"Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)" - читать интересную книгу автора (Бетаки Василий Павлович)

19. ПИТЕР, ПИЦУНДА, И ДАЛЕЕ… (1964–1970)


Мой кружок в библиотеке. Заведующая «Невской библиотекой» Валя Тропинина. Альпинист Замятнин. Поколение "тайной свободы". Забытые. Феминистки понаслышке. Пицунда и Гамсахурдиа. Как я за день приехал в Коктебель. Странная дама.


Как-то в середине шестидесятых мне в так называемом «Бюро пропаганды художественной литературы», ведавшем выступлениями, вручили путёвку на выступление в библиотеке Невского района. Причём, администратор сказала, что мне хотят предложить вести там литературное объединение (так официально назывались кружки, куда ходили начинающие писатели и поэты).


Собралось человек тридцать. Я почитал стихи и поотвечал на вопросы, после чего заведующая библиотекой Валя Тропинина увела меня в свой кабинет, и мы стали разговаривать о том, как собрать кружок.


Валя сидела на диване напротив меня, и я довольно внимательно её разглядывал. Она была высоченная, гораздо выше меня, с тонкой талией и очень широкими бёдрами. Платья тогда носили «мини», так что я упирался взглядом в её внушительные коленки. Как-то потом Валя в шутку сказала, что носит кофточки сорок шестого размера, а юбки — пятьдесят второго. И было это очень красиво! Почти как при дворе Екатерины Второй!


А в нашу первую встречу, в самом начале разговора она сказала, что как-то раз слышала какое-то мое выступление и решила добиться, чтобы я вел кружок в её библиотеке.


Ну, я понял, что не миновать…


Да, я и не хотел «миновать».


Короче говоря, я поехал её провожать. Она жила на Фонтанке против Цирка, и мне от нее к себе на Выборгскую оставалось полдороги. Мы поднялись по лестнице, и она показала на табличку у двери. Там значилось «В.Тропининой — 3 зв.»


Я тут же решил, что табличку эту она мне многозначительно показала, чтобы дать понять, что живёт одна и свободна.


В следующий раз мы увиделись на моем первом занятии с молодыми поэтами (прозу писала только одна девочка из девяти человек). Я опять проводил Валю до дому и, когда мы подошли к двери, попросился зайти. Коммуналка была небольшая, кроме Вали жило там ещё две семьи.


Мы сели пить чай. Когда я взял её за руку, она спросила, не пугает ли меня её рост и то, что она на три года старше. Я в ответ притянул её к себе…


… Валя всем своим поведением так напоминала Лиду, мою покойную подругу и тётку, что порой даже грустно становилось.


Мы привязались друг к другу, и для всех знакомых, да и в Доме писателей, года с 1967 и почти до самой моей эмиграции в 1973 Валя считалась, по формуле Т. Г. Гнедич, моей «официальной, и неоспоримой фавориткой».


Валя писала рассказы под псевдонимом Виктория Ленёва и ходила в «Объединение прозаиков» при Доме писателей, которым руководил замечательный фольклорист Владимир Бахтин. А псевдоним такой она выбрала, потому что лень раньше её родилась.


Между тем, мой кружок в библиотеке обрастал новыми ребятами.

Ходил ко мне Коля Волынский, не писавший ни стихов ни прозы, но обладавший безупречным вкусом. Коля работал в Университетской газете литсотрудником, а в кружке он, по его собственному выражению, «канал за присяжного критика». А вот после перестройки оказался отчего-то в одной компании с дубовыми ретроградами-коммунистами…


Иногда приходил в кружок Витя Кривулин. Он ходил как минимум в три объединения и, естественно, бывал в каждом нерегулярно. Стихи у него как раз в это время становились всё интересней и интересней, а если что мешало, то это его страсть к систематизации. Всех ему хотелось непременно рассовать по соответствующим полочкам: тот — символист, этот — футурист, такой-то реалист.


Кстати, это Кривулин и прозвал своих ровесников (поэтов, родившихся сразу после войны) «поколением тайной свободы», взяв само выражение «тайная свобода» из последнего стихотворения Блока.


Несколько позже, уже в начале семидесятых, Кривулин написал большое стихотворение «Пью вино архаизмов» которое, по- моему так и осталось самым лучшим, что он оставил после себя:


«Дух культуры подпольной — как раннеапостольский свет»…


Регулярно бывал у меня другой Виктор — Ширали. В стихах он употреблял самые обычные слова, часто нарочито банальные, да и обороты у него были вполне классические, но стихи его, даже прочитанные шепотом, держались на страстной интонации.


