"Два года на палубе" - читать интересную книгу автора (Дана Ричард Генри)

Глава XV Экзекуция

Уже несколько дней капитан был явно не в духе. Ему казалось, что все делается не так и слишком медленно. Он обругал кока и пригрозил выпороть его, если тот будет разбрасывать дрова по палубе, а со старшим помощником повздорил из-за того, как лучше основывать так называемые «испанские тали»; тот настаивал, что знает, как это делается, — ведь учил его человек, который был настоящим моряком! Это задело капитана за живое, и они стали чуть ли не на ножах. Но главное его неудовольствие обратилось против рослого тяжеловесного парня из средних штатов по имени Сэм. Этот последний говорил запинаясь и был довольно медлителен. Матрос он был посредственный, хотя и старался в меру своих сил. Капитан невзлюбил его, считал лентяем и придирался ко всему, что бы тот ни делал, а раз уж, как говорят моряки, «пса обозвали щенком, тому впору кидаться за борт». Когда Сэм, работая на грот-рее, уронил свайку, он по-настоящему «затемнил» его. В пятницу капитан не съезжал на берег, и все шло со скрипом и ко всеобщему неудовольствию. «Чем больше погоняешь человека, тем меньше он делает» — эта истина была для нас столь же очевидна, как и для всех прочих смертных. В тот день мы работали допоздна, а в субботу нас подняли ни свет ни заря. Около десяти часов капитан приказал нашему новому помощнику Расселу, которого мы все дружно невзлюбили, спустить для него капитанскую шлюпку, именуемую также гичкой. Швед Джон сидел в шлюпке, покачивавшейся у борта, а мистер Рассел и я стояли у грот-люка, дожидаясь капитана, который был в трюме, где работали матросы. Вдруг мы услышали громкий голос капитана, яростно оравшего на кого-то, а потом раздались звуки ударов. Я подбежал к борту и позвал Джона. Мы вместе наклонились над люком, и, хотя ничего не было видно, по голосу капитана мы заключили, что нападает именно он:

— Я покажу тебе твое место! Я тебе покажу его! Будешь еще распускать свой язык?

Вместо ответа послышался шум борьбы, кто-то сопротивлялся капитану.

— Можешь не дергаться, вот ты у меня где, — прокричал капитан. — Будешь еще распускать свой язык, я тебя спрашиваю?

— Я ничего не сказал вам, сэр, — ответил Сэм, потому что это был его голос, хотя и несколько приглушенный.

— Ты будешь еще дерзить мне? Отвечай!

— Но я не дерзил вам, сэр.

— Отвечай, или я распластаю тебя орлом и выдеру, черт побери!

— Я не черный раб, — возразил Сэм.

— Так я сделаю из тебя раба!

С этими словами капитан выскочил на палубу, сбросил с себя сюртук и, закатав рукава рубашки, крикнул старшему помощнику:

— Мистер Амерзин, взять этого человека и распластать орлом! Я вам всем покажу, кто здесь командует!

Матросы и помощники поднялись вслед за капитаном, но старший лишь после повторных приказов взял Сэма, впрочем совершенно не сопротивлявшегося, и отвел к трапу.

— За что вы хотите высечь этого человека, сэр? — спросил у капитана швед Джон.

Услышав такой вопрос, капитан хотел было броситься на Джона, но, зная его увертливость и решительный характер, велел стюарду принести наручники и, подозвав Рассела, подступил вместе с ним к Джону.

— Не трогайте меня! — крикнул Джон. — Я готов надеть наручники добровольно. Не надо силой.

