"Россия нэповская" - читать интересную книгу автора (Павлюченков С А)Раздел I Система нэпа. 1921–1923Глава I Экономический либерализм в пределах политического монополизмаНа X съезде РКП(б) Н. И. Бухарин откровеннее, чем все остальные партийные вожди, охарактеризовал обстановку в стране, в условиях которой руководство большевиков оказалось вынужденным отказаться от идеи «непосредственного» перехода к социализму и провозгласить новую экономическую политику. Он сказал: «Мы вступаем в новый период с большими противоречиями. С одной стороны, он характеризуется тем, что мы закончили полосу необычайно интенсивных войн, которые мы вели со всем капиталистическим миром, с другой стороны, он характеризуется тем, что у нас выступает война на внутреннем фронте — иногда в форме настоящей войны, иногда в форме чрезвычайно близкой к этой войне»[3]. Вопреки обыкновению здесь Бухарин оказался точен в формулировках. Переход к нэпу осуществлялся партией большевиков в условиях настоящей «войны после войны», которая с начала 1921 года стала разгораться в стане победителей белой контрреволюции. Между большевистской властью — с одной стороны и широкими крестьянскими и рабочими массами — с другой. Эта война после войны не приобрела, не успела приобрести настоящего фронтового масштаба, но из количества населения, вовлеченного в различные очаговые формы борьбы с властью, вполне можно было составить несколько регулярных армий. По конфиденциальным правительственным данным количество сибирских крестьян-повстанцев в целом превосходило численность всех советских войск, расположенных между Уральским хребтом и Байкалом — т. е. более 200 тыс. человек[4]. В тамбовское антоновское восстание было вовлечено около 60 тыс. крестьян, а общее количество рассеянных по стране крестьянских повстанческих отрядов, т. н. «банд», просто не поддается какому-либо количественному определению. Но оно было огромно и, несмотря на свою раздробленность, сыграло важную роль в принуждении ленинского руководства к смене политической стратегии. Отношения власти, воплощающей и олицетворяющей, по ее мнению, «диктатуру пролетариата» с реальным рабочим классом, были еще запутаннее. Тот же Бухарин на X съезде фактически признал, что даже не партии, а «партийному авангарду» противостоит остальная пятимиллионная (по официальной и весьма завышенной статистике) рабочая масса со значительной частью рядовых партийцев. «Что это значит? — вопрошал партийных товарищей большевистский оппозиционер Г. Мясников после Кронштадтского мятежа. — Несколько сот коммунистов дерутся против нас!»[5] Весь предшествующий период военного коммунизма в важнейших промышленных центрах отношения рабочих с большевистской властью носили весьма напряженный характер, а в начале 1921 года они приобрели особенную остроту. Причин тому было достаточно. Как тогда, выражая мнение тысяч и тысяч рабочих по всей стране, писал на имя Ленина один из простых и еще сочувствовавших власти донецких шахтеров: «Я вместе со своими товарищами — углекопами Донбасса, ушел в ряды Красной армии, чтобы бить врагов… И теперь мы возвратились в тыл, чтобы дружными усилиями возродить наше революционное хозяйство. Что же увидели мы здесь, в тылу? Мы увидели, что в то время, когда мы на фронте несли все лишения, разутые, без одежды, порою даже голодные, разрушая старый чиновный порядок, здесь в тылу за нашими спинами создавался новый бюрократизм». Шахтер возмущался, что в то время, как семьи рабочих голодают и мерзнут, не имеют самого необходимого, советские бюрократы хорошо и тепло одеты, носят «шикарные желтые сапоги», «галифе шириною в Черное море», сытно едят и не хотят обращать ни малейшего внимания на тех голодных, по милости которых они все это имеют. «Где же те идеалы, к которым звали нас? Где же то равенство, которое обещали нам? Его нет. Нет даже малейшего намека на него»[6]. Этот шахтер еще помнил об идеалах, о возвышенных целях революции, а внимание его менее развитых собратьев по классу уже давно было полностью поглощено будничными заботами о хлебе насущном, бесконечными требованиями к администрации по поводу пайка, озлобленной критикой властей за милитаризацию труда и невозможность рабочим самостоятельно добывать пропитание. На исходе 1920 года государство стремилось выжать из системы военного коммунизма максимальное ускорение, и помыслы большевистской власти были устремлены далеко вперед, что не позволяло заглянуть за внешнюю оболочку сложившейся ситуации и понять: основные узлы общественного механизма находятся на грани разрыва. Даже от очевидных проблем старались отмахиваться — например, вопрос о тамбовском восстании впервые был рассмотрен в ЦК лишь в начале 1921 года, только через пять месяцев после его начала. Внешнее благополучие было самым резким образом нарушено со вступлением страны в 1921 год. Буквально с Новым годом кризис перешагнул через грань своего подспудного созревания в открытую фазу, и первый его удар пришелся по стальным артериям республики — железнодорожному транспорту, который начал катастрофически снижать объемы перевозок из-за недостатка топлива. Проблема топлива оказалась напрямую связанной с крестьянством и продовольственной политикой. Заготовка дров методом хозяйственного подряда, ввиду его «капиталистического» характера, была упразднена осенью 1920-го. Принудительное привлечение крестьян к лесозаготовкам давало весьма незначительный эффект — около 30 процентов от задания[7]. Донецкие шахтеры, которые только и видели, что хвосты редких хлебных эшелонов, проносящихся с Северного Кавказа в Центр, не работали и разворовывали остатки угля для обмена на продовольствие. В первых числах января стали ощущаться перебои с хлебом в Москве и Петрограде. Выяснение причин показало, что все резервы продовольствия в разоренной Европейской России исчерпаны и остается надеяться только на его подвоз с отдаленных окраин — Сибири и Северного Кавказа. В это же время помимо нехватки топлива развитию перевозок начало препятствовать еще одно, более грозное обстоятельство. На тамбовщине, в Поволжье, в Сибири и других местах ширилось повстанческое движение крестьян, не согласных с продовольственной политикой государства. Крестьяне роптали, что при старой власти даже каторжные так не мучились, как крестьяне при власти советской[8]. На секретном заседании Сиббюро ЦК РКП(б) 11 февраля 1921 года было признано, что в декабре 1920 и январе 1921 года крестьянские хозяйства были разорены конфискациями, в действиях продкомиссаров отмечались многочисленные факты пыток, издевательств и расстрелов. Крестьян сажали в холодные амбары, обливали водой при 30-градусном морозе и т. п.[9] Трудно представить более неуклюжую пропаганду, которая велась запутавшейся властью в зоне крестьянских восстаний. Дескать, восстания против Советской власти — это происки белогвардейцев, и издевательства над населением — дело рук бандитов, а посему — всему населению предписывалось под угрозой смерти сдать все оружие вплоть до последней гильзы[10] (надо думать, для того, чтобы население не могло оказать сопротивления этим белогвардейцам и насильникам-бандитам). Отряды восставших целенаправленно разрушали железнодорожные пути, затрудняя и без того недееспособное транспортное сообщение. Волна крестьянских восстаний в течение января нарастала стремительно, намечался очередной изнурительный этап гражданской войны. По воспоминаниям секретаря Сиббюро ЦК РКП(б) Данишевского, полтора месяца связь Сибири с Москвой была только по радио. На X съезд партии сибирская делегация ехала вооруженной «до зубов», готовая к прорыву с боем[11]. Сами по себе плохо вооруженные крестьянские отряды не представляли особенной угрозы государству. Оно намеревалось поступить с ними так же, как и со многими сотнями разрозненных выступлений, случавшихся и раньше. Но после разгрома Врангеля крестьянство стало обретать мощного союзника в лице Красной армии, которая почти целиком состояла из того же крестьянства, и на ее состоянии непосредственным образом отражалось брожение умов в деревне. Победоносная Красная армия оказалась ненадежным орудием в борьбе против новой волны повстанческого движения. С наступлением зимы настроение в воинских частях приобрело очень беспокойный характер. Из охваченной восстанием Сибири в Москву летели просьбы отозвать «разложившиеся» местные дивизии и прислать верные воинские части из голодных губерний, не связанные с сибирским крестьянством[12]. Одновременно с этим проходила демобилизация Красной армии. При проведении продразверстки демобилизуемым красноармейцам не оставляли хлеба; возвращаясь на родину, они находили свои деревни в полной нищете и отчаянии и прямиком пополняли отряды повстанцев. В Сибири с самого начала отмечали, что во главе восстаний встают демобилизованные красноармейцы[13]. С первых чисел марта 1921 года повстанцы стали формировать из пленных красноармейцев отряды и отправлять на фронты боевых действий с правительственными войсками. Бои показали карательным частям, что с повстанцами нужно считаться как с силой[14]. На X съезде партии Ленин признал, что демобилизация Красной армии дала повстанческий элемент в «невероятном» количестве. 1 марта 1921 года московские газеты внезапно аршинными заголовками провозгласили о подъеме на борьбу с какой-то «новой» контрреволюцией. Слово «Кронштадт» появилось с 3-го числа. Восстание гарнизона морской крепости Кронштадт и экипажей части кораблей Балтийского флота, по заключению следственной комиссии ВЧК, «явилось непосредственным логическим развитием волнений и забастовок на некоторых заводах и фабриках Петербурга, вспыхнувших в 20-х числах февраля»[15]. В конце 1920 года, в период правительственных иллюзий относительно экономического роста, в Петроград в порядке трудовой повинности было возвращено большое количество рабочих, бежавших ранее из-за голода в деревню. «Трудмобилизованные» принесли с собой настроения крестьян, возмущенных системой разверстки, запрещением свободной торговли и действиями заградительных отрядов. И когда в результате топливного кризиса началось внезапное закрытие большинства только что пущенных в ход предприятий и резкое сокращение пайка, это вызвало острую вспышку недовольства петроградских рабочих. Почти все предприятия города остановились. Город охватила почти что всеобщая забастовка. Среди забастовщиков ходили откровенно антибольшевистские листовки с требованиями коренного пересмотра политики, освобождения арестованных социалистов и рабочих, созыва Учредительного собрания. В петроградском гарнизоне также сложилось критическое положение, голодные обмороки солдат приняли массовый характер. «Очень часто красноармейцы просят милостыню по дворам», — сообщал 11 февраля в РВСР и ЦК партии секретарь губкома Зорин[16]. Движение не приняло организованного характера в значительной степени благодаря быстрой реакции петроградской ЧК, немедленно арестовавшей деятельных членов организаций меньшевиков, эсеров, левых эсеров и анархистов, что сразу лишило рабочих возможности организованных действий. Но события перекинулись в Кронштадт и отозвались в Москве, где сложились аналогичные условия. В Москве волна недовольства рабочих, возбужденных продовольственным кризисом и агитацией оппозиционных партий, началась в первых числах февраля стачками металлистов и почти не прекращалась три недели. Новый импульс стачечное движение получило 23 февраля. В ходе его выявилось определенно отрицательное отношение рабочих масс не только к власти, но и к своим товарищам-коммунистам. В комячейках на предприятиях уже привыкли видеть агентов власти, или как их тогда презрительно называли рабочие — «комищеек». Руководитель профсоюза металлистов А. Г. Шляпников жаловался с трибуны партсъезда, что в массах сложилось убеждение, что ячейка, заводской профсоюзный комитет — это враги рабочих, и «сейчас коммунистов из заводских комитетов вышибают. Основа наших союзов — фабрично-заводские комитеты становятся беспартийными»[17]. Кронштадтское восстание представляло собой самую серьезную опасность. Оно могло сыграть роль детонатора к тому взрывному материалу, который представляла из себя Россия к весне 1921 года. Многочисленные корреспонденты сообщали в то время в ЦК из разных мест, что обстановка поразительно похожа на ситуацию весной 1918 года, перед самым началом чехословацкого мятежа. Сохранились сведения о том, что, как только просочились слухи о событиях а Кронштадте, во многих местах стал наблюдаться массовый отъезд чиновной партийно-советской бюрократии. Очевидец из Екатеринослава вспоминал, что публика произносила «Кронштадт восстал!» созвучно словам «Христос воскресе!» Базарные спекулянты стали дерзко разговаривать с милицией, а большевики откуда-то доставали хлеб и распределяли среди рабочих наиболее опасных заводов[18]. Петроградские и московские волнения докатились до Поволжья. В Саратове по инициативе активизировавшихся меньшевиков и эсеров рабочие заводов и железнодорожных мастерских начали проводить митинги, на которых обсуждалась и одобрялась переданная им резолюция собрания рабочих и служащих московского участка Рязано-Уральской железной дороги, в которой содержался призыв к всеобщей политической стачке за замену большевистской власти коалиционным правительством и последующим созывом Учредительного собрания[19]. В Башкирии из секретных источников ЧК стало известно, что местные националисты во главе с башкирским наркомом по военным делам Муртазином после сообщений о Кронштадте приготовились к выступлению и ждут сигнала из Москвы. «План адский — предварительно вырезать группу ответственных работников»[20]. Однако политический кризис в стране в начале 1921 года не набрал силы, способной свалить власть большевиков. Почти за месяц до Кронштадта, в первых числах февраля, ленинское руководство сумело стряхнуть с себя гипноз военно-коммунистических установок и осознало необходимость радикального пересмотра политики. К февралю же относятся первые практические мероприятия по свертыванию продовольственной диктатуры и отмене продразверстки, которые вскоре получат свое официальное подтверждение в резолюции X съезда РКП(б) от 15 марта «О замене разверстки натуральным налогом», ознаменовавшей переход общества от военного коммунизма к новой экономической политике. 