"Россия нэповская" - читать интересную книгу автора (Павлюченков С А)

Раздел 3 Тупики нэпа. 1927–1929

Глава XI Внешняя политика и Коминтерн 1921–1929 гг.

А. Ю. Ватлин Новая тактика Москвы: единый рабочий фронт

В системе ценностей «нэповского» большевизма организация мировой революции отодвигалась на второй план, переводилась из военно-политической в пропагандистскую плоскость. Лидеры РКП(б) отдавали себе отчет в том, что такой поворот вызовет брожение среди радикальных коммунистических групп за рубежом. В известной степени превентивный идеологический удар по ним наносила ленинская работа «Детская болезнь «левизны» в коммунизме».

«Капитал все еще царствует во всем мире, и нам необходимо взвесить, все ли еще остается верной, в общем и целом, занятая нами позиция, рассчитанная на мировую революцию»[801], — говорил Троцкий 23 июня 1921 года, проводя четкую параллель между европейскими иллюзиями и «нашими поражениями и разочарованиями в России». Холодный душ, которым оказались эти слова для делегатов Третьего конгресса Коминтерна (22 июня — 12 июля 1921 года), встретил сопротивление иностранных компартий — в ходе дискуссии «русских товарищей» неоднократно обвиняли в усталости, излишней осторожности и пессимизме. Масла в огонь подлили споры об оценке «мартовской акции» — вооруженных выступлений рабочих Мансфельдского района Центральной Германии, на которые германскую компартию подтолкнули эмиссары из Москвы. Ряд лидеров КПГ назвал это выступление путчем, поставив под вопрос догмат о непогрешимости «генерального штаба мировой революции».

Ленин еще накануне конгресса резко выступил против левацких перехлестов в оценке ситуации, выразившихся в так называемой «теории наступления». На самом конгрессе он, по собственному признанию, «стоял на крайне правом фланге»[802]. Это создавало опасность раскола делегации РКП(б), ибо позиции левых разделял Бухарин, и более сдержанно, Зиновьев. По воспоминаниям Троцкого, в ходе конгресса «Ленин взял на себя инициативу создания головки новой фракции для борьбы против сильной тогда ультралевизны, и на наших узких совещаниях Ленин ребром ставил вопрос о том, какими путями повести дальнейшую борьбу, если III конгресс займет бухаринскую позицию»[803].

Центральным моментом конгресса стало обсуждение доклада Карла Ра дека о тактике. В нем был сформулирован новый лозунг Коминтерна — «задача, перед которой мы стоим, заключается в завоевании широких масс пролетариата для идей коммунизма»[804]. Здесь же впервые возник вопрос о необходимости выдвижения в этой связи переходных требований. Хотя они и противопоставлялись программе-минимум социал-демократии, но олицетворяли все-таки традицию Второго Интернационала.

Признание несбыточности надежд на то, что буржуазный мир не переживет коллизий Первой мировой войны и выход из нее станет началом всемирной Гражданской войны, заставило лидеров большевизма не только пересмотреть стратегию Коминтерна, но и по-новому определить его место в системе приоритетов и институтов партийной диктатуры. В первые три года советской власти подобные надежды не только питали героизм «красных» (в известном фильме на вопрос «Ты за большевиков али за коммунистов?» находчивый Чапаев отвечает: «Я за Интернационал!»), но и делали излишним завязывание сколько-нибудь прочных контактов с правящими кругами внешнего мира. Наркоминдел казался самым временным из всех государственных структур советской власти, своего рода «чрезвычайкой» наоборот, данью традициям старой дипломатии, доживавшей свои последние дни.

На ее месте должна была возникнуть новая система международного права, не ограниченного какими-либо территориальными и национальными границами — завоевав власть, русский пролетариат может обратиться к собратьям по классу из других стран через голову их правительств[805]. Представления о «двух мирах», с которыми советские дипломаты совершали свои первые поездки в Европу[806], требовали тем не менее поиска связующих нитей между ними. На этом пути обеим сторонам приходилось преодолевать утвердившиеся стереотипы.

Большевики после поражения в советско-польской войне согласились с длительностью «исторического компромисса», отодвинув на второй план идеи военно-политического реванша. Запад был вынужден признать, что Советская Россия является не только «носителем красной заразы», но и геополитической реальностью, без учета которой трудно выстроить новый баланс сил в послевоенной Европе. Значительную роль в сближении «двух миров» играли исторические аспекты — от проблемы царских долгов Англии и Франции до традиционного разделения труда и рынков на континенте.

Прагматизм советских интересов не уступал западному подходу — в ходе обсуждения внешнеполитического нэпа в центре внимания большевистских стратегов постоянно находились два момента: недопущение иностранной интервенции и получение западных кредитов. Советский дипломат А. Иоффе 4 декабря 1921 года обратился к членам Политбюро с предложениями по активизации внешней политики. «Буржуазный мир не может без нас обойтись», а значит, следует индивидуализировать наши отношения с каждым из государств, а не твердить о капиталистическом окружении. Иоффе предлагал сделать ставку на Германию с тем, чтобы пробить брешь во внешнеполитической изоляции Советской России.

Его общий вывод вполне отвечал традиционным представлениям о задачах внешней политики — в расчет бралась не сила идей, а гораздо более измеримые вещи. «Мы — сила и буржуазный мир не может с нами не считаться. Указание Вашингтонской конференции на силу нашей армии и флота — вовсе не пустая фраза. И не напрасно Германия постоянно путает своих врагов тем, что недалек момент, когда Россия выступит и потребует принадлежащего ей по праву места»[807].

Таким образом, право силы возвращалось на свое законное место после того, как сила революционной идеи не смогла перевернуть мир. В таком же ключе были выдержаны и «Тезисы о международном положении и задачах иностранной политики Советской России», подготовленные Радеком и разосланные лидерам РКП(б) в начале 1922 года. После того, как стало ясно, что поворот России к нэпу не привел к перерождению большевистского режима, на Западе «наступила полоса некоторого преходящего охлаждения к русскому вопросу»[808].

Идея международной конференции, в ходе которой представители «двух миров» могли бы высказать свои взаимные претензии, витала в воздухе — 28 октября 1921 года с такой идеей выступило советское правительство[809], 6 января следующего года оно получило приглашение на «саммит» в Генуе. Радек не рассчитывал на образование международного консорциума по эксплуатации российских богатств (с таким предложением выступил Ллойд Джордж) — некоего аналога Наркомвнешторга, через который заключались бы все концессии и шла выплата российских долгов. Как и Иоффе, он прекрасно видал, что Запад не является «единым антисоветским лагерем», а значит, следует делать ставку на отрыв от него слабых звеньев, прежде всего побежденной Германии.

В тезисах давалась скорее пессимистичная оценка расчетам на то, что за нормализацию отношений с Западом Россия может получить солидную помощь — «даже если бы иностранный капитал не встречал на своем пути серьезных политических препятствий, то и тогда, в силу общих экономических условий момента и соображений обыкновенной хозяйственной техники, финансовый капитал все равно начал бы работать в России только постепенно и не мог бы ангажироваться сразу колоссальными миллиардными кредитами»[810]. Требовалось определенное время для того, чтобы переход Советской России к нэпу привел к изменению ее места в системе международных отношений и новому курсу Коминтерна. Основные события на этих направлениях развернулись чуть позже, в следующем году.

Наряду с активизацией пропагандистской работы, проходившей под лозунгом «завоевания масс», в деятельности Коминтерна после его Третьего конгресса ставка делалась на рост исполнительного аппарата, призванного контролировать деятельность коммунистов в любом уголке земного шара. Практика нелегального выезда ответственных работников ИККИ «на места» сменилась регулярными визитами лидеров компартий в Москву, где обсуждался весь спектр вопросов партийной жизни с соответствующим инструктором. Структура и функции аппарата Коминтерна все более копировали аппарат ЦК РКП(б).

Важным средством контроля и воздействия большевистской партии как на Исполком, так и на отдельные компартии являлось финансирование их деятельности. Уже в марте 1919 года РКП(б) предоставила Коминтерну «взаимообразную ссуду» в один миллион рублей[811], которой едва хватило на отправку участников учредительного конгресса в свои страны. Однако первоначальные надежды на «самофинансирование» не оправдались. Партийные взносы, особенно в нелегальных партиях, покрывали лишь незначительную часть расходов, особенно на издание коммунистической прессы.

Располагавшая государственными ресурсами российская партия из года в год наращивала выплаты в фонд мировой революции, несмотря на то, что перспектива последней все более отдалялась. В начале 1920-х годов деньги выдавались из кассы ЦК по запискам Зиновьева Молотову, вне всякого бюджета — «прошу выдать на неотложные расходы триста миллионов» и т. п.[812] Тогда же отдельные компартии напрямую обращались в ЦК РКП(б) за денежными субсидиями.

Руководители большевистской партии пытались наладить жесткий контроль за расходованием средств, выделявшихся иностранным коммунистам. Ленин в проекте секретной директивы ЦК призывал покончить с «безобразиями и отвратительными злоупотреблениями» в этой сфере, «ибо вред, приносимый неряшливым (не говоря уж о недобросовестном) расходовании денег за границей, во много раз превышает вред, причиняемый изменниками и ворами»[813]. Лишь после прихода в Коминтерн И. Пятницкого, который в 1921 году подписывался как «заведующий валютной кассой», в этой сфере удалось навести относительный порядок. Были разоблачены лица, бесконтрольно распоряжавшиеся выделяемыми компартиям средствами и не забывавшие при этом о своих личных интересах[814].

В результате финансирования зарубежных компартий из Москвы в них самих оформилась двойная структура руководства — наряду с официальными секретарями ЦК реальной властью обладали доверенные лица руководителей Коминтерна, выступавшие в роли независимых каналов информации и располагавшие значительными денежными средствами. В 1921 году печальные последствия такой практики стали очевидны и Зиновьеву, писавшему в Берлин: «Я просто не знаю, какие еще меры принять, чтобы покончить с тем, чтобы каждого русского или полурусского в Германии принимали за нашего представителя. В конце концов придется прямо сделать соответствующее заявление»[815].Тем не менее практика «неформальных контактов» с Москвой продолжалась, несмотря на постоянные протесты ЦК зарубежных компартий.

В отличие от государственных структур в московском аппарате Коминтерна почти не было «старорежимных кадров». Однако духовное наследие старого мира в сочетании с отсутствием управленческого опыта у большинства деятелей «генерального штаба мировой революции» вело к превращению его в заурядную канцелярию. Один из сотрудников ИККИ в начале 1920-х годов признавал, что «Коммунистический Интернационал переполнен паразитирующими элементами. Требование о преимуществах в отношении к иностранным делегатам повело за собою большое развитие злоупотреблений. Это имеет плохие последствия и зарождает бюрократизм весьма губительного свойства»[816].

О консерватизме коминтерновского аппарата свидетельствовал и тот факт, что ни одна из предпринимавшихся на протяжении 1920-х годов попыток вынести оперативные органы ИККИ в европейские страны не привела к успеху. Решающим критерием выступала близость не к полям предстоявших сражений мировой революции, а к директивам «русских товарищей». В январе 1922 года Карлом Радеком перед членами Политбюро был поставлен вопрос о перенесении центра работы в Берлин: «Это было бы чрезвычайно важно для нас. Антимосковские настроения сильны среди ближайших людей. Было бы неслыханно полезно, чтобы рабочие увидели нас в Западной Европе…»[817]

Нарастание «антимосковских настроений» заставило руководство РКП(б) и Коминтерна по-новому взглянуть на взаимоотношения с европейской социал-демократией. Если ранее дело ограничивалось публицистическими баталиями, то провозглашенный на Третьем конгрессе лозунг завоевания масс требовал уже практических решений. Ни для кого не являлось секретом, что раскол социалистов мешал как революционным выступлениям, так и социальным реформам в рамках парламентской системы. В основе предпринятых в тот период встречных шагов трех рабочих Интернационалов лежало давление снизу, неприятие их массовой базой раскола внутри социалистического движения.

Именно учет опыта «снизу», прежде всего деятельности германской компартии, привел Политбюро ЦК РКП(б) 1 декабря 1921 года к решению о возможности сотрудничества с социал-демократическими партиями. Теоретическое обоснование новой тактики Коминтерна подразумевало, во-первых, объективную оценку ситуации в капиталистических странах, во-вторых, верное понимание настроений рабочего класса в них, и в-третьих, непредвзятый анализ причин политического влияния реформистов.

Наибольший шаг вперед был сделан в признании того, что тяга к единству заложена в самом рабочем классе и попытки противостоять ей приведут к изоляции коммунистов. Представляя решение Политбюро на заседании ИККИ 4 декабря, Зиновьев говорил: «Суть дела серьезна — внутренний процесс развития рабочего класса состоит в глубоком и страстном стремлении к борьбе единым фронтом против предпринимателей; это стремление надо понять и использовать в целях коммунизма»[818].

Вместе с тем при разработке тактики «единого рабочего фронта» во внимание принимались лишь отдельные тенденции, что было недостаточно для реальной оценки настроений всего европейского пролетариата. Лидеры большевизма, признав частичные ошибки, не смогли пойти на радикальный пересмотр своей международной программы. Увязка новой тактики Коминтерна не с началом стабилизации капитализма и откатом революционной волны, а с признаками ее нового подъема создавала опасность того, что она утонет в радикальных, но оторванных от жизни лозунгах.

Несмотря на то, что для обоснования необходимости единого фронта активно использовался дореволюционный опыт РКП(б), отношение к союзникам в рамках этой тактики рассматривалось сквозь призму гражданской войны в России. «Единоличная» победа большевизма приводила к выводу, что любые потенциальные союзники компартий после свершившейся мировой революции превратятся в контрреволюционную силу. При разработке новой тактики вновь разгорелись острые дебаты в руководстве РКП(б). Оппонентами ее инициатора Карла Радека выступили Зиновьев и Бухарин, в поддержку новой тактики высказались Ленин и Троцкий, что склонило чашу весов в ее пользу. При этом соблюдалось негласное правило — все дебаты оставались в пределах российского Политбюро, на заседаниях Исполкома Коминтерна его российские члены выступали «единым фронтом».

Левые критики увидели в новой тактике опасность капитуляции коммунизма. «Русские вступают в связь с капиталистическими странами и хотели бы достичь соглашения с реформистами, чтобы спасти государство Советов»[819], — утверждал в ходе дискуссии на Первом расширенном пленуме ИККИ (21 февраля — 4 марта 1922 года) французский синдикалист Монмуссо. В этом заключалась лишь часть истины. При помощи «единого рабочего фронта» большевистские лидеры пытались соединить обеспечение внешнеполитической безопасности своей страны с раздуванием социально-политических конфликтов за ее пределами. Они отдавали себе отчет в том, что сама возможность сотрудничества с европейской социал-демократией поставит под вопрос коммунистическую идентичность, и тем не менее пошли на риск очередного раскола, на сей раз ухода из Коминтерна крайне левых элементов.