Ширали, чуть ли не единственному среди своих ровесников, удалось выпустить книжку в советском издательстве.


Вторая его книжка, вышедшая уже в перестроечные времена, бледнее первой.


А в то время он прихрамывал как Байрон, был для девочек человеком-театром и отлавливал их с высоким мастерством и рекордной скоростью на углу Невского и Литейного около «Сайгона», в котором торчали целыми днями начинающие поэты, полупоэты, студенты и, наверно, стукачи тоже. Неначинающие литераторы там тоже бывали, и особо доверенным лицам там варили тройной кофе — напиток, от которого у непривычных начиналось сердцебиение.


…Однако же, куда спешил от так?

На уголке, знакомом всем пижонам,

Ну там, где был когда-то «Главтабак»,

Кафе с названьем неопределённым

В те дни ещё скрипело кое-как,

Звалось то «Подмосковьем», то «Сайгоном»,

То «Петухами»: кафели стены

Там были петьками испещрены.


Нет, «Петухи» — не в ранге ресторана,

И вывески с названьем не найдёшь,

Но там с утра до ночи, как бараны

Полустуденческая молодёжь,

Фарцовщики, доценты, графоманы,

И те, кого никак не назовёшь,

Воспринимали, как судьбы подарок

Продукцию венгерских кофеварок.

. . . …. …. …. …. ….

Тут вам, конечно, встретится Кривулин,

И ждущий, кто заплатит, Топоров,

И старый Дар на колченогом стуле,

И Ширали в компаньи двух коров,

Порой — стукач Куклин на карауле

(Свисток в кармане, говорят, готов)

Порой заходит Свяцкий с гостем польским,

И Гнедич Т, со мной и с Антокольским…


Это цитата всё из той же, из начатой когда-то в шестидесятых, но, естественно, заброшенной поэмы-дневника. Такие вещи никто не заканчивает, только одни бросают, как Байрон, после двадцати тысяч строк, а другие, как я, после неполных двух сотен…


Еще приходил в кружок Лёня Замятнин, по образованию инженер, а по любви поэт и альпинист. Во время камнепада ему камнем пробило голову, и иногда он надолго исчезал из-за сильных головных болей.


С Лёней мы потом встретились в Париже в середине 90-х годов. Он сам рассказал подробно о своих путешествиях в заметках, опубликованных, кажется, в «Неве», но мне тоже хочется тут немного об этом поговорить. Уж очень необычным человеком был Лёня.


Альпинизм был безусловно основой его жизни. Каждый год лето он проводил в каком-нибудь альплагере, работая инструктором.


На Кавказе Лёня познакомился с несколькими английскими альпинистами, которых водил на восхождения. И вот во время перестройки, когда открылись границы, один из англичан пригласил Лёню к себе. Естественно, денег на билет у Лёни не было, фактически была у него пенсия по инвалидности из-за пробитой головы, гроши, которые он иногда получал за публикации, да летом зарплата инструктора. Он, кстати, написал очень подробную книжку об истории советского альпинизма.


Отсутствие денег Лёню не устрашило — он решил отправиться в Англию автостопом. По дороге остановился в Польше у знакомых по горам, немножко подзаработал, кажется, ремонтируя квартиры. Отправился дальше. Как Лёня раздобыл необходимые визы для своего первого путешествия, я не знаю, — вероятно, по альпинистским же каналам.


Так или иначе, добрался он до Лондона, пожил с месяц у своего приятеля и захотелось ему в Шотландию — в горы. Лондонский альпинист тут же созвонился со знакомыми в Эдинбурге, и ребята организовали весеннее восхождение на какую-то шотландскую горку.


Тем временем, новые лёнины знакомые, альпинисты из Эдинбурга, вспомнили, что их дочка познакомилась летом с дочкой живущего в Париже чилийского архитектора. Познакомились девчонки в скаутском горном лагере. Было решено, что такое знакомство вполне обеспечивает Лёне приезд в Париж. Правда, телефона чилийца у шотландцев не оказалось, но адрес был, так что не беда — как в старые добрые времена отправили Лёню с рекомендательным письмом.