6 марта 1921 года московская газета «Коммунистический труд» после нескольких номеров с крупными заголовками о подъеме на борьбу с «новой контрреволюцией» поместила скромную, всего в одну строчку, заметку о том, что Президиум Моссовета постановил снять в Московской губернии заградительные отряды. Несколькими днями ранее это уже было сделано в Петрограде и совершалось повсеместно без санкции центральной власти и Наркомпрода. Продовольственная диктатура, столп военного коммунизма, разрушилась еще до принятия X съездом известной резолюции о замене продразверстки натуральным налогом. В Петрограде, ввиду кронштадских событий, были вынуждены пойти еще дальше. Экономические мероприятия на какое-то время были дополнены политическими свободами — собраний и слова. Петроградский губсовет профсоюзов предпочел проводить политику сродни «зубатовщине», пытаясь организовать и направить в относительно безопасное русло накопившееся недовольство рабочих. В отпечатанных массовыми тиражами листовках говорилось о чем угодно: о бюрократизме власти, о здоровой критике в Советах и прессе, об избрании в органы власти рабочих «от станка», о проведении свободного товарообмена рабочих с крестьянами и т. п. Все это разрешалось и даже поощрялось, не рекомендовалось только прибегать к забастовкам как к средству решения вопросов[21]. Кронштадтский мятеж, несмотря на свою локальность, стал концентрированным физическим воплощением враждебного отношения масс Советской республики к ее политическому режиму и конкретно к политике военного коммунизма. В Кронштадте единым фронтом выступили беспартийные солдаты, матросы и рабочие вместе практически со всей коммунистической партийной организацией крепости. В мятеже проявились те болезненные процессы в Красной армии, которые начались в ней давно, с мобилизацией в ее ряды больших масс крестьянства. Красная армия страдала противоречиями, поскольку, будучи на 95 % крестьянской, она в то же время была призвана защищать режим, проводящий антикрестьянскую политику. Это подрывало ее боеспособность и выплескивалось в неоднократные мятежи и волнения красноармейских частей в Гомеле, Красной Горке, Верном, Нижнем Новгороде и других местах. К началу 1921 года настроения в Красной армии слились в с настроениями крестьянства страны. На какое-то время армия оказалась потерянной для большевиков, и в этот период исключительное значение в сохранении их власти приобрели краснокомандирские курсы и разного рода части особого назначения. ЦК партии был информирован о настроениях красноармейцев, которые в массе заявляли, что воевать с империалистами — одно дело, а в борьбе между коммунистами и прочими социалистическими течениями, в особенности с крестьянством, — «наше дело сторона»[22]. В кризисе начала 1921 года Ленин сумел вовремя сменить политические ориентиры и перехватить инициативу у стихии, сумел не допустить полной дестабилизации общественной системы и государственного развала на почве отрицания массами власти, потерявшей авторитет, как это случилось с его предшественниками в 1917 году. Большое значение имело также отсутствие реальных политических альтернатив большевизму, уничтоженных и раздавленных в ходе гражданской войны. Наблюдатели из партаппарата, вращаясь в рабочей среде, делали вывод, что «рабочие массы в своем большинстве — за Советскую власть, поскольку они не видят заместителя этой власти и боятся возврата к царизму»[23]. Заметное политическое уныние в рабочем классе, испытывавшем четвертый год подряд разочарование в результатах революции, окрашивало в нигилистические тона его массовое поведение. Среди рабочих весьма популярны стали разговоры в том духе, что «нам теперь уже все равно, кто бы ни стоял у власти, но ясно одно, что коммунисты не справились с возложенной на них задачей и справиться не сумеют, а терпеть мы больше не в состоянии, выхода не видим»[24]. Наиболее активная часть рабочих пыталась искать этот выход в анархических течениях, которые в 1921 году заметно увеличили свое влияние в рабочей среде, но которые в силу принципа критики всяческой власти не могли предложить организационной альтернативы большевизму. Помимо тяги к анархизму, ВЧК уже с 1920 года особо отмечала появление необычайного всплеска религиозных настроений. На Пасху 1921 года церкви в Москве, да и других городах, были переполнены рабочим людом[25]. Разочарование в коммунистических посулах, утрата ясных политических ориентиров вынуждали возвеличенного «гегемона» революции сосредоточиться исключительно на своей частной жизни. После объявления новой экономической политики среди представителей передового индустриального пролетариата получило распространение т. н. «шкурничество», усилились обывательские устремления к удовлетворению личных потребностей, решению бытовых проблем и обогащению любыми способами. Прочно утвердившийся в головах под промасленными кепками вывод, что власть — не рабочая, поворачивал их обладателей на проторенную дорожку привычек и ухваток наемного работника в «чужом» хозяйстве. Расцветало извечное отношение к «казенному» имуществу. Иностранцы, прибывавшие в страну Советов через южные и северные морские границы, с изумлением отмечали потрясающий вандализм русских рабочих. Сначала портовые грузчики, затем транспортники и прочие превращали по пути к месту назначения паровозы и другие дорогостоящие машины и механизмы, закупленные на золото, в железный хлам, снимая кожаные сидения, приглянувшиеся механизмы и особенно детали из цветного металла. Характерным симптомом, демонстративного отчуждения рабочих от власти, стали выборы в Моссовет в 1921 и 1922 годах, которые проходили в условиях бойкота с их стороны. Повсеместным явлением в среде пролетарского актива стали деморализация и разложение. Каменев в откровенной беседе с английским визитером, известным философом Б. Расселом, признавался, что основной мотив отзыва депутатов рабочих из Совета — это пьянство[26]. Партийная оппозиция указывала на ситуацию в Советах как на свидетельство ощутимого разрыва между пролетариатом и большевиками. Однако разрыв был скорее не с партией, а с ее руководством и партаппаратом, подтверждением чему служит то обстоятельство, что сами рядовые коммунисты переживали в начале нэпа тяжелый идейный разброд и организационный разлад. Партия к тому времени уже представляла весьма сложный организм будучи неоднородной как по составу, происхождению, так и по положению партийцев. Это не могло не обуславливать различное отношение к происходящему. Идейное брожение в РКП(б) началось не со смены большевистской стратегии, не с введения нэпа, а еще на стадии формирования различного, порой противоположного, отношения рядах к политике военного коммунизма. После X съезда разноголосица и смятение в среде большевиков еще более усилились. Например, владимирский губком обратился в апреле 1921 года в ЦК РКП(б) с письмом, в котором подчеркивалось, что члены губернской парторганизации, возвратившиеся с подавления Кронштадтского мятежа, «вынесли из этой истории весьма тяжелое впечатление», которое отразилось на всей организации в форме всеобщей апатии и растерянности. В первую очередь, коммунистов, участвовавших в подавлении кронмятежников, поразила массовость восстания и участие в нем не только рабочих, но и значительной части коммунистов. Далее, отмечалось в письме, поразило отсутствие связи кронштадтцев с белогвардейским Западом и даже факт отказа от предложенной Финляндией помощи войсками и продовольствием. И что окончательно потрясло коммунистов, так это «массовые расстрелы рабочих и матросов-кронштадтцев, потерявшие смысл необходимого, может быть, террора в силу уже того, что они проводились негласно»[27]. Кроме подобных исключительных случаев, на атмосфере в партии сказывались застарелые разногласия между «верхами» и «низами». К примеру, в далекой глубинке, в Порт-Петровске (Махачкала), местный уком на заседании 7 мая 1921 года обсуждал вопрос о «полном разложении низов по поводу недовольства к верхам… и совершенном падении дисциплины среди РКП»[28]. То есть укомовцы обсуждали «разложение» низов, поскольку рядовые партийцы выдвигали претензии к своему руководству наделившему себя роскошными квартирами и другими привилегиями. С откровенными злоупотреблениями аппарата было проще, сложнее было с другим. Несмотря на бюрократизацию власти, коррумпированность и разложение, проникавшие через бесчисленные прорехи в быстро растущий, неупорядоченный партаппарат, вместе с многочисленными проходимцами, в нем трудилось множество рядовых, ответственных коммунистов в годы войны честно и самоотверженно служивших одухотворяющим идеям строительства нового общества. Начиная работу в своем учреждении в восемь утра и заканчивая в восемь вечера, они зачастую были обязаны еще идти выполнять, порой с риском для жизни, поручения партийной организации. Нервное и физическое истощение были заурядными явлениями среди членов РКП(б), отдававших все силы служению делу революции. Но, в результате резкой смены партийного курса, утраты четких политических ориентиров, «предательства» верхушки оказалось, что и сами идеалы сомнительны. Вместо заслуженного поощрения и чувства удовлетворения за нечеловеческое напряжение военных лет, они терпели крушение идеалов и личных надежд, нищету. Их изгоняли с постов в Советах, в кооперации, и при этом зачастую сопровождали увольнение «шутками», как писал в газету «Беднота» секретарь жуковского волкомпарта Пензенской губернии И. Пиреев: «Было вам время — прокомбедились и отъячейкились»[29]. Доверие к вождям и вера в непогрешимость руководства сменились тяжелым сомнением в целесообразности потраченных сил и лучших лет жизни. 25 апреля секретарь ЦК Молотов направил шифротелеграмму всем губкомам РКП(б), в которой весьма примечательно звучало, что «правильная коммунистическая политика» осложняется «серьезными изменениями в продполитике», что отражается в колебаниях и неустойчивости членов партии, в наблюдающихся местами частных или групповых выходах из партии. Губкомам предлагалось поставить выходы из партии под особое внимательное изучение[30] и своевременно информировать ЦК партии. Через месяц, на X партконференции, Молотов поспешил успокоить представительную аудиторию, заявив, что, хотя выходы из партии иногда принимают заметный характер, широкого движения из партии не наблюдается и страхи в этом отношении несомненно преувеличены[31]. В течение летнего периода, в условиях голода, охватившего десятки губерний страны, развал местных парторганизаций принял массовый характер. Нередко от уездных, тем более от волостных организаций оставалось только название да несколько особо стойких функционеров, которые и не помышляли о соблюдении инструкций ЦК и регистрации всех оставивших партию. Общая для всех рядовых членов партии и массы низовых активистов проблема отражена в рапорте сотрудника политсекретариата 3-го конного корпуса Т. М. Гречишкина от 23 июня 1921 года. Он описывает бедственное положение своей голодающей семьи и, прилагая партбилет, заявляет, что «оставаться в рядах партии я дальше не могу, т. к. работать как-нибудь не умею, а работать открыто, честно нет возможности, и я предпочитаю честно заявить о выходе из партии…» Пересылая это заявление в Политуправление РВС, военный комиссар 3 кавкорпуса подчеркивал, что явление усталости, отразившееся в рапорте, «носит далеко не единичный характер» и за последнее время преступления среди коммунистов, совершающиеся на этой почве, начинают принимать «угрожающий характер». В июне на основании аналогичных мотивов в корпусе уже были исключены из партии двое ответработников за преступления, совершенные с целью выйти таким способом из партии и уволиться из армии, а также еще двое коммунистов покончили жизнь самоубийством[32]. Однако, как свидетельствуют секретные документы ВЧК, определенная часть краскомов вместо малодушных самоубийств помышляла совершенно об ином. Летом 1921 года особым отделом ЧК в Красной армии была установлена заговорщицкая организация под названием Донская повстанческая армия, которая подразделялась на девять т. н. «полков», объединенных штабом ДПА во главе с командующим, скрывавшимся под именем Орленок. Орленок оказался слушателем Академии Генштаба, коммунистом с 1918 года, опытным боевым командиром Красной армии, служившим в момент его ареста начальником штаба 14-й кавалерийской дивизии армии Буденного. Как показало расследование чекистов, в заговор был вовлечен целый ряд командиров Красной армии, в большинстве молодых коммунистов, которые после ликвидации фронтов стали переживать «сильные внутренние политические колебания» в связи с переменой курса РКП(б). Особенно резко эти колебания проявились среди слушателей Академии Генштаба, в стенах которой после X партсъезда возникла тайная группа оппозиционно настроенных по отношению к политике и руководству партии. На ее собраниях обсуждалось внутреннее положение страны, политика, и, как свидетельствуют материалы дела, в своих выводах конспираторы были близки к тем взглядам, которые выражала известная оппозиционная группировка В. Л. Панюшкина. Впоследствии один из руководителей группы показал, что в призывах Панюшкина они услышали тот честный голос, который решился открыто выступить против неправильной политики руководства РКП(б) и за которым следует идти. Вскоре кружок военных открыто примкнул к Панюшкину, который в свое время пытался из своих сторонников организовать новую Рабоче-крестьянскую социалистическую партию, печатал обращения к рабочим, призывавшие отколоться от обюрократившейся РКП(б). Слушатели академии Абрамов и Шемполонский предложили Панюшкину повести более широкую работу в армии: организовать на Доку «вооруженную демонстрацию» против Соввласти, дабы заставить правительство вернуться на путь революционной политики. Однако, Панюшкин признал преждевременным образование боевых ячеек при РКСП, хотя сама идея «своей» армии ему понравилась. После этого военные заговорщики стали действовать на свой страх и риск. В апреле 1921 года Абрамов во время пасхальных каникул отправился на Дон не только, чтобы обнять родных, но и установить контакт с поднявшим мятеж против Соввласти бывшим начдивом Буденного Маслаковым. Поездка Абрамова на Дон еще более убедила военных в верности своего замысла, началась деятельная работа по созданию конспиративной военной организации на Дону. За основу организации были взяты старые кадры участников добровольческих казачьих отрядов, сражавшихся в 1918 году на стороне Красной армии. Заговорщики не успели в полной мере приступить к реализации своих планов, однако некоторые документы и свидетельства, оказавшиеся в руках чекистов, показывают, что «тихий Дон», как это и бывало всегда, отнес энтузиастов в свою, весьма специфическую сторону, далекую от «истинного» коммунизма Панюшкина. Так в приказе № 1 по ДПА от 5 октября 1921 года говорилось, что вскоре настанет момент наибольшей разрухи и неудовольствия существующей, никем не избранной «расточительной и безумной» властью, и содержался призыв к формированию новых повстанческих частей[33]. В распространенном воззвании ДПА еще громче объявлялось, что настал час мщения за «угнетательство и позор русского народа» и пришла пора «сбросить с себя ненавистное иго коммунистов, евреев и прочей своры»[34]. После ареста идейного вождя Панюшкина и разгрома его группы, военные заговорщики практически всецело съехали на эсеровские лозунги. Для более устойчивого в своем «коммунизме» среднего уровня руководящих партийных и советских функционеров были характерны свои проблемы: не «как жить», а «как руководить». Замнаркома земледелия Н. Осинский после двухнедельной поездки по губерниям черноземного Центра в мае 1921 года поднял в ЦК вопрос о необходимости провести очередную конференцию, которая должна конкретизировать и разъяснять губернским коммунистам общие установки нового партийного курса, в понимании которого на местах наблюдался большой разброд: «одни полагают, что мы становимся на путь возвращения к буржуазным отношениям, другие, наоборот, думают, что предпринимается показной политический ход»[35]. Не было ничего странного в том, что за годы военного коммунизма на местах привыкли к «сезонным» колебаниям крестьянской политики Москвы. Когда весна и пора сеять — галантерейное обхождение с крестьянином, когда осень и урожай снят — можно не церемониться. Так в Ельце в укоме Осинского с улыбочкой спрашивали: «Будет ли осенью вновь восстановлена разверстка?». Однако ни свежая ленинская брошюра «О продналоге», ни материалы состоявшейся 26–28 мая X партконференции, на которой звучала фраза: «Всерьез и надолго»[36], — не смогли внести окончательную ясность в умы партийных функционеров и советско-хозяйственного актива, как, впрочем, не было ее и на высшем руководящем уровне. Коммунистические принципы мировоззрения Ленина не были поколеблены, а меру нэповского отступления, считал он, укажет практика. Эту меру он постоянно пытался определить, «прощупывая» советских работников. В 1920–1921 годах своими успехами на продовольственом фронте выдвинулся некий Н. А. Милютин. Ленин, как это всегда бывало у него с дельными людьми, завел с ним «роман» и много беседовал. В неопубликованных воспоминаниях Милютина сохранился интересный эпизод, относящийся к весне 1921 года, ко времени разработки первых нэповских декретов. Он пишет, как во время одной из бесед Ленин вдруг сказал: «А ведь с мужиком нам придется повозиться, пожалуй, лет шесть». При этих словах, вспоминал Милютин, Владимир Ильич «как-то впился в меня глазами и даже перегнулся через стол». Милютин несмело предположил, что, пожалуй, и все десять лет «провозимся». На это Ленин вздохнул: «Кто его знает, там видно будет»[37]. Как всегда, и в этом случае Ленин оказался более радикальным, нежели Милютин или Осинский, который указывал на 25 лет, и даже сам Сталин, «провозившийся» с мужиком до 1929 года. Идеологию и политику нэпа разрабатывали не только московские теоретики и кремлевские вожди, но и вся партийная масса, болезненно реагировавшая на начавшиеся перемены. Весь 1921 год в Центре и на местах происходили острые дискуссии и столкновения по вопросам новой партийной линии. Например, брошюра «О продналоге», вместо того, чтобы укрепить у партмассы «стояние в вере», вызывала порой настоящее «смущение умов», как резюмировал свои впечатления с Юго-Востока России и Северного Кавказа донской облвоенкомиссар Батулин в письме секретарю ЦК Ярославскому в июне 1921-го. «Одни товарищи усматривают в этой брошюре чуть ли не подготовку к полной капитуляции и измену коммунизму, другие ее «приемлют» полностью и т. п.»