Опыт Третьего конгресса показал, что за исключением Бухарина эти элементы не имели серьезной поддержки у «русских товарищей», но вполне могли повести за собой зарубежные коммунистические группы. Новая тактика становилась своего рода проверкой усвоения ими «большевистской дисциплины», готовности безоговорочно проводить в жизнь линию, выработанную в Москве. 7 декабря 1921 года Троцкий в письме членам Политбюро открыто выступил в защиту «правых» в Коминтерне — среди них есть не только лица, не порвавшие еще с традициями Второго Интернационала, но и «другие элементы, которые, борясь против формального радикализма, против ошибок мнимой левизны и проч., стремятся придать тактике молодых коммунистических партий больше гибкости, маневренности, чтобы обеспечить для них возможность проникновения в толщу рабочих масс»[820].

Интерес большевистской партии к совместным действиям с социал-демократией в тот момент был очевиден — шла активная подготовка к международной экономической конференции в Генуе, на которой советскому государству предстояло выдержать натиск претензий ведущих держав мира. Еще в январе 1922 года, на начальном этапе подготовки конференции трех Интернационалов, Радек в записке членам Политбюро ясно излагал как смысл этой акции с точки зрения большевиков, так и главные препятствия к ее успеху: «Я убежден, что как бы мы не выворачивались, если мы хотим иметь во время генуэзской схватки поддержку лейбористов и Амстердама, хотя бы в форме демонстрации, то нам за это придется заплатить: дать известную свободу меньшевикам… Какие бы громы не метал на меня Владимир Ильич, я считаю, что надо сделать уступки, не ожидая нападения на конференции»[821].

Однако этим «русское измерение» новой политики Коминтерна далеко не исчерпывалось. Идя на контакт с коммунистами, социал-демократы видели в них в первую очередь представителей советской власти, рассчитывая воздействовать на внутриполитический режим в этой стране, добиться прекращения репрессий против российских социалистов — меньшевиков и эсеров. Надежды на демократическую эволюцию постреволюционной России оказались тщетными — партия, завоевавшая власть в жестокой и упорной борьбе, не собиралась делиться ею ни с кем. На XI съезде РКП(б) Ленин специально отметил недопустимость политики единого фронта по отношению к российским социалистам[822]. Нэповское отступление сопровождалось наступлением ВЧК — ГПУ на остатки их партий, на любое проявление несогласия с линией большевизма.

Это обстоятельство блокировало поиск компромисса на встрече представителей трех рабочих Интернационалов, состоявшейся 2–5 апреля 1922 года в Берлине. Делегация Коминтерна находилась под плотной опекой российских представителей, поддерживавших оперативную связь с Москвой. Чтобы не доводить встречу до разрыва, Бухарин и Радек пошли на уступки, которые вызвали резкое недовольство Ленина.

В его письме «Мы заплатили слишком дорого» вопросы государственного суверенитета рассматривались как приоритетные по отношению к коминтерновской тактике, хотя Ленин и подчеркнул необходимость новых попыток «проникать в запертое помещение, где воздействуют на рабочих представители буржуазии»[823].

Вряд ли можно говорить о реальных шансах «единого рабочего фронта» в отрыве от российских событий. После завершения Генуэзской конференции интерес к международным акциям в поддержку Советской России заметно ослабел. Берлинская встреча показала, что и западноевропейские социал-демократы не прочь проникнуть в «запертое помещение», которым все больше представлялась окружающему миру наша страна. В этих условиях руководство РКП(б) предпочло ограничиться безоговорочной солидарностью партий Коминтерна. Тем самым был заложен краеугольный камень в теорию «социализма в одной стране» как осажденной крепости, вне стен которой — одни враги.

Весной 1922 года был упущен шанс возврата к целостному рабочему движению, что отдало политическую инициативу в европейских странах консервативным силам, в том числе и праворадикального, фашистского толка. Коминтерн как международная организация не сумел дистанцироваться от советских государственных интересов, продолжая настаивать на их тождестве с курсом на мировую революцию пролетариата. Стратегические и тактические решения по вопросам отдельных компартий и коммунистического движения в целом принимались либо после обсуждения в руководстве РКП(б), либо под контролем представителей этой партии, работавших в ИККИ.

Успехи Советов в Генуе

В рамках подготовки генуэзской конференции большое значение придавалось недопущению «единого фронта» западных держав против России. Эмиссары Москвы вели активные переговоры в Берлине, чтобы склонить германский МИД к подписанию двустороннего договора об отказе от взаимных претензий (Россия — от репараций, полагавшихся ей по Версальскому миру, Германия — от компенсации за национализированное имущество своих граждан в России). Контрагент Радека министр иностранных дел Ратенау умело уходил от обязывающих договоренностей, рассчитывая в нужный момент разыграть «русскую карту» для сближения с Францией[824].

Возможности дипломатической игры для советской внешней политики серьезно ограничивало то обстоятельство, что Россия не имела посольств в Лондоне и Париже. Политическая судьба Ллойд Джорджа, выступившего инициатором конференции в Генуе, зависела от ее исхода гораздо больше, чем судьба лидеров большевизма, пришедших к власти «всерьез и надолго».

Генуя представляла собой отменный информационный повод для мобилизации внутри России антизападнических настроений, облеченных в красную материю. Обе стороны отдавали себе отчет в том, насколько далеки их позиции, и готовились в лучшем случае к разведке боем. В этой связи для Политбюро было принципиально важно, чтобы участие России в Генуэзской конференции, по аналогии с внутриполитическим нэпом, не было воспринято партийной массой как отступление и даже капитуляция. Именно с этим обстоятельством, а отнюдь не с боязнью покушения, был связан отказ Ленина возглавить советскую делегацию на конференции.

28 февраля 1922 года Политбюро одобрило проект директив для нее, в основе которого лежали ленинские указания: отказываться от признания царских долгов, ни в коем случае не вести коммунистической агитации, расколоть буржуазный лагерь и попытаться усилить его левое, пацифистское крыло[825]. Параллельно Ленин клеймил любые попытки ослабить монополию внешней торговли, что могло бы дать советской делегации известную свободу маневра.

По пути в Геную Чичерин добился принятия совместной резолюции Советской России и прибалтийских государств о сотрудничестве в ходе конференции. Остановка в Берлине не привела к подписанию договора — германские представители, оказавшись меж двух дипломатических фронтов, оттягивали время, пытаясь максимально использовать удобства такого положения.

10 апреля на первом пленарном заседании конференции советская делегация выступила с масштабным изложением своего видения международных отношений, признав целую эпоху «параллельного существования старого и нарождающегося нового строя»[826]. Здесь же содержалась идея созыва Всемирного конгресса, включающего в себя представителей колониальных народов и рабочих организаций. При всей утопичности этого проекта он являлся определенной альтернативой Лиге наций с ее делением стран по категориям.

В ходе конференции Чичерин оказался лишен пространства для политического маневра — Ленин, считая, что хитрый Ллойд Джордж сумеет обвести советского дипломата вокруг пальца, требовал жесткого следования инструкциям Политбюро и негативно реагировал на любые инициативы своего соратника[827]. Чичерин, имевший информацию о том, что Бухарин и Радек уже получили выговор за уступки во время конференции трех Интернационалов в Берлине, все же отказывался от ультимативного выдвижения условий, перекладывая ответственность на Москву. После обмена письмами с Ллойд Джорджем он телеграфировал в коллегию НКИД: «Напомню, что в одном из писем Владимира Ильича, и на последнем заседании Политбюро со мною перед отъездом мне была дана строжайшая директива не допускать разрыва, не дав ЦК принять решение»[828].

16 апреля настойчивость советской делегации была вознаграждена — германские представители согласились на подписание договора о взаимном отказе от возмещения убытков и возобновлении дипломатических отношений. Рапалльский договор стал выражением союза двух париев Версальской системы, и в то же время символом восприятия Советской России как «нормального» государства. После его заключения Германия стала основным внешнеэкономическим партнером СССР, налаживалось сотрудничество двух стран в культурной и военно-технической сфере[829].

Именно на использовании «германской карты» строилась чичеринская внешняя политика на протяжении 1920-х годов, рассчитанная на раскол единого фронта западных держав против СССР. Ради этого он был готов пожертвовать не только советско-английскими отношениями, но даже солидарностью с германскими коммунистами[830]. Летом того же года переговоры о заключении аналогичного с Рапалльским договора велись и с правительством Италии, однако его подписанию помешал приход к власти в этой стране Муссолини.

Несмотря на кажущуюся безрезультативность (ключевой вопрос о возврате долгов Россией был передан в комиссию экспертов), Генуэзская конференция стала первым серьезным рубежом, который удалось взять советским дипломатам. Ультиматумы и военную силу сменил период мирных переговоров с новой Россией, означавший ее неизбежную интеграцию в систему европейских отношений. Советские представители активно противодействовали идеям создания единого центра экономических контактов между Востоком и Западом. Напротив, подписание Рапалльского договора подтвердило реальность расчетов на использование противоречий между ведущими мировыми державами для укрепления внешнеполитического положения нашей страны.

Совместная делегация советских республик принимала участие в Лозаннской конференции, посвященной послевоенному урегулированию на Ближнем Востоке, и в частности, режиму черноморских проливов (ноябрь 1922 — июнь 1923 года). Расчеты на то, что в защиту советской позиции (закрытие проливов для военных судов третьих стран, свобода торгового мореплавания) выступит и Турция, не оправдались — Чичерин сообщал из Лозанны с сожалением, что «турки ведут жалкую политику» и мы находимся здесь в полной изоляций[831]. Тем не менее в ходе конференции были установлены контакты с представителями Ближнего Востока — Сирии, Палестины, Персии, вновь поставлен вопрос об альтернативе Лиги наций. Советский Союз отказался ратифицировать конвенцию о проливах, хотя де-факто соблюдал ее. Решение было принято Политбюро несмотря на протесты руководителей наркоминдела, считавших, что это приведет к рецидиву внешнеполитической изоляции СССР[832].

Несостоявшийся «германский Октябрь»

Неудавшаяся попытка найти политических союзников в лице европейских социалистов вновь выдвинула на первый план вопрос о переходных требованиях в идеологии коммунистов. Он явился в начале 1920-х годов не только одним из критериев размежевания «правых» и «левых» в Коминтерне, но и инициировал программную дискуссию. До тех пор, пока достижение конечной цели казалось делом ближайшего будущего, потребности в кодификации и систематической пропаганде требований коммунистов попросту не возникало. На первом заседании программной комиссии ИККИ 28 июня 1922 года определилась линия размежевания в этой сфере — революционному максимализму Бухара на противостояла осторожная позиция германских коммунистов и Раде ка, выступавших против жесткого определения «конечных целей» коммунистического движения[833].

В поисках выхода из патовой ситуации руководитель компартии Чехословакии Б. Шмераль выступил с заявлением, что «вопрос о форме и стиле программы будет лучше всего разрешен, если программа не будет склеена из отдельных кусков, выработанных всевозможными коллегиями, а будет с начала до конца написана кем-нибудь одним из выдающихся наших товарищей»[834]. Подразумевалось, что это будет один из лидеров большевистской партии. Но Ленин был уже тяжело болен, Троцкий ссылался на недостаток времени, а Зиновьев не выказывал особого интереса к теоретическим вопросам. Бухарин таким образом автоматически становился единственным кандидатом в авторы программы Коминтерна. Его противостояние большинству в вопросе о переходных требованиях фактически парализовало дальнейшую работу в этой сфере и потребовало подключения других «выдающихся товарищей».

Сразу же после трех содокладов по программному вопросу на Четвертом конгрессе Коминтерна (5 ноября — 5 декабря 1922 года) лидеры РКП(б) попросили у его президиума тайм-аут для обсуждения сложившейся ситуации в российской делегации. 20 ноября 1922 года было созвано специальное «совещание пятерки ЦК», в котором приняли участие Ленин, Троцкий, Бухарин, Радек и Зиновьев. Его итог обернулся поражением для революционного максимализма Бухарина. Решение «пятерки», оформленное затем как резолюция конгресса, подчеркивало необходимость включения частичных и переходных требований в программу с учетом особенностей той или иной страны.

Эти события стали последним фактом участия Ленина в работе Коммунистического Интернационала. Его уход из политической жизни лишил не только РКП(б), но и международное коммунистическое движение того «гироскопа», который обеспечивал их стабильность. В развернувшейся борьбе за ленинское наследство каждый из его потенциальных преемников должен был не только доказать свою верность идеалам мировой пролетарской революции, но и заручиться поддержкой наиболее влиятельных иностранных коммунистов. В обоих случаях Коминтерн оказывался немаловажным участком фронта в нараставшем конфликте лидеров большевистской партии.

В течение 1923 года основное внимание лидеры РКП(б) и Коминтерна уделяли Германии, где в январе разразился серьезный внутриполитический кризис, порожденный оккупацией Рурской области войсками Антанты. События, казалось, подтверждали расчеты на использование межимпериалистических противоречий для продвижения вперед дела мировой революции. В отличие от германских коммунистов, поспешивших заявить о назревании революционной ситуации в стране, советское руководство избегало публичных заявлений в поддержку Германии. Тем не менее по дипломатическим каналам велись необходимые консультации, активизировались переговоры о военном сотрудничестве Красной Армии и рейхсвера. Первый кредит на эти цели был получен летом 1923 года.[835]

В связи с надеждами на близкий социальный взрыв в Германии вновь обострились отношения между Наркоминделом и Коминтерном. Это не являлось секретом и для иностранных государств, требовавших от советских руководителей «определиться» в своем отношении к мировой революции. Вслед за Лондоном, в мае выступившем с «нотой Керзона», на активизацию деятельности эмиссаров Коминтерна отреагировал и Берлин. В ходе беседы в Наркоминделе 4 июня 1923 года германский посол в Москве Брокдорф-Ранцау согласно записи Литвинова заявил буквально следующее: «У германского правительства складывается впечатление, что у нас имеются два течения: одно — наркоминдельское, стоящее за постепенное и медленное разрушение Германии, второе — коминтерновское, считающее настоящий момент вполне подходящим для более решительных действий»[836].

