"За Сибирью солнце всходит..." - читать интересную книгу автора (Яган Иван Павлович)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Так в одна тысяча девятьсот восьмом году оказался в Сибири Савелий Калистратович Рогозный — мой дед, отец моей матери, родившейся уже в Сибири.

В необъятный Степной край с центром в Омске и приехал Савелий с семьей и своим соседом по хутору Грицьком Охрименко. Но не новоселами оказались они. На юге нынешней Омской области уже были Таврический, Полтавский, Одесский и прочие уезды, заселенные выходцами из малороссийских губерний. Уже уезды были поделены на волости, застроены деревнями. Уже светилась ровная, как скатерть, степь белыми хатами-мазанками, а у хат вровень с крышами, а то и выше, шумели молодые тополя, клены, цвели яблони и журились над канавами плакучие вербы. Дворы были огорожены плетенными из хвороста тынами, на кольях тынов кособоко висели макитры и глечики, вывешенные для прожарки или выморозки. Из огородов через тыны свешивали золотые головы сояшники (подсолнухи), словно желая разглядеть: что это за земля такая, что это за край такой, где так хорошо и привольно растется? Над мазаными крышами хат зимой из невысоких дымарей стлался кизячный дым, а летом запах того дыма исходил из дворов, где устраивались летние печи. Неоглядная ковыльная степь уже пестрела распаханными и засеянными латками.

А выпал дружкам, по воле переселенческого комитета и земской управы, надел не в Полтавском уезде, а в Таврическом. Комитету видней было, кого куда селить. Да и разницы почти никакой между уездами, только и того, что Полтавский на пятьдесят верст ближе к Киркраю (так тогда называли Казахстан). Но и в Таврическом уезде, вблизи деревни Байдановки, куда распределили наших знакомых, было много казахских (киргизских, по-тогдашнему) аулов. Ни границ, ни меж не было, никто не мог сказать, где начинается Киркрай и где он сливается с Сибирью. Казахские аулы начинали встречаться сразу же, как выехать из Омска на юг. Они перемежались с русскими и украинскими деревнями, и никто не знал, то ли это Киркрай, то ли Сибирь? Где свободная земля, там и селились, удаляясь на юг. А свободной земли к приезду Савелия Рогозного было еще — ого-го! Глаз не хватало окинуть до края ковыльные моря. Всходило солнце из ковыля и садилось в ковыль. Лопотали в ковылях перепелки, над степью трепетали и заливались бесконечной трелью жаворонки, парили орлы и коршуны, а в высокой траве, не прячась, бродили дудаки (дрофы), свиристели суслики и тарбалганы, рыскали корсаки и лисицы.

Ах ты, степь широкая, степь привольная! Не про тебя ли та песня? Но такой широкой степи, как наша, сибирская, нигде не было и нет. Уж в нашей-то степи разместились бы все украинские и донские, оренбургские, приволжские и иные степи, и все бы место осталось. И тот остаток опять-таки был бы степью.

Байдановку еще нельзя было и деревней назвать. Дворов двадцать и было, не более. Эти немногие дворы выстраивались вокруг небольшого березового колочка с озерявиной, заполнявшейся талой водой. Обозначались очертания трех улочек, образовывавших фигуру, похожую на букву «П». На перекладине этой фигуры, знать, на одной из улочек выбрал Савелий Рогозный свободное место для подворья. Выбрал сам, потому как в Байдановке тогда еще не было даже старосты, не говоря о другом начальстве. Словом, застолбил место, хотя не было у него столбов, да и забивать их никак нельзя было: март месяц в Сибири — это еще зима с вьюгами да буранами. В снег забивать — что толку. А жить до лета его принял Андрей Яган, мой дед по отцовской линии...

Не могу не рассказать про другого деда, Андрея Евстратьевича Ягана, которого не только я, но и мой отец еле-еле помнит. Слава богу, я знал до своего сознательного возраста бабушку Мотрю. Матрену Ерофеевну Яган, «врожденную Гонтарь»...

Когда я впервые получал паспорт, то в какой-то бумажке с графой «национальность» написал: «русский», хотя в метриках было записано: отец — украинец, мать — украинка. Тогда я не видел разницы между русскими и украинцами. И по сю пору не вижу. Великая, Малая, Белая Русь... Так было, так называли и обозначали. Ну, а раз в конце стояло слово «Русь», так что же тут мудрить? Все мы — русские. А до других нам дела нет... Пусть пишутся, кому как удобно...