[38]. Наблюдалось очевидное возрастное разделение. Положения Ленина находили более всего поддержку среди молодой партийной публики в земледельческих и национальных районах, а «старые» партийцы или проявляли отрицательное отношение, или выжидательно-настороженное. Последнее было еще хорошо. Совсем иное настроение господствовало в московской организации. Здесь о «болоте» и выжидательном настроении среди активных партийцев не было и речи. Привилегированная ранее в системе военно-коммунистического снабжения столица волновалась. На общих собраниях районных партийных организаций Москвы проявлялась оппозиционность по отношению к новому курсу. Нэповское освобождение частной торговли в марте-апреле внесло лишь временное успокоение и облегчение продовольственного кризиса. Затем ситуация в промышленных центрах при развале старой военно-коммунистической системы распределения резко ухудшилась. В порядке классового снабжения московский рабочий получал 1 фунт хлеба и 10 000 рублей в месяц. Если он работал изо всех сил, то зарабатывал еще 10 000 рублей, т. е. 3 фунта хлеба. Эти условия не могли удовлетворить столичных жителей. С мая 1921 года гордость пролетариата — металлисты с каждым днем все более враждебнее относились к новому курсу, что и продемонстрировали выборы в Московский совет. Беспартийные конференции в столице были отменены, поскольку на этих собраниях коммунистов едва ли не «стаскивали за ноги» с трибун. Недовольство рабочих нэпом непосредственным образом отражалось и на партии, расшатывало и раскалывало ее и без того не очень сплоченные в 1921 году ряды. Секретарь МК П. Заславский информировал в июле Молотова о том, что члены партии из среды массовиков, середняков и очень часто даже ответственных работников берут совершенно недопустимый тон по отношению к декретам нэпа. «Политика слишком круто изменена»: принцип платности, допустимости сдачи предприятий в аренду старым владельцам, крах плана создания базы для крупной промышленности (план ГОЭЛРО), создание Всероссийского комитета с представителями буржуазии (Помгол), «целая туча декретов»: Все это создает сумятицу, которую усиливает голод», — писал Заславский, — на рабочих собраниях крепнет настроение оппозиционности. Оно сходно с настроением «рабочей оппозиции», но опасней, ибо прет из низов. Здесь дипломатии нет…»[39] Деятельность аппарата ЦК партии в этот период была отмечена серией циркуляров за подписью секретарей ЦК, гласивших о том, что новый курс еще не усвоен партийными кадрами и основы новой экономической политики не разъяснены партийным массам. Однако на местах это проявление жизнедеятельности партийного аппарата воспринимали философски, поскольку усваивать и разъяснять пока что было нечего. Политика партии находилась в фазе становления, точнее отступления. «Разъясняли» в мае, «усваивали» в августе, а в октябре вновь состоялась кардинальная корректировка курса, еще один шаг к отступлению. И вновь в партийных организациях от столицы до глухой провинции разгорались дискуссии. Как явствует из письма на имя Ленина от комиссара одного из санаториев Северного Кавказа, осенью 1921 года партийцам, поправлявшим расшатанное здоровье на горных курортах, было не до своего туберкулеза. Комиссар сообщал о бурных дискуссиях среди отдыхающих, представлявших собою почти всю географию республики, и о своем весьма резком публичном разговоре с одним авторитетным партийцем со стажем с 1905 года, который заявлял, что товарищ Ленин «очень поправел», но истинные коммунисты должны проводить идею коммунизма, как они ее понимают, а «не то что нам будет писать тов. Ленин». Дескать, скоро будет партийная чистка, и всех поправевших ленинцев следует вычистить из партии и на вопрос из зала: «А Ленина тоже вычистите?» — партиец со стажем ответил: «А что же?»[40] Сам Ленин в этот острый период избегал говорить, собственно, о партии. Его речи насыщены размышлениями о том, что промышленность разрушена и пролетариат размыт, что задача состоит в том, чтобы восстановить экономику через «государственный капитализм», что рост капитализма приводит к росту и самосознанию пролетариата и т. п. Выслушивая подобное теоретизирование и вспоминая пережитое, рабочие на предприятиях задавали пропагандистам ленинских речей вопрос: «Зачем же вы, большевики, четыре года портили?» Им было трудно понять, что главным содержанием минувших четырех лет была борьба за власть, за передел власти в обществе между политическими силами и борьба за меру власти над обществом с самим обществом, в том числе и с рабочими. В первые годы нэпа в рабочей среде, уставшей от бесконечной приспособляемости большевиков, проявлялась заметная тенденция к созданию некой третьей силы: против комбюрократии, буржуазии и контрреволюции. Эта борьба протекала как в стихийных, так и в достаточно организованных формах. Так в Сибири, где еще весьма живучи были традиции партизанщины и имелась таежная привычка к прямолинейному решению проблем, ВЧК стала выявлять среди рабочих специфические тайные союзы. Весной 1921 года на Анжеро-Судженских копях чекистами была раскрыта своеобразная организация рабочих-коммунистов, чем-то напоминавшая средневековые германские тайные судилища, ставившая своей целью ни много, ни мало — физическое уничтожение ответственных работников, проявивших себя бюрократами и волокитчиками, а также тех «спецов», которые при Колчаке зарекомендовали себя явными контрреволюционерами. В центре организации находилось ядро старых партийцев: народный судья с партстажем с 1905 года, председатель комячейки рудника — в партии с 1912 года, член советского исполкома. Большая организация около 150 человек, преимущественно бывших партизан, была разбита на ячейки, которые вели учет лиц, подлежащих уничтожению во время акции, запланированной руководителями организации на 1 мая[41]. Проведенные в Анжеро-Судженске аресты среди заговорщиков не решали проблему. В августе того же года очередной информационный документ ВЧК повторял, что наиболее острой формой партийная оппозиция нэпу отличается в Сибири, где она приняла характер «положительно опасный», возник т. н. «красный бандитизм». Теперь уже на Кузнецких рудниках была раскрыта конспиративная организация рабочих-коммунистов, поставивших себе целью истреблять ответственных работников. Где-то в Восточной Сибири также было вынесено постановление о том, что часть ответственных работников подлежит истреблению. Склонность к водворению понятий о справедливости и порядке через террор проявлялась не только в пролетарско-коммунистической среде. В Уральском регионе за этим делом были замечены и деревенские коммунисты, «не желавшие примириться с новым курсом», которые истребляли кулаков «вопреки директивам губернских органов»[42]. Массы очень часто демонстрировали истории самые благородные и даже идеалистические устремления. Революции вовлекают их в свой водоворот в некоем братском порыве чувством единения в борьбе с общепризнанным злом и пороками, движут массами своим призывом к светлому и возвышенному над несправедливой и давно опостылевшей жизнью. Однако эти порывы, как и всякие другие, носят кратковременный характер. По пути от отрицания старого порядка к утверждению нового, к общественному творчеству, масса по своей природе в состоянии исторгнуть из себя только два крайних типа общественного устройства: либо анархическую охлократию, либо авторитарную диктатуру. Точнее, масса всегда обреченно идет через непосредственную анархическую форму к авторитаризму, поскольку анархизма как формы не существует, так как он сам по себе есть последовательное отрицание всякой формы. Как конечная станция необузданного движения масс остается авторитаризм в своих разнообразных конкретно-исторических проявлениях — вождь, батька, народный монарх, диктатор. После кратковременного периода анархической неопределенности, когда большевики делали ставку на охлократию в политической борьбе и разрушении старого порядка, в Советской республике стала активно формироваться авторитарная власть новой бюрократии во главе с признанным вождем. Состоялся закономерный переход большевизма от анархо-охлократической формы в бюрократическую. Эту закономерность, присущую русской революции, как всякому движению огромных масс крестьянства и пролетариата, сумели разглядеть за внешними формами большевистской диктатуры ее наиболее вдумчивые и проницательные современники. Философ Л. Карсавин писал в 1922 году, в год своей высылки за пределы родины, что не народ навязывает свою волю большевикам и не большевики навязывают ему свою волю. Но народная воля индивидуализируется и в большевиках, в них осуществляются некоторые особенно существенные ее мотивы: жажда социального переустройства и даже социальной правды, инстинкты государственности и великодержавия. Еще более глобальное отражение эта проблема нашла в творчестве испанского философа Ортеги-и-Гассета, который в книге «Восстание масс» подчеркнул, что, несмотря на всю внешнюю недемократичность и деспотизм, политические режимы, подобные русскому большевизму и германскому нацизму, являются ничем иным как политическим диктатом масс[43]. Однако генетическое родство народных масс с авторитаризмом и диктатурой не означает, что порожденная массой власть в конкретных условиях полностью следует в русле ее интересов. Возникшее явление, согласно универсальному закону отчуждения явлений, вступает в противоречие с породившей его субстанцией. Авторитарная власть, вступая в фазу самоопределения и отчуждения, неизбежно должна вступить и в противоречие со своей социальной первоосновой. Делает это она очень бесцеремонно и грубо, ровно настолько, насколько груба и примитивна породившая ее субстанция, — и тогда вновь начинается брожение. Природные вожаки вновь зовут массу в бой, к новым социальным подвигам. Революционная масса России отвергла власть буржуазии и помещиков в ходе гражданской войны, но, обнаружив свои противоречия с новой бюрократией, приступила к поискам некоего «третьего пути» — не капитал, не бюрократия, а нечто иное. Эти поиски «третьего пути», «третьей силы» красной нитью проходят через крестьянскую и пролетарскую историю периода военного коммунизма и нэпа в самых разнообразных вариантах. Как правило, результаты этих поисков оказывались эфемерными. С одной стороны, всякого рода «демократические контрреволюции» поглощались контрреволюцией настоящей, реставрационного толка, а отзвуки махновской и прочих вольниц рассеивались за кордоном. С другой стороны, соответствующие оппозиционные течения в большевизме либо сводились к безрезультатному критиканству и бесплодному воспроизводству охлократических идей, уже отторгнутых действительным течением вещей, либо сами скатывались на путь того же бюрократизма, да еще усугубленного малокультурностью и неискушенностью вожаков оппозиции. Об этом свидетельствовал скандальный опыт пребывания у власти представителей течений «демократического централизма» и «рабочей оппозиции» в Туле и в Самаре в 1920–1921 годах. Кризис в партии, кризис в обществе, отчетливо выразившиеся в событиях начала 1921 года, вопреки всем запретительным резолюциям всколыхнули множество активных коммунистов из низовых структур партии. После X съезда в различных районах страны отмечалось появление разрозненных, немногочисленных по составу, зачастую конспиративных групп, которые в форме листовок, устной агитации смело и резко выступали с критикой военно-коммунистического курса партии и его наследия, либо, наоборот, выражали неприятие новой экономической политики. Наиболее заметным стало выступление Г. Мясникова, члена партии с 1906 года, занимавшего ранее ответственные посты в партийном и советском аппарате Пермской губернии. В мае 1921 года Мясников направил в ЦК докладную записку, в которой подчеркивал усиливающийся разрыв между партией и рабочим классом. С целью борьбы с бюрократизмом и повышения авторитета компартии среди рабочих и крестьян он считал необходимым «после того, как мы подавили сопротивление эксплуататоров и конституировались как единственная власть в стране, мы должны… отменить смертную казнь, провозгласить свободу слова, которую в мире не видел еще никто от монархистов до анархистов включительно. Этой мерой мы закрепили бы за нами влияние в массах города и деревни, а равно и во всемирном масштабе»[44]. Благодаря прошлым заслугам и положению Мясникова его настойчивые попытки достучаться до ЦК не утонули в архивной пыли, а неожиданно получили громкий резонанс. 23 июля Оргбюро поручило специально созданной комиссии разобраться с делом Мясникова. Предложения, выдвинутые им, были столь принципиальны и столь не ясны относительно возможных последствий в обстановке выработки нового партийного курса, что комиссия не рискнула взять на себя ответственность самостоятельного ответа. 