Добравшись до Парижа, Лёня поутру постучался в дверь к совершенно незнакомым людям. Надо заметить, что ни французским, ни тем более испанским Лёня не владел, у него был весьма средненький английский, и все тут. Но Лёню с его письмом впустили и даже не сильно удивились. А в довершение всего чилиец оказался коммунистом, так что политические споры сопровождали лёнино парижское житье. Что, кстати, совершенно не помешало этим наверняка славным людям на следующий год прислать Лёне приглашение, необходимое для получения визы.


Мне Лёня позвонил уже под конец своего парижского житья, устав от музеев. Он прожил у нас последние несколько дней, мы гуляли по лесу с нашей ньюфкой Нюшей и болтали о том о сем. В частности он сказал тогда, что жизнь его переломилась после того, как ему в руки попало несколько стихотворений Цветаевой. До этого он собственно никаких стихов и не читал — не нужно ему было.


От нас Лёня уехал в городок Шамони, чтобы оттуда взобраться на Монблан, там его ждали очередные альпинистские знакомые знакомых.


В следующий раз он объявился в Париже года через полтора. Опять вначале жил у чилийца, а потом у нас.


На этот раз он приехал в Париж непосредственно после восхождения на Монблан. Оказалось, что в предыдущий приезд взобраться на Монблан не удалось, не помню уж почему. Так что на этот раз Лёня с Монблана начал. И уже после этого отправился автостопом в Париж.


Дело было осенью, рано темнело, автостоп в такое время не подарок. И вот стоял Лёня в темноте под дождем на дороге в Бургундии и голосовал. Наконец остановилась машина и из нее послышалось: «Ну, садись что ли, бля! Чего стоишь?». Первая возникшая у Лёни мысль была о том, что он допрыгался и у него начались галлюцинации, скажем, от голода — из-за полного отсутствия денег Лёня последние пару дней питался грецкими орехами с деревьев. Но фраза повторилась, причем тон произносившего стал более нетерпеливым.


Так что Лёне ничего не оставалось, кроме как залезть в машину. Ну а первый вопрос водителя был: «Воруешь?».


Новый знакомец оказался по профессии международным вором, правда, довольно зачуханным. Он все время жаловался на несправедливость, на то, что его затирают более преуспевшие коллеги.


Лёня узнал, что международных воров в наши бюрократические времена поджидают разнообразные неприятности, и одна из самых страшных — это «попасть в компьютер». После такого перестают давать визы. С лёниным знакомцем именно это недавно произошло — он засыпался в Италии и сел в итальянскую тюрьму. В тюрьме как раз ничего страшного не было, но итальянцы сначала занесли его в компьютер, а потом выставили в Словению, поскольку в Италию он попал именно оттуда. И пришлось ему ехать дальше, минуя Италию, что было совсем неудобно.


Неудачливый вор подобрал Лёню на своем пути из Женевы в Париж. Женеву он посещал по делу — украл там в магазине несколько костюмов. Вор сразу пообещал Лёне отвезти его, куда тому нужно, только сказал, что надо сначала быстренько заскочить в аэропорт.


В аэропорту на стоянке стояла машина, которую щедрый вор тут же предложил своему новому другу. Лёня отказался, объяснив, что он не только прав не имеет, но и водить не умеет. Тогда вор со вздохом перегрузил костюмы из одной машины в другую, после чего отвез Лёню к чилийцам.


Вообще же на этот раз Лёня приехал в Европу с тем, чтобы подготовить свое следующее путешествие. Оно должно было стать кругосветным. Вокруг света автостопом! Начать он собирался с Сибири, оттуда добраться до Аляски, потом в Калифорнию, ну и так далее…


Он очень беспокоился из-за прохождения тундры — необходимо было успеть проехать ее зимой, пока есть наст.


Лёня очень торопился — за полгода до этой нашей встречи наш общий приятель, хирург и детский писатель Семенов-Спасский, прооперировал ему меланому на ноге. Лёня очень хотел успеть.


А поездка в Европу была ему необходима для того, чтобы обзавестись нужным оборудованием (палаткой, хорошими ботинками), да и заручиться хоть какой-нибудь материальной поддержкой. Друзья-альпинисты свели Лёню с фирмами, выпускающими туристское оборудование и со спортивными журналами. В каком-то журнале он рекламировал ботинки, за что получил пару в подарок, ну и заплатили что-то. От какой-то фирмы он получил палатку нового образца на опробование…


В этот лёнин приезд мы с ним виделись в последний раз. Он сумел организовать свое кругосветное путешествие, сумел пройти Сибирь и Аляску. Заболел он, кажется, уже в Калифорнии. Оттуда вернулся в Питер и через несколько месяцев умер.


