"Записки Степной Волчицы" - читать интересную книгу автора (Магомет Сергей)

Записки Александры Степановой

1

Никто не поверит в такие совпадения, да я бы сама не поверила, — поэтому с самого начала я твердо сказала себе: это будет что-то вроде рукоделия. Иголочкой, ниточкой, штоп-штоп. Вполне женское занятие — вышивать гладью по канве, по какому-нибудь готовому, классическому узору, к тому же, начертанному мастерской, сильной, не делающей промахов, рукой мужчины. Один знакомый литератор уверял, что исключительно удовольствия ради Толстой переписывал Чехова, а Чехов Толстого. И, естественно, оба считали, что их вариант лучший. Мне до них, как до звезд.

День прошел — и слава Богу. Женщины — большие искусницы убивать время, но у меня даже это получается плохо. Я живу одномерно, боязливо. Несколько часов переводила, потом пробовала читать. Потом размышляла, стоит ли позвонить детям, маме. Потом меня настигла головная боль. Не долго думая, я убила боль патентованным американским средством, бесконечно мелькающим в телерекламах. Шипучая таблетка завертелась в стеклянном стакане. Я так себе это и представила: каленая стрела со свистом пронзает эту мерзкую медузу, присосавшуюся к моему виску, точно в цель. Я мысленно рассмеялась: ах, если бы все проблемы решались так просто! После этого приняла холодный душ. Буду умницей, как советуют знающие люди, позабочусь о форме. Потом я покурила и проверила электронную почту. Похоже, на ближайшие пару месяцев работой я обеспечена. Конечно, приходится трудиться за сущие гроши, но выбора никакого. Раньше переадресовывала всю денежную работу ему — в надежде, что он будет высылать нам деньги, но денег так и не увидела. К тому же, без моей подстраховки он работал неохотно, неряшливо и в конце концов распугал всех лучших заказчиков. Как-то, взвинтив себя, я спросила его в лоб, собирается ли он давать нам что-нибудь. «У меня нет денег», — резко сказал он. И глаза у него стали злые. Денег нет. Работы нет. Машину чинить надо. Новая семья. За все время подарил сыну мобильник, а еще немного погодя — игровую приставку. Лучше бы зимние ботинки ребенку купил. Вечером, оглядываясь на прожитый день, я увидела, что снова не произошло ничего хорошего. Если не считать того, что я еще жива. Впрочем, последнее легко исправить: сколько стареющих женщин, не рассчитав суточную дозу транквилизаторов и снотворного, просто не просыпаются утром! Тихий, почти естественный уход.

Не думаю, что самый несчастный нищий и калека, согласился бы поменяться со мной местами. А если бы согласился, то уже через пару дней запросился на прежнее «место» или наложил на себя руки. Мигрень, каторжная работа — с этим я кое-как свыклась. Но вот с чем никогда не смогу свыкнуться — это с мыслью о том, что после восемнадцати лет счастливой семейной жизни он в одно мгновение бросил меня и двух наших детей и ушел к маленькой, гадкой колдунье! Пусть даже не колдунье, и не гадкой. Пусть к талантливой, даже более талантливой, чем я поэтессе. Вдобавок, дважды разведенной, и, по слухам, жалкой нимфоманке. И таки еврейке. А стоит мне позвонить кому-нибудь из общих знакомых, как тут же передают новые подробности — о том, как он счастлив с этой женщиной. Бедняга! Это, восклицают, похоже на ритуальное убийство. Или покупаю в киоске свежий номер «Литературки» — а там ее талантливые стихи, сочащиеся мерзкими подробностями, которые я с жадностью проглатываю, а потом корчусь от ревности и боли. И так далее.

Я ненормальная. Я сажусь вечером на крылечко этого прекрасного уютного дома, где столько поколений жили счастливой семейной жизнью, смотрю на солнышко, травку, птичек. Тропинка купается в горячих солнечных лучах. Еще немного — и стихи… Я представляю себе, что он одумался и, разыскав мой адрес, приехал, и сейчас идет мне навстречу, а я такая родная, спокойная, счастливая жду его на крылечке… Увы, по тропинке никто не идет, или идет кто угодно, но только не он. А я — не родная, не спокойная, не счастливая. В одно мгновение все вокруг меркнет и чахнет — и чудесный летний вечер, и пенье птичек, и цветы. Мне остается одно: снова глушить себя работой, таблетками, среди бессонной ночи выстукивать на ноутбуке стихотворные строчки, которые выходят чернее и страшнее, чем сама ночь. А с первым лучом солнца я зажмуриваю глаза и бросаюсь лицом в подушку. Мрак ночи стремительно несется сквозь меня. Сердце колотится. Меня обжигает ужас. Не знаю, сколько продлится эта мука. Кое-как засыпаю.

Мне снится, как зверски я ненавижу моего милого дурака. Ведь он действительно дурак, если повел себя подобным образом. Кроме него, это всем очевидно. Если бы он имел хоть немного сердца, если бы пришел ко мне, то нашел бы во мне горячую, страстную женщину, готовую искупить все свои прошлые ошибки и глупости. Мы бы обнялись и не размыкали объятий до самой смерти.

Честно говоря, когда я просыпаюсь на следующий день, я не уверена, движется ли время вообще. Неужели опять все повторится? Такое ощущение, что я застряла во вчера. То же кофе, те же стихи.

Тогда я иду на ухищрение. Я одеваюсь попроще, по-дачному, беру кошелек и отправляюсь на станционный рынок. Побалую себя чем-нибудь самым-самым — сочным и вкусным. Только ни в коем случае не торопиться. Наоборот, как можно вальяжнее и беззаботнее спускаюсь на веранду, здороваюсь с хозяйкой, которая варит варенье из крыжовника и смотрит мыльный сериал. Терпеливо выслушаю все ее охи и ахи, смиренно и безоговорочно соглашаюсь, что вести такой образ жизни, какой веду я, — недопустимо и преступно. Хозяйка довольно одинокая, но счастливая женщина. Вырастила детей, похоронила мужа. Живет-поживает в своем гнездышке, как у Бога за пазухой, окруженная призраками счастливых времен. Рано ложится и рано встает. По воскресеньям даже ходит в церковь. Хотя просить Бога не о чем. Остается лишь благодарить. Все вокруг утешает ее и умиляет. Вот — салфетка, которую она собственноручно связала и подарила мужу на их серебряную свадьбу, а вот — хрустальная ваза, которую он подарил ей на пятидесятилетие. Я салфеток не вяжу, хотя и пыталась, а вазу мне уж никто не подарит. Зато я обожаю впитывать светлую ауру этого счастливого дома. Тишина, порядок, уют, чистота. Моя измученная, темная душа на мгновение озаряется светом чужого счастья. Хозяйка уверяет, что ее супруг изменял ей по меньшей мере одиннадцать раз, но я лишь снисходительно улыбаюсь: зато он умер у нее на руках, от обширного инфаркта, после сытного ужина с непременной рюмкой водки, она закрыла ему глаза и, вопреки современным нравам, сама обмыла, одела для похорон. Я бы тоже обмыла и одела моего… В конце концов, он знает, я чистосердечно уверяла его, что, если он вернется ко мне совсем, мое сердце для него всегда открыто.

Наговорившись с хозяйкой, выспросив у нее рецепт ее варенья, я выхожу из дома и иду по тропинке к калитке. По пути я наклоняюсь, чтобы поцеловать каждый цветочек, улыбающийся мне навстречу. Вот мои милые настурции и флоксы. А вот — восхитительные гладиолусы. Жужжат пчелки, шелестят крылышками стрекозки. За калиткой поспешно закуриваю. Еще одно мимолетное мгновение обманного счастья. А обманное счастье — всегда саморазрушение. Пусть так.

Вот, что я поняла: больше всего мне бы не хотелось нагонять на окружающих своим кислым видом черную тоску. Поэтому, последовав примеру милых садовых цветов, я внутреннее подтягиваюсь и заставляю себя улыбаться жизнерадостно и энергично. День чрезвычайно жаркий. Ах, как я обожала в детстве такие летние дачные дни, когда истерта всякая память о промозглых зимних туманах! Летняя истома тихо кипит в крови, как варенье. Все вокруг наполнено музыкой и поэзией. И предчувствием любви. Теперь мне кажется, что таким же счастьем были полны все восемнадцать лет моей безоблачной семейной жизни с мужем, таким цельным и целеустремленным корневым человеком. Его, уже окончившего институт, только что вытурили из общежития, а он с мессианской энергией читал свои стихи об проблемах лесного хозяйства Нечерноземья. Потом попросился у нас переночевать. Хотя бы на матрасике под столом на кухне. Не сомневаясь ни единой секунды, я пришла и отдалась ему в ту же ночь, а через неделю мы подали заявление в загс. Любовь! Я и сейчас ни о чем не жалею. Он был рыжим до медного отлива, все смеялся, рассказывая, что в родной деревне их фамилию дразнили «жидами красноглазыми». Но, осев в столице, почему-то прослыл антисемитом. Имея странное стремление время от времени, «надраться до чертиков», нес в такие загульные моменты всякий вздор. Еврею-то не дано развернуться разудалым ухарем. Ухарем может развернуться только антисемит. Вдобавок, он дотошно изучал корни происхождения народов и народностей. Не хочу вспоминать дурного. Увы, у него с первого дня не заладилось с моим отцом (типичная ситуация — два медведя в одной берлоге, к тому же, старый медведь сильно попивал и совершенно не терпел возражений). А детей надо было вывозить на природу. Поэтому молодой медведь почти задаром купил в дальней северной деревеньке избушку на курьих ножках (надо признать, в немалой степени в «пику» старому медведю, который от этого, понятно, только еще больше осатанел). От и до отремонтировал хибару, завел грядки, купил косу, подержанный автомобильчик. Дружно и весело зажили мы в нашей деревеньке, считая ее своим «наследственным» родовым гнездом. Если война, говорил муж, углублю погреб, устрою бункер: спа-а-семся! Господи, как мы все полюбили сам аромат той жизни, будь то запах сена, сушеных грибов, навоза или рыбьей чешуи! Дети росли на одном парном молоке и солнце, а родители, счастливые и целеустремленные, в поте лица зарабатывали хлеб. А сколько мы переговорили в той нашей милой деревеньке, сидя на солнечном крылечке! Муж пустился изучать мыслителей и философов, обещая написать когда-нибудь гениальную книгу и заработать миллион долларов. В перерывах между мыслителями помогал мне с переводами, набрасываясь на работу, как безумный, не зная ни дня, ни ночи. Мы читали друг другу стихи. Необычайно красиво он расписывал, между прочим, о том, что супружеская пара волков отличается абсолютной верностью и никогда не расстается. Я же написала рассказ-притчу о верных супругах, об их трудной жизни среди жарких сыпучих песков. От том, как, состарясь, супруги заранее вырыли себе в этих песках могилу, сколотили особую двуспальную домовину, а когда пришел последний час улеглись в нее, обнявшись, позволив пескам медленно засыпать их, пока от могилы не осталось и следа… Очень красивый и поэтичный рассказ, но муж вдруг напрямик рубанул, что рассказ ему не понравился, мрачно задумался, даже лицом почернел. Бог с ними с песками, успокаивала я его. Как-нибудь перебьемся, ты только пиши свою великую книгу! Но книгу он почему-то никак не писал. Лишь громоздил друг на друга тетрадки с заметками, называя их компостной кучей, — в том смысле, что, перебродив и перегнив, эта куча превратиться в благодатную почву, из которой и произрастет нечто эпохальное. А я по-прежнему была наполнена поэзией! Прямо среди ночи начинала говорить стихами — о центре мирозданья, о нем, моем единственном и великом, о наших детях и себе самой, тихой сидящей на солнечном крылечке, погруженной в вечное летнее счастье. Иногда в нашей московской квартире я садилась за старенькое бабушкино пианино, брала несколько битловских аккордов. И будто открывала еще какая-то дверка. Жаль только, что он не понимал и не любил «Битлз». В такие минуты я чувствовала себя перед ним почти грешницей. Бережно и тайно хранила мои щемяще-печальные девичьи воспоминания о первой несчастной любви с богемным художником, к тому же битломаном, который, как я теперь понимаю, и переспал-то со мной лишь наполовину, а то и на одну четверть, но из-за которого (когда он меня бросил) я впала в жестокую депрессию и едва не отравилась снотворным. Он уверял, что я подсознательно боготворю Леннона. Кстати, совсем недавно я слышала о моем художнике. (Впрочем, с какой стати «моем»??) Он неплохо раскрутился в области интимного дизайна, его квартира-студия забита битловскими раритетами, а жена — надменная монголоидная бабенка…

Итак, пока я дошла до местного рынка жаркий летний день, как в лучшие годы, вливал в мою кровь чудесную жаркую отраву, от которой мои чувства и мысли уносились по знакомым тропинкам. Оставалось лишь робко надеяться, что, в отличие от юных дней, солнечный жар не заставит кровь свертываться, и ее сгустки не забьют мой бедный мозг, отчего у меня снова подскочит давление и вернется садистская боль в виске. Однако в моем положении одинокой и неприкаянной Степной Волчицы, мне не остается ничего другого, как мотаться по заброшенным пустошам памяти, стараясь не подходить близко к человеческому жилью, притягательному, но одновременно смертельно враждебному, жадно ловя ноздрями разнообразные ароматы этого иного бытия. Что ж, мне достаточно одних запахов, чтобы вырвать у боли и страдания краткий миг передышки и воспарить в экстазе одиночества — брошенная женщина, которая не смогла составить счастья своему супругу, — ну разве я не Волчица!?

Старые, затверженные мысли и образы, но каждый раз как будто совершенно новые. Подобно приступам боли, которая, утихнув, кажется привычной, но, вновь возвращаясь, кажется первозданно свирепой. Я прошлась по торговым рядам, как на классическом восточном базаре, сплошь захваченному южными торговцами. У входа на рынок наши местные бабки уж не торговали привычным лучком и укропом. Когда я ходила по таким рынкам с мужем, то всегда опасалась, как бы в припадке бешенства и праведного гнева, которые у него иногда случались, он не схлестнулся с каким-нибудь нацменом, не ударил, пусть даже отвесив интеллигентски жидкую пощечину, а тут подбегут смуглые родственники торговца, заколют мужа, как глупого барана, кинжалами. Купила грушу. Обтерла гигиенической салфеткой и съела. Здесь я опять «девушка». Точнее, «дэвушка». Купила два персика. Съела. Странно, что одинокие женщины, поколения моих родителей, ездили за этим к морю. Теперь никуда и ездить не нужно. Интересно, захотел бы меня мой дешево прицокивающий языком продавец с вечной дурацкой золотой фиксой или ему нужно только продать мне помидоры? Захотелось помидорину. Огромную, прозрачно рубиновую и действительно шишковатую, как бычье сердце. Жаль, нет с собой соли. Купила и съела. А вот большое красное яблоко, прямо из Эдема, — как не попробовать, как не искуситься! Впиваюсь в него зубами, чувствую себя Евой, постигшей всю премудрость мира. А с другой стороны уж предлагают бананы. Такие увесистые, спелые. Только я, идиотка, почему-то всегда стесняюсь есть их прилюдно. Кажется, что снимаюсь в порнографическом кино. Это, конечно, уж чистые комплексы. Назло себе выбираю самый здоровенный, набрякший бананище и, краснея, съедаю его, не отходя от прилавка. Ай, молодец, дэвушка. Потом пришел черед ежевики, смородины и запоздалой и оттого безумно дорогой клубники. Зато почувствовала, что запаслась витаминами на ближайшие полгода. Вот только затылок вдруг отяжелел, а в виске подозрительно проскочила какая-то холодная искорка. Купив тыквенных семечек, я поспешно выбралась на задворки рынка и, впав в своего рода транс, некоторое время ходила под навесами тряпично-вещевых лотков, перебирая какую-то пляжную дребедень. В результате оказалась с дурацким пляжным ковриком в руках. Эдак я останусь без копейки! К счастью, что-то вытолкнуло меня с рынка, и я двинулась по пыльным улочкам нашего маленького городишки, застроенного, в основном, кирпичными прогнившими пятиэтажками и шлакоблочными угловатыми уродцами-магазинами с косыми витринами, позеленело-слепые стекла которых, похожи на заскорузлые аквариумы. Почему-то захотелось сметаны. Такой натуральной, густой сметаны, которой торговали вразвес в местном продмаге. А там — будь, что будет!.. Я свернула в переулок и пошла вдоль древней чугунной ограды, переплетенной тяжелой растительностью, с вросшими тополями, и каменными столбами, которые вот-вот рухнут. Рыхло-желтое полукруглое строение. Видимо, уродливо переделанная под клуб или горсовет церковь. Вдруг прямо перед моими глазами возникла доска объявлений с прилепленным к ней небольшим вручную состряпанным плакатиком. Это у меня такая невротическая привычка — останавливаться и читать объявления. Я хотела напрячь волю и пройти мимо (и потом заслуженно вознаградив себя развесной сметаной). Увы. Несколько косых строчек, словно отделившись от плакатика, уже змеились в воздухе и тянули ко мне свои раздвоенные хвосты. Я вынужденно прочла:

Спешите! В доме культуры

волшебная сказка

вход строго ограничен…

Я машинально схватилась за ручку чугунной калитки, но калитка оказалась на запоре. Как ненормальная, я дергала ручку минуту или две, чувствуя, как меня охватывает небывалая грусть. Мой взгляд вернулся к плакатику, когда с него соскакивала последняя змейка:

Т о л ь к о д л я б р о ш е н н ы х ж е н!

Хорошенькая вышла прогулка. Я стояла по колено в пыли и словно чего-то ждала. На самом пекле. Как меня только до сих пор не хватил солнечный удар? Про сметану я и думать забыла. Я шагнула в тень. Я пыталась ухватить за хвост ускользающую змейку-мысль. Всё было напрасно. В таком состоянии вообще было невозможно мыслить. Только сейчас до меня дошло: я безумно хотела присесть «по-маленькому». Это бывает. Это всё нервы. Тем не менее, до дома не дотерпеть, ни на рынке, ни на станции — ни одной уборной. Или хотя бы одной дурацкой платной будки. Господи, какая чепуха! Оставалось либо шмыгнуть в кусты, либо… В конце переулка я увидела вывеску питейного заведения «ВСЕ СВОИ». Типа ресторана. Наверное, для местных «пацанов». Там наверняка должен быть туалет. На западе это в порядке вещей — если приспичит, каждый может завернуть в ближайший ресторан. Они так и выражаются: «Мне надо в ресторан!» Решительными шагами вхожу под козырек и натыкаюсь на сонного официанта. «Чего изволите?» — интересуется он и кивает на доску-меню, на которой какие-то каракули мелом. «Суши». «Сакэ». Они что, смеются? «А рислинг у вас есть?» — спрашиваю. Для вас найдем. Отлично. А где у вас можно руки помыть? «То есть туалет?.. Вон та дверь!»