1 августа Бухарин передал документы Мясникова Ленину, и тот счел нужным составить подробный ответ, в котором громко прозвучала фраза, ставшая крылатой: «Мы самоубийством кончать не желаем и потому этого не сделаем». Ленин согласился с утверждением о необходимости «гражданского мира», но категорически отверг главный тезис Мясникова о свободе печати, ибо свобода печати влечет свободу политической организации, а дать такое оружие буржуазии — «значит облегчать дело врагу, помогать классовому врагу»[45]. Широко распубликованный ответ Ленина был предназначен не только для Мясникова. В первый год новой экономической политики, когда происходило ее противоречивое становление, многие основания нового курса большевиков еще были совершенно неясны для самой партии и тем более туманны для окружающего мира. Наряду с известными «сменовеховскими» иллюзиями за рубежом, в самой партийно-государственной структуре нередко звучали предложения решиться вслед за хозяйственной и на политическую либерализацию системы. Весной и летом 1921 года ЦК партии был завален обращениями от коммунистов и других деятелей социалистического толка призывающими дать обществу те или иные политические свободы. Например, уже 11 апреля 1921 года подобное письмо о расширении легальных условий деятельности меньшевиков и эсеров было направлено в партийные инстанции известным «децистом» И. Вардиным (Мгеладзе)[46]. И гораздо позже, в январе и марте 1922 года, Ленин был вынужден растрачивать свое быстро тающее здоровье на воспитательные мероприятия в отношении Чичерина и Радека, которые предложили: первый — изменить параграфы Конституции в пользу политической оппозиции, а второй — разрешить меньшевикам издавать свою газету. Ответ Ленина Мясникову был принципиален в смысле определения партийно-государственной стратегии и прямо или косвенно обращен ко всем заинтересованным политическим силам. Однако, что касается самого Мясникова, то мнение даже такого партийного авторитета, как Ленин, не смогло поколебать его устремлений. Вообще же, по воспоминаниям знавших его партийцев, Ленин был единственным кого он уважал среди коммунистической верхушки, себя он считал вторым после него человеком в партии. Безусловно, амбициозности Мясникову было не занимать, он отличался той маргинальной психопатичностью, благодаря которой и возникают на политической сцене отдельные лидеры. Из тех же воспоминаний известно, что его отличительной чертой была настойчивость и, будучи уверенным в своей правоте, он всегда «бил напролом», независимо от возможных результатов. Мясников был хорошо политически развит, обладал ораторскими способностями, умел своим гортанным голосом произносить речи с большим подъемом и увлекать аудиторию. Не мудрено, что особенной популярностью он пользовался у молодежи Перми и Мотовилихи, выглядел в их глазах «маленьким божком». В Пермском губкоме комсомола большинство состояло из сторонников Мясникова. Взгляды Мясникова, сложившиеся к 1921 году, базировались на критике бюрократизма, закостенелости партийно-государственного аппарата и отстранении рабоче-крестьянской массы от участия в управлении обществом как главных источников экономического и социального кризиса в Советской России. В первую очередь, полагал Мясников, необходимо организовать «наилучшим образом» ячейки государственной власти путем восстановления утраченной роли пролетариата в организации производства и распределения. Такими ячейками он представлял Советы рабочих депутатов, которые потеряли первоначальное значение выразителей интересов рабочего класса и из производственной, руководящей организации превратились в территориальную. По мысли Мясникова, Советы рабочих депутатов, кроме чисто производственных задач — составление программ и руководство по их выполнению, могли бы взять на себя заботу о снабжении трудящихся, разгрузив и разбюрократизировав снабженческие организации. «Советы управляют, (профессиональные) союзы контролируют: вот сущность взаимоотношений между завкомом и советом, между ВЦСПС и ВСНХ, между ВЦСПС, и ВЦИК, и Совнаркомом»[47]. Для управления мелкокрестьянским сельскохозяйственным производством и жизнью деревни Мясников отстаивал необходимость крестьянской самоорганизации. В артели, коммуны и прочие коллективы большинство крестьян не идет, указывал он. Да это и есть «надевание хомута с хвоста». То, что должно явиться результатом развития производительных сил, хотят сделать предпосылкой». Формой организации деревни должен быть союз, к которому существует стихийное влечение крестьянства. В своих идеях крестьянского союза Мясников почти полностью отразил преследуемые большевистской властью требования деревенских вожаков по участию крестьян в экономической политике Советской власти. В задачу крестьянского союза должны были входить интенсификация сельского хозяйства, контроль за выполнением повинностей и налогов, участие в выработке цен на хлеб и изделия промышленности и т. п.[48] Первостепенное значение Мясников придавал борьбе с бюрократизмом и критике нового общественного неравенства, складывающегося в условиях большевистской власти. Выступления Мясникова имели сильный налет махаевщины — враждебности к интеллигенции, которая, по мысли «чистых» идеологов пролетариата, при новом строе превращается в очередных эксплуататоров рабочего класса. Для рабочего класса — убеждение, а для интеллигенции одно лекарство — мордобитие, — провозглашал Мясников[49]. Понятная каждому рабочему критика экономической политики государства, агитация против забюрократившейся привилегированной советско-партийной верхушки создали Мясникову в Перми репутацию непримиримого борца за интересы рабочего класса и обеспечили поддержку и сочувствие как большинства беспартийных рабочих, так и членов партийной организации Мотовилихи. В 1921–1922 годах сохранялась послевоенная разруха, свирепствовал голод. Настроение мотовилихинских рабочих было весьма беспокойным, они очень болезненно реагировали на все трудности, что, как обычно, выливалось в возмущение против непосредственного руководства, олицетворявшего в глазах рабочего пороки и бессилие власти. В подобной ситуации стоило любому записному оратору сказать что-нибудь против ответственного работника, за ним немедленно шел пролетариат. Социальную базу мясниковщины составляли практически все рабочие Мотовилихи, в том числе коммунисты и даже левые эсеры. Объявляя себя представителем «чистой» пролетарской демократии, Мясников занимал совершенно непримиримую позицию в отношении других социалистических партий: победа в гражданской войне была одержана благодаря тому, что большевики дрались как с белогвардейской контрреволюцией, так и с меньшевиками и эсерами. Следовательно, не единый фронт с II и II1/2 Интернационалами, а война с ними — вот лозунг, под которым будет происходить социальная революция во всем мире, провозглашали сторонники Мясникова[50]. В марте 1922 года Мясников был исключен из РКП(б) и арестован за разложение партийных рядов. После 12-дневной голодовки он был выпущен на поруки, но деятельность свою не прекратил. Из выразивших ему сочувствие рабочих-коммунистов Перми и Мотовилихи Мясников создал небольшую тайную организацию под названием «Рабочая группа». Группа продолжала придерживаться осуждения тактики Коминтерна, в частности тактики единого фронта, тяготея к анархо-синдикалистскому уклону типа оппозиции Унитарной конфедерации труда во Франции или Коммунистической рабочей партии Германии. В одном из своих воззваний «К пролетарской части РКП(б)» группа указывала на опасность, угрожающую завоеваниям Октябрьской революции 1917 года в результате политики «господствующей в РКП(б) группы», приведшей к «абсолютному бесправию рабочего класса». «Рабочий класс России, и в первую голову его коммунистическая часть, должна найти в себе силы отстоять свою партию от этой зарвавшейся кучки интеллигентов»[51], — призывали мясниковцы. «Рабочая группа» выступала против нэпа, расшифровывая его аббревиатуру как «новая эксплуатация пролетариата». Чтобы не дать окончательно себя закабалить, пролетариат, по мнению группы, должен организоваться в «государственный класс», принимающий участие в управлении обществом. Насыщенное образцами красноречия митинговых заправил фабрично-заводского масштаба нелегальное литературное творчество «Рабочей группы» стержнем пронизывало высокомерие и недоверие к интеллигентным верхам партии и «интеллигентщине» вообще. Отсюда неприкрытая вражда мясниковцев к другой нелегальной партийной группе под названием «Рабочая правда», которая образовалась из небольшого числа коммунистов-интеллигентов и, по отзывам ГПУ, явно тяготела к меньшевизму. «Рабочая правда» на деле никакой массовой деятельности среди рабочих, будучи от них совершенно оторвана, не вела, ограничиваясь вербовкой сторонников среди учащейся молодежи, связанной с РКП(б). Рабочеправдинцы полагали, что большое прогрессивное значение Октябрьской революции заключалось в том, что в результате ее «перед Россией открылись широкие перспективы быстрого превращения в страну передового капитализма». Политическую близость группы к меньшевизму характеризовало ее обращение к международному пролетариату и, в частности, революционным организациям II Интернационала, которые «Рабочая правда» считала наиболее близкими себе. Характерным для группы было и то, что некоторые ее члены, являясь по своим убеждениям последовательными меньшевиками, в то же время считали необходимым оставаться в рядах РКП(б). Образования, подобные «Рабочей группе» и «Рабочей правде», были обязаны своим возникновением существованию объективных противоречий внутри партии, постоянно воспроизводивших проблему «верхов и низов», и кроме того относительной воздержанности органов ГПУ, еще не нацеленных в то время на хирургическое удаление всех шероховатостей с облика партии. Загнанные в подполье группировки, которые в лучшие свои дни насчитывали не более 50 человек, лишались какого-либо заметного влияния на партийные дела и даже в малой степени не являлись серьезными участниками борьбы за передел партийно-государственной власти. Большевистская идеология нэпа, которая от начала нового курса и вплоть до его окончательного свертывания в 1929 году находилась в состоянии непрерывного становления, в первое время особенно переживала серьезные трудности и противоречия. Теоретики партии должны были прежде всего сами уяснить себе и четко сформулировать партийной массе ответы на одолевавшие ее вопросы: зачем нужна новая экономическая политика? Каковы ее допустимые границы? Каково место партии и отдельного коммуниста в системе нэпа? Не сразу, а постепенно, по мере втягивания в новые условия в партийной доктрине укреплялось понятие о том, что нэп — это, безусловно, временное отступление от генеральной линии партии, вынужденное неподготовленностью общества к переходу на коммунистические отношения. В принципе, оно не должно влиять ни на организационные основы партии, ни на ее этические критерии, ни на ее идеологию в целом. Партийные ряды должны быть очищены от чуждого элемента и еще более сплочены перед лицом ожившей и торжествующей буржуазной стихии. 11 сентября 1921 года ЦК РКП(б) разослал циркулярное письмо всем губкомам, в котором говорилось, что декреты об аренде госпредприятий, организации артелей и прочие постановления Советской власти о различных формах частного и коллективного предпринимательства вызывают на местах сомнения и недоразумения, и прежде всего по поводу отношения и места коммунистов в системе частного предпринимательства. До ЦК доходили сведения о том, что некоторые парткомы настойчиво рекомендовали членам своей организации брать в аренду предприятия, участвовать в артелях. Циркуляр гласил, что руководствоваться нужно следующим: «Во всех частно-хозяйственных организациях, безразлично, единоличных или коллективных, применяющих наемную силу, участие коммуниста в качестве владельца предприятия или арендатора, безусловно, недопустимо». Также категорически воспрещалось коммунистам участвовать в каких бы то ни было частных торговых организациях, «безразлично, применяется ли в этих предприятиях наемная рабочая сила или нет». Допускалось лишь участие в некоторых предприятиях коллективного характера (артелях) и при том условии, что они не применяют наемной рабочей силы и не преследуют «специальных целей обогащения»[52]. Что последнее означало, не вполне ясно и сейчас, поскольку трудно представить какую-либо хозяйственную организацию, следующую куда-либо мимо «целей обогащения» и равнодушную к прибыли. Но таковы были противоречия, характерные для большевизма, угодившего в условия своей новой политики. Более того, эти противоречия все более усугублялись, проводить политику и одновременно стоять вне ее сферы оказалось задачей не из легких. Возможно, это было под силу только искушенным в диалектике столичным теоретикам. На местах же, в провинции, происходило большое смущение умов. Так секретарь бугурусланского укома РКП(б) писал в Самарский губком о том, что, мол, хороша брошюра Ленина «О продналоге» и статья Бухарина в «Правде», но все же это теория, а партийная масса нуждается в конкретных практических указаниях, как теорию воплощать в жизнь. До циркуляра от 11 сентября в Бугуруслане существовало течение, ратовавшее за то, что коммунист может быть арендатором предприятия, дескать, если он хороший хозяйственник, то может восстановить предприятие и принести государству пользу[53]. Но указания ЦК не положили конца бесконечным сомнениям, сопровождавшим парторганизации на каждом шагу новой политики. Например, в начале 1923 года в некоторых уездах Тамбовской губернии, как следует из письма секретаря губкома, оживленно дебатировался вопрос, может ли коммунист покупать имущество налогонеплательщиков, продаваемое с торгов. «Лебедянский уком высказывается против этого. Мы решили иначе», — писал секретарь[54]. Очередное сильное смятение в умиротворенные было цековскими разъяснениями умы партийцев внесла очередная ленинская корректировка хозяйственной политики в октябре 1921 года, выразившаяся в крылатом призыве к коммунистам: «Учиться торговать». Как торговать? Где торговать? Какое отношение к этому имеют госпредприятия? Ведь сам лозунг был вызван провалом политики государственного товарообмена с крестьянством, в ходе которого ясно обнаружилась немочь государственных структур в торговой конкуренции с частником. Тем более, что в это время главный специалист в правительстве по товарообмену, член коллегии Наркомпрода М. И. Фрумкин, на памяти которого с 1918 года это был уже четвертый провал попыток наладить государственный товарообмен с деревней, вынес окончательный приговор, что государству нет места в вольной торговле. Негибкий государственный аппарат не способен и не приспособлен к свободной торговле, на этом поле государство всегда будет бито. У него есть свое, только ему присущее орудие — государственная монополия. Его усилия должны быть направлены не в сторону торговли, а в сторону государственных заготовок путем обложения и частичной монополии[55]. Однако, несмотря на противоречивость руководящих установок, по ходу жизни партийная масса, во всяком случае в некоторой своей части, привыкала или «припадала» к нэпу, как было сказано в одной из цековских сводок по материалам с мест за конец 1922 — начало 1923 года. Секретарь донецкого губкома сетовал на то, что «наши коммунисты в деревне не могут по-коммунистически жить». Индивидуальное хозяйство заедает их не меньше, если не больше, чем рядового крестьянина. «Причин здесь много, а главное — «мужичок» оказался крепче нашего коммуниста, рожденного в вихре революции, не он, а его «перерабатывают» и через короткий промежуток времени «обросший» коммунист отличается от середняка, а иногда и кулачка только партбилетом в кармане[56]. Еще более интенсивная «переработка» членов партии происходила в городских условиях. Повсеместно конфиденциальные партийные материалы пестрели сообщениями о разложении партийных рядов при неизбежном соприкосновении коммунистов на ответработе с нэпманской буржуазией, их связях с дельцами, дамами легкого поведения и т. п. публикой. Особенно подобное «припадение» к нэпу — тяга к роскоши, выездам, лакеям, бриллиантам, — получило распространение среди хозяйственных руководителей. Отсюда неизбежно следовало перенесение на предприятия приемов буржуазного хозяина, вплоть до обмана рабочих при подписании договоров, игнорирование профсоюзов и т. п. Наряду с хозяйственниками особенное влияние разлагающей среды сказывалось на работниках милиции, чье пьянство и взяточничество стали притчей во языцех. О внесении во внутрипартийную жизнь характерных нравов свидетельствовали такие факты, как решение одного из уездных комитетов на Урале признать банкеты в честь ответственных советских руководителей средством сближения партии с беспартийными[57]. Весь 1921 год ленинское руководство провело в поэтапном отступлении с рубежей военного коммунизма и в концентрации немногочисленных организованных сил. Все это происходило в обстановке томительного ожидания какой-нибудь определенности. К началу 1922 года процесс развала партийно-государственных структур на местах миновал критический рубеж — в провинции стабилизировался голод. Очень важное моральное значение в изживании неопределенности и уныния имело сделанное советскому правительству в январе предложение Антанты принять участие в международной конференции в Генуе. Державы пожелали познакомиться с нэповскими большевиками. В Кремле торжествовали, еще недавно в Европе со страхом относились к самому мелкому большевику, подозревая, что тот излучает незримые волны, способные нарушить равновесие буржуазного мира. Подобный оборот событий укрепил общую заинтересованность в стране в ускорении основных принципов нэпа. После признания необходимости торговых отношений, взоры обратились на очередную твердыню коммунистической экономики — монополию внешней торговли. Внутри правительства шли ожесточенные дискуссии. Торговый представитель РСФСР в Германии Б. С. Стомоняков писал Ленину в феврале, что в капиталистическом мире «ожидают» конца нашего отступления, чтобы всерьез и надолго определить масштаб