Он протянул руки, и капитан защелкнул железки, после чего отослал матроса на шканцы. Сэм к этому времени был уже, как говорится, «прихвачен», то есть поставлен лицом к вантам и привязан к ним запястьями. Куртка с него была сорвана, спина обнажена. Капитан встал на срезе юта, то есть чуть выше матроса, в нескольких футах позади него, чтобы можно было пошире размахнуться. В руках он держал толстый конец. Вокруг него стояли помощники, матросы сгрудились на шкафуте. При виде всех этих приготовлений я ощутил приступ тошноты и едва не потерял сознание, несмотря на бушевавшие во мне гнев и возмущение. Человеческое существо, созданное по образу и подобию бога, привязывают и секут как животное! Того самого человека, с которым я жил вместе много месяцев, разделял хлеб, стоял вахту, которого узнал так хорошо! Но если даже у матросов и промелькнула мысль о сопротивлении, то что можно было сделать? Время было упущено: двое накрепко связаны, и, кроме меня и Стимсона, осталось лишь еще двое да мальчик-юнга десяти — двенадцати лет. К тому же матросы знали, что ни я, ни Стимсон не присоединимся к бунту. На другой стороне с капитаном было трое помощников, стюард, агент, клерк и оружие в каюте. Но если даже не говорить о перевесе сил, что могли предпринять матросы? Сопротивляться — это было бы открытым бунтом, и если бы им даже удалось захватить судно, то запахло бы пиратством. Тогда в случае сдачи неизбежно последовало бы наказание, а если не сдаваться, что делать дальше со своими жизнями? Неподчинение начальству — нарушение закона, и поэтому остается выбирать между пиратством и повиновением. Как бы ни было тяжело, матрос обязан терпеть. Для этого и нанимаются на судно. Раскрутив конец над головой и изогнувшись для большего размаха, капитан хлестнул беднягу по спине. Один раз, второй... шестой...

— Ты будешь еще распускать свой язык?

Матрос корчился от боли, но не издавал ни звука. Последовало еще три удара. Это было уж слишком, и он пробормотал что-то чуть слышно. Это вызвало новую порцию ударов — матрос уже не мог вынести большего, и капитан велел отвязать его.

— А теперь ты, — сказал он, обращаясь к Джону, и снял с него наручники. Освободившись, Джон кинулся на бак.

— Приведите этого человека ко мне! — заорал капитан.

Второй помощник, который жил в кубрике с этим матросом в начале плавания, стоял, не шелохнувшись, на шкафуте. Старший медленно пошел на бак. Зато третий помощник, желая показать свое рвение, перемахнув через шпиль, схватил Джона, но тот одним движением отшвырнул его. Капитан с непокрытой головой стоял на юте, глаза его горели яростью, лицо налилось кровью. Он размахивал концом и вопил:

— Тащите его сюда! Хватайте, я сделаю его мягким, как воск!

Старший помощник поднялся на бак и тихо сказал Джону, чтобы тот спокойно шел на ют. Тот, видя бесполезность сопротивления, оттолкнул скотину третьего помощника и ответил, что пойдет сам и не нужно тащить его. Подойдя к трапу, Джон протянул руки, но, когда капитан стал привязывать его, возмущение снова взяло верх, и он начал вырываться. Однако старший помощник и Рассел уже висели на нем, и вскоре его утихомирили. Тогда, повернувшись лицом к капитану, который закатывал рукава, Джон спросил, за что его будут сечь.

— Разве я отказывался выполнять свои обязанности, сэр? Вы видели, чтобы я хоть раз отлынивал или позволил дерзость?

— Нет, я буду сечь тебя не за это, — отвечал капитан, — а за то, что вмешиваешься не в свое дело, за твои вопросы.

— Неужели на этом судне матрос не может задать вопрос без того, чтобы его не высекли?

— Нет! — заорал капитан. — Здесь никто, кроме меня, не смеет открывать рот.

И он принялся хлестать Джона по спине, разворачиваясь всем телом, чтобы получалось сильнее. Ярость его возрастала, он пританцовывал на месте и, замахиваясь концом, выкрикивал:

— Если хочешь знать, за что тебя секу, то запомни — я так хочу, это мне нравится! Вот за что!

Матрос молча извивался под ударами, пока мог терпеть, и, не выдержав истязания, простонал, выдавливая из себя восклицание, скорее присущее местным жителям, чем нам:

— О Jesus Christ! О Jesus Christ!

— Не призывай Иисуса! — заорал капитан. — Он тебе не поможет! Зови Фрэнка Томпсона! Вот кто тебе нужен! Фрэнк Томпсон, а не Иисус!