Однако давненько меня интересовал вопрос: если я украинец или русский, то почему Яган, а не Яганенко или не Яганов? И таки докопался. Начал я, конечно, с Большой Советской Энциклопедии. Отыскал слово «Яганы». Яганами оказалось небольшое индейское племя на Огненной земле. Шли годы. И вдруг читаю в журнале «Вокруг света» заметку «Последний из племени Яганов». Екнуло сердце. Подумал: что же такого натворил он, последний из Яганов? Читаю. Оказалось, он всего-навсего помер, бедолага. И что-то грустно стало. Но не писать же в ООН, не заявлять, что есть еще, не перевелись Яганы. Их много на Украине и в Сибири.

А потом чуть ли не случайно приобрел сокровище — «Историю России с древнейших времен» С. М. Соловьева. В томах, где описываются отношения России с Малой Россией (Украиной) во времена Богдана Хмельницкого и более поздние события, часто стало встречаться имя кошевого атамана Ивана Сирко. До чего же лихой был козак! За свою долгую боевую жизнь выиграл 60 битв, не проиграв ни одной. И с кем только он ни воевал: с крымской ордой, с турками, поляками, с украинскими гетманами, выступавшими против союза с Москвой. По их навету был сослан в Сибирь, в Тобольск. Друзья Ивана Дмитриевича добились у царя Алексея Михайловича помилования славному воину. Вот что писал запорожский кошевой Лукьян Андреев приближенному царя, окольничему Артамону Сергеевичу Матвееву в своей грамоте:

«Благодетелю нашему многомилостивому, об отчине нашей Малороссии и об нас, Войске Запорожском, многочестному ходателю и всяких щедрот давцу нижайшее наше поклонение посылаем и смиренно молим: умилосердись, яко отец над чады, чтоб милостивым твоим ходатайством калмыки, и чайки (лодки), и хлебные запасы присланы были к нам, и полевой наш вождь добрый и правитель, бусурманам страшный воин, Иван Сирко к нам был отпущен для того, что у нас второго такого полевого воина и бусурман гонителя нет; бусурманы, слыша, что в Войске Запорожском нет Ивана Сирка, страшного Крыму промышленника и счастливого победителя, который их всегда поражал и побивал и христиан из неволи освобождал, радуются и над нами промышляют».

Царь отвечал, что все просьбы запорожцев будут исполнены и полевой воин Сирко будет отпущен. Действительно, в марте 1673 года Сирко был привезен из Сибири в Москву и представлен государю. Сам царь, патриарх и весь синклит, особенно князь Юрий Алексеевич Долгорукий и Артамон Сергеевич Матвеев накрепко увещевали Ивана Сирка быть верным престолу царского величества. «Отпускаю тебя, — сказал царь, — по заступлению верного нашего гетмана Ивана Самойловича, потому что царское слово непременно, писал я и королю польскому, и к запорожцам, что отпущу, и отпускаю».

Многое говорит о том, что Иван Сирко был личностью незаурядной. Царь Алексей Михайлович не раз писал ему в Запорожскую Сечь письма и увещевал, чтобы он неусыпно «заступал» крымцам и туркам дорогу на Украину и Москву. Одно имя Ивана Сирка приводило в трепет крымских ханов и турецких султанов.

В Государственной публичной библиотеке в Ленинграде хранится «История запорізьких козаків» академика Дмитра Яворницкого. В ней, на странице 69, помещен текст послания турецкого султана Магомета IV, который правил в конце XVII века, запорожцам атамана Ивана Сирко, а также ответ запорожцев султану. Вот что писал султан.

«Я, султан, сын Магомета, брат солнца и месяца, наместник божий, властелин царств: Македонского, Вавилонского, Ерусалимского, Великого и Малого Египта, царь над царями, властелин над властелинами, незвычайный (выдающийся) рыцарь, никем не побежденный, неотступный охранитель гроба господня, опекун самого бога, надежда и утеха мусульман, покоритель и заступник (защитник) христиан, наказываю вам, запорожские козаки: покоритесь мне добровольно, без всякого спора, не заставляйте меня хлопотать вашими наскоками...»

Видимо, чувствительны были козацкие «наскоки», если этот «царь над царями и наместник божий» вынужден был под напускным величием признать, что козаки доставляют ему немало хлопот. По существу, султан упрашивал запорожцев «не воевать» его земли.

Ответ запорожцев привожу на украинском языке, чтобы не пропала вся его прелесть. Несколько слов и выражений заменяю точками, так как по свидетельству С. М. Соловьева, ...Иван Дмитриевич Сирко «грамоты не знав» и в выражениях не стеснялся. Так вот что писали запорожцы в своем ответе «царю над царями».

«Ты, султан, чорт турецькый, проклятого чорта брат и товариш, самого луципера (люцифера) секретар; який же ты в чорта лыцарь, колы голою... ижака (ежа) не вбъеш... Не будешь ты, сукыну сыну, сынив хрыстияньских пид собою маты (иметь).