и методы своей работы в России, и твердые позиции являются крайней политической и экономической необходимостью[58]. Поэтому лейтмотивом проходившего 27 марта — 2 апреля XI съезда РКП(б) стал лозунг, озвученный Лениным и другими делегатами съезда на все лады: «Отступление закончено!» Через неделю после партсъезда, 10 апреля, открылась Генуэзская конференция, которая получилась заметной победой большевиков. Они впервые вошли равноправными представителями на международную встречу, вошли как сила, с которой считаются и которую признают. Здесь еще был и элемент сенсации. Большевики явились на конференцию не в своем газетно-стереотипном образе пугала в кожаной тужурке, а в безукоризненных фраках, без наганов, без бомб. Никого не «экспроприировали» и не посадили с собой за стол ресторанного пролетария, а дали ему щедрые чаевые и даже соблюли требования этикета. Все это произвело чрезвычайно благоприятное впечатление, т. к. оказалось, что с большевиками можно разговаривать. Результаты Генуэзской конференции произвели весьма ободряющее впечатление и в РСФСР. Растерянность и уныние 1921 года сменились в 22-м активной внутриполитической деятельностью по закреплению основ новой политики. Сущность и главное противоречие большевистского нэпа, можно сказать, лежат на поверхности. Их уяснение заключается в буквальном понимании названия этого периода, а именно: новая, экономическая, политика. Раскрепощение, либерализация общественных отношений от военно-коммунистического централизма затронула лишь их экономическую сторону и только в малой степени повлияла на социально-политическую организацию, сложившуюся в годы военного коммунизма. Напротив, как только наметились признаки стабилизации политической ситуации после кризиса 1921 года, ленинское руководство постаралось максимально компенсировать сделанные уступки в экономике последовательными шагами по дальнейшей централизации политической жизни, укреплением системы монопартийности и моноидеологии, совершенствованием системы политического сыска и репрессий. Экономический либерализм и политический монополизм — это и есть классическая схема выхода власти из кризиса, оставленная истории большевистским нэпом, которую невозможно принципиально изменить, не изменяя самой власти. Партийные дискуссии, которыми были отмечены 20-е годы, несмотря на свою ожесточенность, не затронули глубоко и не ослабили развивающуюся политическую систему, которая приобрела еще более упорядоченные авторитарные формы по сравнению с периодом военного коммунизма. Да и, по сути раскол, партийные дискуссии и борьба группировок явились в этот период закономерным этапом на пути политической централизации. Еще в годы военного коммунизма партийная олигархия постоянно балансировала на грани окончательного раскола, от которого ее до поры удерживал авторитет и политическое мастерство Ленина, а также условия военного времени. Борьба группировок в 20-е годы явилась выражением последовательного стремления системы власти к своему логическому завершению: к усилению авторитаризма и установлению единоличной диктатуры — к Сталину. Снимая жесткий прессинг с экономических отношений, допуская развитие рынка и соответствующих ему социальных элементов, большевистское руководство ясно представляло себе и политические проблемы, которые неизбежно возникнут с возрождением самостоятельного зажиточного крестьянства, с легальным появлением частного торговца, промышленного предпринимателя. Однако если с последними особых церемоний никогда и не предполагалось, то вопрос о гибкой линии в отношении крестьянства всегда был на особом контроле у большевиков. Кремлевское руководство пошло на нэп под мощным военно-политическим и экономическим давлением крестьянства и до известного времени не могло не считаться с его стихийной силой и поэтому было вынуждено проводить политику лавирования. ЦК большевиков нащупывал свою линию поведения между необходимостью развития сельского хозяйства и сохранением своей партийной социальной базы в деревне. Здесь он был вынужден не только преследовать и разоблачать заговоры рьяных поборников военного коммунизма, но и периодически отводил от себя соблазн сорваться в задабривание мелкой сельской буржуазии. Известны такие проекты, поступавшие от видных представителей течения демократического централизма. В декабре 1921 года Т. В. Сапронов приватно рекомендовал Ленину затеять своего рода игру для отвода глаз, посадив во ВЦИК десятка три «бородатых мужичков», а также по паре-тройке «бородачей» в губисполкомы[59]. 28 декабря того же года пленум ЦК отклонил проект о создании крестьянского союза, внесенный другим столпом децизма — Н. Осинским. Единоличная деревня начала расти экономически в условиях нэпа, в связи с этим представлялся неизбежным и ее политический рост, что отчетливо обнаружилось уже на старте третьего года новой экономической политики, когда российская деревня в основном оправилась от голодной катастрофы 1921–22 годов. Партийные информаторы, чутко реагировавшие на изменение политической конъюнктуры в крестьянской среде, в начале 1922 года начали отмечать, что в деревне заметно выдвинулся новый тип крестьянина — хозяйственника-предпринимателя, вступившего в борьбу с беднейшей частью крестьянства[60]. А через год они уже уверенно заговорили о проявлении политического настроения зажиточного, самостоятельного крестьянства как об общем, повсеместном факте. Так в Тюменской губернии был отмечен «процесс восстановления прежнего кулака и даже создание нового «советского»», развивались арендные сделки и наем рабочей силы[61]. В Кременчугском уезде Полтавской губернии на одной из беспартийных конференций «кулаки выступали с требованием предоставления им активного и пассивного избирательного права», мотивируя тем, что они являются такими же исправными гражданами, как и прочие[62]. В условиях ограничения политических прав, деятельность активного крестьянского элемента развивалась в русле небезуспешных попыток поставить под контроль доступные им советские хозяйственные и в первую очередь кооперативные организации. Она направлялась также в сторону нелегальщины, и особенно настойчивые попытки воссоздания конспиративных организаций были заметны в менее пострадавшей от социальной чистки зажиточной Сибири. В письме секретаря Сибирского бюро ЦК РКП(б) от 6 декабря 1922 года сообщалось, что ГПУ была раскрыта и ликвидирована организация, раскинувшая свою сеть по всей Сибири. В организации состояло большое количество крестьян — нечто вроде «крестьянской радикальной демократической партии», действующей против советской власти[63]. Иногда эта деятельность выражалась в случаях прямого террора против коммунистов. В Канском уезде Енисейской губернии в ноябре 1922 года были отмечены два убийства ответственных работников-коммунистов[64]. С началом нового продовольственного года, когда в связи с неплохим урожаем и экономическим оживлением деревни замаячила опасность политической активизации крестьянина, в ЦК большевиков забегали с директивами о правильном конструировании партийной политики на селе. Аппарат стал сдувать пыль со старых циркуляров периода военного коммунизма. Основной линией была признана организация и поддержка пролетарских и полупролетарских элементов, которые, по идее, должны были явиться опорой партии для воздействия на середняка и в борьбе против нарастающего влияния кулачества. Переход к нэпу и голод 1921–1922 года нанесли страшный удар по партийной структуре на селе. Если на сентябрь 1920 года по учтенным 15 губерниям числилось 88 705 коммунистов в деревенских организациях, то по данным переписи 1922 года — всего 24 343 человека, причем из них только 11 116 собственно крестьян[65]. Катастрофическое сокращение и распад ячеек привели к организационному перерождению партструктуры на селе. Не стало деревенских ячеек и волкомов, партия существовала в виде волячеек, номинально объединявших всех разрозненных на десятки верст коммунистов волости. Секретная телеграмма ЦК от 14 сентября 1922 года всем губкомам и обкомам отмечала по поводу кампании перевыборов в деревенские советы, что «последнее время при отсутствии достаточного сопротивления партии происходит укрепление в деревенских соворганах кулацких элементов». Однако в связи с этим ЦК мог только указать на необходимость обратить внимание на подбор кандидатов из коммунистов на должность председателей волисполкомов. Ниже партийное влияние не простиралось, там хлопотал оживающий мужичок. В подобных условиях весьма ограниченных возможностей чисто политического влияния на население возрастала нагрузка на репрессивный чекистский аппарат. Провозглашенное отступление большевиков от форсированного строительства социализма, их лавирование между социальными группами и классами сопровождалось негласной концентрацией сил, совершенствованием и укреплением охранительных и карательных органов как государственных, так и партийных. Вынужденный переход к новой экономической политике происходил в условиях заметной активизации сил оппозиционных военно-коммунистическому режиму и большевистской власти вообще, поэтому едва успел завершиться исторический X съезд РКП(б), как Оргбюро ЦК на заседании 17 марта вынесло постановление об укреплении органов ЧК. Усиление карательных учреждений было признано как «наиболее спешная задача». Специальными секретными циркулярами от 4 и 22 апреля 1921 года ЦК партии предписал всем губернским и областным комитетам партии вернуть для работы в органах ЧК бывших и не скомпрометированных ранее чекистов[66], а также выделить для войск ВЧК и частей железнодорожной и водной милиции достаточное количество партийных работников. Примечательно, что при этом особо подчеркивалось, что в эти части не следует привлекать демобилизованных красноармейцев, и следует всячески заботиться об улучшении качественного состава политработников[67]. Численность центрального аппарата ВЧК с января по сентябрь 1921 года выросла в 1,6 раза — с 1648 до 2645 человек, а на 1 января 22-го насчитывалось уже 2735 сотрудников. В 1922 году общий штат ГПУ составлял 119 тысяч человек, включая 30 тысяч осведомителей[68]. Наряду с этим ЦК партии и местные комитеты уделяли много внимания реорганизации появившихся во время гражданской войны иррегулярных коммунистических отрядов особого назначения. В эти отряды, предназначенные для выполнения охранных и карательных функций, согласно положению, утвержденному Оргбюро ЦК 24 марта 1921 года, зачислялись все члены РКП(б) и РКСМ обоего пола от 17 до 60 лет (женщины для нестроевой службы). Через несколько месяцев решением того же Оргбюро от 10 августа отряды особого назначения были преобразованы в части особого назначения, усовершенствовалась система их управления. По мере дальнейшего отступления партии по пути либерализации социально-экономических отношений и развития нэпа, секретные службы приобретали все больший удельный вес в системе партийного контроля над обществом. Круг обязанностей органов ВЧК-ГПУ существенно расширился, по инициативе Ленина они стали универсальным источником государственной информации по всем важнейшим сторонам общественной жизнедеятельности, а также приобрели даже некоторые экономические функции. В сентябре 1921 года в составе каждой ЧК был образован экономический отдел, перед которым поставили задачу выработать и внедрить новые методы «борьбы с капиталом и его представителями в области экономической жизни». В циркулярном письме президиума коллегии ВЧК по вопросам деятельности в условиях новой экономической политики всем губчека наряду с предупреждением «против излишних увлечений наших товарищей борьбой с буржуазией как с классом» в девяти развернутых пунктах описывались их новые, весьма обширные обязанности. В том числе: помощь государству в сборе продналога, хранение и правильное расходование товарного фонда, помощь государственным предприятиям в борьбе с конкуренцией частного капитала, контроль за порядком сдачи в аренду предприятий, за правильным снабжением сырьем мелкой, средней и кустарной промышленности, слежка за внешнеторговыми операциями, не говоря уже о традиционной борьбе с хищениями, «царящей» бесхозяйственностью, безалаберностью и бюрократизмом. Особо обширные задачи утверждались в области сельского хозяйства: выявление всего того, что может способствовать или препятствовать сельскохозяйственным кампаниям. Семена, удобрения, сроки, хранение, качество, раздача — «все это должно быть объектом внимания ЧК», подчеркивалось в циркуляре[69]. Аналогичные задачи ставились и перед аппаратом революционных трибуналов. В секретном циркуляре от 4 марта 1922 года ударной задачей признавалась строгая кара уличенных в экономическом шпионаже в пользу заграничного капитала и в услугах госслужащих частному капиталу в ущерб государственным интересам, замеченных в злоупотреблениях, халатности, растратах. Поскольку «букет» подобных явлений был огромен, вводилась упрощенная процедура: ревизионные доклады Рабкрина могли признаваться в качестве следственных актов[70]. Бедственное положение Советской России, выразившееся в кризисе начала 1921 года и многократно усилившееся летом, после окончательного выяснения беспрецедентных масштабов голода, поразившего десятки губерний страны, погрузило кремлевское руководство в томительное и тревожное ожидание реакции населения на этот финал политики военного коммунизма. Ожидание социального взрыва среди масс, обреченных на голодную смерть, заставило большевиков всерьез обеспокоиться самочувствием остатков оппозиционных политических партий, еще сохранившихся на советской территории и за рубежом. ЦК большевиков были известны конфиденциальные документы меньшевистского и эсеровского комитетов, в которых не исключалась возможность заставить большевиков вослед экономической либерализации начать отступление и на политическом фронте, признать банкротство своей политики и принудить отказаться от системы партийной диктатуры. В воззвании Петроградского комитета РСДРП по поводу голода говорилось, что усилия советского правительства не могут принести больших результатов. Необходима широкая общественная поддержка, для чего нужно бороться за свободные комитеты помощи, свободу слова, собраний, освобождения политзаключенных и т. п.[71] ВЧК информировала Кремль о том, что 9 сентября совещание меньшевиков постановило войти в правительственную комиссию помощи голодающим и «работать не за страх, а за совесть» под своим меньшевистским именем, чтобы вновь приобрести влияние в массах[72]. В свою очередь ЦК РКСМ в начале 1922 года отмечал оживление деятельности некоммунистических организаций среди юношества. В частности, ЦК меньшевиков в одном из циркуляров рекомендовал своим организациям усилить работу с молодежью, которая «анархична» и «революционна» по своей природе[73]. В июне 1921 года руководство ВЧК, выполняя поручение Ленина, представило на его рассмотрение крупномасштабный план ликвидации политической оппозиции в лице партий и движений. Предлагалось продолжить систематическую практику по разрушению аппарата партий, а также осуществить массовые операции против них в государственном масштабе. Осенью 1921 года партаппарат стал постепенно выходить из шокового состояния, в которое был ввергнут сменой курса, а более — разразившейся голодной катастрофой. Растерянности и неуверенности ЦК предпочла кампанию новых репрессий по отношению к обнадежившимся и оживившимся политическим оппонентам большевизма. Сентябрь 1921-го ознаменовался началом повсеместных преследований анархистов. Как говорилось в воззвании анархистов, нелегально переданном на волю из Бутырской тюрьмы и опубликованном в шведской печати, «преследование революционных элементов в России нисколько не уменьшилось в связи с переменой экономической политики большевиков. Наоборот, оно стало более интенсивным, более постоянным». ЧК не знает ни законов, ни ответственности, происходит заполнение советских тюрем инакомыслящими и т. п.