Исход борьбы этих течений складывался в пользу Коминтерна. ЦК РКП(б) одобрил предложенный Радеком курс на союз КПГ с крайне правыми антиреспубликанскими силами («национал-большевиками»), чтобы раскачать ситуацию в Германии и в нужный момент перехватить инициативу, провозгласив лозунг захвата власти коммунистами. Находившиеся в тот момент на Кавказе российские руководители Коминтерна Зиновьев и Бухарин предложили поменять направление главного удара — компартия должна была нанести удар по националистам, чтобы завоевать на свою сторону социал-демократических рабочих. Тем самым дезавуировалась тактика, предложенная Радеком, что и вызвало столь резкую реакцию последнего: «Не может быть двух руководящих центров — один в Москве, другой на Кавказе — если не хотеть свести с ума берлинцев»[837]. Сам факт наставлений КПГ без участия немецких коммунистов никем из большевистских лидеров под вопрос не ставился.

Хотя надежды на близость «германского Октября» объединяли всех членов руководства российской партии, каждый совмещал их с собственными интересами. Троцкий вновь почувствовал шанс возглавить боевые порядки коммунистических армий. Его оппоненты больше рассчитывали на аппарат Коминтерна, где лишь Радек был явным приверженцем Троцкого. Подготовленные Зиновьевым в середине августа тезисы о положении в Германии ориентировали РКП(б) и КПГ на подготовку решительных боев за власть в этой стране.

Сталин предпочитал держаться в тени, разделяя более осторожные взгляды Радека. Сталинские поправки к тезисам Зиновьева делали акцент на проблеме удержания власти и военно-политической помощи со стороны СССР. «Если мы хотим помочь немцам — а мы этого хотим и должны помочь, — нужно нам готовиться к войне, серьезно и всесторонне, ибо дело будет идти в конце концов о существовании Советской Федерации и о судьбах мировой революции на ближайший период»[838].

Логика фракционной борьбы в Политбюро ЦК РКП(б) вела к тому, что все участники обсуждения германского вопроса стремились перещеголять друг друга в левизне и остроте формулировок. Общим местом дискуссии стало признание неизбежности военных действий в поддержку германской революции и отказ от каких-либо форм политического сотрудничества коммунистов и социал-демократов в ходе ее развития. Споры развернулись лишь вокруг вопроса о назначении календарного срока вооруженного выступления. С этой идеей выступил Троцкий, но остался в одиночестве. Решением Политбюро была создана специальная комиссия для оперативного контроля за событиями в Германии и разработки масштабной программы помощи КПГ.

Наконец, 4 октября 1923 года было решено послать туда «четверку товарищей», чтобы на месте возглавить революционные бои немецкого пролетариата. Роль немецких коммунистов сводилась к беспрекословному исполнению ее указаний. Робкие попытки оспорить такое разделение функций ни к чему не привели. Представитель ЦК КПГ в Москве Э. Хернле обратился 19 октября за разъяснениями к Зиновьеву и докладывал об итогах этого разговора следующее: «Выяснилось, что теперь решения, которые русские товарищи принимают в своем кругу, будут напрямую направляться в Германию и мы, как представители германской партии, практически выведены из игры»[839].

Наряду с Куйбышевым в состав «четверки» вошли сторонники Троцкого — Радек и Пятаков, удаленные из Москвы как раз в момент начала внутрипартийной дискуссии. Симпатизировал Троцкому и Крестинский, последний член «четверки», занимавший пост полномочного представителя СССР в Германии. Когда на карту была поставлена судьба мировой революции, о дипломатическом этикете предпочитали не вспоминать.

Куйбышев в Германию так и не попал, его заменил нарком труда В. Шмидт, специалист по профсоюзным вопросам. Остальные члены «четверки» могли с полным правом рассматривать свою командировку как почетную ссылку. Тонко чувствуя ситуацию, за день до отъезда Радек обратился в Политбюро с письмом, потребовав запрета общепартийной дискуссии и примирения с Троцким. Понимая, какого накала достигла взаимная неприязнь оппонентов, он пытался использовать последний аргумент — брошенные на произвол судьбы компартии Запада: «Русский ЦК отказывается от своей руководящей роли в Коминтерне, если он теперь не в состоянии собственной внутрипартийной дисциплиной, политикой необходимых уступок избегнуть рокового конфликта. А если дело так обстоит, то наши братские западноевропейские партии имеют право и обязанность вмешаться, как вмешивалась русская партия в их дела. Я убежден, что ни один из членов ЦК не откажет мне в праве это сделать, ибо это было бы отрицанием Интернационала»[840].

В этих словах звучал не только политический расчет, но и искреннее обращение к традициям международной солидарности, на которых держалось социалистическое движение Европы с середины прошлого века. Заложенная в уставе Коминтерна идея «всемирной партии пролетариата» с правом вмешиваться во внутренние дела любой из своих национальных секций, казалось, развивала эти традиции. Однако на практике она была реализована лишь наполовину, превратившись в улицу с односторонним движением, по которой из России на Запад и Восток продвигались идеи «мирового большевизма».

«Германский Октябрь» потерпел поражение, фактически так и не начавшись. Деятельность московской «четверки», поставки оружия и хлеба из СССР, финансирование военно-технического аппарата КПГ не могли компенсировать нежелания немецких рабочих идти в «последний и решительный бой». Лишь в Гамбурге коммунисты под руководством Эрнста Тельмана на несколько дней захватили контроль над рабочими кварталами города. В Германии давно уже был дан отбой, а в Москве еще продолжали надеяться на новый всплеск революции. 3 ноября Политбюро постановило «признать, что возможность отсрочки событий в Германии ни в коем случае не должна повести к ослаблению нашей военно-промышленной и военной подготовки»[841].

Неудавшееся революционное выступление, на которое КПГ решилась под воздействием решений российского Политбюро, поставило в повестку дня вопрос о его виновниках. «Тройка» использовала его для нанесения удара по Троцкому и его сторонникам, вернувшимся из Берлина. Попутно Сталин и Зиновьев взяли курс на смену руководства германской компартии, которому в конечном счете пришлось расплачиваться за «правые ошибки». В свою очередь, Радек не забыл о своем октябрьском ультиматуме — пленум ЦК польской компартии 23 декабря выступил против попыток использовать германское поражение для дискредитации политики единого фронта и устранения Троцкого из руководства РКП(б).

События «германского Октября» стали серьезной вехой в истории не только Коминтерна, но и российской компартии. Конфликт личных амбиций среди узкой группы потенциальных преемников Ленина лишил партию той способности концентрировать силы на решающем участке борьбы, которая помогла ей одержать победу в гражданской войне. Попытка перенести этот опыт на европейскую арену, в Германию, была обречена на провал уже потому, что там отсутствовали объективные предпосылки революции. Но «оказание помощи» в том объеме, который предусматривался октябрьскими постановлениями Политбюро, вполне могло привести не только к обострению советско-германских отношений, но и к новой европейской войне.

Парадоксально, но именно тот факт, что руководство партии большевиков в этот момент оказалось парализованным внутренним конфликтом, уберег СССР от принесения новых колоссальных жертв на алтарь мировой революции. Вряд ли можно говорить о сознательном саботаже, однако объективно кремлевские лидеры действовали наперекор той концепции решающего штурма, которая принесла им победу осенью семнадцатого года.

«Перерождение» большевистского руководства, о котором вскоре заговорил Троцкий, диктовалось не только и не столько нараставшим государственническим подходом к международной политике. Опыт поражений, подобных германскому, подталкивал лидеров РКП(б) к пониманию их причин как чисто внутренних, порожденных тем или иным «уклоном». Тезис о том, что «враг среди нас», стал не последней движущей силой на пути, ведущем к сталинской диктатуре.

Если Германия являлась страной, с точки зрения марксистских канонов оптимально подходившей для роли полигона мировой революции, то в других регионах Европы аналитикам Коминтерна приходилось брать во внимание факторы, выходящие за рамки классических схем. Традиционной сферой влияния России являлись балканские государства, и смена идеологических парадигм не погасила интереса Москвы к этому региону. Естественно, призывы помочь славянским братьям были заменены на лозунги освобождения от диктата Антанты. Балканы являлись составной частью «санитарного кордона», так беспокоившего советское руководство, и поддержка ориентированных на СССР сил в нем имела внешнеполитический подтекст. Помимо компартий ставка делалась на радикально националистические силы, прежде всего в Македонии, так и не получившей государственный суверенитет[842].

Призывы Коминтерна опрокинуть Версальскую систему находили особый отклик в Болгарии, выступавшей в годы первой мировой войны на стороне Тройственного союза. В ночь на 9 июня 1923 года в стране произошел военный переворот, по отношению к которому болгарские коммунисты заняли нейтральную позицию. Сказывалось некритическое восприятие российской схемы развития революции, в рамках которой политическую ситуацию следовало первоначально «раскачать». Отказ БКП от противодействия «белогвардейскому перевороту» был подвергнут критике на Третьем пленуме ИККИ (12–23 июня 1923 года) Однако партия продолжала настаивать на том, что большей ошибкой было бы таскать каштаны из огня для классового противника. В Москве это было воспринято как «явное своеволие и непослушание, не отвечавшее требованиям стратегии мировой революции»[843]. Лишь к августу эмиссары ИККИ смогли переориентировать ЦК БКП на подготовку вооруженного восстания против режима Цанкова. Запоздалая попытка взять реванш не удалась — начавшиеся спонтанно выступления были жестоко подавлены правительственными войсками. 27 сентября 1923 года последние отряды коммунистических повстанцев ушли в Югославию.

События в Болгарии оказались в тени «германского Октября», на подготовку которого были брошены неизмеримо большие силы и средства. Несмотря на то, что БКП была разгромлена и ушла в подполье, Президиум ИККИ в своем решении от 14 февраля 1924 года продолжал настаивать на развязывании в стране гражданской войны. Поддерживая эту установку, руководство РКП(б) признало, что «СССР вооруженной силой (или даже военной демонстрацией) болгарской революции в ближайшее время помочь не мог бы»[844].

19 июня 1924 года Политбюро еще раз подтвердило, что «считает весьма вероятным революционное обострение кризиса в Болгарии», но в силу соотношения сил на международной арене не сможет оказать решающей помощи болгарским коммунистам[845]. Техническая подготовка вооруженного восстания через Коминтерн и ОГПУ продолжалась в течение всего 1924 года, оптимальным сроком его начала считалась весна 1925 года.[846]

Поражения в Германии и Болгарии не получили критической оценки в ходе работы Пятого конгресса Коминтерна, проходившего с 17 июня по 8 июля 1924 года. Они не были увязаны ни с очевидной стабилизацией политической жизни в большинстве европейских стран, ни с вмешательством московского центра в оперативную работу компартий. Напротив, последние были обвинены в недостаточной зрелости, а руководство КПГ — в прямой капитуляции и несостоятельности[847]. Уводя вопрос об ответственности за несостоявшийся «германский Октябрь» от Политбюро и ИККИ, Зиновьев видел перед собой прежде всего задачу нейтрализации Троцкого и его сторонников. С этой же целью во главе германской компартии были поставлены лидеры ее левого крыла во главе с Рут Фишер.

Важным шагом к русификации («большевизации») международного коммунистического движения стало решение Пятого конгресса о перестройке партий на основе производственных ячеек. Такая структура являлась эффективной прежде всего в условиях подпольной работы, и ее искусственное насаждение во всех партиях без исключения не учитывало национальных традиций политической борьбы. В резолюции конгресса по русскому вопросу отмечалось, что «успех Российской коммунистической партии, равно как и ее неудачи, а тем более образование в ее составе особых фракций или группировок, не могут не иметь самого серьезного значения для революционного движения в остальных странах мира»[848]. Таким образом оппозиционность, а фактически наличие мнения, отличного от указанного сверху, заносилось в разряд самых страшных преступлений коммуниста.

Последним революционным экспериментом зиновьевского Коминтерна стало вооруженное восстание эстонских коммунистов в декабре 1924 года, проведение которого также было предрешено в Политбюро ЦК РКП(б)[849]. Восставшим удалось захватить склады с оружием и военные казармы, но после нескольких дней упорного сопротивления они отступили. Выступления 1923–1924 годов в Германии, Болгарии, Эстонии и ряде других стран, проведенные местными компартиями под давлением Исполкома Коминтерна, привели к серьезным дипломатическим осложнениям для Советского Союза. Нормализация отношений СССР с соседями заставила его отказаться от прямой поддержки партизанских отрядов и диверсионных групп в этих странах. Соответствующее решение было принято Политбюро в начале 1925 года: «Вся боевая и повстанческая работа, отряды и группы (что определяется в чисто партийном порядке) должны быть переданы в полное подчинение коммунистической партии данной страны и руководиться исключительно интересами революционной работы данной страны, решительно отказавшись от разведывательной и иной работы в пользу Военведа СССР»[850].

В наиболее удаленных уголках планеты представители Коминтерна нередко выступали в роли посланцев Советской России, как это было в ряде стран Латинской Америки в начале 1920-х годов. Тот факт, что информация об этом регионе поступала в Москву через компартии, вел к известной переоценке зрелости капитализма и навязывал этим партиям общие шаблоны, вроде тактики «класс против класса»[851].

Значительную роль в коминтерновском «освоении» Латинской Америки сыграло Южноамериканское бюро ИККИ в Буэнос-Айресе, начавшее свою деятельность в 1924 году. Так же, как и на Балканах, коммунистическим группам в Центральной Америке в силу ее этнической и расовой пестроты предлагалось объединение в федерацию с тем, чтобы после захвата власти сделать ее государственной формой[852]. Подобные идеи перекликались с настроениями левого крыла национальной буржуазии, недовольной гегемонией США в регионе, и объективно открывали для латиноамериканских компартий возможность влиться в широкий антиимпериалистический фронт.

Окончание внешнеполитической блокады СССР

Революционный выход России из сложившейся системы политических и экономических отношений Европы оказывал негативное воздействие на послевоенное восстановление хозяйства на континенте. Предпринимательские круги с интересом восприняли поворот к нэпу, рассчитывая прежде всего на российский рынок для импорта сырья и выгодных капиталовложений. В день завершения работы X съезда РКП(б) 16 марта 1921 года в Лондоне было подписано торговое соглашение между двумя странами, означавшее признание Советской России де-факто. Затем аналогичные соглашения были подписаны и с другими странами — Германией, Италией. Торговля выступала в качестве предпосылки для нормализации политических отношений, хотя здесь главным тормозом оставался вопрос о царских долгах. Советские дипломаты рассматривали признание де-факто как временную уступку, стремясь не допустить превращения этого прецедента в правило отношений с внешним миром[853].