Твоего вийська не боимося, землею и водою будемо бытыся з тобою, воржий и проклятый сыну, раз... твою мать. Вавилоньскый ты кухарь (повар), Македоньскый комиснык, вирменьска (армянская) ты свыня, татарский сагайдак, каменецькый кат (палач, мучитель), подильскый злодияка, всёго свиту и пидсвиту блазень (шут, скоморох), самого господа внук, а нашого... крюк. Свыняча ты морда, кобыляча... ризныцька собака, нехрещеный ты лоб, мать твою...

Отак тоби высказалы запоризьки козакы. Не будеш ти и свыней хрыстияньских пасты.

Тепер кинчаемо, бо числа не знаемо и календаря не маемо. Мисяць у неби, год в кнызи (книге), а день у нас такый, як и у вас, а за це — поцилуйте в сраку нас.

Пидпысали: Иван Сирко з усим кошем запоризькым».

Уверен, что Репин хорошо знал эти документы, когда писал свою знаменитую картину...

А совсем недавно попал мне в руки еще один любопытный документ, статья инженера из Днепродзержинска Владимира Николаевича Кунцера, который многие годы занимается изучением русской военной истории. Статья называется «д’Артаньян и запорожцы» («Неделя», № 5, 1983 г.) — плод многолетних научных поисков офицера запаса, потомственного военного. На основе архивных данных, воспоминаний русских и французских авторов В. Кунцер установил...

Одним словом, снова Иван Сирко. В кратком изложении приведу несколько фактов из статьи.

Многочисленные «д’артаньяноведы» на основе исторических фактов неоспоримо доказали, пишет В. Кунцер, что Шарль дю Бас де Фезензак сьер де Кастельмор, называвшийся по титулу матери графом д’Артаньяном, родился в 1611 году... Автор приводит много фактов из жизни всемирно известного мушкетера, вплоть до его героической гибели. Факты, может быть, в какой-то мере известные. Интереснее другое — то, что военная судьба свела легендарного мушкетера с запорожскими козаками.

В разгар войны Франции с Испанией кардинал Мазарини начал переговоры с кошевым атаманом Запорожской Сечи. Во французском архиве иностранных дел сохранилось письмо посланника при польском короле, графа де Брежи, в котором тот писал своему королю:

«...насчет службы козаков у вашего величества, то, когда войны с турками не будет, Хмельницкий готов помочь мне в этом деле».

По данным того же архива, в марте 1645 года Богдан Хмельницкий, Иван Сирко и полковник Солтенко через Гданьск морем прибыли во Францию, где подписали договор. Французское командование брало на службу 1800 пеших и 800 конных запорожцев, обязуясь платить по 12 талеров за каждого козака и по 120 талеров полковникам и сотникам. Запорожцы получали по договору право сражаться самостоятельно, а французы соглашались не вмешиваться в их стратегию и тактику. Основной целью похода был захват голландской крепости Дюнкерк, где засел пятитысячный испанский гарнизон.

В октябре 1645 года запорожцы на кораблях типа «флейт» отплыли из Гданьска в направлении Кале. Ночью, при подходе к Дюнкерку, на них напали испанские патрульные суда. Руководитель похода, 40-летний Иван Дмитриевич Сирко, прибег к военной хитрости. Он приказал поднять в знак сдачи белые флаги, а когда испанцы пришвартовались к кораблям, запорожцы в коротком ожесточенном бою захватили испанские суда и пленили их экипажи. Среди пленных был и командир форта Мардик. Иван Сирко перешел со своего поврежденного флагманского корабля на сторожевик противника, приказал командору форта стать на капитанском мостике и провести корабли по каналу в гавань. Все складывалось удачно. Но в это время начался отлив, и два корабля, на которых были козаки полковника Солтенко, в темноте сели на мель. Встретить рассвет под жерлами крепостных орудий означало позорный плен или гибель. Полковник Сирко и тут не спасовал. По его приказу запорожцы на бочках и плотах вместе с конями вплавь добрались до берега и сразу же двинулись к крепости. Казаки в конном строю, а пешие — через крепостные стены ворвались в крепость. Испанские артиллеристы успели сделать лишь несколько выстрелов. Проснувшиеся жители со страхом смотрели на вооруженных кривыми саблями чубатых воинов. К удивлению и радости горожан, привыкших к грабежам и насилию, ни их самих, ни их имущества воины в широких шароварах не тронули.

Французская армия не раз пыталась штурмовать Дюнкерк, но отступала ни с чем. В этот раз, когда запорожцы покорили крепость, французы были в 70 милях от нее. Узнав о падении Дюнкерка, французская армия во главе с мушкетерами вошла в освобожденный запорожцами город. Среди солдат, кричавших «Виват!» в честь козаков, был и д’Артаньян.

И кто его знает, может быть, эти два рыцаря шпаги и сабли встретились и, обнявшись, осушили не по одной чарке...