[74] Однако Политбюро ЦК, будучи стесненным необходимостью искать международной помощи в борьбе с голодом, в конце 1921 — начале 1922 года было вынуждено, с одной стороны, проявлять сдержанность и избегать огласки фактов преследований своих политических оппонентов, а с другой стороны, вести самую «беспощадную борьбу» с ними, как формулировал сам Ленин, придерживаться самого «максимального недоверия» к ним «как к опаснейшим фактическим пособникам белогвардейщины»[75]. 2 февраля 1922 года Политбюро предписало ГПУ продолжать содержать в заключении меньшевиков, эсеров и анархистов, а также принять скорейшие меры к переводу в специально приспособленные места заключения в провинции наиболее активных и крупных представителей антисоветских партий, приняв также меры к тому, «чтобы как этот перевод, так и условия заключения, не вызывали новых осложнений в местах заключения»[76]. В большевистском Политбюро можно было обнаружить довольно широкий спектр мнений по поводу дальнейшей судьбы потерпевших политическое фиаско руководителей и рядовых членов бывших социалистических партий. Несомненно, что, например, точка зрения Каменева в этом случае заметно отличалась бы от позиции Троцкого, а у последнего — от Сталина. Однако определяющим в политике последовательной травли бывших союзников в борьбе с царизмом и контрреволюцией являлось безусловно мнение Ленина. В политической биографии Ленина до семнадцатого года заметно, что он гораздо больше уделял сил и времени на борьбу со своими социалистическими и либеральными союзниками-конкурентами, нежели против самого самодержавия. Эту особенность своего политического менталитета Ленин сохранил и после революции. И. Белостоцкий, один из ленинских слушателей в Лонжюмо, в воспоминаниях привел интересный эпизод, когда Ленин устроил в школе дискуссию, доказывая, что в революции меньшевики не могут быть союзниками, что они будут только мешать руководить движением. Дискуссия была столь горяча, что рассерженный Белостоцкий вышел из помещения и уселся на лавочке под каштанами. После занятий к нему подкатил на велосипеде Ленин и примирительно пошутил. Белостоцкий посетовал: «Уж очень Вы, Владимир Ильич, свирепо относитесь к меньшевикам». Тогда Ленин наклонился к нему, сидящему на лавочке, и сказал: «Если Вы схватили меньшевика за горло, так душите». — «А дальше что?» — Ленин наклонился еще ниже и ответил: «А дальше послушайте, если дышит, душите, пока не перестанет дышать». Сказавши это, он сел на велосипед и уехал[77]. В плане окончательной дискредитации в глазах широких масс и последовательного «удушения» своих социалистических соперников ленинское Политбюро дало указание ГПУ подготовить и провести показательный судебный процесс над видными членами партии правых эсеров с тем, чтобы он стал судом над всей партией вообще и ее идеологией, сохранявшей былую привлекательность для крестьянства. Суду Верховного революционного трибунала, проходившему с 8 июня по 7 августа 1922 года были преданы 34 человека. Процесс был широко распропагандирован, привлек внимание европейской социалистической общественности и, можно сказать, цель, поставленная перед ним Политбюро, была достигнута. Во всяком случае, если во внутренней жизни страны он и не принес большевикам особых политических дивидендов, то и вреда тоже не было. В постановлении Президиума ВЦИК от 8 августа по приговору Верховного трибунала звучало довольно убедительное обвинение эсеров во враждебных действиях по отношению к «блокированной империализмом рабоче-крестьянской стране». В последнем утверждении и заключался весь пафос и все содержание процесса. На безапелляционном, но казавшемся очевидным утверждении, что страна и правительство «рабоче-крестьянское», против которых всякая борьба преступна, и была подвешена идеология и во многом политика нового режима. Без этого положения, воспринимавшегося бездоказательно, как аксиома, рушилось не только 117-страничное обвинительное заключение против эсеров, но и все историческое оправдание большевизма. Однако в подобных случаях единственным средством против аксиом является время. В 1922 году после урока с эсерами, оппозиционные политические элементы внутри страны уже утратили сменовеховские иллюзии относительно возможности трансформации советской политической системы. Меньшевики активно готовили переход на нелегальное положение и разрабатывали новую тактику борьбы с режимом. ГПУ получило информацию о том, что в октябре 1922 состоялось партсовещание РСДРП, которое постановило законспирировать все главные отрасли партийной работы и наиболее ценных работников. Легально существовавший ЦК партии был объявлен распущенным, а вместо него создана новая конспиративная Коллегия ЦК. То же самое было рекомендовано и местным организациям. По директиве ЦК из ссылки бежало несколько видных меньшевиков, которые перешли на нелегальное положение и занялись исключительно партийной работой, организацией рабочих кружков, печатной агитацией, организацией бойкота выборов в Советы. Буквально через год после того, как Мартов в сентябре 21-го заявил о необходимости «сбросить маску» беспартийных, активистам партии было вновь разрешено на допросах скрывать свою партийную принадлежность. Изменение тактики меньшевиков и наметившееся стремление к союзу с правыми эсерами послужило сигналом к усилению репрессий ГПУ. Зампред ГПУ И. С. Уншлихт в докладе Политбюро от 7 декабря 1922 года предложил ряд мероприятий, например: усилить судебные преследования за меньшевистскую литературу и агитацию; всех активных меньшевиков заключить в концлагерь, если нет данных для предания их суду; удалить всех меньшевиков из госаппарата; объявить РСДРП нелегальной партией[78]. Последнее превращалось в весьма символическое событие. Запрещая партию, носившую название РСДРП, большевики подводили некую незримую черту под своим революционным прошлым и разоблачали свою новую суть. На XI съезде РКП(б) член Политбюро Томский с издевкой заметил, дескать, большевиков упрекают за границей, что они установили режим одной партии. Это неверно, у нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме. Однако наряду с преследованием оппозиционных политических сил большевистское руководство было вынуждено чутко прислушиваться к колебаниям настроений городских и деревенских масс. В условиях социально-политического кризиса 1921 года, когда власть утратила поддержку не только среди рабочих, крестьянства, армии, но также значительной партийной массы и перед ней обнаружился огромный, но беспомощный в своей неорганизованности общественный фронт, Ленин повторил испытанный политический маневр августа — сентября 1918 года. Начало нэпа, как и начало гражданской войны, ознаменовалось не только репрессиями и террором в отношении политической оппозиции, но и существенными уступками социальным низам — рабочим и крестьянству. 1 мая 1921 года ЦК РКП(б) решил превратить в день демонстративного единения власти с пролетариатом, пойдя на неслыханные идеологические уступки. В разосланной и распубликованной радиограмме ЦК дал установку губкомам к тому, чтобы 1 мая стал всенародным праздником, закрепляющим связь между рабочим классом и трудовыми элементами деревни. «Трудовые элементы деревни» здесь были в общем-то не при чем, ЦК беспокоило то, что в этот год Первомай совпал с первым днем христианской Пасхи, и в радиограмме особо подчеркивалось, что в этот день необходимо «старательно избегать» всего, что способно отдалить от партии широкие трудовые массы и ни в коем случае не допускать каких-либо выступлений, «оскорбляющих религиозное чувство массы населения»[79]. В сам праздничный Первомай губкомам, укомам, комфракциям и профсоюзам была разослана еще одна знаменательная инструкция, в которой в ущерб партийному самолюбию, признавалось, что «рабочая масса чувствует себя беспартийной» и в качестве таковой усиливает свою политическую активность. Поэтому наряду с предостережением от устройства традиционных беспартийных конференций, партийным комитетам, советским исполкомам и профсоюзным заправилам рекомендовался петроградский опыт проведения многоступенчатых выборов, в результате которых неугодные делегаты отсеивались, а на подмостки беспартийных конференций допускались бы только лояльные элементы, т. е. с меньшим запасом бранных слов в адрес власти[80]. На умиротворение масс была рассчитана и кампания амнистий в отношении тех представителей социальных низов, которые в разное время принимали участие в борьбе против большевиков. В беспокойной Сибири, где политическое положение вызывало наибольшую тревогу властей, Сиббюро ЦК на 1 мая 1921 года постановило амнистировать некоторые группы рабочих и крестьян, принимавших участие в контрреволюционном перевороте 1918 года и затем в антисоветской борьбе. на стороне Колчака[81]. К 4-й годовщине Октября Президиум ВЦИК принял постановление об общей амнистии всех бывших солдат белых армий, воевавших против Советской власти. В то же время, по инициативе петроградского губкома, началось амнистирование и освобождение недавних кронштадтских мятежников, приговоренных к принудительным работам в Петроградской, Вологодской, Архангельской и Мурманской губерниях. 14 ноября 1921 года председатель петрогубчека С. А. Мессинг докладывал Уншлихту о том, что на днях освобождаются кронмятежники, находящиеся в Петрограде, а также разослана телеграмма в Вологду и Архангельск с распоряжением об освобождении мятежников, препровожденных при списке 30 июля[82]. Подлежащие демобилизации отправлялись на родину, остальные — в трудовые армии, без права ношения оружия. 9 января 1922 года состоялось решение ВЦИК об освобождении из лагерей принудительных работ некоторых категорий заключенных, в т. ч. детей до 16 лет, женщин с детьми до 12 лет, а также мужчин старше 55 и женщин старше 50 лет, утративших трудоспособность по болезни. Более того, учитывая возросшую религиозность среди рабочих, перед Рождеством 1922 года большевики выпустили из тюрем и лагерей много духовных лиц, но этот жест в отношении духовенства стал как бы наивысшей точкой в развитии политических уступок большевистской власти недовольным массам. Совершенно иная политика предпринималась властью по отношению к старой интеллигенции, в лояльности которой компартия имела все основания сомневаться, чьи права на место в будущем общественном устройстве были очень подозрительны с точки зрения научного коммунизма. Отношения с интеллигенцией всегда являлись ахиллесовой пятой социальной политики коммунистического руководства, и со временем они становились только болезненней и беспокойней для официальной советской идеологии и пропаганды. Сами вожди большевизма являлись преимущественно выходцами из интеллигентной или полуинтеллигентной среды старой России. Их фамильные корни уходили в глубинные пласты социальных низов XIX века, откуда, главным образом, и вела свою родословную революционная интеллигенция века XX. Нахватавшиеся верхов, усвоив внешние признаки образованности, но совершенно не переварившие их глубоко и органически, они не поняли той мощной культуры, к которой прикоснулись, и остались глубоко чужды ей, так как она не содержала близких им социально-политических идей. Они направили полученное образование и разум на разрушение ненавистной им, как выходцам из низов, «барской» культуры и просто цивилизованной жизни. Культурные ценности, созданные совокупными усилиями российского общества и воплощенные в лице его наиболее блестящих и талантливых представителей, остались для образованных, но внутренне бескультурных пролетарских вождей предметами роскоши господствовавших классов и отделены непроходимой границей. Французская шансонетка, исполнявшаяся в парижских рабочих кварталах и примитивно обличавшая жадного буржуа, была Ленину намного ближе и родней, чем любая из русских опер. Таков был уровень восприятия культуры у наиболее развитых представителей большевистской элиты. Поэтому не удивительно, что их политика в отношении «нереволюционной» интеллигенции нередко отличалась бесцеремонностью и невежеством. Царило абсолютно глухое непонимание того, например, с каким сокровищем в лице больного Александра Блока они имеют дело. Для «пролетарской» власти это был всего лишь подозрительный субъект, от которого можно ожидать только контрреволюционных заявлений за границей. 28 июня 1921 года из иностранного отдела ВЧК в ЦК РКП(б) поступило отношение, в котором сообщалось, что в отделе имеются заявления от ряда литераторов, в частности, от Венгеровой, Блока, Сологуба, с просьбой о выезде за границу. Далее говорилось, что ВЧК не считает возможным удовлетворять подобные ходатайства, поскольку уехавшие за границу литераторы ведут самую активную кампанию против Советской России и что некоторые из них, такие, как Бальмонт, Куприн, Бунин, «не останавливаются перед самыми гнусными измышлениями». В доказательство приводилось письмо В. Воровского начальнику особого отдела ВЧК В. Менжинскому, в котором тот сообщал о «злостном контрреволюционере и ненавистнике большевизма» Рахманинове, семья которого выпущена за границу, а также о том, что неразумно выпускать за границу совслужащих с семьями, поскольку возникает «стремление остаться за границей»[83]. Летом 1921 года большевистское руководство было настолько удручено последствиями военнокоммунистической политики в Поволжье, что некоторое время не могло определить твердую линию поведения в отношении к интеллигенции. Здесь же сказывались и надежды на иностранную помощь. Только этим объяснялся тот факт, что летом Советское правительство пошло на переговоры с представителями интеллигенции по образованию комитета помощи голодающим. 20 июля состоялось предварительное заседание Всероссийского комитета помощи голодающим, на котором присутствовали наиболее расположенные к интеллигенции члены советского правительства (Л. Б. Каменев, Л. Б. Красин, А. В. Луначарский, Г. И. Теодорович и др.), а также представители «общественности» (С. Н. Прокопович, М. И. Щепкин, Е. Д. Кускова, М. Н. Кишкин, В. Н. Фигнер и другие известные лица). В ответ на декларацию, зачитанную Кишкиным, Каменев от имени правительства заявил, что правительство подчеркивает аполитический характер начинания и не связывает себя обязательствами. Деловая работа не встретит препятствий со стороны властей, пообещал Каменев и далее произнес загадочную фразу: «Мы создали диктатуру пролетариата, и это определяет характер тех гарантий, которые может дать правительство». В интервью московской газете «Коммунистический труд» Каменев пояснил читателям, что разрешение на создание комитета вызвано тем, что русская эмиграция ратует за то, чтобы представить помощь Советской России на условиях изменения политического строя в стране, и здесь очень важно выступление ряда бывших деятелей кадетской и других буржуазных и мелкобуржуазных партий с готовностью работать под руководством советских властей без всяких политических условий. Это, по мнению Каменева, стало прямым вызовом заграничному «охвостью» белых организаций русской буржуазии[84]. В секретном циркуляре ЦК РКП(б) от 10 августа этот шаг навстречу буржуазной интеллигенции разъяснялся секретарям губкомов и председателям исполкомов, во-первых, чисто деловыми соображениями, не позволяющими отказываться от какой-либо помощи, и с расчетом получить через комитет некоторые средства от буржуазных и правительственных кругов за границей. Во-вторых, намерениями внести таким образом раскол в среду русской эмиграции, чьи лидеры Милюков и Чернов выдвигают идею помощи Советам при условии политических реформ и выступают с этим перед иностранными правительствами. Пояснялось: комитет будет использован для раскола в русской буржуазии «так же, как была использована брусиловская комиссия во время польской войны»[85]. Однако роман с либеральной интеллигенцией оказался недолог. Аппарат оправился от первоначального шока и заработал в привычном режиме. Невзирая на негативную реакцию за рубежом, комитет, получивший за глаза название «Прокукиш», был распущен, что ознаменовало начало нового этапа политических репрессий в отношении интеллигенции, которая в силу своей природной рефлексивности была не нужна в «царстве рабочих», сознательно проводившем примитивизацию социальной структуры общества. Представители интеллигенции по привычке пытались отыскать свое место в новом обществе в русле старой традиции «служения народу». Группы учителей стремились образовать негосударственные общества народного просвещения общества, помощи, журналы и т. п., но любая частная инициатива неизбежно входила в противоречие с механизмом всеобъемлющего государственного абсолютизма. Совершенно неприемлемыми для новой системы явились попытки старой профессуры и преподавателей вузов к восстановлению академических свобод, которые имели место в начале нэпа. Секретарь екатеринославского горкома сообщал в ЦК в ноябре 1922 года о том, что «громадная» часть профессуры горного института и медакадемии ведет работу за автономию высшей школы. «Реакционная часть студенчества» (не из пролетариев) за последнее время «сбросила с себя маску лояльности к советской власти и открыто поддерживает контрреволюционную профессуру»[86]. Подобное оживление интеллигенции вызывало немедленную реакцию карательных органов. 