При этих словах, которые я не забуду до самой смерти, казалось, кровь во мне остановилась. Я не мог больше видеть это и, почувствовав новый приступ тошноты, отвернулся и стал смотреть в воду. В голове молниеносно промелькнуло несколько мыслей — о нашем положении, решимость добиться наказания капитана, когда вернемся домой, — но крики истязаемого и капитана, звуки ударов не позволяли сосредоточиться. Наконец все смолкло и, обернувшись, я увидел, как старший помощник по знаку капитана отвязывает Джона. Тот, согнувшийся от боли почти пополам, поплелся на бак и спустился в кубрик. Остальные замерли на своих местах, а капитан, раздуваясь от злобы и преисполненный гордости от содеянного, расхаживал кругами по юту и после каждого поворота выкрикивал:

— Теперь будете знать свое место! Вы все у меня вот здесь и можете быть уверены, я вам не спущу! Теперь вы узнали меня! Я вас приведу в чувство! Каждого! Иначе всех засеку, и мальчишку тоже! Помните, у вас есть погоняла, как для черных рабов! Пусть еще кто-нибудь попробует заявить мне, что он не черный раб!

Подобными рассуждениями, предназначенными успокоить нас и предотвратить неприятности в будущем, он развлекался минут десять, после чего сошел вниз. Вскоре на юте появился Джон. Спина у него была исполосована во всех направлениях и сильно распухла. Он сказал стюарду, чтобы тот попросил для него у капитана немного мази или бальзама.

— Нет! — крикнул капитан, слышавший все. — Скажи ему, пусть наденет рубаху и отвезет меня на берег. Это лучшее лекарство. У меня на судне никому не позволено разлеживаться!

Он велел мистеру Расселу взять обоих наказанных и еще двух матросов в шлюпку. Мне тоже пришлось идти с ними. Оба с трудом сгибали спину, а капитан то и дело покрикивал: «Навались!», но, видя, что они стараются изо всех сил, оставил их в покое. За все время, пока мы шли эту лигу, ни он, ни агент, сидевший на корме, не произнесли ни слова. Когда шлюпка пристала, агент и капитан с помощником направились к дому. Я с другим матросом остался возле лодки, а Джон и Сэм медленно отошли в сторону и устроились на камнях. Какое-то время они о чем-то говорили между собой, но потом разошлись и сели порознь. Я немного побаивался за Джона. Он был иностранцем, да к тому же очень вспыльчивым, и имел при себе нож, а капитан должен был возвращаться к шлюпке один. Но ничего не случилось, и мы спокойно вернулись на бриг. Капитан, возможно, имел при себе оружие, и, если бы они отважились напасть на него, им, скорее всего, пришлось бы спасаться бегством. Возможно, они обрекли бы себя на голодную смерть в калифорнийских лесах, если бы их не изловили солдаты, соблазненные наградой в двадцать долларов.

Когда вся дневная работа была закончена, мы спустились в кубрик и принялись за наш нехитрый ужин, но никто не произнес ни слова, и, несмотря на субботний вечер, никто не пел «о милашках и женах». Всех не покидало тягостное чувство. А двое наказанных лежали на своих койках и стонали от боли. Мы тоже улеглись, однако я никак не мог заснуть. Звуки, временами доносившиеся с коек пострадавших, свидетельствовали о том, что они не спят, да и как можно спать, если человек не находит себе места от боли? Тусклая раскачивающаяся лампа освещала наше убогое жилище, и мне приходили на ум разные мысли. Я не опасался, что капитан поднимет на меня руку, но не мог не думать о том, что мы находимся во власти разнузданного и самодовольного тирана; не мог не думать о той стране, куда мы попали; о продолжительности нашего плавания и полном неведении относительно сроков возвращения на родину. Как все-таки добиться правосудия для этих бедняков? Я поклялся, если только представится возможность, сделать все, дабы отомстить за обиды и облегчить страдания людей того сословия, с коими так надолго связала меня судьба.

