"Зона глазами очевидца" - читать интересную книгу автора (Стовбчатый Павел Андреевич)ЗОНА ГЛАЗАМИ ОЧЕВИДЦА РассказыПоследнее «Поле», или Закат солнца вручнуюЭтот невероятный, можно сказать, дикий случай действительно произошёл не так много лет тому назад в одном из самых жутких лагерей Пермской области, расположенном в маленьком таежном поселке, куда не часто наезжало начальство и где нет-нет да и всплывали такие «чудеса», о коих не в силах не рассказать автор, повидавший многое… По этическим и другим соображениям фамилии действующих в рассказе лиц будут изменены, но имя и фамилию главного лица, Александра Серова, самарского профессионального карманника, «профессора» лагерной психологии, человека чуть ли не энциклопедических знаний по истории государства Российского и географии, изменить не поднимается моя рука. К великому сожалению, я уже не могу испросить позволения на это у самого Саньки, но очень надеюсь, что дорогой мой, ныне покойный уже, друг простил бы мне эту маленькую вольность, как прощал многое и раньше своему закадычному дружку-писаке Пашке-одесситу, волею судьбы заброшенному на самое уголовное дно, а именно в один из лагерей знаменитого «Спецлеса» со страшным названием «мясокомбинат». Ленин, как за картавость называли Саньку за глаза и самые козырные арестанты зоны, действительно не знал себе равных во многих вопросах, и единственным, на мой субъективный взгляд, недостатком его являлось то, что он не любил писать и потому не оставил после себя ни единой записанной мысли или строки. Санька никогда не был вором в законе в полном смысле этого слова, но тем не менее он был настоящим, без званий, вором по жизни и потому не считал для себя возможным навязывать кому-то идеи, «рулить», судить и становиться хоть какой-то, пусть и лагерной, пусть блатной, но все же властью. Санька подчинялся только одному Господу Богу, не верил в хорошие советы и рецепты, а равно чужие истины и, как говорится, благодаря своему редкому опасному «дару», успел «отпыхтеть» полных двадцать шесть лет из прожитых на свете сорока семи. Четыре жутких самосуда, девять лет крытой тюрьмы и всяких «спецов», более тысячи суток штрафного изолятора и БУРов в то время, когда там кормили только через день сечкой и липким серым хлебом спецвыпечки! Вся его прожитая жизнь прошла в бесконечных муках и вынужденных «постах», и, видимо, поэтому этот на редкость чистый, не отягощенный многими житейскими соблазнами мозг работал как часы и выдавал порой «на гора» такие ребусы и вопросы, от которых у туповатого лагерного начальства едва не выпадали от злости зубы. Серый, как и Христос, никому на свете не «выкал», обращался только на «ты», и, когда в зону нежданно приехал генерал Вешков, бывший тогда начальником нашей управы, он, по обыкновению, по-простецки сказал ему пару слов, чем довел последнего до топота ногами и ругательств. Внешне, да простится мне такая правда, Серый точь-в-точь походил на высокую, худую, горбатую обезьяну, передвигающуюся по зоне вечно шаркающей походкой некоего Сухаревича, и от одного его вида, а он никогда не ходил без сеточки с газетками и журналами, можно было смеяться полдня и совсем не обедать. И только глаза, глаза, эти почти святые, немножко водянистые и серые от «шубных» камерных стен, жалеющие, все-все понимающие, но еще до конца не простившие палачей и прочих типов «высокой» политики глаза, говорили о том, что эта смешная, губастая обезьянка, этот странный тип с претензией на оригинальность, как часто выражался он сам, знает нечто такое, чего не знают другие. Да, я искренне и по-настоящему любил этого бродягу и человека, который никогда не поднял руки и на птичку, но так и не успел сказать ему об этом в глаза! И вот сейчас, в память обо всех винно и невинно погибших в лагерях за последние тридцать лет людях, цифры о коих все так же не просачиваются почему-то в печать, в память обо всех убитых, замученных изуверски и сожженных заживо, растерзанных собаками и задушенных, в память о тех, перед кем никогда и никто не извинится ни при каком строе, в память о моих соотечественниках и братьях я пишу настоящий рассказ как последнее «прости!» Саньке и всем иже с ним, таким же грешным и несчастным страдальцам-мечтателям, как и мы с вами. Бог им судья, и пусть хоть немного утешатся их матери, жены и дети. На дворе стояла лютая уральская зима. Свирепствовал сорокавосьмиградусный мороз, в бараках было адски холодно, у людей изо рта валил пар. Спать приходилось месяцами одетыми, а то и под вторым матрацем, у кого он, конечно, имелся. В тот памятный для многих день, а было это как раз в то весьма неспокойное время, когда на зонах часто усиливали охрану и боялись странно участившихся, будто по некой команде, захватов заложников и прочих подобных спектаклей, дежурным по колонии был сам хозяин, начальник лагеря подполковник Тюкин. Как правило, хозяин наш любил дважды за смену обойти все жилые бараки и, как говорится, по делу и без дела нагнать жути на заключенных. Надо сказать, ему это удавалось без особого труда. Обходы заканчивались тем, что человек семьдесят — восемьдесят загоняли для профилактики в железные клетки, построенные специально на улице, у вахты, и держали там всю ночь, а других — языкатых, известных, дерзких и прочих, числом чуть поменьше, волокли сразу на пятнадцать суток в ледяные бетонные камеры. Тюкин никогда не выписывал десять или двенадцать суток за то или иное нарушение режима, а «грузил» сразу пятнадцать, даже если ты нечаянно пукнул при нем под одеялом. Он в полной мере наслаждался своей безграничной таежной властью, и, чего греха таить, его, конечно же, боялись все или почти все заключенные в большей или меньшей степени. Наш довольно старенький, но ещё хорошо показывающий телевизор был установлен прямо в коридоре барака на высоком столике так, чтобы передачи могли видеть сразу все девяносто с лишним человек отряда. Ещё до начала передачи «Поле чудес» в тот вечер, а вёл её Влад Листьев, зеки буквально до отказа забили весь коридор и, закутавшись в бушлаты и шарфы, кто стоя, а кто сидя, вовсю дымили скрутками и сигаретами, дабы хоть немного согреться и, как говорится, в кайф глянуть ништяковое, весёлое «Поле». Передача уже