23 ноября 1922 года ГПУ издало циркуляр своим органам по работе в ВУЗах с тем, чтобы на каждого профессора и политически активного студента составлялась личная картотека, формуляр, куда бы систематически заносился осведомительский материал. Далее предписывалось усилить наличную или создать новую осведомительскую сеть (из беспартийных) в литературно-издательской среде. При заведении дел литературно-издательский мир следовало разбить на ряд групп: беллетристов, публицистов, экономистов, — которые, в свою очередь, необходимо разбить на подгруппы. Особое внимание предлагалось уделить врачам, агрономам, юристам, союзу учителей. Осведомители должны были внедряться в верхушки обществ и союзов, пробираясь на выборные должности. Губотделам ГПУ вменялось в обязанность внедрять в качестве местных делегатов съездов своих осведомителей и т. п. До поры борьба партийно-государственного аппарата с интеллигенцией не носила планового характера, а лишь ограничивалась реакцией по частным случаям. В кампанию массовой чистки и репрессий политика в отношении интеллигенции начала превращаться летом 1922 года, когда для нэповских большевиков отпала острая необходимость прислушиваться к европейскому общественному мнению. Инициатива в этом деле, как и во многих подобных важнейших мероприятиях власти, принадлежала самому Ленину. Ленин являет собой классический образец того продукта интеллигентной среды, который на литературном языке XIX века именовался «отщепенцем». Он, несомненно, был интеллектуалом, но орудие мысли, данное ему человеческим интеллектом, он обратил против принципиальных основ его развития, утверждая квазиматериалистическую моноидеологию. Не будучи сколько-нибудь оригинальным философом, В. И. Ульянов все же обладал рефлексивными способностями увидеть свое весьма скромное место в философской иерархии. Особенно понимание этого обострилось после выхода книги «Материализм и Эмпириокритицизм», которая не принесла творческих лавров ее автору, а лишь, напротив, обнажила характерную примитивизацию известных материалистических идей, вопиющую на фоне той яркой полемики, которую в то время вели Богданов, Плеханов, Деборин и другие участники философской дискуссии. После этого Ленин потерял вкус к выступлениям на равных в высокоинтеллектуальном кругу, а его любимая, непритязательная «пролетарская» аудитория идеально соответствовала тем упрощенческим формулировкам, из которых строилась логика и язык четвертого официально признанного (после Троцкого, Зиновьева и Бухарина) оратора партии. Но ревность к чужой творческой мысли у интеллектуала остается всегда, особенно если она тесно граничит с политической борьбой. К слову сказать, известный коминтерновский политвояжер Радек, который, пытаясь разжечь мировой революционный пожар, разъезжал со «спичками» большевистского Цека по послевоенной Европе, как-то посетовал на слабую культурность русского пролетариата и о непосредственном влиянии этого факта на российскую компартию, вплоть до ее руководящих кругов. По его мнению, и Ленин в том числе, со всеми сильными сторонами ума, характера и выдержки, не смог бы никогда играть в Германии ту роль, какую он сыграл в России[87]. Идея массовой высылки оппозиционной или просто либеральствующей интеллигенции за пределы Совдепии возникла задолго до ее осуществления и прошла все стадии тщательной подготовки, начиная от секретной переписки и заканчивая формированием общественного мнения с высоких партийных трибун. Идея эта была навеяна не только конфиденциальной информацией чекистов, но и оживившейся в условиях нэпа деятельностью частных издательств. Появившийся в марте 1922 года сборник статей Бердяева, Букшпана, Степуна, Франка «Освальд Шпенглер и закат Европы» побудил Ленина обратиться к главному в то время «мыслителю» ГПУ Уншлихту по поводу этого «литературного прикрытия белогвардейской организации»[88]. Тогда же свою статью в мартовском номере нового журнала «Под знаменем марксизма» он заключил намеком о том, что «рабочему классу» следовало бы «вежливенько» препроводить подобных ученых в страны буржуазной «демократии». 28 марта в заключительном слове по политотчету ЦК на XI съезде РКП(б) Ленин солидаризировался с товарищем Троцким в том, что основное дело сейчас — воспитание молодого поколения, а воспитывать не на чем. Это позор, что молодежь учится общественным наукам «на старом буржуазном хламе». «И это тогда, когда у нас сотни марксистских литераторов»[89]. Конечно, у партии не было этих сотен и даже десятков литераторов, которые были бы в состоянии без помощи ГПУ интеллектуально конкурировать с русской философией и культурой. Поэтому Ленин вел дело к обычной полицейской развязке. Вскоре последовал ряд указаний с его стороны Наркомюсту, чтобы в процессе разработки нового Уголовного кодекса подвести под расстрельную статью (с заменой — высылкой за рубеж) пропаганду или агитацию, «объективно» содействующую международной буржуазии[90]. Следующим, весьма характерным для Ленина этапом, стало предложение в письме к Дзержинскому от 19 мая обязать членов Политбюро уделять из своего времени по 2–3 часа в неделю на занятие элементарной цензорской работой, причем «проверяя» ее и «требуя» от них непременно письменных отзывов[91]. Очевидно проявилось стремление Ленина связать все Политбюро участием в явно неблаговидном деле и заставить разделить ответственность в задуманной им операции. Организация практической стороны дела была поручена «толковому, образованному и аккуратному человеку» из ГПУ Я. С. Агранову, незадолго до того возглавлявшему следствие по делу о Кронштадтском мятеже. В июне 1922 года среди высшего политического руководства получил распространение доклад Агранова на имя председателя ГПУ Дзержинского об антисоветских группировках среди интеллигенции. Известный чекист указывал на «тревожный симптом» — рост числа независимых общественных союзов (научных, экономических, религиозных) и частных издательств, которые наряду с ВУЗами, ведомственными съездами, театром, кооперацией, трестами антисоветская интеллигенция в последнее время избрала главной ареной борьбы с властью. Борьба студенчества и профессуры за автономию высшей школы является замаскированной борьбой против власти, вокруг издательств концентрируются члены бывших буржуазных партий, работа таких обществ, как, например, Пироговское, служит объединению антисоветской интеллигенции. Подобные тенденции наблюдались на всероссийских съездах врачей, земотделов, кооператоров. Последнее тем опаснее, подчеркивал Агранов, что дает возможность сближения контрреволюционеров с широкими массами. «Все вышеизложенное указывает на то, что в процессе развития нэпа происходит определенная кристаллизация и сплочение противосоветских групп и организаций, оформляющие политические стремления нарождающейся буржуазии. В недалеком будущем при современном темпе развития эти группировки могут сложиться в опасную силу, противостоящую Советской власти. Общее положение республики выдвигает необходимость решительного проведения ряда мероприятий, могущих предотвратить возможные политические осложнения», — заключалось в докладе[92]. Президиум коллегии ГПУ внес в ЦК проект постановления, которое содержало методику искоренения российской интеллигенции и ее традиций, закладывалась их ущербность на десятки лет вперед. Предусматривались такие меры, как «фильтрация» студентов к началу учебного года, строгое ограничение приема студентов «непролетарского» происхождения, введение «свидетельств политической благонадежности» для студентов, не имеющих рекомендаций профсоюзных и партийных организаций, введения ограничений на собрания студентов и профессуры. Предложенные мероприятия были без особых возражений приняты на заседании Политбюро 8 июня[93]. Кроме мероприятий касающихся вузов, ГПУ приступило к проверке и перерегистрации всех негосударственных обществ и печатных органов. ГПУ было предоставлено право административной ссылки до трех лет, и началась подготовка к одной из самых известных акций, запечатленной на скрижалях идеологической истории советского коммунизма — высылке за пределы РСФСР лиц, пребывание которых на ее территории «представляется опасным для революционного порядка». Едва оправившись от первого удара своей болезни, Ленин проявил первоочередной интерес к подготовке задуманной акции в отношении нелояльных «властителей дум» и просто раздражающих его лиц. В письме Сталину от 17 июля 1922 он дал список некоторых кандидатов на высылку: здесь и известные философы, ученые, и близкие когда-то ему люди, спутники юности, — а также поторопил со сроками — к концу процесса эсеров, «не позже». «Очистим Россию надолго»[94]. ГПУ вело дело, а подготовку общественного мнения обеспечивал Зиновьев, традиционно выполнявший самые «деликатные» поручения Ленина, связанные с интеллектуальной нагрузкой. XII партконференция, проходившая с 4 по 7 августа, заслушала доклад Зиновьева и приняла резолюцию об антисоветских партиях и течениях, в которой открыто говорилось о предстоящих репрессиях против «политиканствующих верхушек мнимо-беспартийной, буржуазно-демократической интеллигенции». Процесс эсеров завершился 7 августа, а в ночь с 16 на 17 августа ГПУ произвело первые массовые аресты в городах России и Украины. Помимо Москвы и Петрограда, операцией были затронуты Харьков, Киев, Казань, Нижний Новгород, Одесса, Ялта. Центральным мероприятием акции стали два т. н. «философских парохода», которые в сентябре и ноябре 1922 года перевезли из Петрограда в Штеттин наиболее крупные партии высланных. Но высылались не только философы, здесь можно было составить целую Академию наук. В 1922–1923 годах подобным образом за границей оказались представители практически всех отраслей знания: философы, историки, социологи, правоведы, экономисты, литераторы, медики, агрономы, кооператоры, профессора технических и естественных наук. Всего, вместе с членами семей, — около 200 человек. Как-то стало правилом патетически изображать эту высылку цвета российской интеллигенции в качестве одного из самых одиозных мероприятий советского режима. Однако как раз в этом случае следует сделать исключение, поскольку ясно, что только благодаря подобному обороту дела не были потеряны десятки талантов и обязано своим рождением не одно научное открытие. Хотя в контексте времени высылка стала весьма символичным и закономерным событием в создании целостной картины нэпа, где подобное «усекновение главы» глупой либеральной интеллигенции имело важное значение. Воспользовавшись голодом, большевики обрушили сокрушительный удар на Русскую православную церковь, еще сохранявшую идеологическую и организационную независимость от режима. Хотя церковь помогала голодающим и даже согласилась пожертвовать для этого частью церковных «неосвященных» предметов, большевистское руководство в марте 1922 года приняло решение об изъятии церковных ценностей. В основном этот процесс протекал мирно. Но после столкновения верующих с красноармейцами в городе Шуя, Ленин счел, что настал «не только исключительно благоприятный, но и вообще единственно возможный момент» (из-за «отчаянного голода»), чтобы расправиться с церковью. «Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забывали этого в течение нескольких десятилетий, — писал вождь, — …чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше»[95]. В ходе развернувшегося антицерковного террора примерно 20 тысяч священников и прихожан были репрессированы — расстреляны, арестованы или сосланы. Внутри Русской православной церкви при активной поддержке ГПУ возродилось, т. н. «обновленческое» течение, лояльное большевикам, которое на волне временного успеха летом 1922 сумело подчинить себе половину архиереев церкви — 37 из 74[96]. Однако в это же время органы ГПУ стали отмечать роковые признаки неудачи раскольников. Информационная сводка ГПУ за июль 1922 года констатировала, что раскол среди духовенства, охвативший своим движением почти всю Россию, стал замедляться. Это объяснялось тем, что «обновленцы» «исчерпали весь запас попов, которые благодаря расколу пошли за реформаторами. Надо сказать, — признавали чекисты, — что контингент вербованных состоит из большого количества пьяниц, обиженных и недовольных князьями церкви… Сейчас приток прекратился, ибо более степенные, истинные ревнители православия к ним не идут, (поскольку) среди них последний сброд, не имеющий авторитета среди верующей массы». Такова была собственная нелицеприятная оценка ГПУ своей церковной креатуры и характера обновленческого движения. «А о верующей массе, — продолжала сводка, — говорить не приходится. Если не считать весьма незначительных единичных переходов на сторону обновленцев, можно сказать, что раскол в церкви, расколовший духовенство, не коснулся еще верующей массы… она по-прежнему остается верна старым традициям»[97]. Таким образом четко определилось, что и в этот период настроений в русской православной церкви стабилизирующим фактором оказался не клир, а миряне, некое народное чувство врожденного здорового консерватизма, сохранившие важные духовные устои коллективного существования. Наряду с кампаниями против церкви, операциями по высылке зрелых и неисправимых умов совершенствовалась методика перевоспитания пишущего интеллигента и грамотного обывателя в нужном «летающему» пролетарию направлении. 