Следующий день был воскресенье. Как обычно, с утра мы драили палубу и занимались прочими работами, а после завтрака отвезли капитана на берег, где уже скопились шкуры, привезенные накануне. Капитан велел мне оставаться на берегу около них. К вечеру, как он сказал, за ними придет шлюпка. Меня оставили одного, и я провел на холме спокойный день, обедал же вместе с тремя англичанами в их домике. К сожалению, там не оказалось книг и, поболтав с ними и побродив вокруг, я начал тяготиться бездельем. Маленький бриг, обитель столь многих наших тягот и страданий, стоял вдали, едва различимый для глаз, и, кроме него, пустынность водной глади бухты нарушал лишь небольшой безлюдный островок, совершенно лишенный растительности, представлявший собой просто округлое глинистое возвышение. Однако он не был лишен романтической привлекательности, ибо на самой его вершине были захоронены останки некоего англичанина, капитана маленького купеческого брига, который скончался во время стоянки в этом порту. Здесь, среди запустения, покоился человек, умерший и похороненный вдали от друзей и близких, и, будь это место обыкновенным кладбищем, я не видел бы во всем этом ничего примечательного, но одинокая могила удивительно гармонировала с безжизненным обликом всего окружающего. Это было единственное место в Калифорнии, произведшее на меня впечатление, не лишенное поэтичности. К тому же поговаривали, что несчастный был отравлен (никто даже не удосужился произвести расследование) и предан земле без обряда и молитвы. Как мне рассказали, помощник, который был вне себя от радости, что человек убрался с его дороги, поспешно доставил тело покойного на вершину холма и предал его земле, не произнеся ни слова молитвы.

К концу дня я уже начал озабоченно поглядывать на море и наконец заметил на воде пятнышко, которое двигалось к берегу; вскоре я различил капитанскую шлюпку. Значит, шкуры грузить не будут. На берег сошел капитан и с ним матрос, державший в руках мой бушлат и одеяло. Капитан, хотя и был в весьма мрачном настроении, спросил, есть ли у меня еда, и велел мне соорудить из шкур укрытие — мне предстояло оставаться здесь на ночь за сторожа. Я сумел улучить минуту, чтобы расспросить матроса.

— Ну, как там на бриге?

— Ничего хорошего. Каторжная работа и ни единого человеческого слова.

— Как! Вы целый день работали?

— Вот именно! Теперь у нас нет воскресений. В трюме перевернули буквально все — от носа до кормы и от ватервейса до кильсона.

Ужинать я опять пошел в дом. Были все те же бобы (они употребляются калифорнийцами в пищу постоянно, и, умело приготовленные, это лучшие бобы в мире), кофе из прожаренных зерен пшеницы да сухари. После еды англичане достали колоду замусоленных испанских карт и при свете сальной свечи сели играть в излюбленное «тридцать одно». Я оставил их и соорудил себе из шкур бивуак. Уже совсем стемнело, бриг полностью исчез из виду, и, кроме тех троих, в доме на лигу вокруг не было ни одной живой души. Койоты [22] (дикие животные, нечто среднее между лисой и волком) подняли своеобразный громкий вой, а две совы — по одной на каждом из двух отдаленных мысов, что выдавались в бухту по обе стороны холма, — по очереди подавали свой отвратительный голос. Я и раньше слышал по ночам эти гнетущие звуки, но не понимал, от кого они исходят, пока вышедший из дома человек не объяснил, что это кричит сова. Трудно представить себе среди ночного одиночества более меланхоличный и щемящий душу звук. Почти до самого утра они вели перекличку, нарушаемую лишь визгливым лаем койотов, которые подходили совсем близко к моему ночлегу, и я, естественно, не испытывал от этого большого удовольствия. Утром, еще до восхода солнца, к берегу подвалил баркас и забрал шкуры.