Когда я вернулась, на столике действительно стояла бутылка молдавского рислинга. Видно, сбегали в соседнюю палатку специально для меня. Официант, держа левую руку за спиной, наполнил мой бокал. По его виску, несмотря на гудение кондиционера, катилась капля пота. Он вытер ее быстрым движением плеча. «Что-нибудь еще?» Я отрицательно замотала головой. Он кивнул и отошел к двери. А как горько я жалела, что мне так и не удалось проникнуть за чугунную калитку, где обещали волшебную сказку для брошенных жен!

Я держала в ладонях бокал и глотала теплый, дерущий горло рислинг. Дался мне этот рислинг! Куда с большим удовольствием выпила бы бутылку ледяной «кока-колы». Но неловко было снова звать официанта, которого я только что отпустила. Я машинально вытерла плечом каплю пота, катящуюся по виску. Опьянение наступило мгновенно. «Будьте добры!» — позвала я официанта. В конце концов, ведь это их работа. «Еще бутылку „кока-колы“, пожалуйста. Есть холодная?» Он кивнул и принес «кока-колу». Я уже успела осмотреться. Как ни странно, мне здесь понравилось. Всего пять столиков, в глубине маленький бар. Никаких «пацанов». За дальним столиком сидели трое восточных мужчин и играли в нарды. За столиком у окна две женщины моего возраста действительно ковыряли суши. Наверное, из местной элиты, бизнес-вумен. А может быть, местные гетеры. Или, просто дуры, вроде меня, зашедшие в ресторан по оказии. Несомненно, в этом дешевом провинциальном кабачке ощущалось присутствие некоего магического свойства — полное забвение времени. И я, конечно, поддалась на эту уловку. Слишком сильным было искушение хотя бы на некоторое время выпасть из нисходящей спирали моих болезненных перерождений. Пусть обман, пусть иллюзия. Я также вдруг вспомнила, что вот уже несколько дней толком ничего не ела. Я с радостью приветствовала голодные спазмы в желудке, как добрых вестников, зовущих к новой жизни. «Будьте добры!» Я выяснила, что не так уж все подозрительно в этом заведении: суши заказывают и привозят из гигантского торгового центра на МКАД, прямо в фирменной упаковке, с палочками, пакетиками розовыми лепестками жгучего имбиря, зеленого хрена, соевым соусом и прочим. Очень хорошо. Я заказала тунца, угря и кальмара. Вероятно, для какого-нибудь японца это такая же проза, как для нас сосиска с макаронами. Вот только сомнительно, чтобы наша сосиска с макаронами была способна вызвать у японца аллаверды — прилив поэтического чувства, подвигнуть к написанию хокку или танки. Поймав себя на этих мыслях, я саркастически рассмеялась: вот что делает молдавский рислинг с такими степными волчицами, как я.

Теперь я с удовольствием прислушивалась к глупой болтовне дамочек за столиком у окна. «Пусть считает меня законченной сучкой, но он и два раза в неделю не заслужил…» Счастливые! Странное дело, рядом с ними я чувствовала себя не такой уж потерянной и одинокой волчицей. Как несчастная черная дыра, я жадно впитывала их энергию. Мне даже послышалась, что где-то заиграла чудесная музыка — торжественные, широкие ленноновские аккорды. Я внутренне расхохоталась: будь лучше волчицей, чем сучкой! Или лучше сучкой? Слава Богу, я могла себя контролировать. Словно почувствовав мое внимание, дамочки недовольно покосились в мою сторону. Это и понятно: какая-то тетка норовит подслушать их интимную беседу. Я вежливо кивнула и отвернулась. Мне и так было хорошо.

Возможно, это случилось в детстве, когда я перестала быть русалочкой. Я вдруг поняла, что девочка — это маленькая женщина. Как маленькая березка — это все-таки береза. Нет, я не хотела бы жить в холодном и сыром подводном царстве, в омутах и заводях, собирая с поверхности кувшинки и лилии, плетя из них венки, выходя на берег лишь раз в год. Я поняла, что люблю всё русское, раздольное, привольное. Какая радость крутить педали по солнечным лугам! Какое счастье вдвоем ломать каравай горячего хлеба, хоть и не хлебом единым жив человек! Какая гордость любоваться своим мужчиной, который с топором в руках сидит верхом на стропилах крыши, словно ветхозаветный Ной на своем Ковчеге. Я была готова плыть с ним, куда угодно. И плыла. А в нашем русском ковчеге нашлось место и для наших детишек, детенышей, и для приблудившегося котенка с обрубком-хвостом, и для хромого на заднюю лапку песика. Какая нежность охватывается меня при одном воспоминании обо всем этом! Пусть вокруг ураганы-бури, мы отсидимся в добром и пахучем нутре нашего ковчега. Пока другие, натянув на себя хоботы противогазов, издыхают в зловонных пыльных городах, мы будем жевать сушеную чернику и заваривать морковный чай. Ни аллергий, ни неврастений. Случается, на иную женщину нахлынет — хочется просто чувствовать себя самкой. Но Степной Волчице, которая и есть самая что ни на есть самка, никогда не придет в голову мечта о том, чтобы почувствовать себя женщиной… Теперь мне кажется, что ничего этого не было. Что это был всего лишь сон Степной Волчицы. Будучи зверем, он просто не могла понять, что всё это значит. Как человеку лишь в видениях приходит знание о непостижимом Боге, так Степной Волчице мерещилось и бластилось о человеческом житье-бытье…

Спохватившись, я с опасной измерила взглядом содержимое моей бутылки. Боже мой, я выпила чуть не половину! Довольно, не то не знаю, что со мной будет. Какое странное сочетание — Джон, битлы, рок-н-ролл и русский ковчег. Какая вопиющая, несусветная эклектика! Но мой художник объяснял, что только в России это и могло зажить настоящей жизнью. Подобно тому, как дремало в младенчестве христианство, пока не возродилось в русском Православии. Художник рассказывал, как один его знакомый хиппи ушел в монахи-звонари, и теперь на Рождество вызванивает мотивы «Let It Be». Я внимала объяснениям моего художника, и мне чудилось, что я, Степная Волчица, бегу по русским равнинам, ловя ухом эту пронизывающую всю землю звуковую волну. У-ум-м-м!.. О-ом-м-м!.. Как камертон. Нечто подобное я где-то читала.

Я вышла из кабачка в превосходном расположении духа, хотя и потратила практически все деньги. Удивительно, сколько человек может выпить и съесть. Но куда теперь?.. От одного намека на этот вопрос даже посреди жаркого летнего дня на меня повеяло могильным холодом. Я видела такие изящные композиции — из перьев, цветов, морских водорослей — когда по какой-то хитроумной технологии хрупкие и нежные предметы помещают в стеклянный шар, где при сохранении всей иллюзии своей хрупкости, они абсолютно неподвержены никаким воздействия, как муха, застывшая в куске янтаря, могут сохраняться вечно… Ах, как бы я хотела быть такой мухой! Вернее, чтобы мою душу, едва-едва озарившуюся этим робким проблеском счастья и надежды, можно было законсервировать, как предметы в хрустальном шаре.

Стало быть, спешить некуда. И, по большому счету, некуда идти. Дойдя до окраины городишки, где начинались грязные свалки и вонючие болотца с черной гнилой водой, еще дальше кладбище, я повернула назад. Снова из-за заборов, шевеля тяжелой листвой, начали ломиться яблони и груши. Малинник опутан паутиной. Магазины и лавки оказались закрыты, и я обнаружила, что солнце уже почти провалилось за холмы. По двое, по трое стали попадаться смурные алкаши с испитыми до черноты лицами. Я казалась себе человеком-невидимкой. Точнее, волчицей-невидимкой. Затрещали примитивные электронные трещотки, замелькали разноцветные огоньки. Бок о бок с кабачком, где я сидела днем, обнаружился зал игровых автоматов. Около каждого однорукого бандита толпились бедно, если не нище одетые люди, вроде пенсионеров. Хорошо бы выиграть миллион долларов и… отправиться на Гаваи. Мелькание и звуки казались все более неприятными. Я поспешно свернула в переулок — в поисках калитки, где я видела столь заинтриговавшее меня объявление. «Вход строго ограничен». Более того: «Только для брошенных жен». Никаких следов. Чудесные змейки давно разбежались. О Господи, как душно! Я присела на каменное основание чугунной ограды, пытаясь определить, действительно ли откуда-то доносится музыка или она играет у меня в голове.

Вдруг по переулку запылила какая-то рыжая баба-разносчица с тележкой, толкая ее впереди себя толстым животом. Я испуганно поджала ноги — такой грубый и решительный был у нее вид, казалось, сейчас нарочно отдавит мне колесами пальцы. Пачки газет и журнальчиков, довольно истрепанных после дневной торговли, были уложены кое-как в пухлой картонной коробке и перехвачены резинками. Астрологические сонники, сборники кроссвордов, железнодорожное расписание. В следующее мгновение баба резко затормозила и, раскорячив поросячьи ноги, застопорила тележку. Выдернув откуда-то сбоку свернутый в трубку плакатик, она развернула его, как разворачивают свиток или грамоту, и прилепила на калитку. Я изумленно взглянула на плакатик.

… волшебная сказка…

вход строго ограничен

только для…

— Прошу вас, одну минутку! — обрадовавшись, как ребенок, закричала я, вскакивая. — Это когда, где? Что это за сказка?

— Оно вам надо? — равнодушно буркнула баба, наддала животом свою тележку и потопала дальше. Мало ей было дневной болтовни. Разговоров на рубль, барыша на копейку. В поездах торговать и то прибыльнее.

— Одну минутку! — продолжала кричать я, пытаясь забежать впереди тележки и заискивающе улыбаясь. — Мне нужно… железнодорожное расписание, сборник кроссвордов и…

Я лихорадочно рылась в сумке. Не сбавляя ходу, торговка выхватила из коробки какую-то брошюрку и молча сунула мне. Я машинально взглянула на обложку, чтобы прочесть название. Шрифт был какой-то невообразимо наляпистый, а мелкий подзаголовок я прочесть не смогла, поскольку уже было довольно темно, да и очков у меня с собой не было. Когда я снова подняла голову, баба уже громыхала где-то в конце переулка, потом нырнула за угол и пропала.

Усталость навалилась на меня, как мертвое тело. Я чувствовала, как в виске разгорается боль. Если я поскорее не напьюсь своего патентованного болеутолителя, то мои дела дрянь: придется мучиться до утра. Поэтому, не теряя времени, я сунула брошюрку под мышку и, проскакав сквозь совершенно обезлюдевший пристанционный рынок, где лишь несколько шелудивых собак лениво рвали какие-то куски, побежала к дачам. Я сконцентрировалась только на том, как доберусь до стакана с парой шипучих таблеток, как упаду в креслице, покрепче обниму себя руками за плечи, даст Бог дождусь облегчения, чтобы включить ноутбук и, засев за работу, погружусь в психопатологию, черную неврастению, если не шизофрению, какой-то другой одинокой женщины, которая так чудесно умеет складывать слова, что притягивает к себе тысячи и тысячи таких же мрачных шизофреничек, как она сама, — теперь и у нас, в России. Моя единственная благородная цель и задача — придать этому потоку больного сознания добрый и поэтический колорит.

Хозяйка мило заулыбалась, принялась уговаривать меня попить чайку со свежими пенками от варенья, но я лишь жалобно улыбнулась и шмыгнула наверх в свою светелку. Было очень жарко. Я сбросила с себя абсолютно всю одежду, жадными глотками, словно это был прекрасный охлажденный пунш, осушила стакан с растворенными в воде таблетками, устроилась в кресле и, почувствовав, что и на этот раз мне удалось обмануть мигрень, потянулась к сумочке и, надев очки, взяла в руки брошюру, которая напомнила мне самиздатовские книжонки нашей молодости. Я глазам своим не поверила, но она и впрямь была озаглавлена: «Онтология Степной Волчицы».

Забыв обо всем на свете, я уже не отрывалась от чтения, пока не проглотила всё единым духом.


ОНТОЛОГИЯ СТЕПНОЙ ВОЛЧИЦЫ Только для брошенных жен

Жила-была некая женщина по паспорту Александра Степанова, а по душе Степная Волчица. То есть, хотя сосцов у нее было не шесть пар, а волчья шерсть сохранились лишь в интимном уголке, по своей истиной природе она была именно волчицей. Правда, для волчицы она оказалась настолько смышлена и чувствительна, что усвоила множество чисто женских приемов и фокусов. Однако не научилась одному: обращению с мужчиной. Много-много лет она жила с мужчиной под одной крышей, наивно и беззаветно веря, что в этом человечьем мире оба они — одной, волчьей крови и что разлучить их может только смерть. К тому же, они растили двух чудесных детенышей — настоящих волчат, точь-в-точь отец. Стоит ли говорить, что, кроме него (кого всегда почитала своим идолом и безграничным властителем) она не признавала никого другого. Ничей авторитет, кроме мужниного, естественно, не принимался ею в расчет. Даже когда родная мать пыталась втолковать ей, что ее супруг никакой не волк, разве что пес, кобель и собака. Даже после ухода мужа она обижалась и не хотела ничего слышать, что супруг, может быть, не только не волк, не мужчина, а вообще неизвестно кто — баба какая-то, самая последняя дрянь и тряпка. Ох, неспроста еще тогда он рассказывал, как днажды ему приснилось, что он женщина и что с ним совокупляется мужчина. Даже оргазм испытал, бесстыдник. «Он же отец моих детей, мамочка, — тихо говорила Александра. — Мы же восемнадцать лет прожили вместе, мамочка!» Но мать продолжала ворчать: «И не знали, что он дрянь!..»

Самый модный женский психоаналитик и семейный психотерапевт не смог бы докопаться до корней: была ли волчья сущность Александры Степановой результатом воспитания, самовнушения или душевного нездоровья. Тем более что в детстве девочка не ощущала себя ни волчицей, ни женщиной — просто русалочкой. Конечно, всегда найдутся умники, которые с апломбом объяснят всё на свете, — в том числе, про злосчастных супругов, но наша Степная Волчица, вежливо выслушав их, останется к этим объяснениям абсолютно безразлична. Как известно, и самому искусному дрессировщику не по силам превратить волчицу в женщину.

Таким образом в Александре Степановой уживались две сущности — волчья и женская. Совсем как в тех дешевых триллерах про оборотней, которые, ради куска хлеба, она переводила много лет. Впрочем, в народе давно известно, что в каждой женщине присутствует какой-то зверь — хорошо еще если рыбка или мышка, курочка или козочка, собака или кошка, — а как если змея, ехидна или «Черная Вдова»? Многие женщины не только не испытывают от этого никаких неудобств, но весьма умело пользуются этими своими скрытыми сущностями, достигая с их помощью чисто бытовых преимуществ. Опыт показывает, что по большей части женская и животная сущности отлично ладят друг с другом.

Справедливости ради, надо заметить, что наша Степная Волчица время от времени прилагала немалые усилия, чтобы окончательно и бесповоротно превратиться в женщину. В ход шли парикмахерские, салоны модной одежды, диеты, благовония, журналы со статейками на тему сексологии, а также бассейны. Иногда даже создавалась иллюзия, что эксперимент закончился успешно, и волчица превратилась в женщину. Или по крайней мере в наседку. Волчица выжидала и смотрела на эти потуги с ехидным оскалом. В конце концов косметика, глупые побрякушки, модные тряпки никогда не могли занять в ее жизни сколько-нибудь уважаемого места. То есть в глубине души Александра Степанова оставалась глубоко равнодушна ко всем хитростями и уловкам женского племени. Животный запах, шерсть, пот, слюна, секреции — вот, во что она по-настоящему верила. Кстати, чего никогда не удавалось Александре Степановой, так это обзавестись таким незаменимым элементом гармоничного женского существования — как парой-тройкой женщин-подруг. Тут уж волчице не удавалось отсидеться в засаде — все потенциальные женщины-подруги в ужасе разбегались, едва почуяв в ней патологическую, как бы вечно текущую самку, единственный инстинкт и программный интерес которой сосредоточен на избранном ею самце и своей норе. Какая подруга способна это вынести? Да и к чему волчице подружки — с их смешной бабьей трескотней? Ее непоколебимая вера состояла в том, что единственный, неповторимый божественный супруг, с его уникальным запахом, за которым она была готова бежать на четвереньках, всегда пребудет рядом.

Делало ли это Александру Степанову несчастной? Как мы предполагаем — нисколько. За исключением нескольких моментов, о которых мы, возможно, еще упомянем выше, годы супружеской жизни представлялись ей верхом счастья самки. Конечно, будучи настоящей степной волчицей, она не могла не замечать, что для волка (а может, и для человека) супруг был, как бы это сказать, черств и холоднокровен. Не в меру, а главное, не к месту чувствителен и рационален. Он никогда не выл вместе с нею на луну, не обнюхивал ее и детенышей, не хотел нежиться спина о спину в норе, а случись ей занедужить, вывихнуть лапу или ободрать бок, не выражал готовности таскать в их нору добычу или хотя бы лежать около нее до издыхания. Однако в те далекие времена, когда волчица училась быть девушкой, а затем женщиной, она усвоила одну штуку, оказавшуюся впоследствии чрезвычайно полезной именно в такие моменты — то есть когда, глядя на мужа, ее инстинкт волчицы был готов уступить чисто человеческим сомнениям. Такой штукой стала Поэзия.

Невероятно, но факт — наряду с грубо-животным мироощущением волчицы, в Александре Степановой укоренилось пристрастие к стихосложению, — и над каким-нибудь стишком она была готова выть и плакать так же, как над своим супругом-самцом и детенышами-волчатами. Все женские сомнения и проблемы, которые так или иначе окружали живущую среди людей волчицу, Александра научилась переплавлять в романтические стихи. Воспользовавшись сугубо человеческой уловкой, Степная Волчица обнаружила, что всю пугающую ее человеческую реальность можно как по волшебному мановению превращать в безобидные абстракции — иероглифы, рифмы и метафоры, — то есть там, где, с одной стороны, давала себя знать ее собственная женская несостоятельность, а с другой — колола глаза несостоятельность супруга, как мужчины-самца. Научившись в пору юности у людей удивительной магии самообмана при помощи так называемых культуры и искусства, волчица использовала их в трудные моменты жизни (совершенно так же, как обыватель, не понимая электричества, отлично пользуется бытовой техникой). Помимо поэзии, в этот шаманский арсенал входили кинематограф, живопись и музыка. В высшей степени странно для самой Александры Степановой было наблюдать, как Степная Волчица благоговейно и чинно внимает музыке Битлз или заворожено смотрит на экран, где оживают затейливые образы Феллини.

В общем, при всей невероятности такого симбиоза двух разнородных сущностей Александра Степанова и Степная Волчица иногда неделями и месяцами вполне мирно сосуществовали: женщина оставляла свои маниакальные попытки выдрессировать, превратить волчицу в модную дамочку, а волчица равнодушно смотрела на женщину, которой в другие моменты она бы просто перегрызла горло. Так или иначе обе понимали, что каждую минуту находятся на грани самоуничтожения.