6 июня 1922 года было утверждено Положение о Главном управлении по делам литературы и издательства — известное в советские времена своим отеческим попечительством над печатным словом — Главлит. В принципе, учреждение подобного ведомства не вносило ничего нового в уже сложившуюся систему цензуры. Просто система расправляла свои члены и обретала более отчетливые формы. С 1919 года подобной деятельностью с успехом занимались доверенные сотрудники, получавшие паек в редакционном секторе Госиздата. Уже 30 декабря 1921 года в письме группы известных писателей наркому Луначарскому послышался вопль вполне задушенной отечественной литературы, жаловавшейся на «пароксизм цензурной болезни», стирание всех и всяческих границ цензорского произвола, в котором люди с сомнительным образованием и еще более сомнительной культурой присвоили себе функции и литературной критики, и историков культуры[98]. Политической цензурой занимались также в отделе политического контроля ГПУ. Первоначальное невежество новоявленных кормчих литературы вкупе с их аппаратной ретивостью приводило к поразительным результатам. Следы их деятельности порой носили столь курьезный характер, что нельзя без улыбки представить те драматические сцены в тиши кабинетов и библиотек, когда какой-нибудь «свежеиспеченный» цензор, «напрягая все мускулы лица», силился понять содержание той книжки, по которой ему предстояло вынести цензорское решение. Обнаружилась тенденция запрещать не только «белогвардейцев», но и белые косынки у сестер милосердия. В 1923 году началась основательная чистка библиотек и книжного рынка от контрреволюционного, религиозного и прочего книжного «хлама». Еще два года ранее Главполитпросвет Наркомпроса издавал подобное распоряжение об очистке, но оно осталось на бумаге, пока за дело не взялись органы. В 1923–1924 годах на местах появились противоречивые распоряжения Президиума ОГПУ начальникам губ- и облотделов ГПУ, ставившие пространные задачи по чистке книжных собраний в соответствии с соображениями «чекистского, политического и педагогическо-воспитательного характера»[99]. Поскольку новоявленные целители библиотек попали в сложные условия, им нельзя не посочувствовать. Чекистские соображения говорят одно, политические — другое, а педагогика нашептывает третье. Поначалу все одолело первое — по-чекистски: всех в расход и баста! Приказано смотреть политическую литературу — значит, изъять ее дочиста. Вскоре до Президиума ЦКК РКП(б) донеслись сведения о том, что в некоторых местах из библиотек наряду с книжками отцов церкви и духовных белогвардейцев изымаются сочинения Ленина, Маркса, Энгельса, Троцкого, Лафарга и прочих подобных авторов, не говоря уже о Сервантесе и Толстом. Но после того, как в ЦК РКП(б) обнаружили, что в списки запрещенной литературы угодили и его собственные издания и циркуляры, то там в который раз изумились причудам естественного хода событий, и решением ЦКК от 13 мая 1924 года все руководство кампанией было вновь передано в просвещенные руки Главполитпросвета Луначарского ведомства[100]. Время периодически окрашивало ВЧК-ГПУ в разные цвета. Загадочность советской тайной полиции, всегда неохотно расстававшейся со своими секретами, способствовала тому, что, как правило, эти цвета, от пурпурно-героического до черно-преступного, отличались ровным скучноватым тоном. Либо карающий меч революции, либо орудие преступлений большевистского режима. Реальная жизнь и противоречия тайного ведомства не были видны стороннему наблюдателю. Однако советская госбезопасность, которая в силу своих обязанностей постоянно находилась на острие общественных противоречий, сама в течение всего времени испытывала сильнейшие внутренние колебания. Как широко известны неоднократные попытки руководства ВЧК перейти к более мягкой карательной политике, так же известны и соответствующие саркастические отзывы оппонентов большевизма по поводу пустого содержания этих широко распубликованных заявлений ВЧК о смягчении карательной политики в начале 1920, 1921 годов и далее. Но в том не было изощренного лицемерия власти, которая от благозвучных заявлений об отмене казней быстро переходила к восстановлению таковых в прежнем объеме и сверх того. Здесь выступало объективное противоречие этой парадоксальной системы, которая опиралась на массы и в то же время была направлена против них. И предВЧК Дзержинский более, чем кто-либо другой, являл собой олицетворенное противоречие большевистской диктатуры. В суровом рыцаре революции был очень силен заряд идеализма (как, впрочем, у всех видных партийцев, имевших в прошлом небольшевистское «пятно» в революционной биографии). Дзержинский не был твердым «ленинцем», способным следовать за вождем безоговорочно и безоглядно в направлении любой максимы. Ленин точно знал, в чем можно, а в чем нельзя положиться на своего аргуса. Несмотря на то, что Дзержинский возглавлял одно из ключевых и ответственных ведомств революции, Ленин никогда не допускал его на самые высокие этажи пирамиды власти — Политбюро и Секретариат ЦК партии, памятуя о социал-демократической слабине железного Феликса, которая порой бросала его в объятия самой яростной антиленинской оппозиции — например, по вопросу о Брестском мире и в очень важной дискуссии о профсоюзах. По большому (большевистскому) счету Ленин не доверял Дзержинскому и был по-своему прав. Колебания Дзержинского непосредственным образом отражались и на его руководстве чекистскими органами. После окончания гражданской войны он пытался скорректировать их деятельность с учетом интересов широких крестьянских и рабочих масс. Это выразилось в преследованиях и даже расстрелах агентов Наркомпрода, наиболее преступно пользовавшихся своими большими полномочиями в годы продразверстки, беспощадно карал расхитителей и ротозеев — в общем, активно поправлял госаппарат, немилосердно задавивший массы в период военного коммунизма. Дзержинский постоянно взывал и к своим сотрудникам, требуя быть осторожными и не нарушать конституции. В конце 1920 — начале 1921 года, на гребне политики военного коммунизма, когда даже самым проницательным головам из большевистского ЦК не был виден тот стремительный обвал уступок массам, который начнется буквально через месяц, ВЧК, по инициативе Дзержинского, предприняла ряд шагов в этом направлении. 24 декабря 1920-го года губчека были извещены о запрете приводить в исполнение высшую меру наказания без санкции ВЧК (за исключением приговоров по делам об открытых вооруженных выступлениях). 30 декабря появился приказ о том, что арестованные члены различных политических партий должны рассматриваться не как наказуемые, а как временно, в интересах революции, изолируемые от общества. 10 января 1921-го года появляется приказ о смягчении условий содержания в тюрьмах для заключенных из рабочих и крестьян. Вслед за этим 13 января ВЧК была сформирована комиссия по изменению карательной и тюремной политики[101]. Внимательное чтение этих документов, где нарочитой грубостью вуалировались намерения довольно радикального изменения основ и направления деятельности ВЧК, выдает прежде всего в самом Дзержинском неоднозначную фигуру в большевистском руководстве. Первый протокол комиссии гласил, что главным принципом должны быть «резко подчеркнутые классовые признаки карательной политики»[102]. В упомянутом приказе от 8 января говорилось: «Внешних фронтов нет. Опасность буржуазного переворота отпала. Острый период гражданской войны закончился, но он оставил тяжелое наследие — переполненные тюрьмы, где сидят главным образом рабочие и крестьяне, а не буржуи»[103]. С получением приказа все органы ЧК должны были «в корне» изменить свою карательную политику по отношению к рабочим и крестьянам. Ни один рабочий и крестьянин не должен числиться за органами ЧК за спекуляцию и уголовные преступления. «Лозунг органов Чека должен быть: «Тюрьмы для буржуазии, товарищеское воздействие для рабочих и крестьян»[104]. Для буржуазии же здесь проектировались особо суровые концлагеря. Однако свирепой риторикой в отношении буржуев маскировалось общее смягчение репрессивной политики, поскольку ниже Дзержинский намечает принципы кардинально противоположные, исповедовавшиеся ВЧК в 1918 году. В приказе подчеркивается, что грубые признаки различения своего или не своего по классовому признаку — кулак, бывший офицер, дворянин и пр., можно было применять, когда Советская власть была слаба, когда Деникин подходил к Орлу. Но уже в 20-м году во время польского наступления такие приемы давали мало результатов. Далее приказ знакомо обрушивается на враждебно настроенных спецов, которые уподобляются песку, подсыпанному в советскую хозяйственную машину, и тут же следует по существу обратное: «Нельзя применять старые массовые методы в борьбе с буржуазией и спецами в наших хозорганах». Должны учитываться только конкретные улики. В отношении же меньшевиков и эсеров органы вообще переориентировались с привычных повальных арестов на «тонкую» осведомительную работу и учет. Железный Феликс был искренен в своем двуличии. Тени расстрелянных толпились у его изголовья, накладывали свою печать на его и без того изможденное лицо. Близился нервный срыв. После того, как он торопливо закладывал основы послевоенной политики ВЧК, на нем самым болезненным образом отозвались кронштадтские события. Старый большевик И. Я. Врачев, сторонник платформы Троцкого на X съезде, впоследствии вспоминал о выступлении Дзержинского на фракционном заседании делегатов съезда — троцкистов, которое произвело ошеломляющее впечатление на аудиторию. Он просил фракцию снять его кандидатуру с выдвижения в члены ЦК, мотивируя тем, что он не хочет, а главное, уже не может работать в ВЧК. «Теперь наша революция вошла в трагический период, — говорил он, — во время которого приходится карать не только классовых врагов, а и трудящихся — рабочих и крестьян в Кронштадте, в Тамбовской губернии и других местах… Но я не могу, поймите, не могу!»[105] Этот срыв железного Феликса был сохранен присутствующими в тайне, но настроение главы грозной организации проявилось более чем явно и уже сохранялось до конца. В течение нэпа перерождение Дзержинского давало о себе знать неоднократно в политике ВЧК-ГПУ и в глухих стенах ее потаенной кухни. Через три года Дзержинский уже без обиняков возражал против принятой ЦКК-РКИ линии на послабление карательной политики в отношении «трудящихся», то есть не возбуждать уголовных преследований против рабочих за мелкие кражи с предприятия по первому разу и, в принципе, вести все подобные дела (хоть в первый, хоть в энный раз), принимая во внимание «в особенности пролетарское происхождение». 17 февраля 1924 года Дзержинский писал по этому поводу председателю ЦКК Куйбышеву, что «никакого классового признака самого преступника не должно быть», а только персональный подход. Наказание — это не воспитание преступника, а ограждение от него республики[106]. Но тогда подобные соображения не возымели действия, партаппарат в поисках социальной базы держал курс на культивирование таких небезызвестных типажей эпохи, как чугункины и шариковы. В 1922 году в руководстве ГПУ определились две тенденции в подходе к перспективам развития карательной политики. Наиболее жесткую линию выражал влиятельный зампред ГПУ Уншлихт, который в представленном в апреле 1922 года проекте прямо настаивал на расширении внесудебных полномочий ГПУ, подобно имевшимся у ВЧК в годы гражданской войны, вплоть до возврата к широкому применению расстрела. В свою очередь, позиция Дзержинского с начала 1921 года оставалась принципиально неизменной и даже со временем стала еще более уклоняться в сторону ослабления как классового характера репрессий, так и смягчения их методов вообще. Безусловно, как большевик, он не мог переступить через свое «я» и вполне ощущал себя членом особого революционного ордена. В конце 21-го года появились его категорические возражения против чрезмерных либеральных намерений, зародившихся в правительстве, об установлении контроля Наркомюста над деятельностью ЧК. Дзержинский ставил свое ведомство по партийным и классовым критериям намного выше, чем наркомат Курского с его «спецами» и всячески подчеркивал все более становившийся очевидным факт, что ЧК — это специфическое, не государственное и внезаконное предприятие, что это особо организованная «партийная боевая дружина»[107]. В начале 1922 года в форме ГПУ при НКВД РСФСР с наркомом Дзержинским во главе НКВД был найден временный компромисс между необходимостью сохранить особый карательный орган при партии, вместе с тем установив над ним некое подобие советского контроля. Противоположение партийных и советских органов являлось одним из основных приемов Ленина в контроле над государственным аппаратом, тем более, что у него в 1921 году произвол чекистов стал вызывать заметное раздражение и вырывать фразы типа: «Арестовать паршивых чекистов»; «Подвести под расстрел чекистскую сволочь»[108]. Но подобная форма сожития могущественного секретного ведомства под опекой второстепенного наркомата оказалась неэффективной. В 1923 году органы вновь обрели прежний статус, преобразившись в ОГПУ при СНК СССР. В это же время происходит активная разработка принципов карательной политики нэпа. Дзержинский делал особый акцент на замещение системы карательных мероприятий, сложившейся в годы войны, на более мягкую и экономически рациональную систему концентрированного каторжного труда. В 1923 году он особенно настаивал на организации и широком использовании каторжных работ — «лагерей с колонизацией незаселенных мест и с железной дисциплиной»[109]. К этому времени в Советской России уже существовали три лагеря особого назначения — Архангельский, Холмогорский и Пертоминский. В марте 1923 Дзержинский писал Ягоде по поводу чрезвычайного развития спекуляции в Москве в условиях товарного голода, которая охватила даже государственные и кооперативные учреждения и уже начала непосредственным образом разлагать партийные ряды. Основным средством борьбы он предложил конфискацию имущества и высылку в отдаленные лагеря[110]. 16 августа в письме Уншлихту Дзержинский ставил вопрос на принципиальную основу: «Высшая мера наказания — это исключительная мера, а потому введение ее как постоянного института для пролетарского государства вредно и даже пагубно… Пришло время, когда мы можем вести борьбу без высшей меры»[111]. Он полагал своевременным возбудить этот вопрос в ЦК, но при условии единомыслия в коллегии ГПУ. 22 октября Дзержинский обращается с аналогичными предложениями к Сталину. В ноябре 1923 Политбюро соглашается с инициативой ОГПУ и затем, почти немедленно, началась кампания высылки из Москвы, а потом из других крупных городов спекулянтов, содержателей притонов, контрабандистов и других «социально опасных элементов»[112]. В марте 1924 года ЦИК СССР утвердил Положение о правах ОГПУ в части административных высылок, ссылок и заключений в концентрационный лагерь людей, обвиненных в контрреволюционной деятельности, шпионаже, контрабанде, спекуляции золотом и валютой. Согласно этому постановлению, ОГПУ получило право без суда ссылать обвиненных на срок до трех лет, заключать в концентрационный лагерь, высылать за пределы СССР[113]. В начале 20-х годов полным ходом шла кампания по ликвидации остатков группировок бывших соратников по социалистическому фронту и неприятелей в деле государственного строительства. После анархистов в 1921 и эсеров в 1922 году, в 1923-м очередь дошла до меньшевиков. В меньшевистскую среду внедрялись агенты, производились чистки госаппарата, вузов, изгнание меньшевиков из Советов. Уничтожение оппозиционного социализма осуществлялось не только мерами прямого полицейского преследования. В задачу, поставленную органам ЦК большевиков, входила также идеологическая дискредитация меньшевиков и меньшевизма в глазах городского и особенно рабочего населения. Проводилась соответствующая обработка умов в печати. Но в разгар кампании Дзержинский вновь возбуждает вопрос о последовательном смягчении репрессивной политики, как всегда осмотрительно прикрываясь мотивами целесообразности. В записке Уншлихту от 27 мая 1923 года он недвусмысленно дает понять, что выступает против установившейся практики высылок по подозрению, поскольку они организуют, закаливают людей и доканчивают их партийное образование. «Лучше 1000 раз ошибиться в сторону либеральную, — употребляет Дзержинский слово, несвойственное большевистскому лексикону, — чем послать неактивного в ссылку, откуда он сам вернется, наверное, активным». Ошибку всегда успеем исправить, а высылку только потому, что кто-то когда-то был меньшевиком, считаю делом вредным, — заключил бывший социал-демократический «Юзеф»[114]. Впоследствии, на посту председателя ВСНХ СССР Дзержинский старался всячески оберегать своих специалистов, бывших меньшевиков, как «замечательных работников». Эта личная позиция Дзержинского стала весьма характерным преломлением противоречий периода в политике большевиков. Нэп, как яркое сочетание противоположностей, не мог не наложить отпечаток на карательную политику, которая, по-прежнему следуя целям укрепления политического монополизма партии, в значительной степени смешалась и утратила прежнее остервенение, приобретенное в предшествующие годы ожесточенной классовой борьбы и гражданской войны. |
||
|