шла несколько минут, когда на пороге, едва втиснувшись в с трудом приоткрывшиеся двери, неожиданно появился хозяин и сопровождающая его свита из офицеров и прапорщиков. При виде так некстати явившегося хозяина передние тотчас надавили на задних, и вокруг Тюкина и свиты моментально образовалось нужное и должное свободное пространство, разделяющее одних и других. Однако этого действа, или «шороха», было мало для ублажения хозяина; по царящим тогда да и ныне лагерным порядкам требовалось гораздо большее. Ну, во-первых, никто из сидевших, за исключением завхоза отряда, не вскочил с места, во-вторых, «эти гады и ублюдки» сидели в помещении в головных уборах, никто не поздоровался с «папой», курили прямо в коридоре, а на стене не было графика просмотра телепередач. Итак, в коридоре стояла гробовая тишина, и только ничего не ведавший об этом Влад Листьев весело острил и легко, красиво, утонченно подтрунивал над симпатичной милой провинциалочкой из Воронежской губернии, которая очень волновалась и от того заметно конфузилась и сбивалась, когда Влад по ходу верчения колёса задавал ей те или другие вопросы. Слово на табло было достаточно длинным, одиннадцать букв, вопрос явно мудреным, и потому игроки никак не могли нащупать «нужную нить», мазали и, наугад называя не те буквы, огорчались. Тюкин молчал, но смотрел не на экран телевизора, как зеки, а пристально вглядывался в лица осужденных, проверяя силу своего гипнотического, как он считал, взгляда или «присаживая на гипноз», выражаясь по-арестантски. Да, в подобных условиях и обстоятельствах и пухленький кролик будет казаться сущим удавом, а потому «гипноз» действительно действовал, и бедные зеки спешно отводили взгляд в сторону либо виновато и приниженно опускали головы вниз, дабы не стать жертвой и козлом отпущения. Два офицера и два дюжих прапорщика, словно четыре штыка, не шевелясь, стояли за спиной хозяина и ждали его реакции. Тюкин частенько бил и их, в основном ссыльных взяточников и строптивцев по линии МВД. Он был настоящим князем в колонии и поселке и особо не церемонился ни с офицерами, ни с их интеллигентными, еще не обкатанными как следует женами. Однажды он прямо при заключенных разбил большие красивые и весьма прочные нарды об голову дежурного майора, который вовсю шпилил с осужденными на деньги, а между делом занимался еще и известными «голубыми» шалостями… С тех пор к «потерпевшему» этому накрепко прилипли сразу две клички — Шпилевой и Головатый. Одним, словом, контингент служащих на «мясокомбинате» был еще тот, и, конечно же, отнюдь не случайно в своё время попал сюда и Тюкин… Игра не по правилам не устраивала «барина» ни в коем случае, и он постоянно требовал от подчиненных только игры на себя. Секунды тем временем бежали за секундами, развязка в бараке вот-вот должна была наступить, ее-то все и ждали. — Ну сто, суцски?.. — наконец гаркнул и одновременно как бы прошипел Тюкин, в очередной раз обводя всех присутствующих тяжелым, немигающим взглядом. Он плохо выговаривал шипящие и букву «р» и потому изрядно шепелявил и «сикал» не по возрасту. Я невольно открыл здесь тайну… и, возможно, многие из тех, кто прошел в оные годы через «мясокомбинат» и сейчас читает эти строки, наверняка узнают и вспомнят «бравого» начальника по кличке Сучка, а заодно, глядишь, припомнят и лагерного поэта-писаку Пашку, который слал целые поэмы в Верховный Совет, получал телеграммы от Шолохова и просил прислать бандероль с куревом у самого Леонида Ильича… — Телевизол, понимаесь, смотлите, да?! Лабота, го-волите, тяжелая? — с сарказмом процедил он, не ожидая ответа. — Ну-ну… Холосо… Смотлите, сволочи, смотлите, посмотлим и мы завтла на нолмы, посмот-лим… — Тонкие, почти женские, его чувашские или мордвинские губы тронула едва заметная, но знакомая всем ядовитая усмешка. — Посмотлим!.. — еще раз напомнил он, намекая на то, что дарует всем эту милость далеко не просто так и не только по настроению, но и в обмен на… Намекая на то, что расплата за плохую встречу хозяина так и так последует неизбежно. Сучка часто учил молодых офицеров, как именно следует придираться даже к самым примерным и безмолвным зекам в назидание другим. Он сравнивал преступника с телеграфным столбом и на полном серьезе говорил молодому: «Пличин, конесно, нет, но висят пловода… Висят! Пятнадсать суток, понимаесь». Да, тот, кто однажды прошел школу Тюкина, мог смело идти в легионеры и претендовать на место под солнцем даже среди белых медведей! Вся жизнь лагеря походила на какой-то длинный кошмарный анекдот, с той лишь разницей, что над анекдотом смеются, а лагерь стонал и точно знал, что завтра всё повторится. Хозяин обожал и жалел «выпачканного» Сталина, лояльно относился к покойному Брежневу, плакал по Андропову и презирал, готов был самолично расстрелять собственными руками этого перестройщика и мерзавца, как он его называл, Горбачева. Именно таким был наш Сучка, и деваться от него нам, увы, было некуда. Серый редко садился на первую или вторую лавку, туда, где обычно теснились более молодые и амбициозные блатюки, а предпочитая третью либо последнюю, устраиваясь по-простецки среди мужичков и дедков. В этот раз он сидел там же. Понятно, он не вслушивался в болтовню Тюкина и даже не смотрел в его сторону, будто того и не было, но с нетерпением, как и все, ждал, когда эта «глупая дичь» отвалит из барака и даст людям спокойно досмотреть передачу. И вот именно на нем, на Саньке, остановил свой свинцовый взгляд Тюкин, следуя законам судьбы, биополя, а может, и в силу известности названного. Он буквально выхватил его из массы зеков; это чувствовалось по интонации, с какой он обратился к Саньке: — И ты, Селов, да?! — будто искренне обрадовавшись, произнес он, иронично покачав головой и глядя в упор на повернувшегося к нему Серого. — Да, а что? — встрепенулся, оскалив в улыбке свои большие безобразные зубы, Серый, совсем без зла, но охотно, уже предвидя очередную дурость хозяина и наверняка заготовленную им плоскую реплику по случаю. — Все жульнальчики на лаботе поцитуесь, газетки-книзецки всякие… Не пьесь, не кулись, не колесся, в калты не иглаесь… Цитаесь, понимаесь, в тюльме! — подколол хозяин Саньку, давая понять и ему, и всем