Такой вот был удивительный человек, очень свободный.


—--------

В конце шестидесятых и в начале семидесятых я вёл семинары на «конференциях молодых писателей Северо-Запада». Помню оттуда нескольких человек.


Во-первых, был там Юра Алексеев, которого я позже «передал» Татьяне Григорьевне Гнедич, поскольку Юра жил в Пушкине, а Т. Г. как раз в это время, кроме переводческих семинаров, вела в Пушкине кружок молодых поэтов. Алексеев писал очень интересно, слегка «обериутничал», и хоть обериутство мне не близко, были у Алексеева строки, которые запали в память на многие десятилетия:


…Скорпионы, как пионы

Расцветают на песке,

И английские шпионы

Кувыркаются в тоске,

В славном граде Самарканде

У прохожих на виду

Падишах сидит в саду,

Дева зреет на веранде.


На первый взгляд, вроде бы ахинея, хоть и смешная. А вот как привяжется, так и ясно, что что-то весьма незаурядное тут проделано с языком! Жалко, что он перестал писать!


Понятно, что многие хорошо начинавшие поэты, поначалу казавшиеся яркими, со временем «осыпались». Но ведь кто-то и в самом деле стоящий провалился в Лету…


Многих сегодня в «суете сует» прочно забыли. А зря! Выплеснули вместе с водицей "советской поэзии" несколько очень даже неплохих поэтов. Кто помнит Александра Морева, Александра Рытова? Их забыли, наверное, потому что они мало печатались и рано умерли. А был ведь еще просто блестящий Илья Рубин, он умер в Израиле вскоре после эмиграции…


А почему, интересно, забыли Раису Вдовину? Она выпустила три, кажется, книжки, одна из них даже толстая. А Геннадия Алексеевас его умными и печальными верлибрами? Горят всё же рукописи, горят синим пламенем, и даже книги горят…


Была на нескольких конференциях молодых писателей Ольга Бешенковская, сейчас она живет в Штутгарте. Издаёт журнал. С ней мы снова встретились, когда я впервые после 1973 года приехал в Питер в 1990 году, и теперь время от времени перезваниваемся, видимся. Был как-то Сергей Скверский.


Как-то раз была Татьяна Мамонова. Она писала очень средние стихи, хотя в них и была некая странность структуры: они были рифмованными, но ритмически совершенно неорганизованными. В последний день конференции Мамонова вручила мне три листка со стихами, посвященными мне.


Боюсь, что именно поэтому они мне тогда и запомнились, сейчас, правда, ни строчки не вспомнить. Я позвонил ей, она очень обрадовалась и приехала ко мне. Выглядела она весьма выпендрёжно: обтянутые белые штаны напоминали лосины, да ещё стэк какой-то, словно на коне прискакала. Ну, была она настолько изящна, что я тут же на неё клюнул.


Наш микро-романчик был весёлым и приятным. Она раз пять — шесть у меня побывала к обоюдной радости.


А потом я уехал. О Мамоновой я прочитал года через три после отъезда в какой-то эмигрантской газете. Статья была о группе питерских феминисток. Я страшно удивился: ну, зачем красивой девчонке становиться феминисткой? Вообще же в этой феминистской группе было четверо дам и художник-фотограф, называющий себя Валентин Мария Тиль. Тиль — талантливый необычный фотограф и человек с очень большими странностями. Про свое участие в этой женской группе, которую преследовали власти, он говорил, что «девчонок ему было жалко».


А девчонки кроме Мамоновой были: одна из бывших жен Вити Кривулина Татьяна Горичева, которую в Питере почему-то звали Хильдой, неудавшийся прозаик из того же моего семинара Соня Соколова и некто Малаховская, про которую я ничего не знаю.


В Париже потом безосновательно шутили, что девочки, побывавшие в моих семинарах, почему-то стали феминистками. Чепуха: вот ведь Бешенковская, например, не стала…


А что забавно, так только то, что все питерские феминистки и «феминисты» рано или поздно оказались в Париже.