Почему я так много говорю про Ивана Сирко? Да потому, что писарем у атамана был беглый швед Яган. Но мало ли в те времена и позже оседало в Украине Иоганнов — немцев и шведов, которые в русском написании превращались в Яганов. У Соловьева в «Истории» все шведские короли и вообще все Иоганны именуются Яганами. К тому же, мой дед и прадеды жили в Запорожье, на Херсонщине, отца двухлетним дед Андрей привез в Сибирь оттуда. И сейчас в Запорожье и области живут мои родичи, Яганы. Кроме родственников, нигде и никогда не встречал своих однофамильцев — нив жизни, ни в печати.

...Обещал я рассказать про другого деда, Андрея Евстратьевича Ягана, а рассказать и нечего. Приехал он с Украины в Таврический уезд Степного края в 1906 году. В числе первых переселенцев строил Байдановку, обживался. В 1914 году дед Андрей ушел... Так-таки и ушел! Зачем бы ему было уходить от земли, от четверых малых детей на германскую войну? Забран он был защищать царя и Отечество. Чтоб им ни дна, ни покрышки, тем царям! Мало того, что цари, так их еще и защищать надо. Из-за них-то ни отечествам, ни народам покоя нет. Не будь царей да королей с императорами, так и дед Андрей был бы жив и еще мало ли чего. А не будь фюреров — так тут и говорить не приходится, что было бы и чего не было бы... Сложил дед голову где-то в Галиции. Старшему его сыну Павлу, моему отцу, тогда было 8 лет.

Пишу вот и думаю: кому интересно все это, кому это нужно? Какая разница, кто были и чем занимались мои деды, кому интересно знать судьбу моей родни? А пусть хоть родня читает. Она у меня огромная, и все это люди, народ. Про него и пишу.

Приютил Савелия Рогозного с семьей в Байдановке Андрей Яган. Отдал ему летнюю хатынку-малуху, потеснив изрядно свою семью. Так все делали. Ведь до этого, пока не построил свою хату, Яган тоже жил в чужой.

Забрал Савелий с собой в Сибирь Акулининых братьев, двое из которых были уже парубками, вызволил их из батрачества. Они имели право на земельную долю. Да своих двое сыновей — «мужские души». Нарезали Савелию шестьдесят десятин непаханой целины. На Украине такое количество земли не всякий помещик имел. А тут столько отвалили бывшему батраку, сыну крепостного. Набралось к тому времени у него денег, чтобы в Омске купить у фирмы Рандрупа двухлемешный плуг-букарь, второго коня и семян для посева. Конечно, немыслимое дело было — распахать всю землю в первый год. Душа Савелия не так болела о постройке жилья, как сжигало ее нетерпение скорее вгрызться в землю, разбудить ее дремавшие веками силы и бросить в нее зерно.

И тот день настал. То был день, когда понял Савелий: без кровавого пота не одолеть эту землю. Никогда не паханная, она сопротивлялась корнями трав, вековой слежалостью. Не выстоявшиеся, не набравшие к пахоте силы кони, надрывая каждый мускул, с трудом тащили заглубленный на вершок плуг. Налегая на чапиги, Савелий упирался чоботами в землю, помогая лошадям, но через каждую сотню шагов они останавливались, несмотря на понукания и подстегивания погоныча, двенадцатилетнего Тарасика. За неделю вскарябал не больше двух десятин. Лошади слабели с каждым днем, у самого на ладонях лопались кровавые мозоли. За ночь они успевали заскорузнуть, а утром снова рвал кожу до мяса, до костей. Вечером падал, как скошенный, едва успев чего-нибудь перекусить наскоро. Утром чувствовал себя так, словно побывал под каменными молотильными катками. Но какая-то непонятная сила заставляла вставать и снова приниматься за дело. И как бы ни было тяжело рукам и всему телу, душа пела, в глазах не гасла, разгоралась нескрываемая радость. Своя земля! Труд тяжкий, но не каторжный. Хоть медленно, а все ж увеличивается черный лоскут земли, растет, отодвигая желтизну прошлогоднего травного сухостоя. Шаг за шагом одолевал он неподатливость целины. За работой веселило и то, что в деревне, на выбранном для подворья месте, хлопцы строят дерновую хату, вскапывают пустошь под огород, оканавливают его, прогревают зерно для посева, ладят деревянную с железными зубьями борону.

Однажды на закате солнца Савелий выпряг коней из плуга и сказал Тарасу:

— Давай-ка, погоняй домой, напойте там коней, покормите, а я трохе посижу тут...

Тарасик, вскочив на одну из лошадей, потюпал в Байдановку, а Савелий уселся у края борозды на овчинный кожух. Вечер был тихий и теплый. От деревни доносился собачий брех, мычание идущей с пастбища череды. Слышалось даже звяканье ведер и скрип колодезных воротков. А рядом стрекотали кузнечики, доносился деревянный скрип дергача с недалекой озерявины. На небе стали проглядывать звезды. Вот уже завиднелось созвездие Чумацкого воза, вон уж и Стожары обозначились.