сидящим, что ему, Тюкину, известно абсолютно все и о каждом. — Ага, точно, начальник! Откуда знаешь, слушай?! — ещё шире расплылся в улыбке Серый, подтверждая открытие «больного». — И волуесь, цветных людей на свободе обкладываесь, плавильно? — Ну да, а как же, — согласился Серый, — не с ломом же мне под мостом стоять! Или, может, в служивые пойти, как некоторые?.. Ворую, да. Только с честными ты, начальник, немного маху дал, ага… У честных отродясь денег не было ни при какой власти… Забыл, что ли? Что ж я у честного украсть могу, нищету его беспросветную или профессию? А если и украду иной раз по запарке, так я ему втройне и верну позже, не боись. Не ему, так другому, какая разница. Дать и взять, природа и психика… Все законно. Но вот те крест! — Серый быстро и ловко перекрестился, — Ещё ни разу за семь судимостей не ошибся в выборе… Ни разу, начальник! — повторил он снова и как ни в чем не бывало повернулся к экрану телевизора. Тюкин, конечно, по-своему оценил ответ Саньки и, прекрасно зная, что этот «типус» никак не относится к категории грабителей, хапуг или воров только по названию, моментально перевел разговор на другую тему. — И сто зе?.. Ты тозе угадываесь здесь слова, понимаесь? — кивнул он на экран и миролюбиво сложил руки на животе, видимо решив уделить интересной передаче несколько минут рабочего времени. — Да и угадывать тут нечего, по-ду-маешь, невидаль какая! — не поворачивая головы, ответил Санька на вопрос хозяина. — Ну да, так уз и нецего, Селов! Вли больсе! — не поверил тот. — Это тебе не косельки из калманов таскать, понимаесь, ум тлебуется, ум, — съязвил он, ухмыляясь. Офицеры и прапорщики дружно заржали за спиной Сучки, поддерживая начальника, а зеки, почувствовав расслабуху и миролюбивый тон хозяина, зашушукались между собой… — Ну вот это, понимаесь, какое слово будет, Сёлов? — кивнув на телевизор, спросил Сучка вполне серьёзно, дабы одним только тоном утихомирить всех сразу. На табло к тому времени было всего несколько угаданных букв, и слово, как я говорил, было достаточно длинным. — Да я давно уже назвал его, начальник… И всё до конца угадаю вместе с призом ихним до кучи! Говорю же!.. — небрежно махнул рукой Серый. Чего, мол, элементарнее. — Поиграл бы третями через стеночку года три на фунту, сам бы, как Ванга, гадал, ага! — добавил он уже для публики, имея в виду игру в карты через стенку, когда с той и другой стороны сидят свидетели и все верят друг другу. Так играли только в крытых тюрьмах и только честняги по жизни, когда другого выхода сойтись не было. — Влёсь, влёсь зе! — снова не поверил Сучка. — И врать тут нечего, постой да посмотри, коли сомнения гложут. Все равно без дела по зоне шатаешься, меньше людей в клетки загонишь, сам «колено» хватанешь, подумаешь маленько… — ответил Серый без тени страха и приниженности перед начальником, но и явно перебарщивая в дерзости. Сучка зло фыркнул и немедленно изменил тон: — Но-но, Селов, смотли у меня!.. Я визу, у тебя снова язык длинным стал, понимаесь… Клетки! Давно высел из ПКТ, снова захотел, да? Не сути, не сути мне! Кто ты такой, мы и так все знаем, понимаесь, оцков набилаесь тут, остлись! Да куда уж больше, — засмеялся Серый, — надавал и так сполна… Я уже вышел из этого возраста, начальник… — он слегка сбавил обороты, не рискуя дразнить дракона. — Ну холосо! — не унимался Сучка, будто преследуя некую цель. — А если не угадаесь, понимаесь, Селов, сто тогда, сто? Болтун, понимаесь, балаболка, по-васему, или как? — Угадаю, не волнуйся, начальник. Ты лучше скажи, что будет, если угадаю, а? — ио-еврейски уклончиво, вопросом на вопрос, ответил Санька. — А сто бы ты хотел от нацяльника колонии, понимаесь, Селов? По УДО освободисся, водки бутылку стоб принёс тебе или сто? Тюкин явно издевался над Санькой, намекая на довольно примитивные запросы зека. — Водки и УДО мне не надо, это пусть твоя дичь у тебя заслуживает, а вот в поселок дня на три запросто мог бы отпустить, а?.. Покуражиться! Одно слово — и все дела, ты — хозяин… Куда я побегу-то, куда? Год с лишним осталось, не двадцать… Погнали, я готов! — шутя ляпнул Серый, лишь бы что-то сказать. Сучка, как ни странно, наоборот, воспринял его слова на полном серьёзе, и в этом не было никаких сомнений. — Э-э, цего захотел, а! — протянул он медленно, но и не совсем иронично, как должен бы, а скорее с совершенно другим оттенком… — Услый ты, Селов, услый, знаю! Не полозено законвоилованных зеков выпускать на волю, понимаесь, не полозено… Знаесь сам, знаесь, плоси другого цего, не дома, — пояснил он как бы с пониманием и даже сожалением. Серый только отмахнулся, намекая на прекращение разговора. Задерживать «мусоров» в бараке от нечего делать, так сказать, зря вообще-то не полагалось, и это знали буквально все. Задерживая их, ты так или иначе задерживаешь, продлеваешь чьи-то неприятности. Но и сказать «вали уже!» самому начальнику лагеря в то время, когда он настроен на «базар», тоже позволит себе только идиот или явно ищущий несчастья! Тем более от этого как раз-то и может быть хуже всем… Серый, конечно, учитывал всё это. — Водки и бабу я себе и так достану, — сказал он минуту спустя. — У тебя вон наши бесконвойники-фэзэушники все огороды в поселке перекопали, сараев понастроили, коров пасут! Скоро жрать готовить будут и роды принимать… Подумаешь, я где-нибудь у вдовы три дня перекантуюсь, делов куча! Тебе-то что? Отмажешься, не боись! Да и кто тебя сдаст из твоей бригады, кто?! Они в город по пропускам ездят, а управу обходят десятой стороной, ручные! Пишись, или я ухожу в секцию, начальник, нечего тут лясы точить и порожняки зря гонять! Серый замолчал, видимо настраиваясь на уход. Никто из нас, сидевших рядом и слышавших весь этот в общем-то небезопасный «базаревич», не мог предположить тогда и на йоту, что вся эта дурацкая болтовня, которую мог позволить себе только он один говаривавший когда-то с Высоцким и Мариной Влади, да еще те, кто уже давно сидел под замками, может закончиться так, как она закончилась впоследствии… После резких и категоричных слов Саньки Ткжин выждал несколько секунд, о чем-то, видимо, размышляя про себя, и неожиданно твердо заявил: — Холосо, Селов, сцитай, сто я выпуськаю тебя на