На первый взгляд может показаться, что случай Александры Степановой исключительно редкий, экзотический, что степная волчица в женской плоти одна на миллион. Однако если бросить беспристрастный взгляд на супружеские пары, а главное, не дать ввести себя в заблуждение искусственно усложненными схемами и импозантными конструкциями самолюбивой науки психологии, легко заметить, что множество женщин лишь по необходимости и словно через силу следуют нормам современной гламурной цивилизации, созданной именно для того, чтобы выдрессировать (а лучше убить) в женщине волчицу, или по крайней мере извратить, приглушить ее природные инстинкты, внушить ей отвращение к собственному, корневому «я». Стихийные бунты женщин-феминисток за последние двести лет, еще не осознавших своей истинной цели и стремлений, свидетельствуют о пробуждающемся самосознании степных волчиц. Мужчины, которые по своей природе были настоящими степными волками и которым посчастливилось отыскать своих идеальных избранниц, сумели не только в полной мер реализовать себя, но и внести огромный вклад в святое дело освобождения своих подруг. Таким великим и убежденным феминистом новейшей истории был Джон Леннон, один из первых мужчин, нанесший сокрушительный удар по системе подавления степных волчиц и на художественно-теоретическом уровне вскрывший суть этого ужасного подавления. В своем обличительном шедевре «Женщина — это негр в современном мире» он сорвал маску с мужчин-дрессировщиков, во всеуслышание прокричав, что отнюдь не по своей воле степные волчицы вынуждены «красить лица и танцевать». Недаром, до сей поры все известные Кутюрье — мужчины. Как ни парадоксально, но в нашем так называемом «феминизированном и свободном» мире именно мужчины (сколько бы они не прикрывались своей нетрадиционной ориентацией) диктуют законы моды во всех областях — одежде, косметике, сексе, самом образе жизни женщин. Даже столь желанный и сакральный акт совокупления превращен в подобие опереточного номера или циркового аттракциона, а само воспоминание о природной позе на четвереньках, единственной позиции в которой степная волчица может почувствовать себя счастливой, погребено под обломками пресловутой «Камасутры» — этим троянским конем, изобретенным и продвинутым в культуру ни кем иным, как мужчинами-жрецами.

То, что наша Степная Волчица, заключенная в женской плоти, не есть просто красивая метафора или фигура речи, подтверждается некоторыми особыми свойствами, которые отличают женщин одного типа от другого. Это своего рода пристрастия и привычки, которые, как трава через асфальт, пробиваются несмотря ни на что. Начать с того, что время суток, когда Степная Волчица чувствовала себя абсолютно в своей тарелке, — это часы от заката до рассвета. Только с наступлением темноты мир переставал казаться ей враждебным и омерзительно голым. Если бы не необходимость, она бы весь день отлеживалась в постели. В самом деле, гости часто наблюдали ее в этом положении, когда, извинившись и сославшись на то, что ей всю прошлую ночь ей пришлось работать, она просила их не обращать на нее внимания, чувствовать себя, как дома, а сама свертывалась калачиком на кушетке, завернувшись в одеяло и накрыв голову подушкой, да еще заткнув уши специальными затычками, не реагировала ни на какой шум и гам, словно впав в анабиоз. Кроме того, так называемая социальная жизнь была ей по большому счету абсолютно безразлична. Обладая всеми задатками приятной и коммуникабельной дамы, а также честного трудолюбивого работника в любой сфере, всегда достигающая максимума профессиональной компетентности, она, тем не менее, никогда не пошла бы работать куда-нибудь в офис или контору. К развлечениям, вроде походов в театр, ночных клубов, ресторанов, она была также равнодушна. Как для Волчицы, мир для нее замкнулся в квартире-норе, главным и единственным признаком которой было наличие в ней супруга. Даже не самого супруга, а хотя бы его запаха. Кажется, даже ее зрение, как зрение волка — мутное, не сосредоточенное, черно-белое, различало лишь общие, приблизительные очертания мужа — родной особи, с пронзительно родным запахом и консистенцией. Как для волчицы безусловной потребностью и радостью является добывание пропитания, ради которого та многие версты могла без устали рыскать по окрестностям, так и для нее такой же безусловной потребностью и радостью была ее работа. Как волчица, не отличающаяся особой разборчивостью в добыче — пойдет и зайчик, и кабанчик, ужик и ежик, — так и она бралась переводить все то, за что платили хоть какие-нибудь деньги, — и не важно, сколько «верст придется рыскать по окрестностям». С такой же неутомимостью она потом бегала по многочисленным заказчикам, смиренно собирая гонорары. К сожалению, последним, в отличие от переводов, приходилось заниматься в дневное время. Как уже было сказано, если бы не необходимость выглядеть соответственно требованиям и эталонам «приличного общества», в котором она жила, Степная Волчица и не подумала бы прибегать ко всем этим утомительным и, к тому же, дорогостоящим ритуалам, которые составляют смысл и цель жизни современной женщины — окраска волос, прически, маникюры-педикюры, наряды, обстановка в квартире и так далее. Поэтому еще одной ее отличительной чертой являлось стремление к простоте. Будь ее воля, она бы ходила в простой холщовой рубахе и грызла сырое мясо, то бишь вполне удовольствовалась полуфабрикатами, вроде сосисок и картофельного пюре. По большей части так по-простецки, без прихотей она и прожила все долгие восемнадцать лет со своим супругом-литератором.

Таким образом большую часть жизни две совершенно разные сущности — волчицы и женщины — сосуществовали в одном теле, не вступая в открытый конфликт, который мог закончиться для Александры Степановой самым трагическим образом. Нечто похожее наблюдается в животном мире, когда хищники, оказавшись в тисках напирающей со всех сторон цивилизации, до последнего приспосабливаются и скрываются, уступая и пасуя перед мощью пороха и железа, маскируясь, мутируя, уходя в своеобразное подполье. Исключение составили два эпизода, когда наша Степная Волчица находилась в шаге от самоуничтожения. По-простому говоря, самоубийства.

Первый раз это случилось в туманной юности. Первым и, может быть, единственным человеком, распознавшим в девушке-русалочке волчицу, был ее отец. Представив, что ждет его дочь, если она с самого начала не сможет уничтожить в себе эту животную сущность, он решил выступить в роли укротителя — со всей энергией своего жесткого, бескомпромиссного нрава. Это случилось в пору, когда юная Степная Волчица, как ей показалось, отыскала свой идеал — нору и самца — уже стареющего художника-битломана, хозяина богемной студии-мастерской. Будучи человеком военным, более того, некогда состоявшим в органах госбезопасности, отец по старой памяти нашел средства и способы воздействия на художника — так, чтобы у последнего напрочь отпала охота совращать малолеток. В результате девушка слегла с нервным срывом, пыталась отравиться снотворным, на несколько недель оказалась прикована к больничной койке. Ей еще относительно повезло — художник и правда оказался на поверку жидок, никак не Волк, начал объяснять ей на теоретическом уровне, что они не пара, что у них разные интеллектуальные и культурные ниши, — словом, не успев влюбиться, она быстро разочаровалась в своем художнике. Что ж, тот же психоанализ учит, что истинные мотивы женского самоубийства прочитываются даже в способах, который женщина выбирает. Отравление есть замаскированное желание забеременеть. Утопиться — быть беременной. А броситься с высоты — родить ребенка… Как бы там ни было, это был первый прецедент, когда на волю был выпущен демон самоубийства, и Степная Волчица ощутила, что, загнанная женской сущностью в угол, она способна и готова покончить с собой, — как загнанный хищник, вопреки инстинкту самосохранения, способен броситься в огонь или с высокой кручи вниз.

Во второй раз зловещий демон самоубийства искушал ее спустя две недели после того, как от нее ушел муж. Она выложила ему неопровержимые доказательства измены, да он, собственно, не особенно и скрывал, — наоборот, поскольку считая себя потенциальным гением и нобелевским лауреатом, а кроме того, приступив к написанию соответствующего литературного шедевра, решил, что не обязан стеснять себя обывательскими предрассудками морали и совести, — достаточно всемирной любви. Собственно, как большинство мужчин, он не собирался ее бросать, да в принципе мог бы и не уходить. Он даже предложил ей жить во всеобщей любви «всем вместе» — ну на манер восточного гарема или семьи хлыстов-молокан. Общие дети, общие жены и так далее. Был же, объяснял он, даже у древних евреев такой праздник раз в году, когда все набивались в одну такую большую бочку с водой и устраивали там свальную оргию, а у них, мол, — одна из почтенных мировых религий. А мы, говорил, построим семью нового счастливого будущего — как мечтали прогрессивные Фурье и Кампанелла. Его можно понять: до сорока пяти лет он не знал, что такое минет. (Хотя ему было известно как минимум четырнадцать синонимов для английского «блоуджоб»). Ничего не знал, но новая женщина, к тому же, как он гордо заявил, с огненными чреслами, такое с ним выделывала…

Поначалу Степная Волчица пришла в ужас, представив, что ее нора и в самом деле может лишиться родного запаха и консистенции, чуть было не согласилась на его предложение о построении прогрессивной семьи светлого будущего. Но Господь уберег. Вместо этого вдруг испугалась и, неожиданно обратившись в самое истинное Православие и покрестившись, поставила вопрос ребром: или-или. Супруг с готовностью сделал вид, что вынужден уступить «ее решению». То есть попросил собрать узелок в дорогу и, заявив, что ни ее, ни детей тем не менее в беде не оставит, был таков. Вдогонку она лишь успела бросить ему, что готова принять его днем и ночью — лишь бы только он одумался. (Справедливости ради, нужно заметить, что он разводиться не спешил и действительно обещал подумать.)

Итак, если ее душа была несомненно спасена, то ее разум находился в огромной опасности, поскольку с того самого момента Степная Волчица стала жить мечтой о возвращении супруга, который раз-другой в месяц наведывался к ней — во-первых, проведать детей, а во-вторых, по его собственным словам, «будучи человеком интеллигентным», «понизить градус кипения ситуации». Общие знакомые исправно докладывали ей такие новости о муже, которые рвали сердце. Лучше бы вообще ничего не знать. Тогда можно было бы представить, что он не у любовницы, а где-нибудь одинокий, жалкий, больной мыкается по вокзалам, а может быть, даже в горячке загибается в какой-нибудь канаве. Она уже представляла себе, как рыщет по городу, принюхивается, ищет, ищет родной запах. Но ничего подобного — вдруг объявлялся живым и здоровым. Хуже всего, что в ходе своих визитов, энергичный и вполне счастливый, он продолжал объяснять ей про «огненные чресла» новой избранницы, а также про то, что, наконец, обрел «свое тело». По утрам, дескать они, интенсивно занимаются любовью, а потом не менее интенсивно беседуют о возвышенных предметах — литературе, поэзии, философии. «Я всё поняла, я извлекла уроки, только возвращайся!» — умоляла она. «Ты думаешь, я вернусь, чтобы помереть с тобой в двуспальной песочной могилке? — хихикал он, словно мстя за „потерянные годы“. — Ишь чего захотела! Да я живу такой шикарной и насыщенной жизнью, что мне завидуют все наши знакомые!» Она смотрела на него и не верила собственным глазам. Уж не тронулся ли он рассудком? Как может он говорить такие вещи ей — его верной Степной Волчице, матери его детенышей? Ах, как она ненавидела его в эти мгновенья!.. Но, странное дело, стоило ему только шагнуть за порог, как животный инстинкт, а, точнее, безусловный рефлекс брал верх. Ей снова грезилось, что ее верного и благородного супруга-волка злые люди приманили, опоили какой-то подлой отравой, ждала-надеялась, что вот-вот загремит в замке ключ и он вернется к ней… Забывала есть, пить, спать. Потом начинала размышлять о самоубийстве. Потом бежала в церковь, каялась, причащалась. Потом снова думала о самоубийстве. Выходя на балкон, чувствовала себя Волчицей, загнанной на высокий обрыв. Ей не остается ничего другого, как прыгнуть в распахнутую бездну. Так в примитивном волчьем сознании вдруг мелькает радостная картинка, что там, в темной бездне — она вдруг мягко приземлится на все четыре лапы, в новом блистающем мире, отряхнется и — понесется во весь дух по широким степям навстречу своему верному Вечному Супругу. А то, что эталоном в поэзии для нее всегда была упадническая Цветаева, сначала обращавшаяся к Богу, а потом все-таки наложившая на себя руки, только подтверждает наши предположения. Казалось, только страх совершить смертный грех удерживал ее от последнего шага. Однако и это не так.

Дело в том, что женщина, в которой живет Степная Волчица, в принципе не способна воспринять православную христианскую веру в качестве единственного и непоколебимого основания в жизни, — ведь в ядре ее души даже не язычество, а нечто нечеловеческое, волчье — то есть животное и принципиально материалистическое. Самец-мужчина, как всесильный идол, непререкаемый авторитет ее темной, звериной сущности, единовластный хозяин ее звериных инстинктов. Однако то здоровое и естественно-звериное, что притягивает зверя, человеку кажется психического патологией. Что касается самой Александры Степановой, то, будучи Степной Волчицей, она была также высоко интеллектуальной особой и прекрасно понимала эти сложные вещи. Другими словами, в глубине души она честно признавалась себе (более того, даже каялась в этом на церковной исповеди), что если до сих пор не наложила на себя руки, то единственно потому, что, наверное, еще не была загнана до последней степени. Молодой священник с заметным неодобрением и даже раздражение выслушивал такую интерпретацию происходящего и, не желая понимать ее поэтических метафор, прерывал ее путано-горячечную речь, решительно заявлял, что если кто и смущает ее, то никакой не волк, а он, бес — всегдашний мерзкий и лукавый враг рода человеческого.

А между тем, ведь и в самом деле — с формальной точки зрения ушедший к любовнице супруг не только не стремился внести в их отношения определенность, — напротив, всем своим видом старался показать, что последнее слово за ней, а он, может, только «погулять вышел». Ни тебе развода, ни дележа имущества. Впрочем, в таком его поведении не было ничего доселе невиданного и вопиюще вероломного. Не нужно быть заклятой феминисткой, чтобы трезво смотреть на современных мужчин, которые никак не тянут на роль мощных вселенских богов, — в лучшем случае, карманных божков. Если и решаются оставить женщину, то делают это всегда как-то половинчато, двусмысленно, не в коем случае не сжигая за собой мостов, чтобы, если понадобится, быстренько дать задний ход, в глубине души искренне считая брошенную ими женщину своей безусловной собственностью — раз и навсегда «помеченной территорией». Ведь это она его обожествила, сделала своим кумиром — все эти годы почитала верным и надежным волком-самцом. Быть «помеченной территорией» — разве это не счастье, к чему ее вели все ее животное инстинкты?.. Увы, в этом смысле она если и не была слепа (а уж глупа точно не была), то все прожитые вместе с мужем годы шла на сознательный и откровенный самообман. Даже и теперь самая уничтожающая критика лишь на короткое время могла замутить тот драгоценный и родной, хотя и ни в малейшей степени не соответствующий реальности образ самца-мужа. Она могла бы воссоздать его из любого пепла, даже по одному запаху. И теперь ни за какие земные и небесные сокровища не рассталась бы со своим маленьким волчьим божком, — который, как уже было сказано, был для нее, конечно, не маленьким, а громадным и единственным, затмевающим все иные человеческие идеалы и ценности. В конце концов, что такое для Степной Волчицы самообман — как не единственно возможное миропонимание, построенное не на логике и разуме, а на примитивных животных инстинктах? Волчица не способна рассуждать, но женщина, сосуществующая с ней в одном теле, в какой-то момент с содроганием призналась себе, что в тот день, когда муж прямо объявит ей, что между ними все кончено, что они должны развестись, поделить квартиру, имущество, а он женится на той другой женщине, она действительно окажется загнанной в угол — и тогда…

Наша Степная Волчица шла своими путями — целиком отдаваясь темным инстинктам, — и это привело ее на грань самоуничтожения… Она не была способна стать мученицей — потому что в прямом смысле не могла обзавестись даже персональным мучителем. Поскольку бывший муж по большом счету был негоден даже на это.

Теперь, когда феномен происхождения Степной Волчицы, а также суть ее поведения в экстремальных ситуациях, более или менее очерчены, мы можем перейти к анализу ее взаимоотношений с окружающей средой, а главное, ее вклада в нашу цивилизацию. Интересно, что ее отношение к окружающему миру, к его событиям и коллизиям — есть абсолютное равнодушие, — если, конечно, они не затрагивали ее непосредственно. Даже если внешне она выражала весьма бурные эмоции — по поводу ли экономического кризиса, политических скандалов, атак террористов, — то в ее душе, занятой лишь божком, не всколыхнется ни единая струнка. Однако ее влияние на мир, осуществляемое через мужчину, несомненно и сильно. А учитывая, что Степные Волчицы отнюдь не исчезающий вид, а составляют весьма значительную популяцию, то это влияние и подавно громадно. И, увы, разрушительно. Почему наше общество до сих пор поражено самым отвратительным мужским шовинизмом пополам с нелепой обломовщиной? Почему ретроградные идеи сыплются как из рога изобилия, а прогрессивный феминизм буксует? Именно благодаря степным волчицам. Именно они, как ни парадоксально, — главное препятствие здоровому развитию мужчин.

Проблема заключается в следующем. Рядом со Степной Волчицей мужчина чувствует, что все человеческие и гуманистические идеалы, достижения духа и прогресса, принципы, заветы — всё может быть в миг предано забвенью — ради животного инстинкта самки. Степной Волчице важно одно — чтобы тот, кого случай послал ей в самцы, всегда находился при ней. Если он рядом, она в принципе готова позволить и простить ему все — вплоть до свального греха в грязной бочке. Мужчинам, если так можно выразиться, «выросшим и воспитанным» в норе Степной Волчицы (то есть тем, что долгие годы, сами того не ведая, состояли в браке с описываемым типом женщин) свойственны крайний нарциссизм и эгоизм, который выражается в безразличии к людям в целом, у них нет национальных или патриотических чувств, общее презрение к нормальным социальным ценностям, законам, религии. Благодаря степным волчицам, мужчины продолжают ощущать себя хозяевами мира и венцами творенья.