Что сейчас стало с Мамоновой, я не знаю, мы с ней после Питера не общались. В Париж она приехала почему-то с обритой головой, на которую надевала платочек. Впечатление было, что девчонка захотела стать некрасивой. Она растеряла всё прежнее изящество и стала напоминать не то комсомолку двадцатых годов, не то монашку. Ужасно было это неприятно…


А вот Горичева мгновенно сориентировалась. Она окончила Богословский православный институт в Париже и стала ездить с лекциями о православии по Германии, благо немецкий язык у неё с детства был. Писала какие-то религиозные статьи, выпускала религиозный журнал «Беседа» и даже приобрела некоторое имя. Надо сказать, что интерес к православию у нее возник еще в Питере, сменив увлечение йогой, буддизмом и чем-то еще, чего я не помню.


----------

Но в конце шестидесятых годов всё это ещё было далеко впереди. Я тогда писал, переводил, печатался, ездил на выступления, «распространял» привозимый мне «тамиздат», переписывался с «вражескими организациями» и «не нашими людьми», как всегда уделял немалое время дамам всех возрастов и комплекций (хотя, как и синьор Джакомо Казанова, предпочитал покрупнее) — короче говоря, процветал.


-----

Летом 1967 года мы с Валей полетели в Пицунду. Там жила валина мать, заведующая детским садом. Она жила в стандартном двухквартирном коттедже; пара десятков таких домов тянулись вдоль дороги напротив трехкилометрового серого забора «государственной дачи», которую называли «дачей Хрущёва», несмотря на то, что там жили и ещё многие из самой верхушки. Люди говорили, что на этой огромной територии каждая дачка имеет свой немалый участок, и хотя они не огорожены, «хозяева строго соблюдают границы и друг к другу в гости не ходят»


Двухквартирные коттеджи через дорогу напротив служили домами для обслуги. Валина мама там жила, поскольку ее детский сад был предназначен как раз для детей этой самой обслуги. Там я впервые услышал выражение «мы — слуги наших слуг», ведь «депутат — слуга народа», а вся верхушка — это чьи-то депутаты…


Валина мама жила в самом последнем коттедже. Против него как раз кончался серый забор, отгораживавший многогектарный «кончик» мыса со всеми «госдачами», а рядом был дикий пляжик метров сто на сто, после него снова забор, но уже не каменный, а прозрачный, из металлических прутьев, который скромно отгораживал кусок моря с примерно гектаром земли. Там стоял

полустеклянный дом. Это была дача тогдашнего «хозяина» Грузии Мжаванадзе.


Вот на этом диком пляжике между двумя заборами мы с Валей и купались. Там всегда было немного народа.


Напротив пляжа, по другую сторону дороги стоял дом с квадратной башней, и из этого дома каждый день выходил седой высокий человек с узорчатой в чернённом серебре тростью. Валя сказала мне, что это очень почитаемый в Грузии исторический романист, бывший профессор берлинского университета, Константин Гамсахурдиа.


А на следующий год, когда мы с Валей поехали в Пицунду, П. Г. Антокольский попросил меня найти ему жилье поближе к берегу. Валина мама сумела это сделать, и Павел Григорьевич приехал в Пицунду со своей юной подругой. Дом, в котором ему сняли комнату, был на той же самой бесконечной улице, метрах в двухстах от нашего пляжа и хевсурской башни Гамсахурдии.


Как-то Антокольский повёл меня к этому грузинскому классику, с которым он был знаком с незапамятных времён. Во время типично грузинского застолья, где было не счесть ни блюд, ни тостов, старик стал печально говорить о том, что великое стихотворение Николоза Бараташвили «Мерани» есть по-русски в шести переводах, и все они не тянут, ох не тянут! Антокольский в ответ на эти слова предложил мне попробовать.


Я первым делом сказал, что, как понятно всем за этим столом, языка я не знаю… Но тут Гамсахурдиа перебил меня, сказав, что его никакой писатель не знает, если он, конечно, не грузин, и что грузинские поэты, а тем более прозаики уже, к сожалению, давным-давно привыкли к этому печальному факту. И добавил, что если я хочу попытаться, то он сам не просто сделает мне подстрочник, но даст «все возможные варианты слов и оборотов», и посидит со мной.


На следующий день мы со стариком проработали часа три. За это время нас один раз прервал молодой человек, слегка помладше меня, он заглянул в кабинет и что-то по-грузински спросил у старика. Когда он вышел, Гамсахурдиа сказал, что это его сын Звиад, всем бы хорош, да только вот в религию ударился, ну куда это годится!