Известно, какое пристальное внимание уделяли Ленин и его соратники вопросу о концессиях для западных предпринимателей. Страх, что «иностранцы скупят и вывезут все ценное», сопровождался расчетами на то, что советские органы смогут «научиться ловить за кражу, а не облегчать ее богатым иностранцам»[854]. В условиях жесткого государственного контроля потенциальным инвесторам даже не разрешали ознакомиться с возможными объектами капиталовложений на местах, по предложению Литвинова в Лондоне для этого была создана специальная комиссия.

Признавая хозяйственную хватку концессионеров, Политбюро ЦК РКП(б) отдавало себе отчет в том, что система концессий позволяла советским людям самостоятельно сопоставлять две системы, и выигрыш совсем не обязательно оказывался на стороне государственного сектора экономики[855]. Поэтому успех того или иного концессионного предприятия во многом зависел от общего климата отношений с той или иной страной, российских потребностей (военные заводы германских фирм) и даже личности самого концессионера — достаточно вспомнить полулегендарного Арманда Хаммера. Как справедливо отмечалось в советской историографии, «поскольку для СССР путь расширения экономических связей с капиталистическими странами за счет принципиальных уступок политического и экономического характера был абсолютно неприемлем, а его западные партнеры еще питали надежды, что им удастся добиться таких уступок, возможности взаимного сотрудничества оказались ограниченными строго определенными рамками»[856].

Столь же острые дискуссии в руководстве большевистской партии, как и вопрос о концессиях, вызывала проблема монополии внешней торговли. Ленин в конечном счете поддержал точку зрения Л. Красина, выступавшего за ее сохранение. Нарком внешней торговли справедливо указывал, что для иностранных инвесторов гораздо важнее правовые гарантии хозяйственной деятельности на территории России, и им даже проще будет иметь дело с государственным органом[857]. Это было только частью истины — в советском государственном аппарате процветала коррупция, справиться с которой не могли никакие чрезвычайные меры. Кроме того, Наркомвнешторг ревниво относился к выходу Центросоюза на иностранные рынки, что могло привести к реальной конкуренции государственного и кооперативного укладов в этом секторе экономики.

1 января 1924 года Красин заявил, что главный итог работы его ведомства состоит в том, что буржуазные правительства были вынуждены примириться с ненавистной им системой монополии внешней торговли. «В этом пункте мы продиктовали свою волю буржуазии»[858]. Сохранение монополии позволяло поддерживать позитивный торговый баланс и накапливать средства для индустриализации страны. При этом потребности населения, заинтересованного в импорте качественных потребительских товаров, в расчет не принимались. За 1923/24 хозяйственный год превышение экспорта над импортом составило 8,7 % к обороту внешней торговли, хотя Россия и оставалась для Запада источником сырья — подавляющую долю в ее вывозе занимали зерно- и нефтепродукты.

После подписания договора в Рапалло проблемой номер один стало установление полномасштабных дипломатических отношений с Великобританией — на тот момент не только политическим лидером западного мира, но и наиболее мощным потенциальным инвестором. Кроме того, в английских банках были заморожены активы царского и Временного правительств, к которым лидеры новой России стремились получить доступ.

Для обеспечения своих целей они делали ставку на те политические силы, которые Ленин накануне Генуи назвал представителями пацифистского крыла буржуазии. Накануне выборов в английский парламент в январе 1924 года Политбюро выделило немалые средства (до 10 тыс. фунтов стерлингов) лейбористской партии[859]. Одним из первых мероприятий правительства лейбориста Макдональда стало дипломатическое признание СССР. Сразу же были возобновлены переговоры о новом торговом соглашении.

Английская сторона предъявила претензии в размере около 10 млрд золотых рублей, на что советские представители выдвинули требование о возмещении ущерба, нанесенного английской интервенцией на севере России. Политбюро дало свое согласие на частичное признание царских долгов британским гражданам при условии, что будут немедленно разморожены счета царской России в английских банках. Подписанный 8 августа 1924 года торговый договор между двумя странами обходил вопрос о царских долгах, но отработанная в ходе переговоров схема: признание долгов в обмен на новые займы, применялась впоследствии на переговорах с другими государствами.

Договор 8 августа так и не был ратифицирован — под давлением консерваторов правительство Макдональда 9 октября ушло в отставку и были назначены новые выборы. Рассчитывая на сохранение позиций лейбористов, Политбюро приняло секретное решение о поездке в Великобританию Карла Радека, а 11 октября выделило английским коммунистам дополнительно сумму в 50 000 рублей золотом[860]. Активизация внимания Коминтерна к Великобритании не прошла мимо внимания правых сил, в своей избирательной кампании даже проводившей параллели между платформой лейбористов и большевизмом. В этих условиях Макдональд попытался сыграть на опережение, 24 октября 1924 года предъявив советскому правительству ноту по поводу так называемого «письма Зиновьева». В этом послании английским коммунистам от имени Коминтерна предлагалось активизировать подрывную работу в армии и на флоте, готовить собственные кадры для грядущей гражданской войны. Хотя сам документ был сфальсифицирован[861], под каждым его призывом Председатель ИККИ мог бы расписаться с чистой совестью. Разыгрывание антикоминтерновской карты не помогло лейбористам, проигравшим выборы 29 октября 1924 года.

Великобритания стала одиннадцатым государством, установившим дипломатические отношения с СССР. В течение этого года еще столько же государств признали советское государство, что позволяло говорить об окончании внешнеполитической блокады страны[862]. Фактор иностранных компартий принимался в расчет при планировании внешнеполитических акций, при этом партийное руководство не раз поправляло дипломатов, забывавших об интересах мировой революции. Так, под влиянием протестов итальянских коммунистов был отменен обед, намеченный советским посольством в Риме в честь Муссолини. При подготовке политического договора с Италией Политбюро поручило Бухарину «подготовить соответствующим образом итальянских коммунистов»[863]. Однако консультации с лидерами компартий не стали правилом работы Наркоминдела, отстаивавшего внеклассовое видение интересов советского государство.

В международной деятельности СССР продолжали соперничать коминтерновский и наркоминдельский фактор, что вполне устраивало Политбюро, которое в зависимости от конкретной обстановки отдавало приоритет одному из них и открещивалось от другого. Так, 11 декабря 1924 года Политбюро поручило Красину сообщить западным державам о том, что СССР будет приветствовать предоставление ему в Лиге наций статуса наблюдателя, аналогичного статусу США[864]. В то же время члены большевистского руководства не отказывались от подстегивания иностранных коммунистов к активным действиям, мало заботясь о дипломатических последствиях.

Серьезные осложнения в советско-германских отношениях вызвала публикация в газете КПГ «Роте Фане» писем Сталина и Зиновьева немецким коммунистам. Министр иностранных дел Штреземан 30 ноября 1924 года назвал эти факты недопустимым вмешательством во внутренние дела своей страны. Посол СССР в Германии Крестинский предлагал в этой связи даже вывести Сталина из членов Президиума ЦИК (т. е. лишить его государственного статуса), чтобы урегулировать этот конфликт[865].

Если на западных рубежах России военно-политическая экспансия новой власти достаточно быстро захлебнулась, упершись в национальное самосознание бывших подданных империи — финнов, поляков, прибалтов, то на Юге и Востоке она продолжалась значительно дольше, все больше переходя от прямых акций Красной Армии к поддержке национально-революционных сил. Ленин нисколько не преувеличивал, подчеркивая, что «от вовлечения в политическую жизнь трудящихся масс Востока зависит теперь в громадной степени судьба всей западной цивилизации»[866]. Речь шла о важном союзнике, способном с тылу нанести удар по «старому миру».

Вопрос заключался в том, какие формы следовало придать этому союзу, и здесь марксистские каноны взяли верх над политически чутьем большевиков. Пригласить национальные движения в Коминтерн мешала их явно буржуазная окрашенность, создавать параллельно Интернационал угнетенных народов также означало жертвовать идейной чистотой. В результате был найден компромисс — сразу после Второго конгресса Коминтерна в Баку был проведен Первый съезд народов Востока, решения которого были выдержаны в духе большевистской концепции самоопределения наций. Однако деятельность избранного съездом Совета пропаганды и действия народов Востока достаточно быстро попала в сферу влияния коминтерновского аппарата.

Взгляд на сопредельные с Россией территории, находившиеся под протекторатом Британской империи, как на поле для смелых революционных экспериментов, встретил решительные возражения Наркоминдела. Накануне обсуждения восточного вопроса на Третьем конгрессе Коминтерна Чичерин напрямую обратился к Радеку с требованием избегать формулировок, оправдывавших военные акции в Средней Азии. Коминтерновские планы захватить контроль над Северной Персией руками Кучук-хана получили в его письме однозначную трактовку: «Советизация, как и везде на Востоке, превратится в оккупацию. Политика подзадоривания революции превратится в наступательную коммунистическую войну, а этого нам не позволяет ни наше внутреннее, ни наше внешнее положение. Итак, от всей этой системы действий надо безусловно отказываться».

Вместо этого руководитель Наркоминдела предлагал «сосредоточиться на национальном освобождении. Пусть коммунистические партии там действуют обычными легальными и нелегальными методами, не пытаясь посредством наших штыков захватывать власть и устраивать авантюры… Через период буржуазного развития Восток еще должен пройти»[867].

В качестве альтернативы военным акциям Наркоминдел предлагал сосредоточить внимание на экономической экспансии, чтобы противодействовать «поглощению восточных стран антантовским капиталом». Сталин справедливо назвал подобные планы, не учитывавшие реального хозяйственного положения Советской России, «музыкой будущего». Он предлагал создавать индустриальные центры в пограничных регионах собственной страны, с тем чтобы затем «протянуть сначала торговые, а потом и промышленные нити к этим государствам, подчинить их экономическому влиянию России»[868]. Здесь уже чувствовался новый подход к перспективам советской внешней политики, который чуть позже найдет свое идеологическое выражение в формуле «построения социализма в одной стране».

Большевистские руководители национальных окраин мало рассчитывали на действие подобного «экономического магнетизма», выступая наиболее ярыми сторонниками красной интервенции в сопредельные страны. На рубеже 1921 года С. Орджоникидзе буквально бомбардировал ЦК телеграммами о необходимости скорейшей «советизации» Грузии. В ряде случаев подобные планы выходили за пределы границ бывшей Российской империи. Весной 1922 года Реввоенсовет Туркестанского фронта выдвинул план присоединения Северного Афганистана к республикам Средней Азии[869], выполнение которого означало бы оккупацию этого региона, только что отстоявшего свою независимость в борьбе против Британской империи.

Ее правительство пыталось остановить пропаганду коммунистических идей в сфере своего влияния дипломатическими методами, не решаясь на прямые демонстрации военной силы. В мае 1923 года оно обратилось к Москве с «нотой Керзона», потребовав в ультимативной форме «отказаться от подрывной деятельности» и пригрозив разрывом отношений. Кризис зашел так далеко, что Политбюро рекомендовало Красину сосредоточиться на ликвидации торгпредства в Лондоне.

К Форин-оффис присоединились и другие западные державы — перед советской дипломатией вновь замаячил кошмар единого антисоветского фронта. В разгар кризиса заместитель наркома иностранных дел М. Литвинов буквально умолял Зиновьева удерживать немецких коммунистов от активных действий, чтобы не позволить Германии присоединиться к антисоветской акции Великобритании и тем самым разорвать Рапалльский договор: «Настоящий момент диктует нам сугубую осторожность, и я не сомневаюсь, что Вы примете надлежащие меры к тому, чтобы не давать лишнего оружия в руки враждебных нам элементов в Германии»[870].

Проявляя готовность идти на конфликт с Западом в своей восточной политике, руководство Советской страны достаточно терпимо относилось к режимам национальной буржуазии, даже если те проводили антикоммунистические репрессии. В доверительном письме Ленину 4 января 1922 года лидер Турции Мустафа Кемаль объяснял подобную политику тем, что «пропаганда коммунистов парализовала бы нашу борьбу против иноземных захватчиков»[871]. Несмотря на реакционный характер внутренней политики, правящие круги Турции, Афганистана и Персии воспринимались в Москве как стратегический союзник и снабжались оружием на льготных условиях[872]. Впоследствии Политбюро признало «считать целесообразным и своевременным от случайного отпуска оружия восточным государствам перейти к планомерному и систематическому внедрению советского оружия в армии восточных государств»[873].

Наиболее выпукло усилия, успехи и неудачи советской политики на Востоке проявлялись в связи с китайской революцией. Согласно тезисам, предложенным Иоффе летом 1922 года, главное внимание следовало уделять освобождению этой страны от иностранного контроля с перспективой создания «действительно независимой и свободно-демократической (советской?) китайской республики»[874]. Несмотря на создание компартии Китая, в Москве делали ставку на поддержку национально-освободительного фронта — Гоминьдана. Коммунистам предписывалось войти в блок с ним на правах младшего партнера.

Прямое взаимодействие советских военных и политических советников с руководством КПК и Гоминьдана, проходившее под контролем китайской комиссии Политбюро, оставляло не у дел коминтерновские структуры. ИККИ исправно дублировал политические решения ВКП(б), его реальная работа сводилась к подготовке кадров для китайской компартии в «школах Коминтерна» (Университете имени Сунь Ятсена, КУТВе и других). Лишь 25 марта 1926 года было решено образовать в Шанхае Дальневосточное бюро Коминтерна[875]. «Объединенная оппозиция», усилиями Троцкого и Радека разработавшая собственную платформу в вопросе о китайской революции, так и не смогла добиться ее конструктивного обсуждения в руководстве ВКП(б). В то время как она настаивала на разрыве с Гоминьданом и даже предлагала создавать в Китае советы, Сталин и Бухарин продолжали выступать за национальный блок[876].

Массированные поставки вооружения и техники, обучение китайских офицеров в советских военных школах не помешали лидерам Гоминьдана в апреле 1927 года обрушить репрессии на коммунистов. Пытаясь добиться раскола Гоминьдана, руководство ВКП(б) активизировало помощь его левому крылу, возглавлявшему уханьское правительство. На место национальной была поставлена аграрная революция, ответственность за ошибки ее предшествовавшей фазы традиционно возложена на руководство КПК[877]. В конце года гоминьдановское правительство разорвало дипломатические отношения с СССР. Запоздалый «поворот влево» в китайской политике во многом брал на вооружение предложения оппозиционеров — с 1928 года КПК провозгласила курс на создание советских районов в сельской местности.

Отношения с военными правителями Северного Китая обостряла проблема КВЖД, остававшейся собственностью Советского Союза. Несколько раз подписывались предварительные соглашения о передаче железной дороги под юрисдикцию китайских властей, однако их выполнение постоянно откладывалось. В сентябре 1926 года мукденское правительство явочным порядком попыталось национализировать имущество КВЖД, что вызвало обмен резкими нотами, однако конфликт был урегулирован без применения военной силы[878].