О да, Степная Волчица способна увлечь мужчину своей псевдоинтеллектуальностью, псевдопониманием его духовных устремлений, но по большому счету ей, волчице, конечно, ни к чему никакие его человеческие достоинства — ни интеллект, ни высокий дух. Ни, тем более, философия или искусство с литературой — будь супруг хоть Фурье, хоть Кампанелла. Ради того, чтобы удержать супруга в своей норе, она готова разрушать его, идя на любые его прихоти (если только они не простираются за пределы норы), потакая его эгоизму, лени, алкоголизму, оправдывая его инфантильность и телесную распущенность. Все самое мерзкое, все его слабости, мужские и человеческие, могут быть оправданы ею ради одного его запаха. Впрочем, при видимом попустительстве мужчине не видать и такого жалкого счастья, поскольку делить кров, пищу и ложе ему все равно приходится с не женщиной, а с волчицей, которая при всем желании не способна дать ему ничего, кроме примитивнейших, грубых, чисто животных радостей. Как жить мужчине, зная, что у близкой женщины нет за душой никаких идеалов, что он дорог ей лишь своим запахом самца. Мужчина пытается строить дом, но этот дом неизбежно превращается в нору Степной Волчицы. Особенно ужасно для него то, что открывается лишь со временем — волчица-супруга напрочь лишена юмора, этого главного залога здорового человеческого общения, — тем более, между мужчиной и женщиной. Конечно, найдутся натуралисты, которые заявят, что юмор свойственен и животным, — оставим это на их совести. Может и так, только это все равно юмор животных. Вдобавок, такое абсолютно серьезное восприятие жизни, каким отличаются степные волчицы, полное отсутствие юмора — выхолащивает мужчину, убивает его творческую потенцию, оставляя мужчине лишь жалкую иллюзию богоподобности — а в действительности узость и ничтожество карманного божка. Даже самый захудалый, ледащий мужичонка, которому ничего, кроме водки и селедки не нужно, не захочет жить в норе — бок о бок с волчицей. Даже последнего дегенерата устрашит ее животное отношение к жизни. Где женская утонченность, где мудрость? Все «искания» — часто такие возвышенные и поэтические с виду — на самом деле ведут в нору. В результате всё сводится к волчьей позе на четвереньках. Всё сводится запаху. Все добрые чувства — фикция, маскировка оборотня. В том числе и ее хваленая способность к всепрощению — оно отнюдь не христианской природы. Даже не человеческой. Вообще, Степная Волчица бессознательно ниспровергает всё человеческое, во что еще недавно сама искренне хотела верить. Ее животная сущность — непроходимая пропасть, которая может лечь на пути нравственных и религиозных исканий мужчины, на его пути к Богу. В конечном счете, Степная Волчица лишает мужчину Ответственности — этого краеугольного камня христианского благочестия.

Наблюдая гипертрофированную верность и извращенную преданность своих подруг, мужчины оказываются дезориентированы и фатально разочаровываются в подлинных идеалах. Обманный образ верной подруги и спутницы жизни опасен как зараза! Ужасная иллюзия проникает червоточиной в наивные сердца мужчин, еще не нашедших идеала, робко, страстно мечтающих о «жене-декабристке». Увы, они не понимают извращенной сути легендарной преданности Степной Волчицы. Пребывание в норе Степной Волчицы провоцирует в мужчинах безумные идеи и навязчивые состояния — вроде изобретения новых религий и философий, написания нобелевских романов, — и в то же время выхолащивает душу, формирует неизлечимый комплекс неполноценности, который они вынуждены скрывать за маской высокомерного мудреца или дурашливого шута. То есть такие очевидные для постороннего наблюдателя классические признаки дегенерации и безумия. Кстати, не исключено, что все разновидности хлыстовства на Руси есть прямое следствие общения мужчин с женщинами степными волчицами. Да и дети в таких семьях, чувствуя себя ненужными, развращаются — долго терзают окрепшими зубами давно иссохшие материнские сосуды, но, как правило, выбирают скользкие дорожки и при первой возможности бегут от матери. Мужчины же, вырвавшиеся из норы волчицы, производят впечатление безнадежно слабоумных. Экзальтированные и перевозбужденные, они убеждены, что отныне их божественное предназначение не много, не мало — в спасении и просвещении всего человечества. Но вот трагическая закономерность — такие мужчины, думая, что бегут к новой подруге, как правило, попадают из одной норы в другую. И какое горькое, унизительное открытие предстоит нашей Степной Волчице — ведь ее супруг сбежал к такой же Волчице, как она сама, ничуть не лучше. Может быть, только более молодой и голодной.

Оглянитесь вокруг — как много жен обнаруживают схожие признаки! И только брошенные жены проявляют, открывают для себя свою двойственную сущность в полной мере. Разочаровавшиеся во всем человеческом, раздираемые изнутри волчьим инстинктом, они мечутся по жизни, словно звери, попавшие в засаду. Неужели для них нет никакого спасения? Неужели их судьба изначально запрограммирована на трагический исход?

Увы, только самые удачливые волчицы вырываются из замкнутого круга. Если действительно встречают своих волков-самцов. Тогда-то и возникают эти удивительные секты — целые села и колонии из волков. В таких парах и сообществах все человеческое — мужское и женское окончательно подавляется — и жизнь происходит в норе (в прямом и переносном смысле) по животным законам.

Возможно ли для Степной Волчицы, раз уж она была рождена в женском теле, преодолеть самое себя? Что для этого нужно?.. Разрушить кумира? Засыпать нору? Зажить человеческой жизнью — пусть даже она будет состоять из ошибок и пороков? Добровольно отправиться в цирк, отдав себя в руки самому жестокому дрессировщику? Научиться новому зрению? То есть смотреть на мир не мутными глазами волчицы, полагаясь скорее на нюх, нежели на чувство, а стать в полной мере женщиной, пусть преувеличенно гротескной и даже пародийной — лгать и кривить душой.

Не исключено, что когда-нибудь это произойдет — в нашей волшебной сказке. При помощи магических инструментов. Но Александра Степанова еще бесконечно далека от этого. И в то же время необычайно близка. Ей необходима не правда, а действие. Умственностью и логикой Волчицу не одолеть — только действием.

И без данного физиологического очерка — наша Степная Волчица отлично все понимает. Она сильна животной силой, но маленькая и усталая, опустившаяся женщина непредсказуема в своей женской слабости. Она уже сделала первый шаг — в надежде на чудо выбралась из норы… Что дальше? Отправиться на поиски своей волшебной сказки? Отдаться в руки жестокого дрессировщика?


Завершая наше небольшое исследование, никак нелишне сделать одно замечание принципиальной важности. Уж очень легкомысленно современный человек привык относиться к действительности, как к чему-то многовариантному, спекулятивному. Более того, условному и даже субъективному. Поэтому хочется особо подчеркнуть, что женщина-степная волчица — не вымысел и не поэтическая метафора. Мы далеки от сомнительных методов психологии и психоанализа, которые сначала изобретают фантастические инструменты, уверяя, что с их помощью до тонкостей препарируют душу, а затем мастерят фантастические конструкции, уверяя, что это и есть человек. Особенно в ходу у таких манипуляторов всевозможные классификации личности — тут и экстраверты с интровертами, анимы и анимусы, андрогины и полиманы — термины, которыми они, подобно шаманам, как зловещими масками и плясками, стараются нагнать на профана страх и трепет. А чтобы запуганный обыватель чего доброго от всей этой дикарской тарабарщины вообще не сбежал, подслащивают пилюлю, изобретая красивые и поэтичные названия типов, вроде женщина-кошка, человек-устрица, мужчина-лев и так далее. В результате набивают в мешок эти «типы» и заявляют, что собрали из осколков, синтезировали из первородных элементов прототип вашего реального «Я». При этом никогда не возьмут на себя ответственности, если, вняв их заклинаниям, вы наломаете дров, — тут же пойдут на попятную, заявив, что нельзя же понимать всё так буквально.

Короче говоря, «степная волчица» — это абсолютно реальная женщина. В этом нет ничего удивительного, если учесть, что лишь некоторые нюансы в работе Создателя определяют внешнюю форму всякой твари, вылепленной из идентичного материала. И только мистический произвол Творца определил, какому из его творений как называться. Грань абсолютно неуловимая для науки.

Соответственно этому закону, Степная Волчица (так же, как и любое другое Божье создание) и по самоощущению и в действительности является лишь тем, что она есть. В этом смысле нет никаких оснований говорить об эволюции или развитии. Хоть тысячу лет проживи она с мужчиной, она не станет женщиной. Причем и в прямом и переносном смысле она сознает себя Волчицей, но никогда женщиной. Ее подлинные желания и стремления всегда желания и стремления волчицы. Будучи волчицей, она вынуждена принимать на веру все аспекты человеческого бытия, от нее нельзя требовать, чтобы она, например, различала литературу и жизнь, — однако она никогда не спутает и не поступиться волчьим в пользу человеческого. И никогда не будет тосковать по гармонической человеческой жизни, — только по волчьей. Не только женщина, но и волчица чувствительна к лунным фазам и музыкальным гармониям. Скажем, если наша Степная Волчица боготворит Джона Леннона, то, боготворит его, конечно, не как женщина мужчину, но как классического Степного Волка, смотрит на него желтыми глазами одинокой волчицы — благоговейно, — видя в его союзе с Йоко Оно супружеский идеал. Здесь речь идет не об очеловечивании Степной Волчицы, превращении Александры Степановой в более или менее женственную женщину. Как не идет речь о наущении женщины здоровой волчьей жизни, без человеческих комплексов неполноценности. Как Христос пришел к мужчинам и женщинам, праведникам и грешникам, евреям и эллинам, не с тем, чтобы лишить каждого личности и своеобразия, но с тем, чтобы каждая своеобразная личность, оставаясь самой собой, но, осознав себя Божьим твореньем, выбрала лучший и достойный путь. Он позвал за Собой. Стало быть, лучший путь для Степной Волчицы — это, оставаясь собой, развернуться в сторону Творца. В конце концов, волчья сущность не есть что-то вроде злого духа, вселившегося в тело женщины, но сама женщина-волчица, и все ее достоинства и недостатки пребудут с ней. А если все-таки в один прекрасный день место Степной Волчицы займет некая абсолютная женщина, то произойдет это не в силу неких перетасовок составляющих элементов (когда один «тип» затушевывается, а другой выдвигается на первый план), а в силу Божественного Промысла — как чудо Преображения, власть которого простирается за пределы любых законов природы и естества.

Прощай, Александра Степанова! Никто не властен лишить тебя свободы воли, данной тебе Богом. Как не горьки будут дни твои, ты не променяешь космические печали Степной Волчицы на сомнительные женские радости. Когда-нибудь ты спокойным и мудрым взглядом оглянешься на свою исчезающую тень, не заботясь более о том, отбрасывает ли ее женщина или волчица!

Закрыв удивительную книжонку, я почувствовала, что вся покрылась гусиной кожей. Онтология-онкология. Мгновенно на ум пришли странные стишки, которые я когда-то набрасывала в предрассветные часы — именно о Волчице. Мой ноутбук похож на огромную барахолку, где все перевернуто, перемешано так, что сам черт ногу сломает. Но мне все-таки удалось отыскать эти жалкие файлики, и я прочла:

* * * Сквозь пелену дождя Я вижу По полю бежит Волчица И оставляет за собой Кровавые автографы На память синим мухам Волчица То бешеная гонка со смертью До упаду А волчья жизнь Как приз Поэтому несется во весь дух Волчица Над нею небо Изъеденное мышами Там кутерьма С дождем и градом Поэтому и не торопится попасть туда И всё бежит Волчица * * * Ночь волчица костлявая Сирым воем пронзает сны Топит разум в слюне стекающей По клыкам кривым Ночь рычит Дыбом шерсть от ярости Пух летит из подушек вспоротых Клочья простынь рвань одеял Ах, совсем взбесилась проклятая! Ты очнись проснись поскорей Сбрось с себя кошмар одуряющий Наяву мир не зверь безумный Наяву мир — маятник Просто мерно Справа налево Спокойно и верно Слева направо Улицы улицы Сонной извилиной Город просверлен насквозь Медленно медленно До отупения Мысли пасутся В ленивом движении Что за забава Слева направо? Справа налево Кто растерялся Бежит спостыкается Ноги ломает о бронзовый маятник Падает корчится В звездной агонии После беднягу из экономии Быстро сжигают в печи крематория Чтобы на кладбищах Было свободнее А за оградой крестового поля Те веселятся кого еще горе Тленом не тронуло не подкосило Сослепу со свету прямо в могилу Вижу я, ты всё быстрее бежишь Думаешь маятник — выдумка лишь?

Итак, передо мной два моих портрета — первый, начертанный чьей-то всевидящей, строгой рукой, нащупавшей самые потаенные биения моей бедной плоти, и второй — автопортрет — сотканный из нервных, хаотичных созвучий, — увы, способных отразить лишь отдельные черты моей мятущейся души. Но вместе они являли абсолютную картину моей двуличной, неприглядной сущности — женщины-оборотня. Я увидела, что всё сказано и прояснено до последней мелочи. Круг замкнулся, нет никакой надобности проходить по нему вновь. Да и желания нет. Это одномоментно — суд-приговор и казнь. Однажды моя счастливая глупая жизнь оказалась разбита мужчиной, который был для меня небом, солнцем и землей. Теперь, оставшись наедине с самой собой, я осознала, что обладаю чудесной властью прекратить мою несчастную мудрую жизнь по собственному произволу. С тех пор, как муж бросил меня и стал жить с другой женщиной, прошло много месяцев. За это время мне довелось пережить попеременно сочувствие, раздражение, презрение друзей и знакомых. Непонимание. Обветшание, разрушение дома, моей «норы». Отчуждение детей-детенышей, которым я готова была отдать себя без остатка, но которые предпочли совершенно другую жизнь, отвернулись от меня, не захотели использовать даже в качестве «дойной коровы». Я предоставила им полную свободу. Многие месяцы я цеплялась за обломки, пыталась начать новую жизнь. Но это были воздушные замки. А сколько часов я провела в молитвах, сколько раз я ждала, что вот раздастся звонок или лязгнет ключ в замке, я подниму глаза ему навстречу, чтобы он просто прочел в них: «Мой любимый, ты видишь, я ждала тебя!» Бессчетное число раз я мысленно набирала номер воображаемого космического телефона, пытаясь воспользоваться самой надежной божественной связью: «Услышь меня, милый мой! Услышь!» Всё впустую. Сказано: не искушай Господа своего. Он с ней. Он и прежде не отличался чуткостью, а теперь и подавно оглох; его уши, знать, зажаты меж ее опрысканными феромонами влажными ляжками. Я прошла весь этот адов круг и оказалась над спасительной бездной. Небо, солнце, земля пребудут вовеки. Но не для меня. К тому же, я не желаю дожить до того отвратительного отчаяния, чтобы оплевать и это небо, и солнце, и землю. И все равно уйти. Я устала от бессмысленного вечного ожидания, которое есть не что иное, как малая смерть. Я успела многократно передумать, перегрезить младенчеством, детством, юностью, восстановить в памяти всё до мельчайших деталей, до той скрупулезной степени, когда собственное прошлое, осточертевая, превращается в музейный экспонат. Я уже не хочу писать стихов только ради того, чтобы сознавать, что для меня еще не всё потеряно. Что за предмет поэзия, если нет предмета жизни? В ожидании возлюбленного супруга, я уже давно сижу не ступеньках освещенного солнышком крыльца, а на сыпучем краю могилы. Не знаю, можно ли утомиться счастьем, но несчастьем я пресытилась, о да! Еще немного, и я научусь разделять литературу и жизнь. Одинокая сорокавосьмилетняя баба — разве это не предел безысходности? Разве мои морщины когда-нибудь разгладятся, груди снова приобретут прежнюю упругость, а губы станут предметом вожделения? Продолжать эксперименты с жизнью в качестве старухи, ненавидящей всех и вся? Благодарю покорно. Хотя благодарить, собственно, некого. Возможно, у меня вообще не осталось желаний.

Я преклоняюсь перед умным, тонким анализом моего «я», приведенным в брошюре, полной искреннего смеха и слез, но, как бы то ни было, ее неизвестный талантливый, возможно, даже гениально проницательный автор, не в силах перенести меня через бездну моего личного отчаяния, не возьмет на себя моей неизбывной боли. Следуя его совету, я жду, я поднимаю глаза к небу, но снова возвращаюсь к себе — я все та же несчастная старая волчица; детенышам не нужны ее пустые сосцы, ее гнездо разорено и поросло бурьяном, ее божественный супруг забился в чужую нору. Я — та же женщина, я — угрюмая Пенелопа, которая напрасно ждет безумного Улисса, усевшись на краю могилы. Я слабая, безвольная женщина, Господи. Я не умею творить чудеса. Ты, Господи, всесильный, благой создатель неба, солнца и земли, которые отняты у меня. Самоубийство грех, негодное средство, но оно единственное, на что я способна, и оно будет моим маленьким преображением. Простите, детки, прости, мамочка. Боже, покарай меня слепую, невидящую Тебя грешницу, которая сама сотворила себе жестокого кумира и поклонялась ему одному — тому, который ее же и отверг, — а теперь со своей новой женщиной еще и посмеется надо мной — ничтожной истеричкой, во всем виноватой дурой!

Вот и всё. Ночная духота уже сменилась предрассветной прохладцей. Окаянный новый день наступает. Светлый и радостный. Я завернулась в простыню и, накрыв голову подушкой, скорчилась на чужом топчанчике. Я пересплю со своим решением, отдамся ему без остатка. В моей голове зазвучали просторные ленноновские аккорды — «Help!», — то есть так, как, говорят, он и предполагал вначале — в сверхмедленном темпе похоронного марша. Он пел, едва шевеля губами, с неизменной жевательной резинкой, в его хрестоматийных круглых очках отражалось насмешливое небо. Это длилось доли секунды, как вспышка, но я успела услышать, что спасение — в моем решении.

Я проспала почти целый день, а когда проснулась, увидела на стуле вчерашнюю брошюрку и поняла, что все мои проблемы и терзания остались в прошлом. Моя решимость уйти из жизни до своего следующего дня рождения была такой простой и ясной, никакого пафоса, словно я собиралась выпить… стакан воды. Сейчас или через пару месяцев — не важно.

Самое главное, в техническом смысле я была отлично подкована. Совсем не то, что тогда — в туманном девичестве, когда попыталась отравиться глупым снотворным. Не так давно я отыскала в интернете английский сайт для самоубийц, где были подробно описаны десятки чудесных, остроумных способов свести счеты с жизнью. Впрочем, теперь я понимала, что техническая сторона вопроса для меня уже не так уж важна. По крайней мере теперь меня совершенно не страшила необходимость перенести кратковременные страдания и боль. Я находилась в таком спокойном и уравновешенном, почти радостном состоянии духа, что, не боясь показаться смешной, могла бы воспользоваться любой техникой — стать второй мадам Бовари или Анной Карениной. Вплоть до самурайского харакири. Любовь, сочувствие, оправдание всяческой патологии? Уай нот? Того, кто принял решение, вопросы техники интересуют, как говорится, лишь постольку поскольку. Короче, несколько абсолютно надежных способов всегда имелось под рукой, а больше ничего и не требовалось. Главное, я прозрела и нашла самый короткий путь — прибегнуть к помощи не собственного скудоумного и малодушного, не человеческого, но Божьего Суда.


Я, конечно, не строила иллюзий, что какая-то там брошюрка сделала меня другим человеком. Еще смолоду мне крепко запомнилась любимая отцовская поговорка, работавшего в органах, которую он вычитал не где-нибудь, а в трудах Владимира Ильича Ленина: «Не думайте, что русский народ черпает руководствующие начала в брошюрках!..» Но я не раз перечитывала «Онтологию Степной Волчицы» — и всякий раз с таким чувством, словно беседую с внимательным, добрым другом; он не станет бередить мне душу из самолюбия, с ним можно расплеваться, а после сразу же помириться, поспорить, его, в конце концов, можно послать к чертовой бабушке, и он не обидится. Однако при всей безусловной проницательности и добрых чувствах этого друга, при всем его желании помочь бедной женщине, встать на мое место, он все-таки не смог сделаться мной самой, а значит, сокровенная сущность моей души была недоступна, неподвластна его влиянию и пониманию.