Через несколько дней я закончил перевод, по крайней мере, довёл его до того состояния, когда мне самому казалось, что лучше уж не перевести. Однако, старый писатель в присутствии Антокольского сделал с десяток замечаний, каждый раз обращаясь к моему учителю с одной и той же фразой: «Ну разве не так, Павел, дорогой, А? Скажи!»


Короче говоря, мы оба согласились с его редактурой, и вскоре мой перевод появился в каком-то альманахе, сопровождаемый подлинником, который с детства знает наизусть чуть ли не каждый грузин.


И ещё одна знаменательная встреча произошла у меня в Пицунде, но только совсем «из другой оперы», и оставила она тягостное и жалкое впечатление.


От дороги до моря тянулся забор «партийного леса», в этом месте метров на сто, не больше. Считалось, что чуть ли не 60 % знаменитых и уникальных третичных сосен, покрывающих мыс, находятся на участке этой «госдачи». За несколько шагов до воды забор был уже не каменный а проволочный, он входил в воду и продолжался еще шагов на двадцать в море.


И вот как-то раз, когда у самого забора расположилась кучка молодых ребят, приплывших на ялике со стороны рыбозавода, к открытой проволочной части забора внутри участка подошёл маленький, старый, неверно ступающий человечек, в котором на расстоянии полутора десятков шагов мы узнали Ворошилова. Он спросил у ребят через забор, нет ли у них зажигалки. И когда мальчишки со смехом послали его куда подальше, он, пожав плечами, удалился. Был он в пижамных штанах, но в военном кителе, маленький и жалкий…


Два раза я летал в Пицунду, в первый свой приезд и в последний. А остальные три — имея неограниченное время — ездил прямо из Питера на велосипеде. Занимало это примерно две недели в один конец. Портфель, застёгнутый на два замка и перекинутый через раму, содержал всё тяжелое, на багажнике сзади лежала свёрнутая маленькая трехгранная палатка, а кольями для неё служили две лыжных палки без колёсиков, привязанные к раме вдоль. Да ещё на спине был рюкзачок с одеждой. Впрочем, большая часть вещей летела с Валей, и мой велосипед был не слишком перегружен.


Люблю асфальт, летящий под колёса

И с двух сторон сиреневый кипрей,

Сбегающий по желтизне откоса

К шоссе из-под сосновых галерей,

И чёрным лаком, словно знак вопроса,

Бегущий из-под мостика ручей,

Педалей круговое напряженье

И лёгкость безмоторного движенья.


Мне оправданием послужит формула,

Столь нужная для наших дней шальных,

Известная ещё с эпохи Ромула,

(Её я постарался встроить в стих,

Чтобы она вам доказать легко могла,

Что сумма впечатлений путевых,

Необходимых нам, чтоб после вздор нести,

Обратно пропорциональна скорости…)



Валя обычно прилетала дня за два до моего предполагаемого приезда.


—-------

А в 70 году, когда Галя Усова с нашими дочками месяц были в Коктебеле, я договорился, что на обратном пути из Пицунды за ними туда заеду. Но вдруг оказалось, что билетов до Симферополя ни на поезд ни на самолёт не было.


Рано утром на вертолёте-подкидыше долетев за 15 минут до Сухумского аэропорта, я смог купить билет на самолёт только до Краснодара. Оттуда в Керчь, как я узнал, летал двенадцатиместный биплан «кукурузник». А я-то даже не подозревал, что такие самолёты ещё летают, и не сданы в музей!


В самолётике этом было две продольных лавки. На них было кажется пятеро пассажиров. Потом в Темрюке, где самолётик сел, принять ещё пассажиров, в него влезла одна бабка с громко хрюкающим мешком.


Над Керченским проливом, где всегда, как оказалось, множество воздушных ям, поросёнок как-то вылетел из мешка и его понесло прямо в открытую дверь пилотской кабины. Один из пилотов лягнул его каблуком. Зверёныш отлетел назад и я его с трудом изловил. (Остальных мужиков и баб просто укачало.)


От Керчи до Феодосии пришлось ехать в маршрутном такси. Машина провезла меня через Феодосию до самого выезда из города. Всё, дальше нечего делать, надо было идти пешком. Дело было к вечеру и автобусы уже не ходили. На моё счастье подвернулся какой-то «жестяной» грузовик, кажется старинная довоенная «пятитонка», груженая углём. Водитель ехал один, и в кабине нашлось для меня место.