Захотелось подольше побыть наедине, подышать запахом вспаханной земли, послушать степь. Она как будто молчала, но в то же время жила, звенела, дышала. Он уже понимал ее и хотел, чтобы она как-то отозвалась, поняла его думы, раскрылась, слившись с ним воедино.

С темнотой усиливался звон, раздражающий и нудный: взбодрилось комарье. Савелий в полутьме стал собирать сухую траву, наломал сухих прошлогодних будыльев конского щавеля, развел в крайней борозде небольшой костерок. Пучками подбрасывал в него молодую траву, чтобы костер сильнее дымил.

То ли в полусне, то ли наяву послышалось — словно стороной проходит град с дождем; движется непонятный гул, едва сотрясая воздух и землю. Вскоре явственно донеслось до слуха конское ржание и беспорядочный топот множества копыт. Вгляделся в сторону уже почти погасшего заката и увидел на горизонте сплошную движущуюся к северу лавину. Постепенно от общего гула стали отделяться звуки, похожие на топот скачущих коней. Они все четче и четче обозначались во тьме, и вот уже ясно послышался храп скачущих коней. В слабом круге света показались трое всадников в лохматых треухих шапках, с раскосыми глазами, с жидкими пучками обвисших усов. Остановились, лопочут что-то на непонятном языке, руками какие-то знаки кажут. Не понимает Савелий. Не испытал он ни страха, ни удивления. Сидел хозяином на своей земле, ничего никому не должный, ни в чем ни перед кем не виноватый. Тело и душа его были уже слиты с землей и ничто не могло их разъединить.

Покружив вокруг костерка, всадники ускакали в темень. Вскоре снова послышался конский скок и появилось четверо всадников. Новый заговорил по-русски:

— Драстий, хозаин!

— Здорово, здорово!

— Чиво делиим?

— Видишь, землю пахал, теперь отдыхаю.

— Принимай гостя!

— Милости просим.

Всадники полопотали между собой, спешились, сняли с одной лошади попону, расстелили на стерне у борозды. Отвязали от седла кожаную суму и положили на попону. Говоривший по-русски, как видно, был старшой среди остальных. Он развязал суму-турсук и что-то стал выкладывать из нее. Остальные шарились в темноте, и нетрудно было понять, что они сгребают сухую траву для костра. Принесли, подбросили в костер. Пламя осветило попону: там уже были разложены куски мяса, что-то похожее на хлебные лепешки. В центре стояла большая глиняная бутыль.

— Давай будем махан кушать, кумыс пьем, — сказал Савелию старший. Тот пошарил рукой под кожухом и извлек на свет свою торбу, в которой была краюха хлеба, шмат свиного сала, две луковицы. Все это положил на попону. Старший из казахов спросил, указывая концом ножа на сало:

— Чушка?

И странное дело, Савелий, впервые слыша слово «чушка», сообразил, что оно обозначает «свинья». Ответил:

— Да, чушка.

— Уй-вай! Наш чушка не кушай, наш конина кушай.

— А наш конина не кушает, — сказал Савелий, — но из уважения могу и конину попробовать. Попробуйте и вы сала. — Он тронул шмат и даже подвинул его в сторону гостей. Те шарахнулись все четверо, словно от змеи. Тогда Савелий положил сало в торбу и сунул ее под кожух. Казахи снова придвинулись к попоне.

— Кумыс пьешь?

— Не пробовал.

— На, пей.

Савелию налили в круглую чашку из бутыли чего-то белого, как молоко. Он поднес ко рту, понюхал: пахнет сколотинами (пахтой). Выпил. Показалось на вкус кислым молоком. Но было что-то и незнакомое. А через минуту голова легким хмелем взялась. Взял кусок конины, лепешку и стал закусывать. Приезжим пододвинул краюху и луковицы. Все это быстро было съедено. Выпив кумыса, старший вступил в разговор:

— Пирисиленса?

— Переселенец.

— Как звайт?

— Савелий.

— Мой — Мухаджан. Мухаджан Селекпаев. Мой есть много лошадь. Дивести, тириста, питисот башка лошадь. Во! — Мухаджан поднял вверх указательный палец, призывая к тишине. Тот же гул слышался из степи. — Мой тартает лошадь Омск, продаем пирисиленса. Твой надо лошадь?

— Надо, так где их возьмешь?

— Бери мой. Два лошадь бери.

— Денег, браток, у меня нет.

— Акша бар? — пошевелил большим и указательным пальцами Мухаджан, словно считал деньги.

— Акша бар, — догадался Савелий.