эти тли дня, понимаесь, сцитай так. Но если ты не угадаесь хотя бы одно слово в тосности, тогда весь оставсийся слок, понимаесь, ты плосидись у меня в десятой камеле, уцти… Как? — лукаво сощурился Сучка, будучи на все сто уверенным в том, что Серый ни за что несогласится на подобные условия. — Идёт или не идёт, понимаесь? — повторил он свой вопрос, явно довольный произведенным эффектом. В десятую камеру, или холодильник, как окрестили ее зеки, сажали только вдрызг пьяных да изредка бунтарей, чтобы в считанные часы сбить с них спесь и заставить «любить родину». Выдержать там сутки или двое мог только истинный морж либо самоубийца. Оттуда выволакивали в слезах или вообще без памяти. Кто хоть однажды испытал на себе силу холода, когда ты истощен да еще в наручниках, тот знает, о чём здесь речь… После слов Сучки все как-то замерли и ждали, что ответит Серый. Такие слова от хозяина услышишь нечасто, к тому же от такого. Это было что-то! Секунды бежали за секундами, но Серый напряжённо молчал, зная, что значит в зоне слово арестанта… — А где гарантия твоим обещаниям? — наконец сказал он, и мы разом почувствовали его внутреннее состояние; оно было далеко не прежним, спокойным. — Что же мне с тобой делать, если ты, как профессиональный мент со стажем, скажешь мне потом, что пошутил, а? Сапогом, что ли, на плацу огулять или «биксой» при всех обозвать? Работа у вас такая, начальник… Вы дурите нас, а мы вас — диалектика, равенство… А партбилеты на столе — для сопливых. Ты не я, а я не ты, чего тут рассказывать. Давай гарантии — и вперед за орденами! Нет — значит, расход, — подытожил сказанное Серый. — Я пли всех не обману, понимаесь! — чуть ли не воскликнул обиженный Тюкин. — А если обману… — долгая пауза зависла в воздухе вместе с паром, вышедшим изо рта хозяина, — тогда плюнесь мне в лицо на плацу, как ты говолись! Длугих галантий не зди, Селов, мы не дети, понимаесь. Ись какой!.. Тли дня твои, обесцяю тебе пли всех, а как — моё дело. Слово офицела! Ну? — переступил он с ноги на ногу, поскрипывая начищенными до блеска хромачами на меху. — Ладно, начальник, уговорил! Лезу в пасть, лезу! Глуши лоха, пока есть возможность. Не верю, но лезу, хотя и не знаю, куда выведет! — согласился на условия Сучки Серый. Он повернул голову к экрану и на мгновенье затих: — Это слово эк-заль-та-ция, я уже называл его, сразу, люди слышали, — кивнул он на сидящих рядом с ним зеков, и те разом загудели, подтверждая его слова. — А дальше назову тебе все по порядку, вот и всё «ну», начальник, — не совсем уверенно, а как-то натужно, будто предчувствуя некий подвох или что-то скверное, произнёс Серый. Итак, пари было заключено, барабан на экране продолжал крутиться, Влад Листьев все более и более входил в раж и зажигал публику в студии так, как это умел делать только он. Чтобы не утомлять читателя, скажу сразу: Серый без особого труда угадал все без исключения слова, причём называл их сразу по объявлении вопроса, и, конечно же, выиграл суперигру, поставив последнюю точку в споре с хозяином. И когда он одолевал одно слово за другим, когда называл его задолго до игроков, зеки совсем не дышали, а бедняге Сучке не стоялось на месте. Но и присесть на лавку рядом с урками он тоже не мог. Игра закончилась, однако никто из сидевших не зашумел и не вскочил с места, как обычно, наоборот, люди словно приросли к лавкам и исподтишка поглядывали в сторону Сучки… Хозяин наш между тем не проронил ни единого звука и даже не покачал головой, что он любил делать. Он резко развернулся на каблуках и подался вон из барака, разрезая своим крупным торсом уснувшую свиту. Морозный воздух ворвался в коридор и обдал людей холодом. «Базар» в бараке начался чуть позже, а через каких-нибудь тридцать — сорок минут о случившемся в десятом отряде знала уже вся зона. Что-что, а новости в лагерях всегда распространяются со скоростью звука и частенько доходят до первого сообщившего их, имея совершенно противоположный бывшему смысл. И если вы, к примеру, утром сказали нечто о женщине, вечером вам обязательно «вернут» мужчину. Сам я не очень-то радовался Санькиной победе, подозревая в душе, что эта рискованная, совсем несерьезная, вызванная скорее честолюбием, нежели рассудком затея непременно закончится для него новым БУРом — шестью месяцами в ледяном бетонном «мешке» с вечными каплями за ворот — «подарок с потолка» — и жиденькой баландой — «чтоб не сдох», как говорят арестанты. Когда мы наконец относительно уединились с Серым и смогли как следует поговорить, он очень внимательно и терпеливо выслушал мои неудовольствия и сомнения и не стал спорить по существу. Конечно, он и сам понимал, что играть в азартные игры с профессиональными негодяями и антихристами по убеждению — дело весьма опасное, но эмоции есть эмоции и они действительно правят человеком. — Ты всё мечтал, чтобы тебя «проверили» один раз на всю жизнь, Серый… — (Санька действительно так шутил, стоя в строю на ежедневных поверках.) — Ты всё подкалывал мусоров, что отпечатки пальцев почему-то берут не с пеленок, а каждую ходку! — напомнил я ему его же слова. — Смотри, брат, как бы эти удавы не «проверили» тебя в последний раз с твоими дикими приколами и амбициями!.. Ты же читал труды Каннетти и знаешь, что такое толпа и власть, знаешь ведь! Я не понимаю подобных экспериментов, не понимаю и не хочу понимать! — Ну и что? Да плевать на них, Пашка, — отвечал он мне, скаля в улыбке зубы. — Пусть эта глупая дичь хоть немного увидит себя, пусть! За всё приходится платить, а за это не жалко. Посижу, если что, куда нам деваться-то, срок идет, места в БУРе хватит. Выдюжим, братуха, не ломай голову. И так уж запугали, что и бояться перестал! Сам знаешь, — ухмылялся он, не принимая мой серьёзный тон. Лексикон Серого может несколько удивить неискушенного читателя, привыкшего связывать ум, знания и образованность человека с его речью, однако каждое правило имеет свои исключения. Серый не был ханжой и изъяснялся так, как нравилось ему, но не кому-либо. Кроме того, он прекрасно сознавал, где находится, а также знал истинную цену «высококультурным» оборотам, которые порой до смешного заставляли говорящего «экать», натужно подыскивая нужные слова. Он часто