Мы простояли в Сан-Педро около недели, занимаясь погрузкой и другими делами, которые вошли теперь в круг наших постоянных обязанностей. Я провел на холме еще один день, но на сей раз мне посчастливилось отыскать в углу дома часть вальтер-скоттовского «Пирата», хотя, к великому огорчению, текст обрывался на самом интересном месте, и пришлось вернуться к моим береговым знакомцам, от которых я узнал много интересного про обычаи этой страны, расположение гаваней и т. п. Как мне рассказали, здешняя бухта весьма небезопасна при зюйд-остах. Шторм, заставший нас в Санта-Барбаре, бушевал здесь с такой силой, что буруны начинались за лигу от бухты, и она была сплошь покрыта пеной, а сами волны перекатывались через остров Мертвеца. Стоявшая здесь «Лагода» снялась при первых признаках опасности, и с такой поспешностью, что оставила в гавани свой баркас, стоявший на якоре. Это суденышко продержалось несколько часов, то и дело вставая на волне почти вертикально, но к вечеру лопнул якорный канат, и баркас вышвырнуло далеко на береговой песок.

На «Пилигриме» все шло по заведенному порядку, каждый старался держаться как можно незаметнее, однако нашему душевному равновесию, по всей очевидности, подошел конец. «У каждой собаки свой праздник, наступит и мой черед» — это и подобные изречения можно было услышать время от времени, но никто не заговаривал даже о приблизительном сроке возвращения, а если кто-нибудь из матросов и вспоминал Бостон, ему неизменно отвечали: «Бостон? Да если тебе вообще доведется увидеть его, можешь считать себя счастливчиком. Уж лучше зашейся в парусину, не забудь пару железяк в ноги — и становись-ка на мертвый якорь в этой Калифорнии!» Или еще что-нибудь в этом роде: «Пока доберешься до Бостона, шкуры протрут тебе плешь, все жалованье уйдет на одежду, и для парика не останется и цента».

О порке почти не вспоминали. Если же кто-нибудь ненароком касался этой темы, остальные с деликатностью, которой я никак не ожидал от этих людей, неизменно прерывали его или же переводили разговор на другое. А отношение обоих наказанных друг к другу заслужило бы восхищение в высших сферах. Сэм знал, что Джон пострадал исключительно из-за него, и часто повторял, что если бы высекли только его, то и говорить было бы не о чем. Но Джон ни словом и ни делом никогда даже не намекнул товарищу по несчастью, что попал под плетку, пытаясь помочь ему. Оба они открыто говорили, что рассчитывали на помощь голландца Билла и Фостера, но ничего не ожидали от нас со Стимсоном. Хотя мы и выражали сочувствие, возмущаясь зверством капитана, но вовсе не были уверены, что все кончится только разговорами, и поэтому старались держаться от остальных подальше, когда заходили такие речи, лишь обещая свое содействие после возвращения на родину [23].

Заполнив все свободные помещения судна шкурами, мы вышли в Сан-Диего. Ни при каком другом маневре настроение команды не проявляется лучше, чем во время снятия с якоря. Там, где все делается «с желанием», матросы взбегают наверх, как кошки, паруса отдаются в одно мгновение; каждый наваливается изо всех сил на свою вымбовку, шпиль быстро крутится под громкие крики: «Навались! Навались сильней! А ну, ребята, веселей!» Теперь всякая работа шла со скрипом. Никто ни лез из кожи вон, а якорный канат еле-еле полз вокруг шпиля. Старший помощник истощил весь свой запас служебного красноречия, выкрикивая: «Навались дружно! А ну, ребята, пошевеливайся! Навались еще!», но понапрасну. Никто не хотел надрывать спину, следуя его призыву, и когда был заведен лопарь кат-талей и вся команда, включая кока и стюарда, навалилась, чтобы взять якорь на кат, то вместо того, чтобы затянуть бодрое шанти «Пошел, ребята, веселее!», которое обычно все подхватывают хором, мы долго, не издавая ни звука, тяжело выхаживали шпиль. А так как, по словам матросов, шанти стоит десяти человек, якорь выходил на кат-балку еле-еле. «Запевай „Веселых ребят“», — просил старший помощник, но нам было не до «Веселья», и мы работали без песен. Капитан молча вышагивал по юту. Он, конечно, заметил перемену, но с точки зрения службы придраться было не к чему.