На протяжении 1920-х годов интересы СССР на Дальнем Востоке все больше сталкивались с жесткой позицией Японии, рассматривавшей себя в качестве лидирующей силы в регионе. Лишь после длительных переговоров советским дипломатам удалось добиться вывода японских войск из северной части Сахалина. Судьба самого острова также долгое время не была определена. В Москве 3 мая 1924 года приняли решение «сообщить т. Иоффе (главе советской делегации на переговорах. — А.В.), что Политбюро не возражает против дальнейшего ведения переговоров в направлении продажи о. Сахалин, причем сумму в миллиард считать минимальной»[879]. В конечном итоге японцы удовлетворились концессиями на рыбную ловлю в территориальных водах СССР. 20 января 1925 года была подписана советско-японская конвенция об основах взаимоотношений.

Внутрипартийная оппозиция и борьба за руководство в Коминтерне

Внутрипартийное столкновение вокруг «уроков германского Октября», равно как и дискуссии 1924 года вокруг «троцкизма» свидетельствовали о том, что в политической системе Советского Союза ощущается отсутствие определенных звеньев, функции которых в условиях демократии выполнялись независимой прессой и парламентской оппозицией. Однопартийный режим еще не превратился в законченное тоталитарное государство, хотя его «идеократическая» составляющая и указывала на тенденции в этом направлении.

Дискуссии о характере и перспективах большевистской революции в этот период проходили мимо Коминтерна — международной структуры, кровно заинтересованной в успехе социалистических преобразований в России. Начертав на своих знаменах лозунг «защиты отечества пролетариев всего мира», коммунистические партии оказались не в состоянии защитить этот эксперимент от развития внутренних противоречий. Как это ни парадоксально, решающую роль в этом сыграла большевистская модель партии профессиональных революционеров-подпольщиков, ставшая эталоном для коминтерновского аппарата. Требования единой воли, железной дисциплины, представления о коммунистах как солдатах мировой революции изначально доминировали над ценностями внутрипартийной демократии и идеологической толерантности, сохранявшимися в молодых компартиях в качестве наследия Второго Интернационала.

Не случайно кампания их «большевизации», т. е. окончательного разрыва с организационными и идейными принципами европейских социалистов, совпала с пиком внутрипартийной борьбы в самой ВКП(б). Любой коммунист, ставивший «проклятый вопрос» о классовом характере большевистской диктатуры и примате государственных интересов СССР над интернациональными установками Коминтерна, автоматически записывался в ряды буржуазных или социал-реформистских «ренегатов». Запрет дискуссий на эти темы вначале административно-дисциплинарными, а затем и репрессивными методами лишал компартии пространства для политического маневра, питал антикоммунистическую пропаганду, закреплял за ними ярлык «руки Москвы».

Значительную долю ответственности за фактическое сокрытие от международного коммунистического движения реальной ситуации в СССР, за его формальную «большевизацию» и безоговорочную поддержку любых решений ВКП(б) несут руководители и аппарат Исполкома Коминтерна, являвшиеся в большинстве своем членами российской партии. Двигаясь по линии наименьшего сопротивления в созданной ими же системе жесткого вертикального подчинения, они отдавали себе отчет в том, что критическое отношение к большевистскому эталону подорвет ее основы. В итоге тактические соображения контроля за национальными секциями перевешивали стратегическую установку на завоевание коммунистами массовой базы, превращение компартий в серьезный фактор национальной политической жизни.

Это не являлось секретом для руководства РКП(б), однако вслух о деградации Коминтерна говорили только те лидеры российской партии, которые уже были устранены от рычагов реальной власти. В 1924 года, встречаясь с иностранными коммунистами, Радек и Троцкий заявляли о «неумеренном вмешательстве ИККИ в дела отдельных партий» и даже ставили вопрос о необходимости расширения «коммунистической демократии» в СССР[880]. Подобные высказывания, как правило, становились известны их оппонентам и раздували внутрипартийный конфликт.

Сужение круга «своих» и расширение круга «чужих» в коминтерновской идеологии середины 1920-х годов, являлось отражением не только этого конфликта, но и поражений коммунистов за рубежом, порождавших в московской штаб-квартире ИККИ недоверие, поиск уклонов и оппортунистических ошибок на местах. Результатом являлись жесткие требования к компартиям «определиться с мировоззрением», ибо, как отмечалось в докладе Бухарина на Пятом конгрессе Коминтерна, философские шатания дают почву для политических уклонов.

Специфика европейских условий политической борьбы все больше ускользала от внимания лидеров РКП(б), продолжавших жить надеждами нового революционного подъема. Подчеркивая международное значение опыта нэпа, они тем не менее тормозили разработку коммунистической тактики в период до захвата власти. Поражение «германского Октября» и последовавшие затем кадровые перестановки лишили реального влияния сторонников программы-минимум в германской компартии и их покровителей в Москве. В этих условиях Бухарин вернулся к своим первоначальным предложениям, вычеркнув из переработанного проекта программы Коминтерна «дальнейшее развитие тактики единого фронта, равно как и лозунг рабоче-крестьянского правительства»[881].

События 1923–1924 года отражали нежелание лидеров РКП(б) переносить свои споры на международную арену, из-за которого в частности Троцкий отказался от выступления с трибуны Пятого конгресса Коминтерна. Ситуация в корне изменилась, когда в лагерь оппозиции перешел председатель ИККИ Зиновьев. Столкновение его сторонников и группы Сталина-Бухарина на XIV съезде РКП(б) в конце 1925 года знаменовало собой переход внутрипартийной борьбы в самую острую стадию.

Поражение группы Зиновьева привело ее лидера к заявлению об уходе с поста председателя Исполкома Коминтерна, с которым тот выступил на пленуме ЦК 1 января 1926 года. По сути дела это был ультиматум своим бывшим соратникам по Политбюро — делая неизбежный шаг, Зиновьев в то же время указывал на зарубежные компартии как свою потенциальную опору. Одержав важную победу на съезде, Сталин был крайне не заинтересован в дальнейшем раздувании конфликта и пошел на компромисс. 7 января Политбюро приняло решение о коллективном руководстве в ИККИ, Зиновьев в свою очередь пообещал «беречь Коминтерн» и не информировать компартии о своих разногласиях со сталинской фракцией. Все спорные вопросы следовало предварительно обсуждать на заседаниях делегации представителей ВКП(б) в ИККИ, чтобы затем выходить на заседания Президиума и Исполкома с единым мнением. Зиновьев сохранил пост председателя, но отныне попадал под пристальное наблюдение своих оппонентов, составлявших большинство «русской делегации».

Так родился орган, не упоминавшийся ни в одном из официальных документов Коминтерна и вообще известный лишь в узком кругу его высших функционеров, но сосредоточивший тем не менее бразды правления международным коммунистическим движением во второй половине 1920-х годов. Сама постановка вопроса о «нежелательности» обсуждения в зарубежных компартиях разногласий в Политбюро свидетельствовала как о подчиненном положении всех других партий по отношению к ВКП(б), так и об использовании последней методов административного давления для устранения носителей иного мнения среди коммунистов.

Не прошло и недели после первого заседания делегации, как конфликт в ней вспыхнул с новой силой. Сразу же после XIV съезда Сталин отправил, в Германию своего соратника В. Ломинадзе, чтобы тот в нужном ключе проинструктировал Э. Тельмана и других функционеров компартии Германии. Выступления Ломинадзе попали в прессу, Зиновьев завалил делегацию письменными протестами, после чего Сталин 6 февраля все же был вынужден телеграммой попросить Ломинадзе прекратить доклады, выступления в печати и немедленно выехать в Москву.

Фракционная борьба приобрела особый размах в период работы Шестого пленума ИККИ 17 февраля — 15 марта 1926 года Сталин увидел в речи председателя ИККИ на пленуме скрытую поддержку ультралевых элементов в компартиях. Кроме того, Зиновьев, как и за два года до него Троцкий, потеряв административные рычаги, заговорил о необходимости расширения демократии в Коминтерне, самостоятельном решении каждой секцией кадровых вопросов. Это вызвало неприкрытое возмущение Сталина: «По толкованию Зиновьева получается, что дело в ВКП, против которой и следует провести привлечение секций к активному руководству Коминтерном»[882].

3 марта Зиновьев вновь поставил в делегации вопрос о своей отставке — однако и последовавший компромисс, подразумевавший возвращение в аппарат ИККИ его сторонников, продолжался недолго. Месяц спустя, в ходе пленума ЦК ВКП(б) Сталин обрушился на попытки Зиновьева превратиться в «единоличного вершителя судеб Коминтерна». Взяв на вооружение тезис о «поправении ЦК», зиновьевско-каменевская оппозиция, к которой вскоре примкнули и сторонники Троцкого, развернула критику коминтерновского курса слева.

По сути дела речь шла о пересмотре тактики «единого рабочего фронта», начавшей формироваться под воздействием поражений первых лет истории Коминтерна. Ее важной чертой была политическая эластичность. Категорический императив отрыва масс от реформистских вождей через совместные действия с социал-демократией в каждой из европейских стран получал национальную окраску. Более того, чем дальше от шаблонов уходили руководители компартий в осуществлении политики единого фронта, тем большими были успехи этих партий по завоеванию массовой базы.

Вместе с тем к середине 1920-х годов стала очевидной и ограниченность курса на сотрудничество двух рабочих партий, в ходе которого одной из них обещали политическую смерть. На деле же происходило обратное — успехи совместных действий порождали у трудящихся еще большее непонимание причин раскола между коммунистами и социал-демократами, вели к выдвижению требований отказаться от идейных конфликтов во имя защиты непосредственных интересов рабочих. Требование единого фронта оказалось обоюдоострым оружием, и это не прошло мимо внимания лидеров партии большевиков и Коминтерна.

Уход с политической арены Ленина затормозил поиск принципиально новых решений. В борьбе за его наследство обе стороны стремились показать себя «стопроцентными ленинцами», что лишь поощряло догматизм. Не решаясь отказаться от политики единого фронта, руководство ВКП(б) вытесняло эту политику на обочину деятельности Коминтерна, предпочитало искать все новые и новые обходные маневры, чем напрямую идти на переговоры с социал-демократическим движением. Пропагандировался единый фронт в рабочем спорте, на производстве и т. д. В этом же русле можно рассматривать и создание Англо-Русского комитета профсоюзного единства (АРК) во время визита делегации советских профсоюзов в Великобританию в апреле 1925 года.

Несмотря на пропагандистские обвинения в «социал-предательстве» и оппортунизме, руководство ВКП(б) отдавало себе отчет в том, что рабочее движение Европы сохраняло солидарность с социальным экспериментом, начатым в Советской России. Социалистический Рабочий Интернационал и примыкавшие к нему профсоюзные объединения являлись серьезной силой в антимилитаристском движении, установки которого объективно совпадали с внешнеполитическим курсом СССР. Поскольку Коминтерн после 1922 года не шел на прямые контакты с европейскими социалистами, то последним связующим звеном между двумя Интернационалами оказывались профсоюзные объединения.

Наличие Профинтерна (Красного Интернационала профсоюзов) создавало и в этой сфере отношения конкуренции, сохранявшие возможность сотрудничества лишь на национальном уровне. Руководители ВЦСПС в середине 1920-х годов активно осваивали азы тайной дипломатии — так, за две недели до закрытия Соловецкого лагеря Томский получил разрешение Политбюро проинформировать в доверительном порядке об этом секретаря Генсовета тред-юнионов Бромлея в качестве шага к сближению двух профсоюзных центров[883].

Инициатива образования Англо-русского комитета исходила из Москвы — помимо внешнеполитических расчетов Политбюро ЦК РКП(б) стремилось таким образом получить рычаг давления на Интернационал социалистических профсоюзов с центром в Амстердаме, чтобы при благоприятных условиях изменить соотношение сил в международном профессиональном движении в пользу Профинтерна.

Благоприятные возможности для этого открывала всеобщая забастовка в Великобритании, начавшаяся в первых числах мая 1926 года. В Москве использовались все методы для разжигания этого классового конфликта. За два месяца до ее начала Политбюро поручило Томскому «информировать английских товарищей, что в случае, если бы борьба разгорелась, они могут рассчитывать на помощь рабочих организаций СССР в размере до одного миллиона рублей»[884]. После получения первых известий о забастовке Политбюро ЦК ВКП(б) распорядилось о выделении значительной материальной помощи бастующим (только в мае было выделено более двух миллионов рублей золотом[885]) и отправило директиву английской компартии о необходимости перевода забастовки на политические рельсы.

Подобные оценки не соответствовали развитию экономического конфликта английских трудящихся, однако прекрасно вписывались в логику внутрипартийной борьбы, главным козырем в которой, как и всегда в истории большевизма, было обвинение в правом оппортунизме. Каждая из сторон сразу же начала использовать события в Великобритании для дискредитации оппонентов. 7 мая на заседание Президиума ИККИ прибыл Сталин — очевидно, для контроля за тем, как председатель этой организации будет проводить в жизнь решения Политбюро ЦК ВКП(б) от 4 и 6 мая. Зиновьев достаточно лояльно изложил согласованную точку зрения, подчеркнув политический характер стачки и ее всемирно-историческое значение. Отсюда делались далеко идущие выводы: «Вопрос о стабилизации капитализма уже не существует, он решен ходом событий»[886]. Применительно к Великобритании речь шла даже о «зачатках двоевластия» и выдвигался лозунг «подлинно рабочего правительства».

12 мая всеобщая забастовка завершилась компромиссом между властями и профсоюзами. Делегация ВЦСПС во главе с Томским, находившаяся в Париже, признала его неизбежность. Однако издалека ситуация в Великобритании представлялась почти революционной. Тем большим было очередное разочарование в Москве. Хотя горняки продолжали бастовать и руководство Коминтерна делало все возможное для организации международной кампании солидарности с ними, в Политбюро ЦК ВКП(б) вновь заговорили об упущенных возможностях.

14 мая оно единодушно дезавуировало мнение делегации Томского, потребовав трактовать ее окончание как результат предательства вождей британских тред-юнионов[887]. Однако соответствующий проект, предложенный Зиновьевым, был отвергнут. Телеграмма в Париж была написана Сталиным. Председатель ИККИ в очередной раз посчитал, что его оппонент нарушил соглашение о единых действиях в Коминтерне и перешел в контрнаступление. Как в свое время «германский Октябрь» 1923 года, стачка в Великобритании стала катализатором фракционного конфликта в руководстве партии большевиков. Поскольку обе стороны были едины в признании главной вины за «предателями» из Генсовета тред-юнионов, на острие дебатов оказалась дальнейшая судьба АРК. Требовалось определить его роль в новых условиях.