— Бери лошадь, денга потом... Пей еще кумыс, Савелий. Праульный — Савелий?

— Правильно, Савелий.

Выпили еще по чашке. Казахи оживленно поговорили о чем-то между собой. Мухаджан протянул Савелию руку и спросил:

— Надолго издесь? Сапсем?

— Насовсем, — ответил Савелий.

— Давай будем кунак. Якши?

— Якши...

Снова Савелий дальним чутьем угадал значение впервые услышанных слов «кунак», «якши». Добрые, мирные слова, от которых потеплело в груди и легко вздохнулось...

...И оставили казахи Савелию пару добрых лошадей, еще не знавших упряжки. О расчете договорились «на потом».

Время торопило. За три дня всем мужским гуртом укротили в диких скакунах вольную спесь и буйство, заставили вначале послушно ходить под верхом, а потом в бороне и плуге. Теперь можно было по очереди давать коням роздых, а пахоты все прибывало, прибывало. По забороненой весновспашке засеял Савелий восемь десятин — пшеницей-арновкой, ячменем и овсом. Теперь можно было и передохнуть, заняться делами по двору, но не сиделось Савелию на подворье. Каждое утро ноги сами вели его к полю. Он приходил к нему, трогал руками нагретую землю, гладил ее ладонями, словно она была живым существом; ему хотелось, чтобы она в ответ заговорила, пусть не человеческим, а каким-нибудь иным языком, только бы обнадежила, незнакомая, сибирская земля.

И однажды после теплого трехсуточного обложного дождя она ответила на тревоги и ожидание заботника дружными всходами. Савелий увидел, как из земли повытыкались еще даже не стебельки, а нежные ворсинки. Если смотреть сверху, то их почти и не заметно на черной пахоте, но стоило присесть и глянуть вдаль, — глазам представал зеленовато-голубой ковер. День ото дня ковер густел, лохмател и уже, пошевеливаясь, обретал свой, только земледельцу понятный язык.

...На Украине в июне-июле с уборкой хлебов заканчивали, а здесь хлеба подошли только к Спасу. Косили хлеб серпами, косами, засноповали и свезли сухие снопы на подворье, сложили в скирду. Не знал Савелий, велик ли будет намолот. Пробовал вымолотить один-два снопа и выходило немало: чуть не ведерко зерна из двух снопов. Прикидывал, сколько же всего в скирдах снопов, и сам не верил своим подсчетам: выходило много.

По суху молотили конным катком, а когда настало осеннее ненастье — цепами в клуне. От темна до темна глухо бухали цепы. Для малых детей Савелий сделал цепы поменьше, и не давал роздыху ни взрослым, ни детворе, всех изнурял работой, сам почернел. Но глаза были полны радости: в клуне, у глухой стены, сложенный из дерна и обмазанный глиной закром был почти полон пшеницей. А снопов еще молотить не перемолотить. А еще овес, ячмень... Перед засыпкой в закрома Савелий сам взвешивал зерно на кантыре (безмене), отмечал каждую высыпанную мерку палочкой на листке бумаги. Когда все домашние уходили в хату вечерять, он не торопился к столу. Не до еды. Садился в клуне на что-нибудь, приставлял поближе к себе керосиновый каганец и начинал считать палочки на бумаге. Много, много получалось хлеба! Так много, что хотелось бухнуть чоботами об утрамбованную доливку и отчебучить гопака, или крикнуть во всю мочь в сторону Украины, где остались маловеры, побоявшиеся ехать в Сибирь или не сумевшие этого сделать, — крикнуть им: «Эгей, кум Петро, поглядел бы ты, чо тут происходит! А происходит тут вот что: под восемьсот пудов дело идет!»

Потом с каганцом в руке подходил к закромам, погружал руку в зерно, наполнял им жменю, подносил ладонь к лицу и втягивал в самую душу дурманящий хлебный дух. В нем, чудилось, был запах сибирского воздуха, неба и солнца, первого благодатного дождя, конского и человеческого пота, ковыльной степи, пахло всем тем, что в понятии Савелия смешивалось и соединялось в одном слове — земля...

...Сибирская зима надвинулась быстро и люто. Наметала и намела снега вровень с крышами хат, завалила стожки сена по макушки, отрезала дорожки к колодцам, к погребу, к соседям. Снег сморозило и уплотнило так, что человек, идя по снежной кучегуре, не проваливался, только гулко под ногами отдавалась полутораметровая глубина.