Дул легкий попутный ветер, мы не спеша шли на юг, держась на достаточном удалении от берега. Вдали вырисовывались две сверкавшие белизной миссии. Одна из них, Сан-Хуан-Капистрано, возвышалась на вершине холма, под которым суда иногда становились на якорь, чтобы взять шкуры. На второй день при заходе солнца прямо перед нами открылся высокий лесистый мыс, скрывавший маленькую гавань Сан-Диего. Здесь мы заштилели на всю ночь, однако следующим утром, в субботу 14 марта, когда задул легкий бриз, мы, обогнув мыс, вышли к самой гавани, представляющей собой скорее устье небольшой речки, чем залив. Всем хотелось получше рассмотреть это новое место. Цепь высоких холмов, поднимавшихся от самого мыса (мы оставили его слева), защищала порт с севера и запада и уходила в глубь материка, насколько охватывал глаз. С других сторон берег был низкий и зеленый, но без деревьев. Вход в гавань настолько узок, что двум судам тут и не разминуться. Течение очень быстрое, а фарватер проходит вблизи каменистого мыса, так что судно, следуя мимо, едва не касается его бортами. В пределах видимости не было никаких признаков города, зато на ровном песчаном берегу, в кабельтове от которого стояли на якорях сразу три судна, виднелись четыре больших строения, обшитых грубыми досками, наподобие тех амбаров, которые используются в Бостоне для хранения льда. Это были склады шкур. Вокруг них возвышались кипы шкур и сновали люди в красных рубахах и больших соломенных шляпах. Что касается судов, то в одном из них — короткой неуклюжей бригантине — мы распознали хорошо известную нам «Лориотту», а другое, с острыми обводами, наклонными мачтами и свежепокрашенное, сверкающее в лучах утреннего солнца, было «Аякучо», на гафеле у которого красовался кроваво-красный флаг с крестом св. Георгия. Третье же оказалось большим судном со спущенными брам-стеньгами и снятыми парусами. Все оно выглядело порыжевшим и запущенным после двухлетнего «таскания» шкур. Это была «Лагода». Мы приблизились к ней, подхваченные быстрым течением, дали слабину якорной цепи и взяли марсели на гитовы. Раздалась команда: «Отдать якорь!», однако то ли судно имело слишком большой ход, то ли не было вытравлено достаточно каната, но оно не остановилось. «Трави канат!» — зарычал капитан, но это тоже не помогло, и «Пилигрим» всем бортом навалился на «Лагоду». Там команда завтракала в кубрике, и кок «Лагоды», заметив, что нас несет на них, выскочил из камбуза и криками призвал матросов и помощников.