Первое столкновение произошло на заседании Политбюро 3 июня 1926 года. При обсуждении проектов документов, посвященных итогам всеобщей забастовки, Троцкий выступил с критикой компартии Великобритании. По его мнению, «элементы пассивности и нерешительности» в партии не позволили извлечь максимум возможного из произошедших событий. Аналогичные оценки Троцкий давал ранее германским коммунистам, якобы «проспавшим» свой Октябрь в 1923 году.

Дискуссия в Политбюро показала, что вопрос об АРК превращается в важное поле внутрипартийной борьбы, став основой для появления «объединенной оппозиции». Сталин увидел в этом стремление Зиновьева и Троцкого «взорвать партию через ИККИ»[888]. Это способствовало консолидации взглядов большинства. Но взяв под защиту АРК, Сталин и Бухарин уже не могли критически пересмотреть его задачи и возможности после поражения всеобщей стачки в Великобритании. Критика оппозиции слева закрывала фракции большинства в Политбюро возможность дальнейших поисков компромисса с лидерами европейского профсоюзного движения.

Коминтерн оказался последним из тех, кому «по долгу службы» следовало бы оценить уроки английской стачки. Сказывалось то, что английские представители не могли приехать в Москву, но решающим фактором был конфликт в руководстве ВКП(б) и общее нежелание переносить его в ИККИ. 4 июня, уже после заседания Политбюро, дискуссия в Президиуме ИККИ была отложена до получения проекта тезисов, подготовленного в делегации ВКП(б).

Наконец, 8 июня состоялось их обсуждение. Удивление иностранных делегатов мог вызвать уже тот факт, что с обоснованием тезисов по столь важному вопросу выступил не Зиновьев, а Бухарин. Впрочем, для людей, посвященных в «тайны Кремля», это был важный знак. Бухарин более осторожно, чем ранее Зиновьев, поставил вопрос о стабилизации — события в Великобритании лишь подтвердили ее непрочность. Главный удар был нанесен в докладе по «предателям», якобы сорвавшим революционный порыв английского рабочего класса. Здесь же появился вывод, предопределивший дальнейшую эволюцию отношения коммунистов к социал-демократии: ее левое крыло приносит больший вред делу мировой революции, нежели правое[889].

Новый импульс конфликту вокруг АРК пришел с той стороны, откуда его меньше всего ждали московские лидеры, начавшие привыкать к тому, что национальные секции лишь исполняли приказы из центра. Маленькая компартия Великобритании, несмотря на щедрую финансовую помощь из Москвы так и не сыгравшая серьезной роли в ходе майской стачки, выступила с резким осуждением подобных методов руководства.

В письме Политбюро ЦК КПВ говорилось: «Мы протестуем против линии, взятой фракцией ВКП(б), и мы вынуждены настаивать на необходимости совещания с Коминтерном, прежде чем будут опубликованы декларации, имеющие отношение к делам других стран. Мы уже не раз настаивали на таком более тесном сотрудничестве»[890]. Несмотря на всю осторожность формулировок, острие критики британских коммунистов было направлено против узурпации лидерами ВКП(б) прав Коминтерна как коллективного политического органа.

Зиновьев не замедлил воспользоваться письмом КПВ в ИККИ, чтобы обнажить вопрос о «правых уклонистах» и их покровителях. Речь шла прежде всего о желании англичан сохранить АРК, с которым с оглашались Сталин и Бухарин. Троцкий и Зиновьев увидели в этом вызов на дискуссию и, оформив «объединенную оппозицию», вынесли разногласия по этому вопросу на пленум ЦК и ЦКК ВКП(б), открывшийся 14 июля 1926 года. Внутрипартийная борьба вступила в свою самую острую фазу.

События вокруг Англо-русского комитета показали, что движение Коминтерна вправо, наметившееся в середине 1920-х годов и отвечавшее реалиям стабилизации, было заблокировано конфликтом в руководстве ВКП(б). Выдвижение реальных альтернатив «героическому прошлому» большевизма было чревато идейным поражением прежде всего потому, что рядовые члены партии продолжали жить этим прошлым, оно не только сплачивало ВКП(б), но и оправдывало ее монопольную власть в СССР. Поэтому Сталин и Бухарин ограничивались идейной обороной, ведя активное наступление на оппозицию вначале в сфере кадровой политики, а затем и используя аппарат репрессий.

Позиция Троцкого и его соратников по вопросу об АРК была более последовательной, чем неуверенная защита этого органа Бухариным. Однако противопоставление объединенной оппозицией героического прошлого и оппортунистического настоящего не срабатывало в момент революционного штиля. Ломая копья по поводу видимых или кажущихся всполохов новой грозы, обе спорящие стороны теряли в своих дискуссиях такого важного союзника, как реальная историческая практика. А она находила свое выражение в социальных компромиссах в гораздо большей степени, чем в стачках и революционных потрясениях.

В этих условиях решающим моментом во внутрипартийных дискуссиях оказывалась аппаратная сплоченность, владение механизмом реальной власти, а значит — и машиной голосования. Уставные нормы Коммунистического Интернационала, одной из секций которого продолжала оставаться ВКП(б), уже открыто не принимались во внимание. Это еще раз это показало снятие Зиновьева с поста председателя ИККИ. Уже при обсуждении резолюции по итогам английской стачки 3 июня 1926 г. большинство Политбюро запретило ему защищать свою точку зрения в Коминтерне. Находившийся на юге Сталин потребовал от своих соратников вести линию на его дискредитацию: «Скрывать теперь разногласия с Гришей, значит помогать Грише в его антипартийной работе и ставить себя в глупое положение»[891].

Именно Сталин предложил организовать кампанию западных компартий, требовавших смещения Зиновьева. Несмотря на то, что последний имел мандат от конгресса Коминтерна, он был освобожден от работы в этой организации решением пленума ЦК и ЦКК ВКП(б) в октябре 1926 года. Хотя оппозиционеры и получили возможность защищать свои взгляды в ходе Седьмого пленума ИККИ (22 ноября — 16 декабря 1926 года), делегаты компартий без содержательной дискуссии согласились с предложенной «русской делегацией» трактовкой платформы оппозиции как правого уклона в ВКП(б)[892].

Последнее выступление Троцкого в Коминтерне состоялось 27 сентября 1927 года, когда его исключали из ИККИ. Значительную часть своей речи он посвятил проблеме внутреннего режима в ВКП(б) и Коминтерне, ответственного за фатальные поражения СССР и компартий на международной арене. «Чем ошибочнее линия, тем больше требуется репрессий для поддержания формальной дисциплины. Бюрократическая дисциплина на основе ложной политической линии является не орудием сплочения, а орудием дезорганизации и разрушения партии. Этими словами характеризуется сталинский режим, целиком перенесенный ныне на Коминтерн»[893]. Буквально реагируя на эти слова, его зарубежные представители вместе со Сталиным и Бухариным продемонстрировали хорошо отрепетированный спектакль на тему «небольшевизма» Троцкого.

В отличие от коминтерновского руководства зарубежные компартии выступали скорее в качестве пассивных наблюдателей за заключительными актами конфликта в верхушке ВКП(б). Жесткая реакция лидеров большевизма на попытки ряда компартий — германской, польской — вмешаться во внутрипартийный конфликт конца 1923 года привела к тому, что в последующие годы такие акции являлись уже редким исключением. Как правило, их предпринимали партии, работавшие в условиях стабильной демократии и выступавшие за соблюдение уставных норм в жизни ВКП(б). Для иностранных коммунистов не было секретом то, что широко освещавшаяся в западной прессе борьба группы Сталина против Троцкого, Зиновьева и Каменева вредила образу СССР как «нового мира», показывала лидеров большевизма мелкими политиками, погрязшими в борьбе за личную власть.

Так, ЦК бельгийской компартии 27 ноября 1927 года принял специальную резолюцию, посвященную конфликту в ВКП(б), в которой выражались требования прекратить исключения из партии до рассмотрения этого вопроса на конгрессе Коминтерна, а до того дать возможность оппозиционерам изложить в печати свою точку зрения. При обсуждении этого демарша в Коминтерне раздавались голоса о снятии первого секретаря КПБ Оверстратена, на что Пятницкий резонно заметил, что за ним стоит большинство и прибегнув к карательным мерам, «мы получим партию против нас»[894].

Рано или поздно любая фронда отдельных партий по отношению к коминтерновскому руководству заканчивалась посылкой комиссий ИККИ в соответствующую страну, обсуждением вопроса в Политсекретариате и в конечном итоге — «обновлением национальных кадров». Если небольшие легальные компартии (Австрии, Бельгии, Швейцарии) на протяжении 1920-х годов неоднократно напоминали Москве о своих уставных правах, то крупные партии и партии, работавшие в подполье, находились в гораздо более жесткой зависимости от Исполкома Коминтерна.

Стремясь обогнать друг друга в выражении лояльности «ленинскому ядру» большевиков, их лидеры трезво рассчитывали на взаимность. В большинстве компартий Европы в тот период по инициативе ИККИ проходили чистки, в ходе которых партийное руководство избавлялось от потенциальных или явных оппонентов, записывая их в ряды «троцкистов» и «зиновьевцев».

Перенимание стиля споров в ВКП(б) и методов их разрешения подталкивало компартии к конструированию международного заговора оппозиционеров, не гнушающихся провокациями и сотрудничеством с полицией. П. Тольятти и Ж. Эмбер-Дро в своем письме в ЦК ВКП(б) и ИККИ от 26 сентября 1927 года подчеркивали, что «русская оппозиция легкомысленно использует персонал посольств, не считаясь с элементарными правилами предосторожности, чтобы руководить деятельностью своих зарубежных единомышленников… это доказывает, что оппозиция, ослепленная своей фракционной борьбой, не считается с опасностями разрыва и войны против Советского государства и ставит свои фракционные интересы выше самых священных интересов русской революции»[895]. Спустя десять лет подобные обвинения лягут в основу сценария сталинских показательных процессов.

Ухудшение международного положения СССР

Лишь на своем XIV съезде в конце 1925 года большевистская партия признала завершение послевоенного кризиса в Европе, а следовательно — исчезновение революционной ситуации, на использовании которой строилась деятельность Коминтерна. Как и любой другой политический вывод, вопрос о стабилизации стал предметом острых баталий между большинством и оппозицией в ЦК ВКП(б)[896]. В этих условиях Наркоминдел получил относительно большую самостоятельность в определении конкретных путей выполнения стратегической задачи — внешнеполитического обеспечения строительства социализма в СССР.

В самом Наркомате все более заметным становилось различие позиции Чичерина, сохранявшего верность «блоковому» подходу в международных делах и делавшему ставку на Германию, и его заместителя Литвинова, который выступал за интеграцию СССР в существующую европейскую систему в рамках Лиги наций. Позиция последнего отражала «нараставшую эррозию идеологических параметров советской внешней политики» во второй половине 1920-х годов[897], опосредованно связанную с утверждением курса на построение социализма в одной стране.

7 января 1926 года Политбюро дало согласие на приглашение Лиги наций принять участие в международной конференции по разоружению[898]. Усиление позиций Литвинова было связано и с тем, что Германия высказалась за прозападную ориентацию, подписав на конференции в Локарно Рейнский пакт, гарантировавший ее западные границы и открывший путь для вступления в Лигу наций. Советское руководство вновь почувствовало себя во внешнеполитической изоляции, в прессе Локарно называли не иначе как прелюдией к пересмотру восточноевропейских границ.

Определенной компенсацией за отход Германии от рапалльской политики стало заключение 24 апреля 1926 года советско-германского договора о нейтралитете и ненападении. Каждая из сторон обязывалась не участвовать в коалициях, направленных против другой стороны, причем имелись в виду не только военные блоки, но и экономический или финансовый бойкот. Германия предоставляла советскому правительству новые кредиты, что являлось известной компенсацией за трудности тайного военного сотрудничества двух стран.

Комиссия Политбюро по спецзаказам, занимавшаяся советско-германскими военными контактами, 9 января 1926 года пришла к выводу, что сотрудничество с рейхсвером «за истекшее время не дало никаких реальных результатов для развития нашей военной промышленности и вооружения Красной Армии»[899]. В июле 1926 года были начаты переговоры о прекращении концессий с германскими фирмами «Юнкерс», построившей авиастроительный завод в Филях, и «Берсоль», занимавшейся изготовлением отравляющих веществ. Несмотря на неоднократные решения о приостановке военного сотрудничества[900], обучение офицеров рейхсвера в советских военных школах продолжалось вплоть до 1933 года. Когда в начале 1927 года в Германии были вскрыты факты поставок снарядов из СССР, Политбюро рекомендовало немецким коммунистам «сосредоточить центр внимания на политической стороне дела, что же касается фактической стороны, то доказывать ложность утверждений, что правительство СССР направляло гранаты в Германию»[901].

Наряду с Коминтерном и ведомством Ворошилова активным субъектом внешней политики СССР являлись структуры разведки и контрразведки ОГПУ. Комиссии Политбюро, неоднократно созывавшиеся по инициативе Наркоминдела, так и не смогли закрепить за ним единоличного приоритета в международных вопросах. Чичерин даже признался, подводя итог своей деятельности на посту наркома, что «ГПУ обращается с НКИД, как с классовым врагом»[902].

Если 1924 год вошел в историю внешней политики СССР как полоса признаний, то 1926 год принес с собой полосу договоров о ненападении и нейтралитете. В ответ на польскую инициативу 4 марта 1926 года. Политбюро разрешило Наркоминделу начать переговоры с прибалтийскими странами о заключении коллективного договора о ненападении и нейтралитете[903]. Из-за противодействия Англии и Франции эта возможность не была реализована, и СССР заключил двусторонние договоры с Литвой и Латвией.

В ходе переговоров с последней советские дипломаты должны были добиваться не только внешнеполитической переориентации Латвии, но и изменения внутриполитической ситуации в ней: «Считать желательным дать обещание Латвии о предоставлении заказов на сумму около 6 млн. рублей в год при условии образования правительства левой коалиции, которое должно дать гарантии в ликвидации враждебной политики по отношению к СССР и заключить с советским правительством договор на выставленных нами условиях»[904].

Особое внимание к европейским проблемам нашло свое выражение и в коминтерновских документах — в резолюции Шестого пленума ИККИ (17 февраля — 15 марта 1926 года) впервые был дан развернутый анализ международного положения по регионам и отдельным странам. Маршрут мировой революции был дополнен указанием на перспективу «Соединенных Штатов Социалистической Европы» как пролетарской альтернативы буржуазно-пацифистскому истолкованию европейской интеграции[905].