С другой стороны, я ни на минуту не забывала удивительного плакатика на чугунной калитке, который теперь казался мне сном или видением. Я словно приблизилась к другой, невидимой реальности. Мистика какая-то. Хотя, положа руку на сердце, я всегда недолюбливала и опасалась этих разговоров и увлечений «другими реальностями». Я и теперь поеживалась, вспоминая заманчивое приглашение посетить некую «волшебную сказку», которое, тем не менее, было снабжено предостерегающими оговорками типа «вход ограничен» и «только для брошенных жен». Как будто меня нарочито предупреждали, что, сунув нос в это дело, я раз и навсегда признаю себя «брошенной женой»… Помнится, с похожим чувством я смотрела на объявления, приглашающие народ на жалкие и дурацкие вечера знакомств «Кому за 30, 40, 50…» Тогда я, впрочем, облегченно думала: «Мне-то, слава Богу, это ни к чему! У меня-то есть и муж и семья!..»… Словом, разве я и так не брошенная жена? К тому же, таких как я, мильоны.

День за днем я бродила по нашему дачному городку в надежде снова увидеть тот чудесный плакатик, но — безрезультатно. Нигде не было видно и моей лотошницы с тележкой — ни около станции, ни на рынке. Однажды в районе полудня я машинально задержалась у подъезда одной из развалюх-пятиэтижек. Здесь толпились, перешептывались простоватые, но празднично одетые люди с цветами, лентами на плечах, просто местные зеваки. Первой моей мыслью было, что это похороны. Но перед палисадником стоял не катафалк, а старенькая «волга», украшенная серпантином и традиционным «пупсиком». До меня наконец дошло, что это свадьба, и все ждут, когда появятся «молодые». Каково же было мое удивление, когда показались «молодые», и я увидела, что они вовсе не молодые, а парочка моих лет, то есть тем, «кому далеко за…» Вообще говоря, в их возрасте побывать в браке вполне можно было не раз и не два. Странно они выглядели. Но мне сделалось очень радостно за них. Бог знает, почему пришла в голову мысль: «А что если бы и я вдруг тоже взяла бы да и вышла замуж?» Я даже прыснула от смеха. Интересно, как бы к этому отнесся мой нынешний муж? Может быть, вздохнул с облегчением? Мне почему-то казалось, что, соберись я замуж, я бы непременно была обязана спросить у него если не разрешения, то благословения. А он, пожалуй, еще стал бы привередничать, крутить носом: этот, мол, ему не по вкусу, поищи кого-нибудь получше.

Между тем «молодые» со свидетелями уселись в машину и укатили, а зеваки стали неспешно расходиться. Как будто ничего и не произошло. До моего уха лишь долетели несколько сальных реплик — как раз по поводу возраста жениха и невесты. Затесавшись среди зевак, я почувствовала себя неловко — вот еще тоже неудержимая старушечья страсть-любопытство — глазеть на свадьбы и похороны! Я уже хотела развернуться, чтобы поскорее отправиться своей дорогой, как заметила среди зевак ту самую рыжую бабу-лотошницу на свиных ножках, которая тогда прилепляла на чугунную калитку объявление, а потом сунула мне удивительную книжечку.

Я-то ее узнала, но она даже не взглянула на меня, в упор не видя, хотя я горячо закивала ей, как старой знакомой, и заискивающе заулыбалась. Более того, брезгливо и надменно поморщившись, она развернулась и поспешила прочь, наклонив голову с прилизанными редкими волосьями и тряся жирным задом — точь-в-точь хрюшка. Как дура, я побежала за ней, продолжая заискивающе улыбаться и кланяться на ходу.

— Вы не подскажете, а сегодня будет волшебная сказка? — смущенно, да еще каким-то нелепым заговорщицким тоном пробормотала я.

— Какая еще волшебная сказка? — насмешливо фыркнула лотошница и, на секунду остановившись, смерила меня с головы до ног таким взглядом, словно перед ней была городская сумасшедшая или особа легкого поведения. — Знаете что, дама, — посоветовала она, — если уж так невмочь, приходите как стемнеет туда, где все свои…

Покраснев до ушей, я растерянно остановилась, а она ушла. Одно из двух — либо она меня не узнала, либо я была сама не своя. Хуже всего, что я ляпнула эти странные слова — «волшебная сказка». Как будто весь мир навис надо мной и презрительно хохотал. Так мне и надо, подумала я, опять размечталась, начитавшись брошюрок. А это всегда вызывало в людях отвращение.

Стоит ли говорить, что у меня и мысли не было последовать ее совету и отправиться вечером в местное заведение под вывеской «ВСЕ СВОИ».

В привокзальной лавочке я купила булочку с изюмом. Изюм выковыряла и съела, а булочку выбросила. По небу плыли легкие облачка, и солнце не жгло. Как это ни странно, погода мне начала даже нравиться. Потом я решила прогуляться по дачному поселку по другую сторону от железной дороги, долго ходила между линиями, рассматривала через заборы домики и участки, пока неожиданно не натолкнулась на знакомую поэтессу, с которой не виделась несколько лет, только перезванивалась по телефону. Она была старше меня, ей было уже сильно за пятьдесят. Мне нравились ее молодые стихи, да и человеком она была великолепным. Такие добрые, чуткие души, особенно, среди поэтесс, встречаются крайне редко. Долгие годы она была официальной любовницей и собутыльницей одного очень известного литератора-патриота, знатока русской истории и русской души, умершего в прошлом году после того, как в третий или четвертый раз он решил «зашиться». Находясь в «завязке», он, тем не менее, обожал широкие застолья, за которыми по обыкновению проходило духовное общение нашей интеллигенции, и всё с азартом подливал своей подруге-поэтессе, пока та не сделалась алкоголичкой. После его смерти, она жутко опустилась, пила по неделям, не могла устроиться даже корректоршей, жила Бог знает чем, крохами, которые удавалось вымолить в литфонде. А ведь, несмотря на пьянство, она трогательно и самоотверженно ухаживала за матерью, глубокой старухой, — что, опять-таки, говорило о ее на редкость благородной душе. К тому же, у нее, бедной, скорбящей и носящей траур по недавно умершему единственному другу и возлюбленному, разгорелась молчаливая, но беспощадная война с законной вдовой литератора, престарелой идиоткой и мещанкой, — за право хранить память об усопшем. Увы, несмотря на скудоумие, законной вдове удалось совершенно отсечь поэтессу от всех архивов, которые она умудрялась сама обрабатывать и, пользуясь громкой фамилией, пристраивать публикации. В результате поле боя, где происходила ожесточенная схватка двух женщин, ограничилось могилой литератора. Скажем, поэтесса обсаживала холмик какими-то редкостными изящными папоротниками, а вдова тут же выкапывала их и выбрасывала на помойку, обсаживая могилу пошлыми фиалками. Поэтесса красила ограду в благородный серебряный цвет, а вдова покрывала мещанской позолотой.

Оказалось, что этим летом поэтессу вместе с полупарализованной старухой-матерью пустили к себе на дачу приживалками какие-то дальние родичи или знакомые. Мы обнялись-расцеловались. Она всплакнула у меня на плече, и я прослезилась. Потом мы прочли друг другу по нескольку последних стихотворений. Честно говоря, ее стихи показались мне ужасными, совершенно не похожими на ранние — беспомощными, почти полуграмотными. Подозреваю, что и мои стихи не пришлись ей по сердцу. Она стала пересказывать мне всё то же — про папоротники и фиалки, и я ей всё то же — про моего сбежавшего мужа. К слову, она сообщила, что сейчас мой муж и его нынешняя подруга, которая, как известно, отличалась необычайной деловитостью, проживают по льготной путевке в подмосковном доме творчества и, вообще, ведут шикарный и очень светский образ жизни, — а именно, она пытается ввести его в высшее общество, знакомит со своими бывшими мужьями и любовниками. «Она очень талантливая, видно, что много страдала», — сказала я. «Страдалица-сучка», — сказала поэтесса. Она уверяла, что я обязана молиться за него и ждать вечно. «Я тоже все терпела, я сама уж как семнадцать лет не трахана!» На днях я должна была выцарапать аванс в издательстве, и отдала ей все деньги, которые были при мне. Правда, денег оказалось совсем немного. Грустно было наблюдать, как у нее благодарно загорелись глаза, а сама она сразу засуетилась, зачесалась: было ясно, что ей уже не терпится бежать в магазин. «Тебе сейчас столько же лет, сколько Марине Цветаевой», — между прочим заметила она. Я вздрогнула, уж в который раз изумляясь этой мистической, почти пророческой гиперчувствительности поэтических душ. Как удачно, что этим летом мы оказались соседями! Мы нежно и трогательно распрощались, я пообещала, что теперь буду к ней часто-часто заходить. В эту минуту моя душевная раздвоенность, яростный антагонизм двух заключенных во мне сущностей стали особенно очевидны. Одной из них — женщине, дамочке — страстно хотелось утешиться, утопить печаль в невинных, хотя и на грани подлости женских сплетнях, в бесконечном перемалывании одного и того же, в мазохистском переливании из пустого в порожнее. Другой — Степной Волчице — до рвоты были омерзительны эти дамские присюсюкивания. От разговоров всуе о сокровенном идоле хотелось завыть, зверски оскалить зубы. Чужой, сучий нос, просунутый в мою разоренную нору, с плотоядным любопытством втягивающий священный запах моего самца, был тягчайшим оскорблением, от которого кровь в моих жилах превращалась в гнилую черную воду, а окружающий мир казался мрачной зловонной помойкой, где роются лишь шелудивые псы, а волки обходят далеко стороной. Но ужас заключался именно в том, что в данном случае в зловонную помойку превратился весь мир, а значит, обойти, избежать его не было никакой возможности, — разве что воспользовавшись советами с сайта самоубийц.

Распрощавшись с моей доброй поэтессой-алкоголичкой, я почти мгновенно забыла о ней, словно ее и не существовало вовсе, и вернулась домой. Затворившись у себя в светелке, напившись кофе вприкуску с анальгином и включив ноутбук, я принялась за чтение — за давно отложенные восхитительные «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон, средневековой японской гейши, то есть придворной проститутки, — но беззащитной и трогательной, как пушистые птенчики, которых она описывала, — видимо, в перерывах между дворцовыми оргиями. Один мой знакомый писатель уверял, что буквально плачет над этими страницами, как ребенок, видя в древней гейше недоступный, как луна, идеал женщины. Вот, мол, между прочим, пример для подражания. Не знаю, мне почему-то кажется, что у нынешней подруги мужа есть с ней что-то общее. После того, как ее использовали так и сяк, пишет наивные, как девочка, этюды о птенчиках и щеночках. Кстати, другой наш общий знакомый серьезно убеждал меня, раз уж такая страсть и любовь, смотреть на вещи шире, поехать в дом творчества, в компании мужа и его подруги поучаствовать в пирах души и тела. Плюс все эти разговоры о монашках-блудницах, о Марии Магдалине, которой восхищался сам Христос. В такие моменты мне действительно хочется заживо зарыть себя в могилу, чтобы в ночь языческого беснования меня отрыли некрофилы-сатанисты, и во время свершаемой ими черной мессы ожить, взвыв так, чтобы со всей их кодлой случился родимчик, — вот тогда-то прямиком и отправиться туда — на пиры души и тела!

Я старалась мысленно цепляться за дорогие имена и образы. Но теперь все они казались мне карикатурами, вроде тех оборотней и вампиров, которых откапывают сектанты. Или, в лучшем случае, — пустыми, блеклыми банальностями. Кажется, у Стивена Кинга (нашего с дочкой любимого писателя), я читала про какую-то неадекватную фантастическую волчицу, посреди жаркого лета заболевшую водобоязнью, то есть бешенством. Эта волчица каким-то образом сопоставлялась с главным персонажем, мужиком-маньяком, который шел по следу беглой жены, попутно загрызая зубами то одну, то другую случайную жертву. Причем весь фокус заключался в том, что, в отличие от самцов, которые загибаются от этой заразы уже через неделю-другую, самки еще много месяцев могут бродить по окрестностям, наводя ужас на окрестных жителей. Инкубационный период и всё такое. Только теперь до меня вдруг дошла мысль, на которую, возможно, намекалось в романе. А именно, что, может, маньяк был вовсе не маньяк, а жертва. То есть, учитывая подсказку с инкубационным периодом, бешенством мужика первоначально заразила сама же его сбежавшая жена, у которой случались невероятные галлюцинации и за которой он потом погнался… Может быть, и я — взбесившаяся волчица, заразившая своего мужа?.. Бред. Бред. За мной-то муж не гоняется. За мной вообще никто не гоняется.

И всё-таки с каким-то животным бешенством, словно действительно пытаясь себе что-то доказать, я захлопнула ноутбук, сбежала по лесенке вниз, побежала в хозяйский душ и встала под струю. Стало быть, фаза водобоязни еще не наступила. Взглянув в запотевшее зеркальце, я подняла руки и понюхала свои заросшие подмышки. Никакого запаха я не обоняла. Чьи подмышки, по примеру своего любимого нобелевского лауреата Шолохова, нюхает теперь муж? Тогда я стала тупо тереть себя мочалкой, лить на голову шампунь. Потом, схватив бритвенный станок, принялась начисто брить всё, что только было на теле — начиная от подмышек, кончая лодыжками. (За исключением прически, конечно!) Это было похоже на ритуальное действо, на таинство, на попытку превращения волчицы в женщину. Мне хотелось соскрести с себя не только волосы, но и кожу с мясом. К счастью, соответствуя рекламе, бритвенные лезвия действительно обеспечивали шелковое бритье. Я накинула халат и бегом вернулась к себе наверх. Я натерлась дезодорантом, понюхала подмышки. Пахло дезодорантом. Это меня немного успокоило. Стало быть, определенной логике мир еще подчинялся.

Дело в том, что мне ужасно захотелось общения. У меня был один близкий приятель-писатель, он сейчас как раз сидел в Москве, и я решила напроситься к нему в гости. Тем более что в настоящий момент, насколько мне было известно, он был относительно свободен, так как дочку, воспитанием которой был занят фактически круглый год, и которая была как раз ровесница моему сыну, отправил в престижный скаутский лагерь. Пусть считает меня хамкой, наглой, свихнувшейся идиоткой. Вообще говоря, мой приятель считал меня очень умной женщиной. Его, видимо, искренне удивляло, что в женщине есть что-то, кроме… Во всяком случае, он обожал со мной поговорить. Его идеей-фикс было самосовершенствование, путем возбуждения в себе и в окружающих правдивости. К тому же, по его собственному признанию, он был человеком верующим. Мы часто перезванивались, могли говорить по три-четыре часа в один присест. В это трудно поверить, но, оказывается, это возможно. То ли он тоже был со сдвигом, то ли решал какие-то свои проблемы. Может, то и другое. Со своей-то женой-бухгалтершей-аудиторшей ему, видно, и поговорить особенно было не о чем.

Предупредив хозяйку, что сегодня вернусь очень поздно или вообще не вернусь, я села на электричку и полетела в Москву. В электричке я всю дорогу размышляла об этом моем приятеле, которого я про себя называла господином N. Кстати, тоже большим почитателем Джона Леннона.

Иногда он казался мне пародией на литературного барина, глупым попугаем, у которого в голове полный кавардак. А иногда мне казалось, что я могла бы, как в свое время император Александр после беседы с Пушкиным, сказать про него, что только что беседовала с умнейшим во всей России человеком.

Когда-то мы крепко дружили все вместе — то есть я, мой муж и он. После ухода мужа он что называется взял мою сторону и теперь анализировал мою ситуацию, мои отношения с мужем с позиции сочувствия. Мужа, понятно, это бесило, даже глаза белели. Раз или два потом они еще встречались и, кажется, на идейно-эстетической почве расплевались окончательно. Муж на моих глазах даже вымарал телефон N. из всех своих записных книжек и не раз повторял, что ушел от меня именно потому, что, дескать, не собирается жить, как бедняга N., — а главное, помереть в одних и тех же замшелых четырех стенах; что N. вообще теперь должен ему дико завидовать. Что касается N., то, даже не будучи психиатром, он без колебаний диагностировал у мужа начало шизофрении, отягощенное запоздалым мужским климаксом. Со свойственной ему основательностью, порывшись в книгах и запасшись цитатами из последнего произведения мужа, он представил мне полное обоснование своей точки зрения — в синтаксическом и стилистическом аспектах. Такие мужнины бриллианты, как «Он смеялся голосом икающей выпи» или «Их взгляды били прямой наводкой, как по живому танку, лишенному брони» господин N. как раз считал наилучшей иллюстрацией своего диагноза.

— Этого так просто, с наскоку, не охватишь, — восклицал господин N., цитируя мужа и хватаясь за голову. — Такой метафоризм-метеоризм требует поэтапного осмысления. Попробуйте-ка представить человека, который смеется «голосом», причем не просто голосом, а голосом выпи, причем не просто голосом выпи, а голосом икающей выпи!.. Я уж не говорю про эти «бьющие прямой наводкой взгляды». Нужно иметь недюжинный художнический талант и фантазию, чтобы сначала нарисовать в своем воображении танк, а затем, мысленно лишив его брони, представить, что этот лишенный брони агрегат, еще и живой!

Не суди, да не судим будешь, думала я про себя.

— А чего стоят его смехотворные программные заявления! — кипятился господин N. — Вот, в авторском отступлении он прямо заявляет: «Бог — на небе, я — на земле!», А в другом месте признается: «Глисты Мальчиша-Плохиша сидели во мне задолго до моего рождения…»

В общем, суммируя и подытоживая, господин N. пришел к заключению, что это уже не банальная графомания, а явное умственное помешательство, мания величия. В этих и им подобных аутически-бредовых высказываниях моего мужа налицо нарушение мышления и расстройство сознания со всеми характерными признаками — причудливостью стиля, ассоциативной разорванностью нагромождаемых образов, герметичностью символов, злокачественностью неологизмов, включая галопирующее чередование острых фаз маниакальной Богоизбранности и депрессивного комплекса собственной неполноценности…

Боже мой, с кем нам приходилось жить!

Из уважения к господину N. я не возражала. Но про себя думала, что здесь обычная для литераторов ревность плюс борьба мужских самолюбий. К тому же, я всегда считала мужа гением, — во всяком случае, не меньшим, чем господин N. Последний, к слову сказать, был поклонником всяческих «высших социологий». Все у него выходили дегенератами и примерами бытового помешательства. Особенно, писатели, с их уверенностью в своем мессианском предназначении, параноидальным стремлением улучшить этот и без того прекрасный мир. И я, конечно, тоже. Со всеми прелестями садомазохистского комплекса. Это было очень обидно. Но я терпела. Кто знает, может быть, действительно не без того? Впрочем, господин N. отлично умел подсластить свои горькие пилюли. Себя он тоже анализировал, даже находил некоторые дегенеративные признаки, но было сразу ясно — лишь для виду, для отвода глаз, — а в глубине души дегенератом себя ничуть не считал. Куда там — гений и есть гений.

Так или иначе, все эти годы господин N. был для меня единственным спасательным кругом. Ему я звонила, стоя на балконе, глядя в манящую семнадцатиэтажную бездну или сидя в ванной с бритвой. Он меня действительно понимал, по-настоящему, искренне жалел. Я чувствовала это, ценила и уважала его, — настолько, насколько вообще способна Волчица ценить и уважать человека.