Не сказать, что семью Савелия зима застала в зимней одежке, все же после Украины все оказалось внове, непривычно, а главное — мороки со снегом много. Чтобы управиться с ним, приходилось вдосталь помахать лопатой-грабаркой, попотеть не хуже, чем на пашне. Всей семьей мантулили, чтобы прорыть в снежных заносах коридоры от порога хаты к катражке, колодцу, погребу во дворе и скирдам сена и соломы. Да это полбеды. За уборкой да молотьбой проворонил с заготовкой топлива. Другие байдановцы за лето наготовили из перепрелого навоза кизячных кирпичей, от которых жар в печи не хуже, чем от дров. А у Савелия во дворе навоза не скопилось, так как приехал под весну и скотина растеряла это «добро» на пастбище. Пришлось в первые холода топить грубку соломой. Пока топится — тепло, а через час хата выстывает — хоть собак гони. А большую печь соломкой не натопишь, хлебушка не испечешь на холодном поду. Пришлось изворачиваться. Утопая по пояс в снегу, рубил с Тарасом и Митрофаном ракитник на месте бывшего леса, в озерявине. Но это не было выходом: ракита грела чуть получше соломы, а напастись ее на всю зиму было не под силу. И тогда поехал Савелий с хлопцами верст за десять по бездорожью к дальнему березовому лесу. Поехал на двух волах, впряженных в сани-розвальни. Неладно обернулась эта поездка. Березовых дров навалили полные с горой сани, а на обратной дороге их застиг буран. Проплутали всю ночь, обморозились и поняли еще одну оплошку, один недогляд: в украинских чоботах да легкомысленных свитках с сибирской зимой шутки плохи. А что он мог успеть за весну, лето и осень? Ни времени, ни лишней копейки, ни опыта. Одна радость — с хлебом! Будут и деньги, будет и одежка. Но это потом.

А сейчас Савелий лежит в жарко натопленной хате, на горячей печи, укрытый рядном, мается то ознобом, то жаром. Обмороженное лицо почернело, кожа на щеках полезла серыми шмотьями, губы запеклись, грудь разрывает сухой кашель. Акулина ставит ему на грудь компрессы на огненном самогоне, поит отваром подорожника с чебрецом, прикладывает к ногам нагретую в печи кирпичину, завернутую в рушнике. Худо Савелию.

А тут еще худое знамение. Вышла Акулина в сарай со скотиной управиться и вдруг слышит: на седале курица запела. В такую пору-то и петух давно голоса не подавал, а тут — курица. Да таким странным, не птичьим голосом запела, что у Акулины все внутри остановилось и похолодело, подсеклись ноги. Она опустилась на низенький стульчик, на который садилась доить корову. Со страхом посмотрела на седало: которая пела? А пестрая хохлатка, самая крупная, словно угадав интерес хозяйки, по-петушиному изогнув и потом вытянув шею, еще раз зловещим голосом огласила сарай. «Быть лиху... Это не к добру. Господи, сохрани и помилуй!» — шептала Акулина, со страхом выходя из сарая в катражку. Тут послышались чьи-то скрипучие шаги, в проеме двери показалась соседка бабка Юренчиха.

— Доброго ранку, соседка!

— Заходьте, будь ласка.

— А чего така сумная? — увидев слезы на глазах Акулины, участливо спросила бабка.

— Так с Савкой худо, а тут еще...

И она рассказала про курицу. Бабка Юренчиха сняла с седала пеструху.

— Охоменись, Килина, то еще не всегда к беде, может быть, и к гостю поет курица. Зараз мы узнаемо. Ходимо у хату. Может, вона на свою голову спивала. Может, это еще и не курица, а курей.

В хате, держа в левой руке курицу, правой перекрестилась. Потом пошла с пеструхой в красный угол с образом божьей матери-праворучицы, прислонила к стене курью голову и начала перекидывать птицу — голова — хвост, хвост — голова; двигалась к порогу, шепча: «Тварь неслухьяна, на Козьмы та Демьяна пошто поешь, окаянна?... Мати пресвятая мироносица, охрани от лукавого... Семьдесят семь костей, семьдесят семь страстей развей с пером, оставь с добром...»

Доперекувыркивала курицу до порога, и пришлась пеструхина голова прямо на порог. Крикнула соседка хозяйке:

— Килина, давай сюда сокиру!

Акулина достала в подпечье топор и подала бабке Юренчихе. Та боднула головой дверь, растворила ее, лихо тюкнула, отсекла курице голову и швырнула брызжущую кровью тушу в сени.

— Я ж сказала, что на свою голову она спивала... Бог милостью не оставит. Не журись, соседка. А ты, сосед, — обратилась Юренчиха на печку к Савелию, — чего раскис, як опара в дежке? Болячка та горячка, они любят слабых. А ты же не из таких. Вставай силком, да и переможешь хворь. Не только о себе думай...

— Рад бы в рай, да грехи не пускають, — прохрипел в ответ Савелий и зашелся в судорожном кашле. — Болезнь, она и порося не красит.