К счастью, все кончилось сравнительно благополучно. Утлегарь «Лагоды» прошел у нас между фок- и грот-мачтами, сорвал часть такелажа и сломал поручни. Сама она потеряла только мартин-штаг. Мы наконец остановились. На «Лагоде» потравили канат, мы отошли от них и отдали второй якорь, но столь же неудачно, как и первый, так как, прежде чем кто-либо осознал это, нас понесло теперь на «Лориотту». Капитан быстро и свирепо выкрикивал команды одну за другой: поставить марсели, вынести их на ветер — в надежде сдвинуть или расчистить якоря, но все впустую. Тогда он спокойно уселся на поручни и крикнул капитану Наю, что идет к нему с визитом. Нас все-таки снесло на «Лориотту», и мы ударились правым кормовым подзором о ее левую скулу, при этом были снесены часть наших поручней правого борта, ее левый боканец и одна или две стойки на палубе. На баке «Лориотты» мы увидели нашего красавца Джексона, который вместе с островитянами старался освободиться от нас. Потравив наш канат, мы отошли, но наши якоря, без сомнения, уже перепутались с ее якорями. Мы налегли на шпиль, но безрезультатно — по всей видимости, что-то приключилось с якорным канатом. Нас опять понесло, теперь уже на «Аякучо», но в это время от него отвалила шлюпка, доставившая к нам капитана Вильсона. Это был низкорослый подвижный человек лет пятидесяти и на вид очень крепкого сложения. Опытнейший моряк, да еще лет на двадцать старше нашего капитана, он без колебаний отправился помочь нам советом, и постепенно от советов стал переходить к делу и уже распоряжался, когда ходить на шпиле, когда обстенивать паруса и когда выносить на ветер марсели, ставить или убирать кливер и трисель. Наш капитан еще пытался командовать, но поскольку Вильсон почти каждый раз поправлял его, говоря мягким отеческим голосом: «Да нет же, капитан Томпсон, ну зачем вам ставить кливер?» или «Еще не время выбирать канат», то он вскоре совсем смолк. Мы тоже не возражали, ибо Вильсон был добряком, а благодаря его мягкой манере обращения все делалось необычайно легко. Через два-три часа непрестанной работы на шпиле, когда приходилось напрягаться изо всех сил, был поднят один из якорей, сцепившийся с маленьким становым якорем «Лориотты». Очистив наш якорь, мы снова отдали его, а затем подняли второй якорь, проволочившийся по дну почти через половину бухты. «А теперь я найду для вас хорошее место», — сказал Вильсон, и, поставив оба марселя, он приспустился ближе к берегу, и в лучшем виде поставил нас на якорь прямо напротив склада шкур, где нам предстояло разгружаться. После этого он уехал. Теперь осталось только убрать паруса и начинать завтракать, что было весьма кстати, ибо с прошлого полудня мы ничего не ели, а работали до седьмого пота. К тому же и время уже подходило к двенадцати. После завтрака и до самой ночи мы готовили шлюпки и возились с постановкой судна на якорь.

Двое из нас после ужина повезли капитана на «Лагоду». При подходе к ней он назвал себя, и стоявший у входного порта старший помощник крикнул вниз капитану Брэдшоу:

— Капитан Томпсон на борту, сэр!

— Вместе со своим бригом? — прогремел старый и грубый морской волк таким голосом, который можно было услышать от носа до кормы.

Его возглас немало уязвил нашего капитана и до самого конца плавания оставался у нас, да, впрочем, и по всему побережью, постоянной шуткой. Капитан спустился в каюту, а мы пошли на бак и заглянули в кубрик, где застали матросов за ужином. «Спускайтесь, приятели!» — сразу пригласили те нас, и мы оказались в просторном, высоком и хорошо освещенном помещении, где двенадцать или четырнадцать матросов ели из своих бачков и кастрюль и пили чай. Они громко разговаривали и непринужденно смеялись. Это нам показалось чуть ли не праздником по сравнению с тесным и темным кубриком «Пилигрима», не говоря уже о нашей малочисленной и вечно недовольной команде. Дело было в субботу вечером, они кончили свои работы, стояли уютно на якоре и могли спокойно отдыхать до понедельника. За два года им пришлось хлебнуть в Калифорнии лиха, но зато теперь у них был почти полный груз, и через неделю-другую они собирались пойти в Бостон.

Мы провели с ними больше часа, беседуя о калифорнийских делах, пока не раздалась команда: «Пилигримы, пошли!», и мы возвратились к себе на бриг. На «Лагоде» подобрались крепкие и рассудительные парни, хотя и несколько огрубевшие. Их износившаяся одежда пестрела множеством заплат. Все это были опытные матросы в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет. Они порасспросили о нашем судне и о том, какие у нас порядки. Их немало удивила история с поркой. Хотя на здешних судах часто бывают неприятности, а иногда и рукоприкладство, но чтобы секли, об этом еще никто не слыхивал.

Воскресенья, по их словам, всегда соблюдаются в Сан-Диего и на судах, и на складах, причем большинство матросов обычно отпускают на берег. Мы многое узнали от них про окуривание и укладку шкур в трюме, а они в свою очередь хотели узнать «последние бостонские новости» (уже семимесячной давности). Один из первых вопросов был про отца Тэйлора, матросского проповедника, после чего последовал обычный поток рассказов, шуток и всяческих историй, которые всегда можно услышать в кубрике и которые, несмотря на свою грубоватость, может быть, и не хуже того, о чем говорят между собой, собравшись за столом, модно одетые джентльмены.