— А что, — застенчиво говорила я, — может, мне тоже взять да изменить мужу. Вот найду себе какого-нибудь банкира и заживу припеваючи… Где бы мне найти банкира, а?

— Не знаю, — бормотал он, косясь меня таким недоуменным взглядом, что я казалась себе похожей на чучело, не годное даже для того, чтобы пугать в огороде ворон.

Что касается книг господина N., то вот уж тот случай, когда произведения абсолютно непохожи на своего создателя! Он был автором нескольких необыкновенных, вселенских романов, настоящих подарков русской литературе, — известных, однако, лишь двум десяткам читателей, и, пожалуй, мог быть причислен к гениальным неудачникам. Откуда в нем эти загадочно-необъятные миры — ума не приложу? Он, конечно, давил на меня своим авторитетом, но я вполне допускала, что если литература как таковая вообще сохранится, то место классика ему обеспечено. «Все писатели делятся на две группы, — говорил он. — Одни считают литературу словесным поносом, другие — геморроем. Я же не принадлежу ни к тем, ни к другим…»

Иногда он казался мне фантастически свободным человеком (неудивительно, что любое ничтожество чуяло эту внутреннюю свободу за версту и заведомо проникалось к нему лютой ненавистью), а иногда — задерганным неврастеником, закованным в бесчисленные комплексы неполноценности. Перечислять его странности — о, для этого нужно запастись терпением! Невероятное сочетание самовлюбленности и самоиронии, замкнутости и откровенности, лицемерия и честности. Желчь и нектар в одном флаконе. То он казался милым Винни-Пухом, то был похож на угрюмого Степного Волка. Если только Степной Волк мог быть примерным отцом и семьянином. Как бы там ни было, Герман Гессе, по его собственному признанию, был его любимым писателем. Впрочем, у кого только он не был любимым писателем, тут же смеялся мой знакомый. Кстати, он-то и подбросил мне, женщине, идею — писать дневники по канве этого культового романа. Однажды, прогуливаясь со мной у книжного развала и вдохновившись неожиданной идеей, указал на книгу, которой зачитывался в молодости. «Вот, — воскликнул он, — если бы ты взяла и буквально переписала ее — от женского лица и, наполнив собственным опытом, — могло бы получиться любопытное, предельно откровенное произведение, принадлежащее перу женщины. Без обид, но ведь, кажется, вы, женщины, до сих пор не создали ни одного действительно культового, программного произведения, честного произведения, в основе которого лежал бы и стопроцентно женский образ и архетип. Великолепная мысль! Стебная Волчица! Хоть самому взяться за перо! Ей-богу, если в ближайшие пару месяцев ты не напишешь бестселлер, я сам засяду за книгу…»

Время от времени, поборов лень и барское отвращение к ремесленничеству, он тоже брался что-нибудь переводить. Ради денег. Мы частенько выручали друг друга финансами. Главным образом, конечно, я его. Сам-то он, будучи с издателями гордым и привередливым, последнее время гроша ломаного не мог заработать, вынужден был сидеть на шее у жены. Оскорблялся, тосковал из-за этого, бедный, ужасно. (Не то что мой муж; моего-то это ничуть не огорчало…) Каюсь, я не раз наступала (и вполне осознанно) на этот его больной мозоль — вынужденное паразитирование, — что, опять-таки, в очередной раз доказывало его правоту — насчет моего безграничного садомазохизма. То есть, с одной стороны, мне как воздух были нужны встряски в виде его горьких критических пилюль, а с другой, презирая саму себя, я мстительно затаивалась, чтобы, выждав удобный момент, побольнее укусить моего гордеца-сибарита. Например, многозначительно обмолвиться, что вот, мол, кто-то из знакомых предложил денежную халтурку в издательстве, а я, как назло, уже подписалась на копеечную работу. В его глазах тут же вспыхивала надежда: не предложу ли я выгодный заказ ему. Но, сделав паузу, я с вздохом признавалась, что, будучи в полной уверенности, что ему-то, большому писателю и мастеру, халтура ни к чему, переадресовала ее своему блудному мужу — может быть, в нем, наконец, проснется совесть и, подхалтурив, он и нам пришлет немного денежек.

Бывая в гостях у господина N., мы затворялись в его кабинете и, пока его жена смотрела телевизор и варила борщ, откровенно изливали друг другу то, что накопилось на душе. К слову сказать, сначала это меня жутко злило: что его жена так мне доверяет, как будто я не женщина, — но потом привыкла. Что ж, каждом монастыре свой уклад. К тому же, она была очень и очень неглупа. Иногда меня подмывало сказать ей, если не гадость, то какую-нибудь колкость. Господин N. шутил, что у них на кухне в двух попеременно гудящих холодильниках хранятся сердца соперниц, которых она с ним застукала. Но, при его желчности, я бы не удивилась, если бы в одном из холодильников обнаружилось тело какого-нибудь умерщвленного соперника-литератора, а в другом — голова несчастного. Господин N., между прочим, категорически это отвергал, уверяя, что способен расчленять и бальзамировать своих соперников разве что в своих произведениях.

Супружеский стаж господина N. был, страшно подумать, больше двадцати лет. Сущность своих отношений с женой на данный момент он определял просто и ясно — по Фрейду: оба партнера приходят к полноценной, счастливой гармонии лишь в том случае, если муж чувствует к себе со стороны жены «материнское отношение», а жена, в свою очередь, ощущает себя его «дочкой». Он, кажется, был убежден, что жена ему не изменяет. Я же, со своей стороны, такой полной уверенности не испытывала. Допоздна на работе. Банкеты с сослуживцами, и вовсе до утра.

Итак, с коробочкой фруктовых пирожных я остановилась у подъезда, не без зависти взглянув на окна писательского «гнездышка», робко позвонила снизу в домофон.

— Как ты там, жив? — как можно веселее поинтересовалась я, но вышло как-то уж совсем замогильно.

— Как тебе сказать, — растерялся он, запнувшись на полуслове, как человек, у которого под ногами прошмыгнула черная кошка.

— А я вот решила… в гости напроситься!

— Чудесно, милая, — ласково воскликнул он, распахивая дверь, — конечно, заходи! Прекрасно выглядишь.

— А ты как раз жутко бледный, — сочувственно покачала головой я. — Наверное, совершенно не бываешь на воздухе, бедняжка.

Какое всё-таки чудо и счастье, что в наше время и в нашем возрасте люди могут зайти в гости друг к другу просто так без звонка, по-русски, без всяких протокольных договоренностей!

Но мой визит с самого начала принял странное направление. В кабинете моя взгляд прилип к портретику-фотографии Джона Леннона в палисандровой рамочке с изящной надписью: «Джон — Живая Легенда». Не знаю почему, но на сей раз, вместо обычного умиления, этот потусторонний лик вызвал у меня тошноту. Передо мной было не лицо, а посмертная маска, которой ее обладатель прикрылся, чтобы не выдать своего презрения к современному миру — в частности, к этому писательскому кабинету, в четырех стенах которого самодостаточный, самодовольный писатель господин N., видимо, действительно намеревался рано или поздно отдать концы. («А в скольких стенах прикажете помирать? — юмористически улыбался хозяин. — В трех? А может — в пяти?..») Его жена выглянула поздороваться. Досконально знающая мою историю, деликатно она осведомилась о маме, о детях. Что я могла рассказать? Что последний раз, когда я приезжала к матери на дачу, где жил мой четырнадцатилетний сын, мне показалось, что попала в зону стихийного бедствия, где долго бушевали ураганы и цунами. Все вещи (тарелки, вилки, чашки, молотки, пилы, гвозди, штаны, кеды и так далее) были равномерно рассеяны по всему дому и по участку, подтверждая идею о том, что вселенная неизбежно стремиться к энтропии и хаосу. Маму я застала в огороде, обиравшую с кустов картошки колорадского жука. В нужном месте, свернутые пучком, лежали листочки со стихами моего мужа. Сын, несмотря на то, что был полдень, спал, свернувшись калачиком в ворохе пестрых одеял и накрывши голову подушкой. Хороший, очень способный мальчик. Рядом мерцал компьютер с какой-то брошенной посередине игрой. Между прочим, совершенно самостоятельно сын разыскал по интернету какой-то международный благотворительный образовательный фонд, списался с организаторами, с успехом сдал заочные тесты, получил приглашение за границу с проживанием не то в афро-американской семье, не то в интеллектуальной коммуне. Он уверял, что все нормальные ребята (хорошо еще не выразился «пацаны») знают, что в России делать нечего. Для поездки ему требовалось оплатить билет в один конец и официальное согласие родителей. Разве я имела моральное право отказать ему, и, возможно, тем самым поломать мальчику всю биографию? В конце концов — пусть решает отец, решила я. Должна же и на нем лежать какая-то ответственность? Кстати, моя старшая, совершеннолетняя дочь, насколько мне было известно, выходила замуж за какого-то невинно осужденного человека, с которым познакомилась по переписке. Ее идеалом была мать Тереза. Собираясь уезжать, чтобы быть поближе к избраннику, она уже паковала вещи. Что я могла с этим поделать? Ровным счетом ничего… Неудивительно, что в этот раз портретик «Живой Легенды» на меня подействовал таким угнетающим образом.

Сначала мы пили чай на кухне между двумя попеременно гудящими, достопримечательными холодильниками. Господин N. с обычной своей горячностью, ухватившись за какой-то случайный предлог, с пол-оборота переключился на любимую, так или иначе варьировавшуюся в его словесных импровизациях тему: благородное вселенское одиночество талантливого писателя на фоне окончательного разложения русской культуры.

— Смотри, — восклицал он, кивая на телевизор, — сегодня за утренним кофе я краем глаза ухватил какую-то передачку. Там разоблачали очередные аферы с так называемыми патентованными лекарствами. Всё просто как палец. Не нужно ни серьезных научных исследований, ни многих лет работы. Сенсационные панацеи. Разливают по пузырькам водопроводную воду, бухают огромные деньги в рекламу, а потом в качестве новейшего революционного препарата продают по баснословной цене зомбированным рекламой обывателям. Вот, дескать, по ком тюрьма плачет… Но, что самое любопытное, переключаюсь на другой канал, а там, в телемагазине — рекламируют тот же самый фантастический эликсир. Ученые, академики, а также бывшие неизлечимо-больные, чудесно исцелившиеся, взахлеб расхваливают уникальный препарат. Тут же телефоны и адреса для покупателей. Я, признаюсь, и сам вполне мог бы попасться на эту удочку… — качал головой он. — А между тем, нечто подобное происходит и во всех других областях. Нынешних авторов и книги готовят и продают по тому же рецепту — как пузырьки с водопроводной водой! Хорошо еще, если более или менее чистой, а не с гепатитом и холерой… Современная литература — сплошное надувательство!

После чая мы как обычно уединились у него в кабинете. Я поинтересовалась, не мог бы он одолжить мне пару тысяч, пока я не получу из издательства. Он немедленно вскочил и вышел взять денег у жены. Вернувшись и молча вложив мне в руку деньги, господин N. продолжил прерванную мысль о современных литературных фальшивках, которую ему, очевидно, не терпелось развить.

— Ты скажешь, — воскликнул он, — ничего удивительного, так было всегда… Действительно, с одной стороны, казалось бы, мошенничество старо как мир. Но с другой — если учесть революцию в средствах массовых коммуникаций, глобализацию и тому подобное, — мы увидим, что на этот раз оказались в ситуации небывалой, исключительной. Все сферы жизни, все мыслимые и немыслимые ниши забиты такими подделками. Будь то промышленность или кустарные промыслы, официальная культура или андеграунд. В лучшем случае, вся наша жизнь одно гигантское плацебо. И никакими законами и постановлениями этого не остановишь. Когда все сводится к жонглированию словами, этим любимым инструментом дьявола, лазейка всегда найдется. У обыкновенного человека нет ни времени, ни возможности искать настоящее — ведь это все равно, что искать иголку в стоге сена. Другим словами, еще немного — и проблема идентификации истины будет заключена в экстремально узкие рамки. Плацебо истины. А, каково?! Проверить истинность того или иного явления можно лишь ценой своей собственной жизни, на своей собственной шкуре. Мы имеем дело с реальностью, которая, по большому счету, не зависит ни от усилий отдельных личностей, ни от общественного устройства, ни от нравственности с моралью. Ситуация, о которой первые экзистенциалисты, могли лишь мечтать!.. Уникальная ситуация! Тут мы приходим к развороту проблемы в серьезную богословскую плоскость. Оказавшемуся один на один с миром, где правит дьявол, предоставленному целиком и полностью своей свободной воле, современному человеку предоставляется возможность в полной мере испробовать и оценить справедливость идеи Божественного Провидения! Ох, недаром святой Иоанн Богослов пророчествовал, что настанет время, когда со всех сторон нам будут кричать в уши: «Там Христос!.. Здесь Христос!..» Не ходите, не ищите…

В таком духе господин N. мог разглагольствовать часами, и обычно его рассуждения, как игра языков пламени или плеск водопада, оказывали на меня почти психотерапевтическое, эмоционально-расслабляющее воздействие — относительная, но все-таки замена моему ушедшему супругу. По крайней мере эрзац-замена разглагольствованиям мужа. Даже почудились его лекторски-параноидальные интонации. У мужа была своя теория. Он считал, что мир это, грубо говоря, колесо со спицами, упиравшимися к коммунистическо-христианский идеал, а его общественно-политическая устойчивость есть постоянно трансформирующий геометрический объект, вроде трапеции, эволюционирующий от треугольника до прямоугольника и обратно. Плохо то, что, в отличие от сноба господина N., муж спешил изложить эту свою теорию всякому встречному и поперечному. Неловко было видеть, как люди смотрят на него при этом.

Словно почувствовав, что я использую его подобным психотерапевтическим образом, господин N. с едва заметной досадой поморщился (вероятно, ему стало немного обидно, что он, в некотором смысле, в качестве резиновой куклы мечет бисер перед той, которой было бы достаточно «треугольников и трапеций») и резко переменил тему. Ни с того, ни с сего вспомнил о подборке моих стихов, которую я ему прислала несколько недель назад и о которой он до сих пор помалкивал. Удивительная память. Педантично и аргументировано, строчкой за строчкой, с доброжелательной, но оттого еще более обидной снисходительностью он в пух и прах разнес мои бедные поэзы. Дружески. Абсолютно справедливо. За беспросветно упаднические интонации. За дегенеративно-суицидальные наклонности. За поклонение тому же языческому божку. Так, наверное, побивали камнями грешников праведные и богобоязненные древние иудеи. От обиды меня потемнело в глазах. Едва не плача, я наклонила голову, чтобы он не заметил моего состояния.

— Но самое интересное, — продолжал он, — я вдруг увидел, что по стилю и языку твои стихи стали чрезвычайно напоминать тексты твоего супруга. Да-да, если разобраться, ты ужасно похожа на своего мужа! Точная копия. Так сказать плоть от плоти. Кстати, умственное помешательство, как известно, заразно. Если запереть нормального человека в одной палате с шизофреником, через месяц он тоже сойдет с ума. А ты жила с ним целых восемнадцать лет. Не удивительно, что пропиталась его соками насквозь…

Мне казалось, что то и дело называть мужа душевнобольным — не только в высшей степени несправедливо, но, по крайней мере, жестоко. Впрочем, то, что я чувствовала, лишь подтверждало правоту господина N. Он как всегда был прав. То есть, когда он проходился по мужу, мне действительно казалось, что он топчет мои самые дорогие святыни.

— Ты прав, — промолвила я, пряча глаза, из которых вот-вот были готовы закапать слезы. — Спасибо. Как будто я сама не знала, что я бездарность, ничто…

— Всё, что я сказал, — с характерной для него деликатностью поспешно оговорился он, сдабривая пилюлю, — это, как говорится, не утверждение, а только гипотеза. К тому же, мое сугубо частное, всего лишь субъективное мнение…

Протяжно вздохнул. У него на лице было написано, что про себя-то уверен, что я не в грош не ставлю его критику и, конечно, останусь при своем мнении, что мои жалкие стишки — вершина мировой поэзии.

Мы немного помолчали.

— А знаешь, — сказал он, — мне иногда кажется, что твое единственное спасение, чудесное и радикальное исцеление возможно только в одном случае. Если бы твоего божка, который предал тебя и бросил, вдруг на время прогнали оттуда, где пригрели сейчас, и он бы снова вернулся к тебе. Вернулся бы он, естественно, как ни в чем не бывало. Как Улисс из странствий. Со всеми своими запахами — старыми и вновь приобретенными. Ты бы немного пожила с ним — вот когда бы для тебя наступил настоящий ад: прислушиваться к каждому шороху, вздрагивать от каждого телефонного звонка, мучиться ревностью во всякое его отсутствие!..

Совершенно уничтоженная, эмоционально задавленная, я продолжала молчать. Уж лучше бы мне провалиться сквозь землю. Если бы муж вернулся, я бы, наверное, до смерти замучила его в постели — столько во мне за все эти месяцы накопилось нерастраченной энергии.

И тут мой взгляд опять упал на портретик Джона Живой Легенды. Меня озарила крамольная мысль. Почти открытие. Вообще-то, я просто хотела сменить тему, — мы и так до неприличия углубились в мою супружескую жизнь, — и, как в гипнозе, задумчиво проговорила:

— Всё-таки как-то странно: на одной полочке у тебя стоят православные иконы Иисуса Христа, а на другой — портрет Джона Леннона…

— Ну и..? — недоуменно дернул плечами господин N. — Что ж тут странного?

— Ты же сам говорил, что нельзя служить двум господам одновременно!

— Это не мои слова — так в Евангелии написано.

— Ну вот! На одной стене у тебя Спаситель мира, а на другой — рок-идол, откровенный антихрист. По крайней мере записной богохульник, воинствующий сатанист. Нелогично как-то.

— И это ты о человеке, — обиженно закудахтал господин N., задохнувшись от негодования, — который, может быть, впервые за две тысячи лет с такой убедительностью провозгласил на весь мир, что всё, что нам нужно это любовь! А значит, привел к добру и любви миллионы и миллионы людей!

Господин N. сходу принялся сочинять целую теорию, из которой ослепительно ясно следовало, что тернистый путь Джона, сродни пути святого Павла, а сам Джон — чуть ли не мученик. Не говоря уж, что умер насильственной смертью, что его убил одержимый бесами явный маньяк. То есть по всем канонам это освободило его от всех грехов. Практически сын человеческий. Мол, он лично знает одного старого битломана, ставшего на фундамент твердой православной веры и теперь, якобы, сделавшегося монахом и звонарем, благоговейно вызванивающим на колоколах: «Всё, что нам нужно, это любовь!..»

Однако я упорствовала, доказывая свое, хотя сама так не думала, а скорее, уже была на стороне господина N. Ему было меня отчаянно жаль. У него на лице было написано, что, пожалуй, такие тупицы, как я и мой муж, и погубили культуру с литературой, а не какие-то там подделки и мошенничества. Еще ужаснее было то, что я продолжала твердить, что нельзя служить двум господам одновременно, что его душа расколота похуже, чем у моего мужа, которого он так походя записал в шизофреники и графоманы.

