполголоса эти строки, академик Рысаков воскликнул: «Жук-параноик с манией величия!» «Не торопитесь с выводами», — отозвался профессор Кущеев.


Данные

Порт N.

По возвращении в порт приписки он (тут снова «икс» говорит о себе в третьем лице. — П. С.), когда команда сошла на берег и все успокоилось, выгрызся и сквозь нездоровый густой туман, свойственный данной местности, увидал фрейлейн Пицци. Она одиноко стояла на пирсе и не спускала полных слез глаз с палубы, несомненно, тоскуя по нему и, в силу своей южнобаварской распущенной чувствительности, нетерпеливо ожидая свидания с ним. Однако, ощутив нездоровый здешний климат, действие которого сказывалось и при выдвижении наружу одной головы, он счел непоказанным подвергаться простуде и удалился внутрь резиденции.


Этим отрывком сводка заканчивается.

Возвращаюсь к прерванному повествованию.

— Начну свое выступление демонстрацией диапозитивов, любезно изготовленных в фотолаборатории отдела Якова Борисовича Адамского, которому приношу глубокую благодарность.

Кущеев говорил монотонным голосом, не чувствовалось и следа воодушевления, проявленного им в начале совещания.

Адамский подошел к пульту. Помещение погрузилось в темноту, как в тот памятный первый день, когда по экрану рассыпались звездообразные каскады искр, а все мы были полны предчувствием тайны.

Не знаю, что переживали другие, но мне не давала покоя одна мысль: «Как можно душевно постареть за недолгий, в сущности, срок».

Темноту пересек световой конус, наполненный мечущимися пылинками. На выпуклом экране четко возникли две строки изображений: уже знакомые нам чередующиеся фигурки жука и человека.

— Lyctidae — представитель семейства древогрызов подотряда жуков разноядных — Polyphoga, — раздался в темноте голос Мудрова.

— Весьма своевременная справка, Александр Михайлович, — поблагодарил Кущеев. — Позволю себе напомнить, что автор рукописи пишет о себе: «занял на фрегате вакансию Lyctidae». Но я бы попросил сконцентрировать внимание на другом: сходстве двух строк — верхней и нижней.

— Кажется, что фигурки изображены одной рукой, — задумчиво сказал Рысаков.

— Одной рукой, Олег Модестович? — Кущеев еле заметно повысил голос, но сразу же сдержал себя. — Это общее мнение? Тогда замечу, что верхняя строка — фотокопия фрагмента изучаемой нами рукописи, с увеличением в сто пятьдесят раз, а нижняя — воспроизводит иероглифы так называемой «Большой каменной таблицы» Лашенхорского раскопа.

…Экран погас. Шторы на стеклянной стене раздвинулись. Стало снова светло.

— Если первая строка, — продолжал Кущеев, — написана, или, вернее, выгрызена, по данным Александра Михайловича, несколько десятилетий назад, то строка нижняя высечена на камне за шесть тысячелетий до нашей эры. Оба этих памятника письменности — двойники, разделенные восемью тысячелетиями.

— Но… — начал было Ромео Альбертович.

— Но, — перебил Кущеев Талиани, — если вы желаете выразить сомнение в доказательности трудов Бенкса, то осмелюсь утверждать, что хулители молодого исследователя основывались единственно на формуле всех консерваторов: «невозможно, потому что невообразимо», справедливо высмеянной академиком Рысаковым. Не так ли, Олег Модестович?

— Хм… — пробормотал Рысаков, предоставив каждому трактовать это междометие по-своему.

— В обоих изучаемых письменах, скажем так, есть и другие черты сходства, — все более возбуждаясь, быстро, почти скороговоркой говорил Кущеев. — Не только «одной рукой», тут чувствуется и одна голова. «Крэнгская письменность» — в рукописи. «Столица нашего великого государства Крэнгс» — в Большой каменной таблице. В Таблице, как и в рукописи, встречаются слова «саглократлок» и «ратлок». Согласно Таблице, расшифрованной Бенксом, саглократлок в своей человеческой стадии разительно сходен с человеком обычным, но отличается…

Кущеев не заканчивал фраз, проглатывал окончания слов. Говорил сбивчиво, задыхаясь:

— Напомню, что слово «жук», как свидетельствует Даль, связано с понятием о «жизни в черноте»: чернота подразумевается не только физическая. Обиходное выражение «ну и жук» говорит о пройдошливости, пролазливости, опасности того, к кому оно отнесено. «Свиньин — российский жук» — у Пушкина. Жук рифмуется с «злой паук». Слово «дхарм» и в Таблице и в рукописи лишено мистического смысла. Оно означает просто метаморфоз особого вида насекомых, которые в одной стадии развития становятся неотличимо сходными с Homo sapiens, писал Бенкс. И дальше, в том же «Предварительном сообщении»: «Метаморфоз, отличающийся от других, изученных энтомологией, обратимостью, позволяющей ему (насекомому) каждый раз при изменении окружающих условий менять насекомообразную форму на человеческую». Бенксу кажется необъяснимым в метаморфозе гигантское увеличение массы тела при переходе в человекообразное состояние. Но вспомним у Даля: «Вырос наш жук с медведя». Дхарм — переход в человекообразное состояние — происходил либо у отдельных экземпляров — «разведывательный» (по терминологии Бенкса), либо это был «Большой дхарм» «при возникновении массовой потребности в определенных профессиях или видах деятельности, к которым саглократлок единственно приспособлен».