Так примерно километров через десять он с шиком и грохотом остановился у Дома Творчества, и я случайно встреченный у ворот кем-то из питерских писателей, с хохотом был препровождён прямо на пляж.


Я понял, что нередко так и бывает: начнёшь с пижонского лайнера, закончишь грязным углевозом.


Но зато за день добрался.


Навстречу мне из воды вылез Саша Кушнер и сказал, что Галя «где-то в воде, она всегда очень далеко заплывает», а девочки рядом на детской площадке играют с другими ребятишками. Там кроме моих девочек оказалось ещё несколько ребят, среди которых был Буля, сын Булата Окуджавы. Буля сказал мне, что отец завтра утром приедет.


Позднее вечером нам пришлось усмирять напившегося московского писателя Виля Липатова, которого мы с Кушнером едва сумели затолкать в его комнату.


Кушнеры занимали вторую половину коттеджа, в котором жила Галя, и уложив всех детей, мы вчетвером уселись на терраске. Нашлась и пара бутылок хорошего массандровского вина.


Из новостей этого дня Галя отметила, как самое главное, что Долматовского «ужалила сколопендра», на что Кушнер заметил, что сколопендра это паук, и потому почтенный прохвост Евгений Аронович не является романтически «ужаленным» а только вульгарно укушенным.


Утром за завтраком мы обнаружили, что и верно приехал Булат. Но всего на один день. Я, впрочем, тоже на два дня. Он за завтраком рассказал, что пишет «исторический роман», как справедливо сказано в песне, написанной позднее, «пробиваясь сквозь туман / от пролога к эпилогу».


Мы с ним вышли на детскую площадку, и наблюдали, едва сдерживая смех, как его семилетний Буля ухаживал за моей восьмилетней Таней.


Но когда Буля сел на какой-то трехколёсный велосипед и поехал в сторону волошинского дома, причём явно проехал уговоренное место поворота и исчез за кустами, Танька, сжав руки, как дурная актриса времён Островского, трагическим голосом очень громко заныла: «Он уехал! Он уехал!» А Булат пропел в тон к случайно получившейся у неё строчке из явно неизвестного ей старинного романса, вторую строчку: «И слёзы льются из очей!»…

—------

Но вообще в Коктебеле мои дочки были только дважды, по месяцу: Галя предпочитала, чтобы летом дети постоянно жили на усовской даче в Рощино, и она сама там тоже сидела, если дела не заставляли быть в городе; а я, когда возвращался из Пицунды, больше торчал в городе, но порой по несколько дней тоже проводил в Рощине.


Через дом от усовской дачи жил (летом, разумеется) профессор М***, крупный филолог. У него была на даче немалая библиотека, особенно справочная часть была весьма обширна. Поэтому я иногда заходил к М*** посмотреть в энциклопедиях или словарях самые разные вещи, нужные мне для работы.


Однажды профессор, как это часто бывало, с двумя внуками отправились за грибами, а я сидел внизу в библиотеке. Минут через пять после ухода всей компании сверху позвала меня Софья Леонидовна, жена профессора, и спросила, могу ли я на минутку к ней подняться.


Я пошел по скрипучим ступенькам, и когда вошел в некое подобие холла, увидел её обнаженную очень белую спину. Похожая на Валькирию, она стояла перед туалетным столиком лицом к зеркалу, в одних трусах, а лифчик был надет только на плечи, поэтому она его придерживала перед собой, и не обернувшись, сказала: «Извините, Вася, но не могли бы Вы помочь мне застегнуть сзади…» Я кивнул. Лифчик, конечно, упал на столик. Его заменили мои ладони…


«Вот, — шепнула она, — вот…» и пригнулась, почти положив голову с тяжёлым узлом золотистых волос на туалетный столик, и поминутно взглядывая в зеркало, несколько раз наши глаза вот так встречались…


Не прошло и десяти минут… «Ну вот… И хватит». Она повернулась, и глядя в сторону, сказала, что я могу приходить, когда хочу, как только все уйдут на озеро или за грибами, и что она хоть каждый день рада, но только по одному разу. Я нагло ответил, что в Библии ведь сказано: «всякое даяние благо»…


Всё это лето я время от времени забегал к ней. Именно забегал, потому что во-первых никогда она не ложилась: всегда вот так, как и в первый раз — стоя у туалетного столика, пригнувшись, она всё время, но как бы тайком, взглядывала на наши отражения в огромном трельяже; а во-вторых, это был всегда действительно один раз.


Странная дама…