— Вовсе не походя, милая! — в отчаянии крикнул он. — Вовсе не походя! Пойми, я и теперь пытаюсь избавить тебя от черной кармы!

— Что-то не сходится у тебя в твоей вере, не так ли? — горько усмехнулась я, не слушая его.

У господина N. даже челюсть отвисла.

— Давно хотела тебе это высказать…

Последняя фраза была уж и вовсе гадкая, бабья. Особенно, если учесть, что ничего такого я ему не собиралась говорить — ни давно, ни недавно. Как будто господин N. и правда был мне мужем или любовником. Не говоря о том, что какой-нибудь час назад заняла у него денег. Волчица затравленно завыла и бешено заметалась. Но об этом было известно только мне.

Потом я вдруг запнулась, меня затрясло, и у меня из глаз ручьем полились слезы.

Господин N. был до того обескуражен, искренне расстроен, что тут же принялся на все лады клеймить себя самого: что он, дескать, и плохой человек, и плохой отец, и семьянин плохой, и христианин. А я для него всегда была примером доброты, любви, верности, ума, и что вообще он мне многим обязан.

Ах, как я сочувствовала ему в этот момент! Но, что удивительно, чувствовала, как будто меня саму разрывает на части. Я что-то бессвязно бормотала, не в состоянии найти верные слова, не в силах поймать его на лжи, которую чувствовала не только в излагаемых им аргументах, а во всем его личности. Как же я себя ненавидела! Я его благодарила, готова была ему руки целовать, а в горле у меня клокотала желчь. Снова моя душа раскололась на две непримиримые части — женщины и волчицы. Особенно гадким в эту минуту казалось волчице это чужое супружеское гнездышко, где ежедневно свершались пошлые мещанские совокупления.

К счастью, уже через минуту мне удалось взять себя в руки. Я промокнула платочком слезы. Оба расстроенные, мы снова умолкли, и некоторое время смотрели в окошко, за которым сонно трепыхались московские тополя. Разве господину N. было известно, что такое умирать каждую ночь? Мне вдруг стал безразличен наш спор. Тем более что я не сомневалась — как бы он себя не клеймил позором, в глубине души сознавал, что он почти ангел, почти готовый памятник самому себе.

Словно прочтя мои мысли, господин N. простодушно признался, что именно так он себя и ощущает.

— Что же мне делать с этим внутренним памятником? — кокетливо улыбнулся он, — Что же мне делать, если я действительно чувствую себя невинным ангелом?

И перекрестился. Нам обоим было ужасно неловко оттого, что мы так злы друг на друга, но не находим в себе решимости друг другу это выразить.

— Мне пора, — соврала я. — Как раз сегодня пришла срочная работа, какие-никакие деньги, опять придется сидеть всю ночь…

— Извини, — кисло сказал господин N., — жена не сможет выйти к тебе попрощаться, она уже легла спать.

Как отвратительно было волчице это позорное человеческое лицемерие!

В полуобморочном состоянии я поскорее выскочила на улицу, чтобы ему из вежливости не пришлось чмокать меня на прощанье в щеку. Ну вот, я уже не могла бывать даже в доме деликатнейшего и терпеливейшего господина N., — а ведь он был последней ниточкой, связывавшей меня с миром людей, последней живой душой, которая отзывалась на мои стоны!

Мне казалось, что я бежала долго, но, упав в парке на скамейку и увидев бронзового идола Руставели, поняла, что всё это время лишь бессмысленно металась по району. Низ живота свело мучительной болью. На соседних скамейках расположились бомжи и явно наркоманящая молодежь. Жуткого вида мужчины и женщины. Но и они составляли пары. Любились, ласкались. Я смотрела на них с завистью и отвращением. Я была бы рада причислить себя хотя бы к этим человекоподобным, но, увы, мой волчий генокод не позволял мне затесаться даже среди этих отбросов человеческого общества. Изящный и одухотворенный Руставели, как заоблачный идеал поэта и человека, едва просматривался, оплетенный, как лианами, горячими, сверкающими лучами заходящего солнца. Витязь в Тигровой Шкуре. Шкуру, естественно, содрал с какой-то бедной тигрицы. А где-то на другом конце Москвы жил-поживал его собрат-поэт, освежевавший меня. Витязь в Волчьей Шкуре.

В дорогу, в дорогу! Я поймала себя на том, что прощаюсь с жизнью, как прощается с мужем ни во что не верящая солдатка, не видящая впереди ничего, кроме трагического исхода. Мир в моем спутанном сознании был подобен нескончаемому грохочущему камнепаду. Если бы в этот момент кто-нибудь сунулся ко мне с утешениями, вроде экклезиастового «всё пройдет…», со мной бы, наверное, случилась истерика.

До последней электрички, я долго ходила по городу, несколько раз покупала мороженое, съедая его не чувствуя вкуса. Я бесповоротно решила убить себя. Сегодня же! Приду домой и просто, банально отравлюсь. Домой, то есть, в мое последнее убежище — съемную дачную светелку. Как бы ни толковал это психоанализ, теперь казавшийся одним из глупых и милых увлечений юности, когда девушку-русалочку так манили игры разума и пиры ума. Вот только перед хозяйкой неудобно. Всё-таки я еще не мертвец, не имущий сраму. В конце концов, можно уйти куда-нибудь подальше, куда-нибудь на другой конец поселка, в овраги, за мусорную свалку, где меня, уже мертвую волчицу, наверное, будут рвать бродячие собаки… Впрочем, это промелькнуло у меня в голове лишь мимолетно, — я не могла ни рассуждать, ни думать. Только чувствовала себя так, словно круг вокруг меня сужается, — и куда бы я ни пошла, окажусь наедине со своими таблетками. Отовсюду на меня надвигался, теснил этот черный, как болотная жижа, кошмар, не оставлявший никакой надежды. Что мне стоило, к примеру, где-то задержаться, замешкаться, опоздать на последнюю электричку? Но это были бесполезные увертки-ухищрения. И вот я уже бежала по пустым, полутемным вагонам электрички, холодея от страха, что ко мне пристанут какие-нибудь пьяные уроды-садисты, пока, наконец, не достигла первого вагона, куда набился хоть какой-то народец, и присела на лавку. От каждого проблеска за окном мое сердце сжималось от тоски, подобной той, которую должен испытывать приговоренный к смерти, видящий во всем неумолимо приближающий рубеж. Не помогало даже то, что еще недавно казалось таким умиротворяющим и спокойным: ведь мне предстояло просто закрыть глаза, заснуть и не проснуться… И, словно пытаясь представить себе, как это будет (своего рода адаптация?), я действительно закрывала глаза, даже старалась заснуть (а вдруг проеду свою роковую станцию?). Но когда в дело вмешивается судьба, бесполезно упираться: время пролетело, как одна секунда, объявили мою остановку, и я высадилась на перрон.

Ночное небо уже совершенно потемнело. Маленькая и прозрачная, словно слеза, луна сиротливо отсвечивала среди крупных, хищных звезд. Немногочисленные пассажиры, сошедшие вместе со мной с электрички, неслышно, словно ежи, расползлись в ночь и исчезли за заборами. Городок и дачные поселки погрузились в синеватый августовский туман. Лишь кое-где светились окошки. Я едва волочила ноги. Живот скрутило так, как будто разом воспалились все мои застарелые кисты, швы и спайки. Про боль в виске я уж и не говорю… Вдруг наискосок за глухими лотками рыночной площади, стал выкручиваться знакомый переулок. Фонарные столбы разгибались, словно кто-то принялся считать на пальцах. Я увидела разбитые тротуары, мостовую, а также опутанную листвой старую чугунную ограду. Мне сразу припомнились слова рыжей бабы-лотошницы: «Если невтерпеж, приходите попозже…» В глубине переулка ярко и пестро вспыхнула вывеску заведения «ВСЕ СВОИ». Не раздумывая ни мгновенья, я бросилась туда.

У входа в заведение было припарковано десятка полтора автомобилей, в том числе весьма шикарных иномарок. Дверь в ресторанчик широко распахнута, но, пролетев по инерции до порога, я испуганно остановилась. Из забитого народом зальчика гремела музыка. Особенно меня впечатлило, что швейцар, который днем был одет в выцветшую и довольно поношенную униформу, теперь наряжен в костюм с серебряными галунами и аксельбантами, похожий на маршальский мундир. Чуть приподняв фуражку и улыбнувшись так, словно мы были знакомы сто лет, он галантно молвил:

— Прошу вас, дама, здесь все свои…

— Благодарю вас, — запыхавшись, пробормотала я и, втянув голову в плечи, робко шагнула внутрь.

Публика подобралась самая разношерстная. Стриженные под полубокс молодые бандиты, одетые, словно олимпийская сборная, в спортивные костюмы и кроссовки, их расфуфыренные подруги, совсем девчонки, юноши в дорогих и изящных легких костюмах и туфлях, по виду мелкие менеджеры, кавказцы в кожаных пиджаках при золотых цепях, респектабельного вида седовласые пожилые дядки. Затесалось даже несколько явных дачников — загорелые, в шортах и футболках. Но больше всего, как мне показалось, было дачниц постбальзаковского возраста, вроде меня. Словом, яблоку негде упасть. В первый момент у меня даже возникло чувство, что тут какое-то недоразумение, что я пробралась сюда «без билета», и меня сейчас за шкирку выбросят на улицу. Однако никто не обратил на меня никакого внимания. Я стала протискиваться между столиками к бару, где, впрочем, тоже не было ни одного свободного места, — я решила глотнуть минералки, прежде чем продолжить свой скорбный маршрут к конечному пункту назначения — оврагам за мусорной свалкой. Тут мой взгляд упал на красивого молодого человека в серых джинсах, желто-красной английской тенниске и мягких замшевых мокасинах, который сидел нога на ногу в углу за столиком у стены. Белокурый, необычайно аккуратно подстриженный, и с крохотной булавкой в левой мочке уха. Он открыто и весело смотрел мне прямо в глаза. Вдруг он привстал и, приглашая, приветливо помахал рукой. Я увидела, что рядом с ним есть свободный стул.

— Можно я присяду? — прошептала я одним губами.

— Сделайте одолжение, — усмехнулся он, но, присмотревшись ко мне повнимательнее, сочувственно покачал белокурой головой и предупредительно придвинул мне стул со словами: — Как это вас сюда занесло?

— Да, — раздавлено кивнула я, зачем-то взглянув на свои наручные часики, — вообще-то мне уже положено быть совсем в другом месте…

Он чуть прищурился, в его голубых глазах мелькнуло понимание и озабоченность. Но уже через секунду он снова весело улыбнулся и негромким бархатистым голосом, от которого на меня так славно веяло безмятежностью молодости, произнес:

— О, женщины, забегут на огонек, хотя знают, что должны спешить в другое место!

— Честно говоря, я предпочла бы там вообще не оказываться…

— Ну так, в чем же дело, оставайтесь здесь! Только сначала отправляйтесь в дамскую комнату, почистите перышки, припудрите носик. — Он протянул руку и поправил на моем лбу прядку волос. — А я пока закажу вам что-нибудь выпить. Как насчет шампанского?

— Лучше просто белого сухого, — смущенно пробормотала я и, поспешно порывшись в сумочке, положила на стол деньги.

Чуть приподняв бровь, он продолжал рассматривать меня — не то покровительственно, не насмешливо. Мои босоножки успели запылиться, а блузка и юбка и подавно превратились в тряпки.

— Ну и видок! Непохоже, что вы собирались в ресторан…

Покраснев до ушей, я развернулась и пулей вылетела в туалет. Поплакала, умылась, покурила, подкрасилась. Кажется, пробыла там целую вечность. Наверное, он давно уже исчез. И это, наверное, было бы к лучшему. Судя по своему отражению в зеркале, ничем особенно эстетичным мне нечем было порадовать публику. Однако, выйдя в зал, я жадно бросилась искать его взглядом. Слава Богу, он был на месте. Я села, и он посмотрел на меня так, словно вот-вот погладит по головке. Отпив из протянутого бокала вина со льдом, я закусила какой-то ароматной штучкой на шпажке.

— Вот и умница, — улыбнулся мне собеседник. — Редко встретишь такую послушную женщину. Вы, наверное, вообще очень покладистая.

— Только на первый взгляд, — вздохнула я.

Не рассказывать же ему так сразу про мою Степную Волчицу.

— Так я и поверил! Вы, наверное, из тех женщин, которые надумывают себе Бог весть каких ужасов, а после сами не знают, как с этим жить. А на самом деле — мягкие, пушистые… — Он звякнул бокалом о мой бокал, а когда я выпила, протянул мне еще одну шпажку. — Нравится?

— Вкусно. Что это?

— Копченый гавайский таракан… — Я едва не поперхнулась. — Шучу, шучу, — улыбнулся он. — Копченый угорь с креветкой… А впрочем, разве вам не все равно, если уж вы решили наглотаться таблеток, чтобы заснуть и не проснуться?

Странно, когда он это сказал, я даже не вздрогнула. Ни напряжения, ни обиды. Только почувствовала себя нашкодившим ребенком, которого ждет наказание. Что же теперь — он меня отшлепает?

— Я и сама удивляюсь, — откровенно призналась я, начиная чувствовать легкое опьянение, — но не все равно.

— Значит, врут инженеры человеческих душ, как всегда, утверждая, что тем, кто идет на смерть, безразлична жизнь.

— По-моему, совсем наоборот. В такие моменты человек ненавидит жизнь и, в то же время, любит ее как никогда, но только она ему никак не безразлична.

— Совершенно с вами согласен. Жизнь, скорее, безразлична тому, кто привык к ней, как старым тапочкам, живет себе поживает, а на самом деле о ней, о жизни, давно позабыл, вообще ее не замечает. Это дело обычное, проще простого.

— Не скажите, — задумчиво возразила я. — Разве возможно — вообще не замечать жизнь? Особенно, когда она превратилась в сплошную боль.

Он недоуменно приподнял брови.

— Вам что, сейчас больно?

Я была готова горячо закивать, но, мысленно ощупав себя, вдруг обнаружила, что и в самом деле чувствую себя вполне сносно, Даже очень неплохо. От мигрени в виске не осталось и следа. Болезненные спазмы утихли. Более того, я чувствовала внизу живота приятное тепло.

Может быть, он какой-нибудь народный целитель или гипнотизер?

— Видите, стоило немного встрепенуться, припудрить носик, и жизнь снова покатилась по своим рельсам, словно и не было никаких проблем. Погодите, вот мы еще с вами пойдем и спляшем!

«Спляшем»? Меня покоробило. Не народный целитель и не гипнотизер, а самый настоящий извращенец или маньяк — вот он кто!

— Или, может быть, вы полагаете, — продолжал он, весело сощурившись на меня, — что все, кому придет в голову с вами потанцевать — либо извращенцы, либо маньяки?

— Знаете, — неожиданно для себя рассмеялась я, — даже если бы кому-нибудь просто пришла охота надо мной посмеяться, выставить на посмешище, заставив плясать, я бы, дура, конечно, ничего не заподозрила.

— Значит, потанцуем.

— Я не то имела в виду. При всем моем желании, я бы на это все равно ни за что не отважилась. То есть мысленно, в мечтах я много раз видела себя танцующей, и в свое время мне ужасно хотелось научиться классно танцевать — рок-н-рол, твист, шейк. Честно говоря, я вообще танцевала лишь пару раз в жизни. Один раз в пионерском лагере с подругой. А другой — с мужем на нашей свадьбе. Я ведь, понимаете ли, невероятно синий чулок.

— Ого! Тогда да. Тогда нужно начинать с медленных танцев. Не то, начав с быстрого, вы не сможете остановиться, пока не натанцуетесь до упаду. Для того чтобы танцевать — вообще ничего не требуется — кроме желания и воображения. А если быть точным, то и одного желания достаточно.

— Вот желания-то у меня как раз и нет, — солгала я, отводя глаза.

— Ай-яй-яй! — укоризненно покачал головой он. — Вы же всегда ненавидели вранье! — Ай-яй-яй! — довольно язвительно и неприязненно повторил он, кажется, начиная во мне разочаровываться.

Что ж, опять-таки, это и к лучшему: мне давно было пора в мои овраги.

— Вы что, зануда?.. Вас, наверное, и школе, — сказал он, — называли не иначе, как прокурором?

Мне снова сделалось не по себе, потому что в школе ко мне действительно приклеилась кличка «прокурор» — до того страстно я ненавидела неправду и разоблачала ложь. Да кто он такой?.. Я возмущенно подняла на него глаза, решив про себя, что выдержу любые насмешки, но с удивлением увидела, что меня встретил мягкий, кроткий, почти нежный взгляд его глаз — синих, как порох, который я однажды видела, когда отец разбирал пистолетные патроны, зачем-то вытрясал из них порох маленькими горками на лист бумаги, а затем снова собирал патроны. Ну да, некоторое время у отца было «личное оружие», которое он потом, конечно, сдал…

И опять мне сделалось стыдно, словно я была девочкой, которую старшие уличили в чем-то неприличном. Пусть меня накажут, это даже хорошо. Я и сама терпеть не могла лицемерия… Как зачарованная, я смотрела на него, стараясь вспомнить, где я могла видеть эти глаза, эти золотистые, по-Есенински кучерявые волосы? Кажется, он напомнил мне Илюшу Берёзина, мальчика, в которого я была влюблена в пионерском лагере, так мечтала пригласить на танец, или чтобы он меня пригласил, а вместо этого танцевала с моей глупой и некрасивой подружкой Катькой Шумейкер, которая мастурбировала по сорок раз на дню… Впрочем, нет, Илюша-то был рыженьким и пухленьким, а этот — худощав и белокур. Тогда кого?… Словом, я не могла ухватить за хвостик ускользающее воспоминание детства.

— Я не зануда, — в отчаянии сказала я. — Я мать двоих детей. Пока муж не ушел, у нас была прекрасная семья. Я писала стихи. Ужасно много работала. У меня просто не было времени танцевать.

Он протянул руку и действительно ласково погладил меня по голове. Сколько ему лет? 35?.. 30??.. 25???.. Или того меньше? Я ничего в этом не смыслила.

— Вы хотите сказать, что мать двоих детей, поэтесса и работяга не может быть занудой?

— У меня и так отвратительно на душе! — взмолилась я. — Я бедная женщина, которую бросил муж. Я брошенная жена. Да еще вы меня распинаете.

— Это вы-то брошенная жена? — ничуть не сжалившись, рассмеялся он мне в лицо. — А по-моему, вы сами давно плюнули на мужа. Да и как могло быть иначе, если в постели он стал похож на мертвеца, а в быту годился разве на то, чтобы им, как тем же покойником, забор подпереть.

— Нет, вы не правы, — пролепетала я. — Он был хозяйственный, добрый, заботливый. К тому же, очень талантливый человек.

Но он меня и слушать не хотел, отмахнулся.

— После тридцати лет ничего, кроме газет не читал, зато хотел весь мир научить истине. Сутками просиживал за компьютером, заигрывался, как ребенок, или в гараже с машиной. А когда напивался, то и вовсе превращался в малахольного. Как, собственно, большинство мужчин. Но вы продолжали жить с ним — вот что мерзко…

— Я была с ним счастлива! — в ужасе прошептала я.