смеялся над некоторыми «мудрыми» пи-ся-теля-ми, которые по «сдвигу» писали на каком-то «исконно русском» и «чистом», призывали к этому других, не ведая, что время и речь повернуть вспять невозможно. Им давали большие премии, о них говорили такие же плуты, как они сами, но ни культура, ни речь не спасли их от подлости, в которой они утонули… — Слушай, а если тебя в натуре выпустят на три дня, а? — несмело спросил я у Серого, желая узнать его мнение на сей счёт. — Оформят с понтом как бесконвойника, выдадут липовый пропуск, и все дела. Через три дня его аннулируют, а?.. — Да куда уж там, держи карман шире, ага! Я прямо губу раскатал и шкары глажу уже. Дождёшься от самосудчиков, как же! — отмахнулся Санька. — Нет, ну а вдруг, вдруг? Ведь и ружье, говорят, раз в год… Представь себе такую ситуацию, представь!.. — То ружьё, а здесь менты!.. Брось, Паша, не фантазируй. Он бы в жизнь до полковника не дослужился так! Слово и карьера в этой системе — вещи совершенно несовместимые! Здесь выживают иуды и кровососы, маньяки по сути, да… Вообще Закон, законность железная есть порождение маньяков, ибо Закон бездушен и мёртв, а человек всегда жив… Лет через сто об этом обязательно скажут, сейчас же все под «гипнозом». Не фантазируй зря, это тебе не рассказики на нарах катать! — отрезал Серый. — Ну а выпустит… — он призадумался всего на мгновение: — Так и пошёл бы, а что, делать нечего, пошел бы! За бабки поселковые барышни и лешего на ночь приютят, а я ишшо ни-ча-во парень, ни одного шрама на голове, как говорится! Ну, малость горбатый там, так что ж, подумаешь, делов куча! Пошёл бы, да… Чего не расслабиться-то? — как бы убеждал он сам себя. — Пошёл бы, Паша, пошёл. Серый воспринимал жизнь легко и просто и не думал печалиться, во всяком случае, я очень редко видел его угрюмым и задумавшимся, каковых в зоне было немало. Отболевшее уже не болит, а новое не всегда ново. В тот вечер мы проболтали с ним несколько часов кряду и разошлись по своим секциям. Следующие за ним четыре вечера не принесли ничего нового в смысле «прогулки» на волю и совершенно ничего не прояснили. Дело это как будто заглохло, Серого никуда не дергали, и всё шло как обычно, по распорядку. Но на шестой вечер, точнее, это была уже ночь, произошло нечто… Где-то в половине двенадцатого, когда я уже крепко спал и видел сны, меня неожиданно и сильно затрясли за плечо. Еще плохо соображая, что к чему, я вылез из-под одеяла и телогреек и сонно уставился на склонившегося ко мне Саньку. — Вставай, выйдем на пару минут в коридор… — зашептал он мне прямо на ухо и, ничего не объясняя более, сразу покинул секцию. Люди вокруг меня мирно похрапывали. Я тихонько встал и выскользнул в коридор следом за ним. — В чем дело, что стряслось? — спросил я его, пытаясь найти все ответы на его лице. Скверные предчувствия уже пошевеливались в моем сердце, хотя оснований для этого вроде бы пока еще не было. — Ничего страшного, не волнуйся, — сразу успокоил меня Серый и украдкой глянул на двери секций… — Меня только что разбудил шнырь Штаба, Паша… Сказал, чтоб я срочно шел к ДПНК. Я не хотел идти — с каких делов? Но потом понял, что зря не зовут… Короче говоря, выпустят меня сейчас! — как бы удивленно и все еще не веря в происходящее, выдохнул он. — Не «фонарь», нет, он даже сказал о деньгах… Чтоб не щекотился, мол, шмонать не будут, бери, дескать, на пропитание. Рядом с ДПНК сидел сам комбат охраны, прикинь! Он «держит» сестру хозяина, муж её, — пояснил Санька. — Дотрёкались, гады, решили-таки уважить! Я, честно говоря, до конца не верил, думал, как обычно, гонят ерша, понт. Но вроде все в елочку, ждут. Серый спешил как можно быстрее объяснить мне суть и даже запыхался, словно бегун на беговой дорожке. Он явно волновался и был очень возбужден. — Так ты что, в натуре, пойдешь, что ли? — робко спросил я его, будто трус, боящийся высоты, но и имея маленькую, ничтожную надежду на то, что он одумается. — А чего не пойти, с каких делов отказываться?! — якобы изумился он, понимая, впрочем, что я так и так «прочту» его. — Да мало ли что, Серый! Ты не пори горячку и взвесь всё ещё раз! На кой хер тебе все это надо и что дадут тебе эти три дня, что?! Кому ты веришь! Мне ли жевать тебе суть?.. Может, они ждут благодарности и вежливого отказа, а? Все довольны, Серов, дескать, умен и сам выручил хозяина, отказался. Сердце моё защемило. За годы, проведённые в жутких лагерях, я начисто отвык радоваться и боялся смеха, да и вообще всего хорошего, что иногда выпадало на долю узника, жалкого и усталого. Со временем я научился признавать и любить только тяжкое и мучительное и только в этом находил для себя покой и уверенность, некую жизненную правоту на все случаи: вот я уже в горе, а значит, более страшного и худшего ждать нечего. Я до сих пор помню ту свою «невесомость» и внутреннюю легкость, с какою я общался с людьми и палачами. Никогда больше я не имел того, что было там! Серый, конечно же, был в курсе моих диких «пересидочных» — на тот момент я отбывал где-то лет семнадцать без выхода — состояний и взглядов и давно привык к ним. — Ладно, давай без философии! — бесцеремонно оборвал он меня, видя, что я, кажется, сажусь на «любимого конька», и тут же заговорил о деньгах. — Дай мне две сотни, Паша, полторы у меня есть. На три дня хватит, расслаблюсь малость и обратно «домой»! Я уже кое-что выяснил про посёлок, ага… Всё будет ништяк, поверь, ты просто мнительный и пересидел. Тащи «лове», я буду отваливать, пора, — поторопил он меня. — Хорошо, тебе видней, Серый, — ответил я и поплёлся назад в секцию, за деньгами. Переубеждать и сбивать человека в таком состоянии не имело смысла, к тому же он бы и не послушал меня в тот момент, это было ясно как день. Глаза его горели, они буквально метали искры радости от предчувствия новизны бытия — такое происходит с человеком перед самым настоящим освобождением, когда пришла пора пожимать руки. До этого освобождающийся верит и не верит в «свой» день, но он уже и не в лагере… Что тут было говорить!.. — Притырив принесённые мною деньги, Серый радостно и крепко хлопнул меня по плечу и пошёл… Однако у самой входной двери вдруг неожиданно притормозил и оглянулся. Я понял, что его что-то