Фразу из Таблицы «и тогда произошел Большой дхарм» сопровождают иероглифы… Попрошу вас, Яков Борисович.

Адамский уже подошел к пульту.

Заключительные слова Кущеева сопровождались сменяющимися на экране тенями из восьмитысячелетних временных глубин.

Первая фигурка изображала человека — нет, все-таки лучше сказать, саглократлока, — держащего в правой руке весы, но не как у Фемиды, а с одной чашкой. На чашке видна была реалистически изображенная человеческая голова.

— Иероглиф «отрубленная голова» Бенкс переводит понятием «вина», — говорил Кущеев. — Вспомним термин «осудитель» в рукописи. Именно это понятие — осудитель, а не судья, выражено и в иероглифе. Не так ли?..

На экране возникла фигурка с двумя топорами в руках и с рядом отрубленных голов возле ног.

Кущеев молчал, но всем было ясно, что это «казнитель» из рукописи.

— Свет! — скомандовал Кущеев.

Он стоял, держа в вытянутой руке указку, острием направленную к штативу, где была закреплена рукопись.

Мы все повернулись в направлении указки.

— Таким образом, — еле слышно сказал Кущеев, — я утверждаю… да, я позволю себе утверждать, что если Каменная таблица высечена древнейшими саглократлоками в человекоподобной стадии метаморфоза, то рукопись выгрыз прямой потомок древнейших саглократлоков, саглократлок в…

Он не договорил…

Из рукописи упал на пол продолговатый иссиня-черный жук. Случившееся можно было бы принять за зрительную галлюцинацию, если бы не звук падения твердого тела, который мы все уловили: звук был слабый, но необъяснимо отчетливый, если принять во внимание размеры тела насекомого.

Как будто жук услышал Кущеева, понял его и явился по слову «саглократлок».

Он упал на спину, секунду беспорядочно двигал тремя парами ножек, затем ловко перевернулся, пополз к двери и скрылся под нижней филенкой.

Только тогда мы опомнились и бросились вслед. Было поздно. Жук уполз в щель, пересекавшую пол коридора.

Мы сгрудились у щели.

— Представитель семейства древогрызов, — сказал Мудров. — Скорее всего Luctus suturalis. Необычайны только размеры. Помнится, древогрызы не превышают в длину пяти-шести миллиметров, а в этом был добрый сантиметр. И голова — какая огромная. И этот синий металлический отлив.

Я не заметил, как все разошлись. Будто впал в забытье. Очнувшись, я подошел к стеклянной стене.

Машины и люди за звукопоглощающим стеклом скользили бесшумно, как привидения. Козырек над подъездом был поднят крылом птицы. Из-под козырька выглядывала полукруглая площадка, замощенная гранитными плитами. На площадке показалась тень, и сразу вслед — невысокий человек в темно-синей, почти черной морской форме, при кортике. Он поразил меня неестественной прямизной осанки и тем, что шел он гусиным шагом, не сгибая колен и прямо ставя ступню; а главное, еще чем-то, чего я не могу определить.

Видимо, его окликнули. Он, не останавливаясь, повернул голову: только голову, плечи оставались прямыми, как на египетских фресках. Промелькнуло его лицо. Оно было самое обычное, «без особых примет», но производило впечатление «совершенно гладкого места», кажется, так выразился у Гоголя коллежский асессор Ковалев, увидев после исчезновения носа свое отражение.

Удаляясь, фигура явственно меняла цвет, в ней появлялись красноватые тона. Вспомнилось выражение металлургов «цвета побежалости», определяющее изменение окраски металла при закалке — бегучее, почти неуловимое глазом.

Теперь казалось, что фигура — именно фигура, написать «человек» я не могу — облачена не в морскую форму, а на ней нечто вроде судейской тоги или, может быть, красная рубаха палача или сутана. «Сутана инквизитора» — промелькнуло в сознании. Кортик тоже менялся, приобретая очертания топора.

Все это было явной галлюцинацией, бредом, вызванным усталостью и всем происшедшим до того, и общим моим болезненным состоянием.

Но разумом отлично понимая нелепость подобного предположения, подсознательно я не мог избавиться от ощущения, что это происходит наяву, что передо мной промежуточные стадии продолжающегося метаморфоза.

Наконец фигура исчезла. Я с облегчением вздохнул. По улице вновь беззвучно скользили троллейбусы, автобусы, машины, прохожие — обычные и милые.

…Рабочая группа распалась, оставив ноющую пустоту в сердце. Рукопись перевезли из института снова в ларек Ивана Ивановича. Несколько раз я заходил к Лухову. Иван Иванович встречал меня неприветливо, будто именно я был виновен в случившемся. От него каждый раз пахло водочным перегаром. Ларек опустел. Исчезли ступки, самовары, примус, даже колокол и замечательная икона семнадцатого века строгановского письма «Богоматерь Печерская», которой старик прежде так гордился. Было грязно. Паутина свисала с потолка. «Рукопись» при моем появлении Иван Иванович закрывал газетой.

Раза два я заставал у Ивана Ивановича профессора Кущеева. Тот тоже почти не отзывался на мои приветствия. Я вынужден был прекратить непрошеные визиты. Как это ни горько, приходилось примириться с потерей друга.

Однажды позвонил Адамский и рассказал, что Лухов с Кущеевым продолжают расшифровку. А он делает для них дополнительные снимки.