— О, большое счастье — совокупляться с трупом, вести беседы с зомби, вещающим исключительно о коммунистах и демократах, возвращаться из гостей с пьяным дураком! Готов поспорить, вы ему даже не наставили рога, героическая женщина… Ладно, о вашей прошлой жизни мы еще поговорим, а пока давайте выпьем за вашу будущую жизнь!

Я вдруг обнаружила, что он держит меня за руку (ничего особенного, просто хотел успокоить), но отчаянно боялась, как бы он и правду не потащил меня танцевать на пятачок сбоку от барной стойки, где как угорелые скакали какие-то мужчины и женщины. Я вполне допускала, что он какой-нибудь сексуальный извращенец. Мне казалось чем-то невероятным, чтобы ко мне, старой кляче, вязался этот чудесный молодой человек. Однако это предположение не только не вызывало у меня отвращения или настороженности, наоборот, мне в голову лезло всё то, что я видела и читала о сексуальных извращенцах (а переводила я в свое время массу порнухи) и на какие фокусы они способны. Я смотрела на его улыбающиеся губы, на широкие плечи, на длинные чуткие пальцы с чистыми розовыми ногтями и сама удивлялась своим мыслям и чувствам. Я не видела никаких причин, чтобы не хотеть ему подчиниться. Больших трудов мне стоило высвободить свою руку из его руки. Дрожащими пальцами я извлекла из сумочки сигареты, предложила ему, но он покачал головой и предложил мне свой серебряный портсигар, потом щелкнул зажигалкой, и мы закурили.

— Попробую отгадать, как вас зовут, — промолвил он.

— Вы, часом, не экстрасенс?

— У вас должно быть волевое, я бы сказал героическое имя…

— Меня зовут Александра, — опережая его, поспешно выдохнула я и невольно поежилась. Не хватало мне еще чудес чревовещания.

— Вам подходит, — кивнул он. — Кстати, героев должен кто-то направлять. Иначе они наломают немало дров своими подвигами. Неужели у вас действительно нет любовника?

— Я похожа на женщину, у которой есть любовник?

Он еще раз критически оглядел меня и медленно покачал головой.

— За мной однажды ухаживал один тихий, пожилой историк, старый холостяк, живущий с мамой. Мы с ним пару раз гуляли на Воробьевых горах. Но, думаю, глядя на меня, он в конце концов побоялся угодить в лапы нимфоманке-некрофилке, прямо там — на Воробьевых горах… — неловко пошутила я.

— А сегодня? — поинтересовался он. — Когда я вас увидел, то сразу подумал, что у вас вышла большая семейная ссора или жуткая размолвка с любовником.

— Ничего от вас не скроешь. Все-то вы замечаете. Только не с супругом и не любовником. Это трудно объяснить. В общем, я дружу с одним писателем, который всегда считал, что дружба между мужчиной и женщиной — нонсенс… Не стоило мне сегодня вообще к нему ходить. Я и шла-то к нему, потому что некуда было идти, кроме как…

— В овраги, — подсказал он.

— Ну да, в овраги, — удивленно кивнула я, чувствуя необычайно приятное тепло и негу во всем теле, а в голове, помимо вселенского черного мрака, что-то вроде отдаленных вспышек-зарниц, словно в преддверии сотворения мира. — Разве я успела о них обмолвиться?

— Да, как-то мимоходом. Ну так, что там с вашим приятелем-писателем?

— В общем, он большой поклонник Леннона. У него и в кабинете есть его портретик. Вот он-то, этот портретик, меня и разбесил.

— Джон Леннон? Это, которого застрелили, из ансамбля «Битлз», что ли?

— Вы опять смеетесь? Я выгляжу такой безнадежной идиоткой, да?

— Ладно, ладно, шучу. Обиделась, знать, шутка удалась. С вами одно удовольствие пошутить. Знаю, слышал, конечно. У меня им еще родители увлекались… Извините, перебил. Так чем, говорите, вас Леннон разбесил?

— Не Леннон, а этот портретик. То есть не портретик, а то, как он смотрел из рамочки на моего приятеля-писателя, на всю его жизнь, жену, квартиру, обстановочку, два холодильника на кухне… А главное, на икону Иисуса Христа на противоположной полочке. Всё это показалось мне вопиюще неправильным. А мой приятель, хороший, богобоязненный, не только не замечал этой неправильности, а наоборот, пытался возвести ее в принцип, и при помощи этого принципа судил меня, моего мужа, своего бывшего друга, весь мир, да и себя самого тоже… Я, наверное, чушь горожу. Вы не понимаете…

— Отлично понимаю. Валяйте дальше.

— У него это во всем — принцип как скальпель. Резать правду-матку, искать истины. Не меч, говорит, я вам принес, но скальпель. Бог с ней с истиной, в самом деле! Хоть бы себя пожалел. Иногда на него на самого просто жаль смотреть — так умучил себя своей истиной. Это как какой-нибудь доктор Менгеле — искренне никак не мог взять в толк: как же так — чтоб ради науки немножко людишек не покромсать. А ведь сказано, написано же, что истина есть Бог, истина у Бога. То есть Богу и принадлежит раз и навсегда. И не стоит так уж гоняться за ней. Тем более при помощи скальпеля потрошить души. Может быть, это даже лучше, если чего-то не знать. Писатель-то обязан это понять. Гоголь-то, к примеру, понял: нельзя по России, по самому себе ножиком; сделал единственно правильный вывод, обуздал страсть к истине, принял крутые меры… Вы меня понимаете?

— Крутые меры? Что ж тут не понять. Стало быть, вы плюнули этому вашему писателю в физиономию, обругав фарисеем и книжником? Выцарапали ему глаза?

— Нет, конечно. Просто убежала, как побитая собака.

Он подлил вина, и мы снова выпили. Закурили еще по одной сигарете, на этот раз из его портсигара.

— А бежать-то вам, как оказалось, некуда, — улыбнулся он. — Кругом сплошное разорение. Нет норки, куда можно было бы забраться, свернуться калачиком, заснуть, провалиться в небытие. Разве что в оврагах, наглотавшись таблеток. Б-р-р, какая скука!

— Знаю. Только что поделаешь? Я ведь теперь никому не нужна. Теперь у всех своя жизнь.

— А вам-то самой кто-нибудь нужен? Что-нибудь нужно? Откуда вы вообще взяли, что женское счастье — в том, чтобы медленно распухать, как замешанная квашня? Всю жизнь вы приспосабливались к одноклеточному существованию, внушая себе, что нет большей радости, как просто дышать, радоваться солнышку.

— Наверное, вы правы. Но я всегда думала, что мы с ним живем одной жизнью, радуемся одним радостям. Муж так и говорил: мы срослись, стали, как пальцы на одной руке: один болит — и другому больно. А оказалось…

— Ха! «Срослись, как пальчики»! Вот чепуха! В результате, надо полагать, больно оказалось только вам… Героическая женщина, забыв себя, вы отдавали всю себя — все силы, всю душу — мужу, детям, родителям, а они, понятно, хотели жить только своей жизнью, на вашу жизнь им было наплевать. В конце концов, отдали всё и стали похожи на чучело… О, простите! На чучело — в том смысле, что внутри набиты трухой, а всё живое в себе уничтожили. Вот и придумали себе поэзию вместо жизни. А положено, кажется, совсем наоборот — поэзию творить от избытка жизни… Пожалуй, теперь вам придется заново учиться вожделеть. Да просто жить, хотеть, желать…

— Самое ужасное другое, — промямлила я (впрочем, не без глупого пафоса). — Боюсь, что, в конце концов, я просто вообще разочаруюсь в мужчинах!

— Ну, не знаю, — весело воскликнул он, — по-моему, это глядя на вас, можно разочароваться в женщинах.

— Да-да, вы правы, — снова согласилась я, боясь лишь одного — как бы наш разговор не закончился, и я снова не осталась наедине с самой собой.

Он презрительно поморщился.

— Я вам не психолог. Да вам и не психолог требуется. Посидите, подумайте о том, как это мерзко быть героической женщиной… А мне пора немножко подвигаться. Пойду, оторвусь. И заметьте, мне вас совсем не жалко. Женщина, которой хочется танцевать и которая это отрицает, не заслуживает ничего, кроме горсти таблеток, это точно!

Чтобы замять разговор о танцах, я поспешно воскликнула:

— Может быть, у вас… найдется потом еще несколько минуток, чтобы побыть со мной. Если, конечно, я имею право просить вас…

Он всплеснул руками с таким видом, как будто я была совершенно безнадежный случай.

— А мне показалось, что мы успели подружиться. У меня даже сложилось впечатление, что вам, в сущности, наплевать на разницу в нашем возрасте.

— Да, странно. Но я действительно не чувствую разницы. Может быть, это ужасно глупо. Захмелела дамочка, да?

— По вам не скажешь, что особенно захмелели. Где ваше кокетство? Неужели вам не хочется назвать меня на «ты»?.. Да и вы, я думаю, не прочь, чтобы я говорил вам «ты».

— Конечно, я совсем не против. На «ты» так на «ты». Давай.

— Я даже не сказал тебе, как меня зовут.

— Я решила, что ты… сам не хочешь представляться.

— Ну и ну! Разве тебе не приятно было бы назвать меня по имени?

— Конечно, приятно, но…

— Ладно, потом скажу. Когда придет время.

— Ты иди, танцуй, — смущенно сказала я. — Не обращай на меня внимания. А я посижу здесь в уголочке, тихо, как мышка, послушаю музыку…

— Как мышка? Послушаешь музыку? Этот грохот? — искренне расхохотался он.

— Ну, просто отдохну.

— Ладно, Александра, мне пора, — сказал он, протягивая мне портсигар, чтобы я взяла еще одну сигаретку. Потом, тряхнув белокурыми волосами, поднялся из-за стола. Я увидела, что он не такого уж высокого роста, как мне представлялось вначале, но сложен чудесно. Я так и не смогла вспомнить, кого он мне напоминает.

— Но ты еще вернешься? — жалобно промямлила я, чувствуя в этот момент, что сама напоминаю извращенку. Раньше, глядя на подобных молодых симпатичных людей, я могла пожелать их — разве что в женихи своей дочери.

— Не обещаю, но, даю слово, что постараюсь вернуться, — серьезно сказал он. — А ты пока отдохни. Поразмысли о своих желаниях. Можешь даже немножко вздремнуть, тебе это не помешает. Здесь в уголке тебя никто не побеспокоит…

Он немного наклонился ко мне, заглянул мне в глаза и, как старший брат или отец, на несколько секунд положил мне ладонь на темя. А ведь он был вдвое младше меня, причем не фигурально выражаясь, а буквально. Я посмотрела на его близкий, загорелый бицепс, на крепкую, но чуткую руку, покрытую золотистыми волосками. Я послушно кивнула, и он ушел.

Откинувшись в угол, я закурила и обвела взглядом битком набитый зал, где градус веселья заметно повысился. Казалось, я отделена от мира какой-то невидимой стеной, попала в параллельное измерение, и в этом моем интимном пространстве мне сделалось необычайно уютно и спокойно. Закрыв глаза, я улыбнулась про себя: «Ах, милый мальчик, если бы ты знал, как взвинчены мои нервы! Если бы ты знал, что я могу отключиться лишь под утро, изнурив себя до предела и наглотавшись снотворного…» Потом я вспомнила, что обещала ему поразмыслить о своих желаниях. Еще забавнее! Сейчас мне больше всего хотелось взглянуть, как он танцует, этот странный молодой мужчина, который был со мной так приветлив и внимателен, как добрый старший брат, которого у меня, кстати, никогда не было. Он говорил со мной так, как будто был уверен, что нас действительно что-то связывает, и, покапризничав, как маленькая девочка, я в конце концов с удовольствием подчинюсь его воле.


Я хотела открыть глаза, привстать и поискать его взглядом среди танцующих, но в моем сознании словно заструились, переливаясь, легкие радужные струи. Я почувствовала, что начинаю грезить. Я не ощущала времени. Может, пролетел час, может, два. А может, всего несколько мгновений — подобно тому, как грезил пророк Магомет, успев увидеть замечательный сон — из тех, что сняться только раз в жизни.

Вокруг был океан. Я сидела, раскинув ноги, как Пеппи-Длинный-Чулок, на носу небольшой яхты, прислонившись спиной к мачте со спущенным парусом. Яхта едва ощутимо покачивалась на волнах посреди абсолютного безветрия. Из каюты должен был показаться Джон. Мои колени были прикрыты легкой ситцевой юбкой, и сквозь тонкую материю я чувствовала ладонями что-то напоминающее веревку, лежавшую на палубе, или корабельный фал. Почему-то я вспомнила о саргассовом море, о целых островах густых водорослей, среди которых обитают не то копченые угри, не то опасные морские змеи. Это было одновременно и глупо и странно: я не решалась пошевелить ладонями, прижав их к палубе, как будто опасалась, что веревка окажется змеей. Когда я подняла голову, то увидела, что Джон уже появился — сидит, скрестив ноги на корме.

— Ага, — сказал он, — вот и моя первоначальная супруга!

Наш разговор происходил естественно по-английски. Я успевала мысленно переводить на русский и обратно, отчего истинный смысл фраз ускользал. Зато появлялся какой-то другой многозначный, таинственный подтекст. На нем я и старалась сосредоточиться. К тому же, из-за змеи под платьем я чувствовала себя довольно напряженно. Но это напряжение было не таким уж и неприятным. Хотя я успела здорово разозлиться на проникшую ко мне под платье существо, и все свое раздражение почему-то тут же перенесла на Джона.

— Привет, — весело кивнул он. — Как поживаете у меня на носу?

— Привет, — сказала я, как можно холоднее. — Ну вот, опять ты сыплешь сплошными идиомами и неологизмами. Слова не скажешь в простоте.

— А как же «Всё, что нам нужно, это любовь»?

— Это да, — смутилась я.

— Эй, выше нос у меня на носу! Что на этот раз, старушка? Тебе не понравилось, что твой писака-приятель сравнил меня с Полом?

— Со святым Павлом, — поправила его я.

— Ну, это из той же рок-оперы. Кстати, как-то ослиноголовые пытались поймать меня на том, что я сравнивал себя с Иисусом. Какая чушь! Иисус-то никогда не носил очков! Это должно быть известно любому писаке!

— Кстати, — испуганно спохватилась я, — где твои знаменитые очки?

— Зачем мне теперь очки, хотя бы и знаменитые, добрая женщина? — искренне удивился он, а потом хитро подмигнул, чем смутил меня еще больше.

— Ну, — наобум ляпнула я, — чтобы отличаться…

— О, книжники-фарисеи! О, порождение ехидны! — В руках у него оказались знакомые круглые старушечьи очечки, и, покрутив ими в воздухе, он небрежно нацепил их себе на нос. — Ну что, теперь клево? Я отличаюсь от того, кого ты знала до сих пор?

Я была в полной растерянности. Мне показалось, что веревка под моими ладонями чуть-чуть пульсирует. Я крепче прижала ее к палубе.

— Что еще? — поинтересовался Джон, то озираясь вокруг, то иронически поглядывая на мои напряженные руки. — На этот раз тебе не понравились мои воз-зрения?

— Опять двусмыслица! — поспешно возразила я. — Не воззрения. А взгляд!.. Просто я обратила внимание, с какой печалью, даже глубоким сарказмом ты смотрел из своей рамки на господина N. Вернее, не на господина N., а на его жизнь. Может быть, вообще на нашу жизнь…

— Гос-с-поди-Боже-ж-Ты-мой, — удивился он, разведя руками, — а как я должен смотреть на вашу поганую жизнь? Такая же поганая жизнь, какой жил и я сам. Если ты всю жизнь создаешь химеры, миражи не от мира сего — пишешь книги, стихи, музыку, то есть палец о палец не ударяешь, чтобы твоя жизнь выглядела более или менее пристойно, чего еще ждать? Она и будет поганой — твоя жизнь. Когда в духовной сфере правят красота и гармония, в материальной царят хаос и свинство… Кто-то доживает до восьмидесяти лет, чтобы окочуриться во сне, кто-то в сорок лет получает пулю в спину, а какая, позволь узнать, разница? Вдвое длиннее поганая жизнь… Эй, ты следишь за моей двусмысленной мыслью? — прикрикнул он на меня, видя, что я больше занята манипуляциями со змеей.

— А как же любовь? — крикнула я. — А как же Йоко?

— О, Йоко! Для двух любящих творческих сердец — жизнь вдвойне поганее, — хладнокровно отрезал он. — Но это… — тут он сделал паузу и, приобретя сходство с тибетским монахом, многозначительно покрутил пальцем в воздухе, — но это вовсе не означает, что наша поганая жизнь нам не в кайф. Совсем наоборот. Вот парадокс! Очень просто. Наша поганая жизнь компенсируется нашим блистательным творчеством. Более того, по сравнению с вечным кайфом творчества, наша поганая жизнь — микроскопическая кучка дерьма в бескрайних эдемских садах… А это, как ты понимаешь, — логично и уже совершенно дружелюбно подытожил он, — куда предпочтительнее, чем крошечный райский садик посреди гор дерьма…

Однако, борясь со змеей у себя между ног под подолом, отчего меня уже начало бросать то в жар, то в холод, я смотрела на него почти со священным ужасом. В этих круглых очках, он еще меньше был похож на Джона. И все-таки, собравшись с духом и крепко сжав змею в кулаке, я смогла выпалить в заключение нашей беседы, чтобы продемонстрировать свое понимание и осведомленность:

— Но это, однако, лишь одна из интерпретаций, верно? Так сказать, вульгарно-земная трактовка. А есть еще религиозно-мистическая. По сравнению с бесконечной вечной жизнью — земная юдоль вроде скоротечной чахотки!

Скользя между моих ладоней, змей входил в меня, что называется, предельно конкретно, — напоминая отнюдь не тампакс, а определенно нечто другое.

— Где же, Йоко? — в последнем усилии прохрипела я.

— О, Йоко! О, Йоко! — весело пропел он, заметно затуманившись.

Чтобы побороть наваждение, я откинула подол юбки, и тут обнаружила у себя в руках миниатюрную, кукольную Йоко.

— Говорила, говорила ему, — запищала голенькая Барби-Йоко, пока он благостно покачивал головой, — подумай хорошенько, прежде чем ехать в Америку. Америка, это ведь на любителя…

— Нужно было к нам — в Россию! — прошептала я.

— Уперся, как хрен. Хочу, говорит, Диснейленд посетить, хочу поближе к старине Элвису и Джимми Хендриксу. Вот приехали. И что вы думаете? Все косяк-наперекосяк. Покатался на американских горках — замутило. Пришел в гости к Элвису, навстречу вышел какой-то жиртрест, увешанный венками и бусами, с хором вертлявых цыганок и медной секцией в человек сорок. Пойду тогда, говорит, хоть погляжу на шестипалого негритянского гения-гитариста, прославленного Джимми Хендрикса. Как пришел, первым делом хвать Джимми за руку, глянул — а на ней-то всего пять пальцев, — да как заорет: «Караул! Обокрали музыканта в вашей Америке! Палец ашка сп…ли!..»