Лозунг СШСЕ подразумевал неизбежность столкновения пролетарской Европы и буржуазной Америки, В США весьма болезненно относились к такой перспективе, хотя компартия этой страны и не стала сколько-нибудь значительной силой, объединяя в своих рядах в основном иммигрантов первого поколения. Отказ американского правительства от признания СССР был связан не только с отказом Советов платить по царским долгам, но и со стремлением оградить себя от революционной дипломатии.

Об этом свидетельствует проект директивы Литвинова Г. Пятакову, отправлявшемуся в США в конце 1926 года — «от нас требуют, чтобы Коминтерн отказался от какой бы то ни было работы в Америке, или же, чтобы наше правительство порвало всякую связь с Коминтерном… подобные требования для нас даже не дискутабельны»[906]. Но уже через несколько месяцев, после «военной тревоги» весны 1927 года, деятельность эмиссаров мировой революции стала предметом резкой критики в Политбюро ЦК ВКП(б).

Резкое ухудшение международного положения СССР в 1927 году началось с событий на Дальнем Востоке, где практически параллельно правительство Гоминьдана начало репрессии против китайских коммунистов и совершило налет на советское посольство в Пекине. Московские газеты утверждали, что все это стало результатом подстрекательства английского империализма, хотя в антикоммунистическом повороте Чан Кайши преобладали внутренние мотивы — он боялся попасть в слишком большую зависимость от советских инструкторов и лидеров КПК, настаивавших на «углублении» революции. Более года сотрудники посольства вопреки всем правилам дипломатического иммунитета провели в заключении.

Политбюро постоянно занималось вопросом их вызволения, но в целом ставило сохранение советского присутствия в Китае выше гарантий безопасности конкретных людей. Несмотря на продолжавшиеся аресты советских представителей и провокации по отношению к посольствам, особенно участившиеся после разгрома Кантонского восстания в Южном Китае, 12 мая 1928 года по предложению Сталина им была послана телеграмма, требовавшая от всех работников советских учреждений оставаться на своих местах — «нас хотят толкнуть на эвакуацию, чтобы поставить в смешное положение»[907].

12 мая британская полиция провела обыск в советско-английской торговой фирме АРКОС под традиционным предлогом — поиск подрывной коммунистической литературы. Вряд ли консервативное правительство Великобритании искало повода для развязывания военного конфликта, скорее речь шла о попытке «прощупать» состояние советского руководства, раздираемого конфликтом между сталинским большинством и «объединенной оппозицией». Реакция Политбюро свидетельствовала о том, что «военная тревога» была воспринята самым серьезным образом. Пресса получила указание развернуть кампанию против империалистических поджигателей войны, по всей стране были организованы демонстрации протеста, в советских посольствах за рубежом принялись уничтожать секретные документы. Бухарину было поручено мобилизовать компартии на проведение акций солидарности с СССР в своих странах[908]. 26 мая, за день до разрыва дипломатических отношений, Политбюро решило эвакуировать персонал дипломатической миссии и торгпредства из Лондона.

Стало общим местом в историографии утверждение, что «военная тревога» сознательно раздувалась Сталиным и Бухариным для того, чтобы под ее прикрытием завершить разгром оппозиции и навести порядок в собственных рядах. Это верно лишь в части пропагандистского использования обострения международного положения, которое отнюдь не было спровоцировано СССР[909]. Наоборот, Сталину в этот период как никогда нужна была мирная передышка, тем более что получаемые им секретные сводки ГПУ подчеркивали: «Крестьянство воевать не желает… многие красноармейцы скептически относятся к войне в ближайшее время»[910].

В ответ на давление Запада весной 1927 года Советский Союз усилил свою пропагандистскую активность, в том числе и с трибуны Лиги наций[911]. Начиная с Четвертой сессии подготовительной комиссии конференции Лиги наций по разоружению в них принимала участие советская делегация во главе с Литвиновым. 30 ноября 1927 года он представил в Женеве программу всеобщего и полного разоружения, вызвавшую негативную реакцию западных дипломатов, но активно обсуждавшуюся прессой всего мира. Левое крыло европейской социал-демократии поддержало советские предложения, что вызвало серьезную озабоченность в коминтерновском аппарате, понимавшем, что речь идет лишь о «маневре с целью разоблачения буржуазного пацифизма»[912].

Разрыв дипломатических отношений с Великобританией привел к большей уступчивости советской стороны на переговорах с другими державами. Так, Политбюро согласилось пойти на компромисс при обсуждении с французским правительством проблемы царских долгов, чтобы выиграть время и расколоть все тот же «единый фронт империалистов». В руководстве ВКП(б) о «едином фронте» можно было только мечтать. Советский представитель во Франции Раковский, один из близких соратников Троцкого, своими заявлениями поставил себя на грань высылки из Парижа — Сталину пришлось защищать Раковского, дабы не допустить его возвращения на авансцену внутрипартийного конфликта[913]. Лишь 1 октября в ответ на возмущенную телеграмму Раковского Политбюро заявило ему: «Нельзя требовать от нас, чтобы мы предпочли разрыв отношений замене одного полпреда другим»[914].

События весны 1927 года, которые в полной мере использовали левые критики в ВКП(б), объективно способствовали ослаблению позиций тех партийных и государственных лидеров, которые выступали за развитие «мирной передышки» как внутри страны, так и на международной арене. Сталин укрепился во мнении, что в обоих случаях следует не искать хрупких компромиссов, а опираться на право сильного.

Выступая на апрельском пленуме ЦК 1928 года, он подчеркнул недопустимость миролюбивых настроений в партийном руководстве, порожденных нэпом. «Есть люди, которые думают, что можно нам вести революционную внешнюю политику и вместе с тем добиться того, чтобы нас целовали за это западноевропейские буржуа. Я не буду доказывать, что такие люди не имеют и не могут иметь ничего общего с нашей партией»[915]. В этих словах содержалась скрытая полемика с Чичериным, настаивавшем на приоритете «статус кво» по отношению к новой пробе сил на международной арене и выступавшим против любого провоцирования западных держав[916]. Последним серьезным успехом наркома иностранных дел стало присоединение СССР к пакту Бриана — Келлога, провозгласившего отказ от войны как орудия международной политики[917].

Среди ответных шагов советского руководства на «военную тревогу» весны 1927 года важное место занимал призыв к Генсовету британских тред-юнионов как можно скорее созвать внеочередное заседание Англо-русского комитета[918]. Расчет делался на то, что вновь, как и в 1920 году, в Великобритании удастся инициировать движение «Руки прочь от Советской России!». Однако Генсовет медлил с ответом, и в этот момент вопрос об АРК вновь попал в центр внутрипартийного конфликта.

Оппозиция использовала трибуну Восьмого пленума ИККИ (18–30 мая 1927 года) для того, чтобы увязать «правый уклон» Сталина и Бухарина с грозящей военной опасностью. Бывшего председателя ИККИ Зиновьева даже не допустили на заседания пленума. Блестящие выступления Троцкого перед иностранными коммунистами не могли застопорить машину голосования[919], однако явно сеяли сомнения в их сердцах. В то время как Бухарин и Томский говорили о деталях, их оппонент развернул перед слушателями глобальную картину деградации Коминтерна после Ленина.

«Коммунистический Интернационал есть организация борьбы за захват власти и диктатуры пролетариата. На этом пути мы имели за последнее десятилетие могущественный подъем, но и ряд тяжких поражений. Кто опускает руки перед лицом этих поражений, тот жалкий трус. Кто закрывает на поражения глаза, тот дурак или чиновник, для которого Коминтерн лишь большая канцелярия, а не революционное орудие мирового пролетариата»[920]. Эти слова гораздо более точно описывает реальное состояние дел, нежели наигранный оптимизм Бухарина и его соратников.

Помимо своей воли Коминтерн как международная организация стал не только неудобным свидетелем, но и невольным соучастником пропаганды оппозиционных идей, предоставив Троцкому свою трибуну. У Сталина и Бухарина был повод пожалеть о том, что Восьмой пленум ИККИ пришелся на пик международных событий и дал оппозиционерам богатую пищу для критики. «Дуумвират» неизменно проигрывал в открытых баталиях и стремился административными методами свести их к минимуму. С этим было связано то обстоятельство, что вопреки уставным нормам конгресс Коминтерна после 1924 года не созывался на протяжении четырех лет.

У советского руководства был и более конкретный повод обижаться на Коминтерн, точнее на деятелей иностранных компартий, рассматривавших советские посольства как часть «отечества трудящихся всего мира». Несмотря на то, что Политбюро неоднократно принимало решения об отделении органов Наркоминдела от Коминтерна, аппарат советских посольств неизменно привлекался для революционной работы в той или иной стране. Постоянным было и обнаружение пропагандистских материалов в ходе «полицейских налетов» на них.

По инициативе Сталина с мая 1927 года шел серьезный пересмотр взаимоотношений советских государственных органов и Коминтерна. Начало было положено решением Политбюро о выделении из состава полпредств сотрудников всех спецслужб, в том числе и Коминтерна, Профинтерна, МОПРа. Здесь же выдвигалось требование «привести в. порядок финансовые операции Госбанка по обслуживанию революционного движения в других странах с точки зрения максимальной конспирации»[921].

После «военной тревоги» вновь усилилось влияние Наркоминдела, традиционно призывавшего избегать дипломатических коллизий на революционной почве. Лечившийся в Германии Чичерин, формально сохранявший свой пост, был вынужден прибегнуть даже к ультиматуму. 3 июня 1927 года он писал Рыкову из Франкфурта: «Компартии относятся самым легкомысленным образом к СССР, как будто он им не нужен. Теперь, когда ради существования СССР надо укреплять положение прежде всего в Берлине, ИККИ не находит ничего лучшего, как срывать нашу работу выпадами против Германии, портящими все окончательно. Я еду в Москву, чтобы просить об освобождении меня от должности Наркоминдела»[922].

Серьезным ударом по западным компартиям стала чистка советских учреждений за рубежом от иностранных коммунистов, являвшаяся прямой реакцией на «военную тревогу» и антикоминтерновскую кампанию за рубежом. После инцидента в парижском торгпредстве в декабре 1927 года было дано указание «провести полное размежевание в советских органах, работающих на территории Франции, с французской компартией», уволив оттуда всех членов ФКП. То же самое произошло в апреле 1928 года с английскими коммунистами, не соблюдавшими конспирацию при получении денег[923]. После протеста лидера КПВ Г. Поллита, продолжавшего верить в «братский» характер отношений между национальными секциями Коминтерна, Сталин и Бухарин были вынуждены внести следующее предложение: «Решительно отметая недопустимый тон и совершенно непозволительные обвинения, выставленные в записке Поллита в отношении ВКП и СССР, остаться по существу при решении Политбюро об освобождении ряда английских коммунистов от работы в советских учреждениях»[924].

В такой «антикоминтерновской» кампании чувствовалось не только раздражение по поводу того, что компартии «подставляют» СССР, но и недовольство коминтерновской вольницей, которое вскоре будет использовано Сталиным для конструирования «правого уклона». Окончательно новую иерархию взаимоотношений выстраивало развернутое решение Политбюро «О Коминтерне и Советской власти» от 23 апреля 1928 года, принятое по докладу Сталина. На сей раз речь шла о запрете руководителям советских полпредств поддерживать контакты с компартиями и финансировать их. Особым пунктом было решено «воспретить на известный период членам Политбюро (исключая т. Бухарина) открытые выступления в официальных учреждениях Коминтерна, предложив им проводить руководство коминтерновской работой в порядке внутреннем, через делегацию ВКП»[925].

Оказавшись в немилости, московский аппарат ИККИ активизировал свою «просоветскую» деятельность. Резолюция Восьмого пленума «Задачи Коммунистического Интернационала в борьбе против войны и военной опасности» призывала коммунистов всего мира рассматривать защиту СССР как свой первейший интернациональный долг[926]. С большой помпой компартии проводили в своих странах празднование десятилетия Октябрьской революции, в Москве с 10 по 12 ноября 1927 года состоялся Всемирный конгресс друзей СССР. В то время как Коминтерн всячески разоблачал пацифистские иллюзии европейских социалистов, ВЦСПС сохранял связь с зарубежными коллегами. 24 мая 1928 года Политбюро даже разрешило советским профсоюзам вступить в реформистский Интернационал транспортников «ввиду его особо важного значения в случае войны с СССР»[927].

Накануне своего предпоследнего конгресса Коминтерн был не только «отделен» от советской власти, но и в буквальном смысле отдален от нее — впервые его заседания должны были проходить не в шикарных апартаментах Большого кремлевского дворца, а в более скромной обстановке Дома союзов. Член ИККИ француз Семар позволил себе ремарку: «иностранные рабочие скажут, что нас выкинули из Кремля», но сам перенос был одобрен Политсекретариатом Коминтерна единогласно.

Борьба с «правым уклоном» и чистка Коминтерна

После Седьмого пленума Исполкома Коминтерна первую скрипку в делах этой организации стал играть Бухарин. Оставаясь лишь членом Политсекретариата ИККИ — узкого руководящего органа, созданного по аналогии с Политбюро большевистской партии, он выступал в отличие от Зиновьева в качестве неформального лидера Коминтерна. Бухарину удалось привлечь к работе в Коминтерне как ряд своих учеников из числа «красных профессоров», так и видных деятелей зарубежных компартий, теми или иными путями оказавшихся в Советском Союзе. Среди них было немало лиц, подозревавшихся в симпатиях правому крылу собственных партий (Ж. Эмбер-Дро, Э. Мейер, К. Цеткин). Да и самого Бухарина в этот период отличали теоретические новации, прежде всего при обосновании перспектив нэпа в России. Это открывало шанс выхода Коминтерна из идеологического гетто, возврата компартий к сотрудничеству с другими левыми силами, переноса акцента с глобальных целей мировой революции на борьбу за насущные интересы людей труда.

Шанс «правого поворота», отвечавшего реалиям внутреннего развития большинства европейских стран во второй половине 1920-х годов, так и не был реализован. Вместо этого Коминтерн при самом активном участии Бухарина начал переход на ультралевые позиции, подразумевавшие перенесение главного удара на социал-демократию. Фактически устранение оппозиционеров из руководства ВКП(б) и Коминтерна привело к заимствованию их политической платформы, построенной на критике правых ошибок Сталина и Бухарина. Если этот прием во внутренней политике был повторен Сталиным значительно позже, то международное коммунистическое движение стало полигоном для его отработки уже осенью 1927 года.