осенило, и не ошибся. — Слу-ушай… — медленно произнёс он, находясь в каком-то рассеянном раздумье, мгновенно изменившем выражение его лица. — А что, если тебе накинуть телогрейку и минут на пятнадцать «нырнуть» за столовую, туда, где труба… Шесть-семь лесенок — и видно волю, а тебя никто не увидит за зданием, да и ночь уже, обход будет в три. Дождёшься, пока я выйду, и сразу вернёшься, а? — Он вопросительно посмотрел в мои глаза. Я ничего толком не понял и потому спросил его о смысле и цели этого наблюдения: — Зачем, Саня, что это даст? — Ну ты же сам говорил: «Мало ли чё», вот и будешь точно знать, вышел я или нет. На все сто, а то эти козлы и в БУР могут «выпустить», ага! Лады, Паша? — Пусть будет так, мне нетрудно, — согласился я. — Лишь бы они тебя с час в дежурке не продержали, а то я задубею на этой подлой трубе! Он только кивнул в ответ и скрылся за дверью, не прощаясь. Итак, я пошел в секцию одеваться, хотя делать мне это ох как не хотелось. Оделся я быстро и вскоре осторожно, перебегая от барака к бараку, прокрался к «заветной» чёртовой трубе, находящейся на задворках нашей задрипанной столовой, которая более походила на большую конюшню, нежели на зал для приема пищи. Я был в теплых меховых перчатках, и потому лесенки железной трубы не обжигали мне пальцы и не прихватывали, как обычно, кожу. Тихонько взобравшись на несколько лесенок вверх, я слегка откинулся назад, к стене столовой, и затаился, как ночная кошка. Ждать мне пришлось не очень долго. Серый показался минут через десять — пятнадцать. Он был совершенно один на пустынной «улице» под зоной, и мне казалось, что я даже слышу, как знакомо поскрипывает снег под его ногами у самой «запретки». Слегка согнувшись, он несся куда-то вперед, будто позабыв обо всем на свете. Поравнявшись с трубой, Серый бегло взглянул в мою сторону… Я тут же отделился от стенки в подтверждение выполненной просьбы, а он махнул мне рукой, будто поправляя шапку на голове. Дело было сделано, я со спокойным сердцем отправился в барак досыпать, мысленно пожелав другу удачи и, понятно, сил… Лишь на следующий день у меня появилось время хорошенько обмозговать всю ситуацию, и, скажу прямо, я даже немного зауважал Сучку. Как бы там ни было и что бы ни говорил Серый о сдаче и его бригаде, хозяин все же очень рисковал, выполняя данное им слово. Его могли «сдать» как свои, так и чужие, мог «слинять» Серый, могло, наконец, произойти и то, чего вовсе не ожидал начальник лагеря, могло. Сучка, по-видимому, рассчитал все точно и, выждав некоторое время, дав забыться болтовне зеков, все же исполнил обещанное. Конечно, это был поступок, причем самый настоящий, и добавить здесь, право, было нечего. Мент это или не мент, а факт — вещь упрямая. В течение всего первого дня никто из арестантов не спрашивал о Сером, а если бы и спросили, я знал, что ответить любопытным и интересующимся… Ночная смена, стационар, «кича», не вышел на работу, занят и т. д. — причин и отговорок имелось в запасе тьма, а так как большое количество людей постоянно мелькало перед глазами в сжатом, ограниченном пространстве, то многие зеки часто не спохватывались своих знакомых по целым неделям, пока те сами не напоминали о себе. И только очень близкие люди, конечно, сразу замечали все. Но близким у Серого числился я один, и потому волноваться было не о чем. С большим нетерпением я ожидал возвращения друга, прикидывая в уме, как и где он мог пристроиться на жительство. Я уже предвкушал его рассказ о воле, яркий и красочный, с оригинальными прибаутками и юмором, но, увы, не мог поболтать с кем-то на эту тему… Трое суток буквально пулей пролетели, но вместе с тем и протянулись, как месяц. Я готовился к встрече приятеля. Попив на ночь ядовитого чифиря и заварив еще одну банку на потом, я долго не ложился, а когда в секции все уснули, достал из заначки самодельный ночничок и пристроился что-то писать, надеясь незаметно убить время и таки дождаться друга. Часы показывали уже два сорок ночи, но шагов в коридоре, знакомых шагов, я так и не услышал… Не услышал я их и позже, когда первые предвестники наступающего утра, шныри, завозились по своим делам и стали собираться на заготовку завтрака бригадам. «Что ж, возможно, его уже запустили на биржу, а не в жилзону, — подумалось мне. — Так даже проще и гораздо удобнее… Утром он снимется вместе с ночниками и как ни в чем не бывало войдет в зону». Да, именно так я тогда подумал, не имея ещё никаких дурных предчувствий относительно Санькиной задержки, но, наоборот, с нетерпением ожидая выхода на наш в полном смысле музыкальный развод. На всякий случай я даже прихватил Санькину пайку и сахарок, всё честь по чести, но, конечно же, понимая, что с воли он вряд ли вернётся голодным и, скорее всего, непременно припрёт ещё что-то и мне. Выйдя на рабочий объект, я скорым шагом заспешил к нашей с Санькой деревянной будчонке-теплячку, в которой мы обитали. Увы, окошко будки было совсем темным, а из трубы не струился и малейший дымок. Мне стало ясно, что Серого там ночью не было. Итак, его «отпуск» перевалил на четвертые сутки, и мне не осталось ничего другого, как снова ждать и гадать, но теперь уже до конца долгой двенадцатичасовой смены. Снимались с биржи мы обычно около девяти вечера, но работу бросали примерно за час-полтора до съема, чтобы немного обогреться, обсушиться и просто отдохнуть. Наши мастера и офицеры в это время давно грелись по кабинетам и бытовкам, будучи хорошо осведомленными о местонахождении хозяина, то бишь Тюкина, и его физическом состоянии… Тюкин, как я говорил, нет-нет да и делал внезапные набеги на биржу и гонял там всех подряд, включая и офицеров. Попадаться ему на глаза после того, как он принял дозу горячительного, считалось делом гибельным… Часов около семи вечера, когда небольшая часть бригад уже вышла из зоны на биржу по шестичасовому разводу, ко мне в будку неожиданно заскочил мой давний знакомый Толя Бочкарев, Боча, которого я не видел недели две, а то и более. — Здор-рова, Пашок, и привет председателю! — дурашливо, следуя своей старой привычке, поздоровался он со мной прямо с порога и, стряхнув ноги от снега, подскочил к раскаленной печке. — Здорово, аферист! — с усмешкой