Ночью буран усилился. Снеговая заметь шастала по крыше, ломилась в окна, ветер мощными порывами сотрясал стены хатенки, выл на десять голосов в трубе, на минуту утихал, а потом снова сатанел, будто хотел все-таки вломиться в хату, доказать, что он хозяин в этой бескрайней степи, а не какой-то пришлый человек. В полудреме, в полубреду Савелий думал: сколько работы доставит на завтра этот буран; хорошо, что дровами запасся; Акулина уже не работница — на сносях ходит.

И вдруг почудилось, что к вою ветра за стеной стали примешиваться людские голоса. Насторожился, притих и услышал стук своего сердца. А оно почти оборвалось, когда явно кто-то затарабанил пальцами по стеклу окна. В хате все проснулись. Акулина зажгла каганец.

— Савка, чуешь, хтось стучить.

— Чую. — Савелий резво поднялся, спустился с печи, набросил на плечи полушубок и вышел в сенки.

— Хто там?

— Открывай, кум! — послышалось с той стороны двери. — Свои! Кум Петро. Не узнаешь?

— Як не узнать, узнаю. Зараз, зараз... Трясущимися руками Савелий искал запоры.

Открыл сенную дверь, и вместе с ветром и снегом в сени ввалились трое мужчин. Отряхнув с себя снег вошли в хату, наполнив ее гомоном и запахом зимы.

— Ой, далеченько же ты забрався, Савка! Думали не найдем.

Обнялись Савелий с Петром, — хозяин как, был, в исподнем, а кум в заснеженном тулупе, — заплакали, целуясь.

— Раз девайтесь! Бог, мабудь, вас послал, — говорил, суетясь, Савелий. — А я уже было умирать собрался, хвороба одолела.

С кумом Петром с Полтавщины приехал еще один знакомый, Юхим Перепелица. Третий был здешний, уже осевший в Максимовке украинец Онисько Супрун. Он-то и привез ходоков к Савелию в Байдановку, за тридцать пять верст.

Затопилась печь, зазвенели казаны, забегала из хаты в кладовку Акулина. Запахло варевом и жаревом. Савелий как бы забыл про хворобу, а она про него забыла. А как выпили по кухолю крепкого самогону, тут хозяину и вовсе не до хвори стало. Он не скрывал своей радости гостям, не скрывал гордости за обильный стол. Все выставил: жаренную в печи на сале румяную картошку, еще теплый, вчера испеченный хлеб, розовое свиное сало с чесноком, принесенное из кладовки и еще мерзлое, домашнюю колбасу с кровью и салом, квашеную капусту — резаную и в головках засоленную, огирки ядреные с золотистыми крапинками укропного семени. Богатый стол.

Выпили еще по разу. Земляки тоже не скрывают своего удивления, глядя на стол.

— И це все свое? — спрашивает кум Петро.

— Свое, не покуповано. Свое...

— Ой, господи! А мы ж там живем, ничего этого не бачим и не знаем, — говорит кум.

— А не я тебя звал, — отвечает Савелий, — не звал я тебя, кум, у Сибирь?

— Звал. Та знал бы, где упасть, соломы...

— И соломка у нас есть, и сено и... — Савелий что-то не договорил, осекся, видимо, оставил сказ на потом.

Когда гости вдосталь выпили, наелись и согрелись, Савелий поднялся из-за стола, снял с гвоздя кожух, загадочно сказал:

— Посидите, я на минуту выйду.

Он взял в сенях лопату-грабарку, вышел во двор и через снежные завалы добрался до клуни. Отбросил от двери снег, зажег в клуне керосиновый фонарь. Вернулся в хату.

— Ходимо, хлопцы, покажу что-то вам, — все так же загадочно предложил гостям. Те оделись и вышли за хозяином в буранную темень. В клуне Савелий водил гостей от закрома к закрому, подсвечивал фонарем и показывал, зачерпывая зерно ладонью: вот пшеница-арновка, вот ячмень, вот овес, а тут вот дерть... Называл количество пудов, сколько на семена, сколько на продажу. И это даже для него было как бы сном, в который он и верил, а порой и не верил. Не заметил Савелий, как кум Петро отошел в сторону и, прислонившись к одверкам клуни, стоял и плакал.

— Ты чего это, кум? — спросил.

— Та над своим горем, над нуждой и плачу. Жалею, що не послухався тебя тогда...

— Ну так не все потеряно. Земля свободная есть, на семена тебе дам. Тягло найдем. Решайся. За тем и приехал же?

— За тем. Да вот голова кругом идет.

— Голова кругом, когда за плугом, а зараз решайся, — настаивал Савелий.

— А ты-то сам, — спросил Петро, — не думаешь назад? Не злякався Сибири?

— Нет, кум, назад нет дороги. Куда ехать от земли. Все, что ты побачив у меня, все она, земля, дала. Мне от нее — никуда...