Вряд ли переход Коминтерна к ультралевому курсу увязывался Сталиным и его соратниками с возможностью «новых прорывов в цепи империализма» — трезвый анализ международной ситуации показывал отсутствие для них каких-либо оснований. Речь шла об инструменте для внутреннего пользования, о средстве сплочения вокруг новых вождей ВКП(б) зарубежных компартий, серьезно дезориентированных накалом борьбы в большевистском Политбюро.

Решающим толчком к утверждению нового курса стали события 15 июля 1927 года в Вене, где прошли кровавые столкновения рабочих с полицией. Уже через день «Правда», главным редактором которой являлся Бухарин, выступила с ура-революционными оценками, определив перспективу, напрямую ведущую к диктатуре пролетариата: «Самое важное для австрийских рабочих не упустить момента и развертыванием своих боевых массовых действий, созданием революционных центров движения, созданием советов, как подлинных боевых штабов борьбы, поставить в упор вопрос о власти»[928]. Здесь же подчеркивалась предательская роль социал-демократических отрядов — «шутцбундовцев», якобы стрелявших в рабочих.

Такая оценка перечеркивала усилия австрийских коммунистов по налаживанию сотрудничества с социал-демократами, хотя антифашистский характер стихийного выступления 15 июля ставил в повестку дня вопрос о «едином фронте» рабочих партий. Вместо этого в ИККИ развернулись острые дискуссии с руководителями КПА о том, нужно или не нужно было выдвигать в тот день лозунг «Вся власть советам!» Очевидно, насколько довлел здесь российский опыт и уверенность в том, что развитие событий в Европе будет точной копией Октябрьской революции.

С точки зрения Бухарина, рабочие Вены подняли восстание не только против буржуазии, но и против собственной социал-демократической партии. После месячной борьбы с этим были вынуждены согласиться и лидеры австрийских коммунистов. Их попытки предложить более реалистичную оценку событий 15 июля 1927 года разбились о сверхцентрализованную структуру Коминтерна и политические амбиции его лидеров.

При осуществлении «левого поворота» лидерам Коминтерна пришлось преодолевать сопротивление уже более крупных компартий — английской и французской. Политсекретариат ИККИ, направляя 1 октября приветственную телеграмму съезду компартии Великобритании, заявил, что «пришло время самой жестокой и самой беспощадной борьбы против лидеров профсоюзов и лейбористов, которые разоблачили себя как непосредственные агенты английского империализма»[929]. По предложению Бухарина было решено отказаться на предстоявших в Великобритании и Франции парламентских выборах от блока с социалистами, сосредоточив на них огонь предвыборной пропаганды.

Окончательно тактика «класс против класса» была оформлена в письме Бухарина компартиям, одобренном Политсекретариатом ИККИ 28 октября 1927 года. Выступая против «примирительного отношения к реформизму», письмо ориентировало западноевропейские компартии на «решительное изживание парламентского кретинизма и лево-блокистских традиций»[930]. При его обсуждении свои сомнения в универсальном характере новой тактики высказывали даже представители ВКП(б) — Варга, Шубин, Мануильский.

Более резкой была реакция руководства самих партий, прежде всего английской. Ее лидер Галлахер, специально прибывший в Москву, безуспешно доказывал, что «голосование против социалистов будет голосованием за представителей империализма»[931]. Бухарин, рассчитывая возродить дух открытых дискуссий раннего Коминтерна, согласился с предложением представителей партий о переносе вопроса об их предвыборной тактике на расширенный пленум ИККИ и даже выразил готовность провести предварительные встречи делегации ВКП(б) с английской и французской делегациями.

Отказ компартий от предложенной Бухариным и Лозовским тактики «класс против класса» означал бы подрыв постулата о «руководящей роли русских товарищей» и имел далеко идущие последствия. Делегация ВКП(б) накануне Девятого пленума ИККИ (9–25 февраля 1928 года) внимательно следила за развитием событий, однако не принимала обязывающих партии решений. На самом Пленуме сработал механизм большевистской дисциплины — решения о «левом повороте» Коминтерна были приняты единогласно.

XV съезд ВКП(б) завершил разгром «объединенной оппозиции» в партии и породил надежды на сплочение группы победителей в ее руководстве. Однако именно в этот момент во взаимоотношениях Сталина и Бухарина стали появляться критические моменты. В дни работы съезда произошло Кантонское восстание в Китае, организованное эмиссарами Коминтерна Г. Нейманом и В. Ломинадзе. Последний являлся выдвиженцем Сталина, и очевидно, получил от него соответствующие инструкции относительно «подарка съезду». Методы организации Кантонского восстания, на деле оказавшегося верхушечным путчем, вызвали резкое неприятие Бухарина. На заседании делегации ВКП(б) 22 февраля 1928 года Сталин предпочел не заострять конфликт, выступив против Ломинадзе[932]. Однако он не забыл заявлений последнего о «правом уклоне» в Коминтерне, чтобы со временем обратить их против Бухарина — инициатора «левого поворота» коммунистического движения.

Потенциальным источником охлаждения отношений в «дуумвирате» являлась и разработка программы Коминтерна, вступившая накануне созыва его Шестого конгресса (17 июля — 1 сентября 1928 года) в заключительную стадию. Понимая это, лидеры ВКП(б) фактически изолировали национальные секции от подготовки этого документа. 12 января 1928 года Политбюро опросом приняло решение о создании внутренней программной комиссии в составе Сталина, Рыкова, Молотова, Варги и Бухарина. Лишь через месяц было принято специальное решение сеньорен-конвента Девятого пленума ИККИ, поручавшее членам делегации ВКП(б) представить новый вариант проекта программы.

3 апреля Бухарин направил Сталину, Молотову и Рыкову подготовленный им и его помощниками документ. В сопроводительном письме отмечалось, что предложения по проекту поступили только от Сталина[933]. Это не было случайностью — «хозяин партии» ревниво следил за успехами «любимца партии» на теоретическом фронте. Отдавая себе отчет в том, что программа Коминтерна станет не только политическим, но и культовым документом, Сталин стремился укрепить свои позиции и на этом фронте. В июле 1928 г. Бухарин в разговоре с Каменевым бросил в сердцах: «Программу мне во многих местах испортил Сталин… его съедает жажда стать признанным теоретиком. Он считает, что ему только этого не хватает»[934].

Сталинская схема построения программы значительно усиливала ее «русский» акцент. Даже во вводной части, где предполагалось дать анализ современного империализма, кульминацией выступало «наличие СССР — органический кризис мировой капиталистической системы»[935]. В разделе о переходном периоде Сталин предложил дать его следующие этапы: военный коммунизм, нэп, социалистическое строительство. Таким образом, еще до фактической отмены нэпа генеральный секретарь ЦК ВКП(б) не скрывал, что собирается «въехать в социализм» без помощи рыночных механизмов. Если у Бухарина еще оставались надежды на мировую пролетарскую революцию в ее классическом понимании, то Сталину был нужен документ «для внутреннего пользования», призванный лишний раз подчеркнуть особенности преобразований в СССР.

7 мая Политбюро одобрило переработанный проект программы, который следовало внести в ИККИ за подписями Сталина и Бухарина[936]. Хотя в содержательном плане проекты не отличались радикально, внесенные за месяц коррективы позволяют сделать определенные выводы о расстановке сил в руководстве ВКП(б) накануне «великого перелома».

Так, из майского проекта исчезло типичное для Бухарина «европоцентристское» расписание маршрута мировой революции. Вместо этого появилась более эластичная формулировка о федеративной связи советских республик мира, которая подчеркивала присоединение к ним «освобождающихся от ига империализма колоний». Но главные различия апрельского и майского проектов касались изложения «основ экономической политики пролетарской диктатуры» — фактически речь шла о том или ином толковании «русского опыта» и конкретно новой экономической политики. «Победоносный пролетариат должен взять правильную пропорцию между теми производственными сферами, которые поддаются централизованному и планомерному руководству, и теми сферами, которые могли бы оказаться лишь балластом в его руках. Последние должны быть предоставлены частной инициативе»[937], — утверждалось в апрельском проекте программы.

Естественно, в условиях «левого поворота» не только в Коминтерне, но и во внутренней политике СССР весной 1928 года такие положения все больше расходились с практикой. Сталин готовился к новой классовой войне в деревне, и ему нужно было обоснование тезиса о ее неизбежном обострении по мере социалистического строительства. У Бухарина же можно было прочитать нечто прямо противоположное: «В период пролетарской диктатуры классовая борьба принимает в значительной мере характер экономической борьбы конкурирующих между собой хозяйственных форм, которые в известный период могут расти параллельно». Все эти положения исчезли из проекта программы, направленного в ИККИ.

Напротив, в нем нашел свое отражение тезис о том, что западные державы все активнее вмешиваются в классовую борьбу в СССР. Одним из примеров такого вмешательства Сталин назвал «шахтинское дело». «Мы имеем здесь дело с экономической интервенцией западноевропейских антисоветских капиталистических организаций в дела нашей промышленности»[938]. Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) чувствовал силу своего аппарата и был готов пойти на открытый конфликт в Политбюро, в то время как его пока еще соратник Бухарин шаг за шагом отступал. При обсуждении вопроса о программе Коминтерна на июльском пленуме ЦК 1928 года оба вождя в последний раз продемонстрировали свое единство.

Разворачивавшаяся борьба с «правым уклоном» в ВКП(б) не могла не затронуть и Коминтерн. Итоги его Шестого конгресса символизировали сохранение зыбкого равновесия в «дуумвирате». Не выступая на конгрессе открыто, а используя преданные кадры, прежде всего в руководстве германской компартии, Сталин сумел добиться фактического дезавуирования политических тезисов Исполкома Коминтерна, подготовленных Бухариным и одобренных Политбюро[939].

Чувствуя себя в западне, Бухарин настоял на оглашении перед зарубежными делегациями специального заявления о единстве политической линии руководства партии. Тем не менее Сталину удалось включить в решения конгресса тезис о «правом уклоне» как главной опасности именно в той редакции, которая позволяла незамедлительно начать изгнание сторонников Бухарина из аппарата Коминтерна. Кроме того, в Политсекретариат ИККИ был введен Молотов — верный исполнитель воли вождя, которому в дальнейшем суждено будет сыграть значительную роль в сталинизации зарубежных компартий.

Главной мишенью кадровой чистки, проходившей под флагом борьбы с «правым уклоном», оказывались те деятели компартий, которые сохраняли верность принципам социалистической солидарности и стремились сохранить в Коминтерне атмосферу его первых лет — острых теоретических дискуссий и твердой воли в борьбе с капиталистическим строем. Бухарин так и не решился пойти на открытый конфликт, хотя и солидаризировался с будущими «правыми» на конгрессе — сказалось преклонение перед монолитным единством партии, а также печальный опыт «объединенной оппозиции» в ВКП(б), легко рассыпавшейся под нажимом сталинского аппарата.

Толчок к решающему столкновению на коминтерновском фронте пришел извне. Сразу же после завершения конгресса в одной из крупнейших заграничных секций — КПГ — была обнаружена растрата партийных денег одним из функционеров, приближенных к Тельману. «Афера Витторфа» не только вскрыла единичный случай коррупции в партийном руководстве, но и показала его глубокие причины: затухание внутрипартийной демократии, тенденции «назначенчества», насаждение лично преданных кадров, господство административных методов в партийном строительстве. Начал размываться образ коммуниста как кристально честного человека, беззаветно преданного идее и чуждого всем «буржуазным ценностям». Поскольку главную ответственность за сокрытие факта коррупции нес Тельман, заседание ЦК КПГ 26 сентября постановило лишить его полномочий председателя партии до выяснения обстоятельств дела в руководстве Коминтерна.

Было бы неверным видеть в этом решении лишь акт морального очищения партии. Не меньшую роль сыграла и острая внутрипартийная борьба в ЦК КПГ, стремление «правых» использовать «аферу Витторфа» для политического реванша. В таких условиях решение от 26 сентября, опубликованное в партийной прессе, по сути дела явилось пощечиной Сталину, делавшему ставку на Тельмана. Уверенность последнего в своих силах не была безосновательной: в течение осени 1928 года нарастало незримое давление Сталина на представителей ВКП(б) в Коминтерне, в результате чего они все больше переходили на жесткие «административные» позиции по отношению к КПГ. На заседании Президиума ИККИ 19 декабря закулисные маневры сменило открытое противоборство — впервые после избрания на Шестом конгрессе Коминтерна в работе этого органа приняли участие Сталин и Молотов.

Хотя на повестке дня заседания стоял вопрос о «правом уклоне» в КПГ, для посвященных был очевиден и его российский, и международный подтекст. Аналогичная кампания разворачивалась в компартиях Чехословакии, США, Великобритании и Франции. Ссылаясь на этот факт и на письмо швейцарской компартии, Клара Цеткин высказалась 19 декабря за созыв экстренного пленума ИККИ, но не была поддержана участниками заседания[940].

В речи Сталина был сформулирован альтернативный взгляд на структуру и функции коммунистического движения — во главу угла ставилась «железная дисциплина», любые уклоны следовало искоренять, а не поощрять разворачиванием дискуссий. Очевидно, прошедший период острой внутрипартийной борьбы вождь ВКП(б) делал все для того, чтобы не допустить его повторения в зарубежных компартиях. Решения Президиума ИККИ от 19 декабря 1928 года по германскому вопросу более походили на обвинительный акт, чем на политический документ. Лидер «правых» в КПГ А. Тальгеймер увязал их с «неспособностью современного руководства ВКП(б) выйти за рамки того этапа мировой революции, который для него олицетворяется русской революцией»[941].

С 1929 года очередная чистка Коминтерна стала проводиться преимущественно административными методами. Речь шла об искоренении «правого уклона» в тех компартиях, которые, как виделось из Москвы, были наиболее заражены бациллой демократии. Как правило, эти партии работали в наиболее благополучных странах — США, Швейцарии, Чехословакии, Австрии. Там же, где коммунисты были уже достаточно дисциплинированны, от них требовали выйти из реформистских профсоюзов, отказаться от любого сотрудничества с социал-демократией, в том числе и на парламентской сцене.

Бюрократизация коминтерновского аппарата, предрешенность кадровых и политических вопросов, отсутствие обратной связи между Москвой и национальными центрами приводило к состоянию перманентного кризиса в самих компартиях, появлению все новых и новых уклонов и оппозиций, отрицавших насильственную большевизацию. Парадоксально, но чем монолитней выступала на российской сцене ВКП(б), чем больше она соответствовала сталинскому видению «ордена меченосцев», тем раздробленнее и слабей оказывались сторонники мировой революции пролетариата вне пределов СССР.