поздоровался с ним и я, одним только тоном намекая на возможную некую нужду, пригнавшую его ко мне. Толяша был большой любитель поиграть в картишки на деньги и потому частенько попадал в очень сложные лагерные ситуации. Он исправно и в срок платил все свои долги, но давалось это ему весьма тяжело и нервозно… — Да нет, Паша, не угадал… — мгновенно расшифровал он мой тон и добавил: — Завязал я с игрой, завязал наглухо. — Ну тогда все о'кей, дал маху! — Смена вот вышла, браток… Плохие новости вообще-то… — как-то кисло и вяло промычал Толя не своим голосом. — Плохие… — Плохо — это тоже хорошо, Толяша, не пей кровь и ставь «самовар», если хочешь глотнуть чифиря. Что за новости там ещё? — всё же поинтересовался я, зная, что Боча любит тянуть кота за хвост и ломаться, как девочка, когда ему непременно надо что-то «выморозить». Боча сидел при мне уже третий срок, и все три были по трёшке. Последний раз он пробыл на воле ровно пять суток, и его чисто шофёрская душа вновь потянулась к черной, сверкающей лаком «Волге»… Через три месяца Толяша пришёл этапом в зону и попал в ту же самую бригаду, где был в прошлый срок. Толю Бочкарева из Кунгура знали очень многие люди, и в основном из-за его неунывающего лица и приколов… Одно время он работал бригадиром разделочной бригады и как-то, рассердившись на администрацию за явный грабеж после обычного, пятидесятипроцентного, по закону, Толяша сдуру тисканул в наряды то, до чего не додумался бы и сам Михаил Жванецкий. На одном из бланков, в середине, где указывают вид работ, он записал следующее: «Закат солнца вручную». Далее чин по чину и как обычно шли нормы, расценки и кубатура «закатанного вручную». На нашей бирже действительно выполнялась тьма ручной работы, и потому мастера и начальники всегда бегло просматривали само описание работ, привычное и надоевшее, но очень внимательно изучали объёмы… Запись эта прошла как по маслу, и подписанные всеми биржевыми и самим Сучк°й наряды легаи на стол в бухгалтерии. Вот тут-то и началась настоящая комедия. Молодая, неопытная операционистка сразу не сообразила, что означает слово «солнце», и, подумав, что это очередной жаргон бригадира-зека, вставленный им по запарке и автоматически, обратилась за разъяснением к своей старшей подруге и коллеге. Та, естественно, округлила глаза от изумления, но, веря подписям начальства, призадумалась тоже. Таким образом, дело дошло до справочников и самого главбуха! Далее помог телефон… Толяше врезали пятнадцать суток ШИЗО и моментально отстранили от бригадирства, а прикол пошел гулять по лагерю и, ясно, по поселку. Таким вот странным образом прославился Толя в зоне… «Самовар» он поставить не отказался, а с объявлением новостей по-прежнему не торопился. Я не выдержал затянувшейся игры в молчанку и немного «накатил» на Толю. — Ты чё темнишь, бродяга, или говори прямо, или брось вообще этот «базар»! От мусоров, что ли, услышал чё? Я предположил именно это, но никак еще не связывал Толины новости с Серым. — Угу… — буркнул Боча в ответ и опять без пояснений. — А где Серый, Паша? — наконец спросил он в лоб и внимательно посмотрел на меня. — А почему ты спрашиваешь о нём? — опешил я, совсем не ожидая подобного вопроса. — Дело в том, что он вроде как свалил с зоны или что-то в этом роде. Говорят с концами, Паша, с концами… Менты же утверждают, что его «связали» за забором. Так я случайно слышал, ты угадал, от мусоров, да… Толяша выдержал небольшую паузу и вновь продолжил: — Ну я и подумал — зайду к Паше, вы с Серым кенты, а тут побег… Всяко ведь бывает, вдруг и на тебе как-то отразится… «Параша» это или нет, но я решил цинкануть тебе на всякий случай, не помешает. Сам знаешь, Пашок, тюрьма… Толька замолчал, а у меня запершило в горле. Я не мог ничего сразу сообразить, а точнее, связать только что услышанное с тем, что знал в действительности, и потому тупо пялился на Бочу. — Как свалил? Где его взяли, Толя?! — спросил я у него после того, как немного сориентировался и понял, что к чему. — Они говорили что-нибудь?! — Нет, — мотнул головой Боча. — Я ничего толком не знаю, но по зоне уже пошел слух, что в посёлке, у женщины… Болтали, что ночью, Паша. Вообще разговоров много… но люди боятся говорить. Его вроде сильно искусали собаки… — Боча приставил два пальца к горлу. — По зеленой на больницу вроде увезли, он не в БУРе, нет. Повезло ещё бедолаге, хотя… — Толька внезапно запнулся. — Что хотя, что хотя?! Договаривай, ну! — вскочил я с лавки, уже догадываясь, какую иезуитскую шутку сыграл Сучка с Серым… — Хотя, может, лучше быть убитым сразу, чем забитым и изорванным в клочья псами, — быстро пояснил Толька, видя мое возбужденное состояние. — Бр-р-р! — содрогнулся он всем телом. — Но он хоть жив или нет, что они говорили?! Козлы, какие козлы, Толя!!! — Мне хотелось выть от полного бессилия и боли за Саньку, Я уже ни в чем не сомневался и точно знал, что не ошибаюсь в своих предположениях и догадках. Никаких случайностей и ошибок, нет! Это был самый настоящий, истинный Сучкин почерк, его оскал, его гробовая хозяйская «чекуха», стереть которую не в силах никто! Он не мог простить унизительных уколов какому-то вонючему зеку, преступнику и врагу, мерзавцу и скотине без службы и звания. Не мог не отомстить рабу за столь явное, позорное поражение при всех. Только не это. Разве обязательно держать свое слово перед тем, кто давно вне закона и сам живет по неписаным законам какой-то там собственной, а Не государственно-официальной части? Тюкин до конца остался верен себе и получил полное удовлетворение — раб получил свое, Так я подумал тогда — и не ошибся. Как мне стало известно чуть позже, все было исполнено в лучших традициях ГУЛАГа, как бывало раньше, и спустя два дня после разлетевшегося по зоне известия Серый скончался от полученных побоев и ран в нашей управленческой больнице. Я сумел выяснить через некоторых сочувствующих людей истину, которую, увы, и при желании невозможно было доказать и предъявить кому бы то ни было из властей предержащих. Мне даже удалось осторожно связаться с той немолодой уже женщиной, Клавдией Н., сын которой тоже погиб когда-то на поселении в тайге, у которой нашёл свой последний приют Серый. Она работала на железной дороге и имела лишь косвенное отношение к системе. Я не разговаривал с ней сам, но она рассказала всю правду верующему бесконвойнику Васе Святому, который бескорыстно согласился помочь мне в выяснении всех обстоятельств гибели Саньки. Как поведала Клавдия, солдаты охраны и два оперативника ворвались в ее дом поздно ночью, уже на вторые сутки Санькикого пребывания на воле. Поднятые с постели по тревоге, они были свирепы и злы, как и их откормленные обученные псы. Клавдия очень перепугалась и потому долго не решалась открыть дверь стучащим, и, лишь когда те пригрозили, что выломают дверь вместе с петлями и косяком, Серый, видимо уже догадавшийся об истинной причине ночного налета, сам подошел к порогу и открыл ее настежь. Его начали бить сразу и прямо при ней, методично и умеючи, а когда крови стало слишком много и она начала заливать ничем не покрытый пол, Саньку выволокли на снег и уже при помощи собак принялись «поднимать» на ноги. Клавдия видела, как псы, рвущиеся с поводков, набрасывались на худое, полуживое тело, распластанное на белом снегу, и вырывали из него то, что еще можно было вырвать из этой груды обтянутых кожей костей. Он даже не кричал… Один из оперативников приказал женщине молчать, хотя она и так онемела, пригрозив, что с ней будут разбираться особо… Он даже перечислил ей несколько статей из Уголовного кодекса, в котором Клавдия ничего не смыслила. Через некоторое время Серого без сознания поволокли со двора в сторону зоны, а она дрожала и плакала до самого утра, уповая только на Бога и Его милосердие. На следующий день Клавдию срочно вызвали в оперчасть отделения и, под страхом позора и угрожая сроком за укрывательство беглого рецидивиста, заставили собственноручно написать заявление об изнасиловании и разбое. «Его же так и так будут судить, дура! — гневно внушал ей майор оперчасти, заглушая всхлипывания и лепет несчастной женщины. — Подумай о себе и о доме… Это бандит, бандит! Заявление на всякий случай, пойми!.. Если эта падаль вздумает куда-то жаловаться, тогда мы… Смотри, Клавка, смотри! Твое счастье, что давно живешь здесь, а то бы!..» Что могло быть и бывало, когда за дело бралась оперчасть, Клавдия знала и сама… Она передала мне через Васю простой нательный крестик и сто рублей денег, оставшиеся от Саньки. «Пусть он простит меня, грешницу, если может, этот его товарищ! Скажи ему, Вася, скажи Бога ради! — со слезами на глазах молила Клавдия, передавая дрожащими руками крестик и деньги. — Помяните его, как сумеете, милые… Бог мне судья! Не вы одни страдаете на этой несчастной земле, не вы одни. Что было делать, что было делать-то?! — сокрушалась она, не находя иных слов. — Земля ему пухом, Бог не дал ходу моей клевете, не дал…. Он всё видит, всё!» По причине быстрой Санькиной смерти мне уже не пришлось всеми правдами и неправдами вырываться на больничку к другу, как не пришлось и многое другое. Ровно через семнадцать дней я сам оказался на забитом до отказа старом пересылочном пункте, а еще через восемь мчался в «фирменном» столыпинском вагоне в Красноярское управление спецлеса, где меня ждали такие же Сучки и псы, как и на нашем «мясокомбинате». Конечно, я успел рассказать людям правду о Саньке, успел. И в зоне — за что меня срочно и вывезли, — и на пересылке об убийстве стало известно до деталей. Но что толку! Как мне удалось выяснить через своих друзей, спустя несколько лет после описанных событий Сучка благополучно вышел в отставку. Да и чем можно было удивить тогда арестантов спецлеса, которые и так знали расценки на «дичь», то бишь нас? Ничем. Убийства и истязания стали в лагерях вполне естественным явлением, и если человек погибал или каким-то образом попадал под «молотки» охраны, то его же впоследствии считали дураком сами зеки: не сумел, мол, вовремя «спрыгнуть с противня», поперся. Никто не болтал зря о Боге и справедливости, никто не ждал манны с неба и не надеялся на чудо, но каждый выживал и спрыгивал с этого «противня» как мог, постепенно привыкая к повседневным ужасам лагерной жизни и считая за ужас нечто непредставимое и из ряда вон выходящее, а не «обычное» убийство или что-то этом роде. Санька нашёл этот «противень» сам и не сумел, а может, просто не захотел с него спрыгивать, как делал это много лет подряд на протяжении всей своей несладкой жизни, или житухи. Я часто, очень часто вспоминаю его мечту, если, конечно, то, о чем он мечтал, можно вообще назвать мечтой, до того странной и дикой она мне казалась поначалу. Серый только дважды за все время говорил о ней, но я запомнил его слова навсегда. «Эх, Пашка, — говорил он тогда, — я ни-че-го в жизни не видел, но отдал бы и последнее за то, чтобы быть похороненным без единого звука! Без единого! — уточнял он, как одержимый. — Не по подсказке, не по призыву, а так… Взяли и понесли. В полной тишине! Не переговариваясь, не перемигиваясь, без ритуала, а просто по велению сердца и души. Это что-то! — залихватски прищелкивал он пальцами, словно его уже когда-то хоронили так. — Если в мире таким образом кого-то и схоронили, Пашок, то я таких не знаю, нет. Ты прав в одном: люди никогда не были хоть в чем-то виноватыми, они такие, какими пришли в этот мир, больше ничего. Кто наделил их „свободой“, „выбором“ и „виной“, я не знаю, да и ты вряд ли это знаешь, да. А если и будешь пытаться доказать обратное, Паша… тебя, скорее всего, объявят сумасшедшим или тихо закроют рот безумцу, как это делалось всегда. У меня мечта гораздо скромнее твоей, но иногда я искренне завидую тебе… Ты имеешь цель, цель, которая запросто поглотит десять человеческих жизней… Десять, Паша! Смысл и счастье тебе гарантированы до гроба. Дерзай, братуха, дерзай, кто-то должен сказать и о нас, должен, Паша, должен». Так погиб второй Ленин, Санька Серый, о ком ни сном ни духом не ведал ведущий «Поля чудес» Влад Листьев. После Санькиной гибели я написал письмо в Самару, где жила его матушка, семидесятитрехлетняя старушка, но ответа оттуда так и не получил. Покоится Санька среди сотен его собратьев на обычном зековском кладбище под названием Дунькин Пуп, примерно в полутора километрах от нашей биржи. Крестов и фамилий там нет, и отыскать его могилу по номеру будет нелегко. |
||
|