"Русская поэзия за 30 лет (1956-1989)" - читать интересную книгу автора (Бетаки Василий Павлович)

7. АКМЕИСТЕНОК (Всеволод Рождественский)


Всеволод Рождественский именовал себя последним акмеистом.


В течение последних десятилетий своей долгой жизни сваливал он вину за свою утраченную популярность на факт существования шумного и удачливого однофамильца. (Роберта, коего прозвали ещё в Литинституте Робот Тождественский. («Поскольку был он неплохим организатором дешёвой популярности, и верным холуём партийных боссов», как однажды сказал мне старый поэт).


Так-то оно так, я со стариком согласен. Но честно говоря, это пустое место никак не могло быть конкурентом старому акмеисту, хотя и сам он далеко не в первом ряду оказывался…


К тому же, утратить читательский интерес можно и более распространенными способами. Самый надежный из них — это послужить пусть не «холуём», так хамелеоном.


Первая книга Всеволода Рождественского "Золотое веретено" (1921), безусловно, представила молодого поэта как начинающего акмеиста. Это правда. Видение

мира, образ, рождающийся из конкретно-материальной детали… и т. п.


Живы картины то французского 17 столетия, хотя и вычитанного, то очень точное, хотя опять же вторичное воспроизведение среднерусских пейзажей, или новгородской да псковской старины… Полное отсутствие приподнятых и эстетских стихов, свойственных символистам…


Вторая его книга — "Большая Медведица"(1922) — укрепила критиков в этом мнении. Но когда сначала не стало Н.С. Гумилева, расстрелянного в Бернгардовке, а 17 лет спустя и О.Э. Мандельштама, умершего на пересылке, когда на десятилетия молчания была обречена Анна Ахматова и в перевод ушел Мих. Зенкевич (стяжавший, впрочем, вскоре себе славу халтурщика в перевозах американской поэзии через океан), то последний оставшийся акмеист хоть слегка сник, но потому и остался на виду, что оказалсятем, кто не ломится, ибо хорошо гнется.


Собственно говоря, самостоятельности в нем не было никогда, кроме самых первых стихов:


«…Тревогу о приснившейся стране,

Где без сомнений скрещивают шпаги,

Любовь в груди скрывают, точно клад,

Не знают лжи, и парусом отваги

Вскипающее море бороздят…»


Эти стихи об Александре Грине несут на себе неистребимую печать Гумилева, но не за это я упрекаю автора их, а за то, что под нажимом «внутреннего редактора», даже не дождавшись замечаний редакторов издательских, он основательно перекроил свои стихи. В нескольких уже послевоенных изданиях исчез со стены гриновской комнаты «портрет Эдгара По» — ведь в этот период «буржуазного мистика» в СССР не жаловали, да и упоминание не русского поэта тогда грозило тем, что автора запишут в космпополиты со всеми «организационными последствиями». И взамен строчки «и на стене портрет Эдгара По» появилась строка, в которой место американского классика заняло какое-то «фото корабля»…


Или вот ещё замена: в довоенном варианте стихотворения было


«Из дерева я вырезал фрегат,

И над окном повесил в шумной школе

На радость смуглоскулых татарчат».


А в послевоенных изданиях поэт выселил татарчат из своих стихов, как Сталин из Крыма, а строка стала ещё оптимистичнее: «На радость всех сбежавшихся ребят».


Сходная операция проведена (опять же во избежание обвинений в «безродном космополитизме») над одним их лучших стихотворений поэта, над «Новгородской Софией»:


«Еще детинца тусклы ризы,

А даль прозрачна и пуста.

София, голубь темносизый,

В лазурных лужах пролита»

……………………………………………….


«Он весь — тугая соразмерность,

Соотношение высот,

Ассиметрия, тяжесть, верность

И сводов медленный полет.

Пчелиный разум Цареграда

Лепил апсиды и притвор…»


А после 1948 года опять же, чтобы не угодить в космополиты, поэт сменил строителей собора:


«Умели пчелы Новаграда

лепить апсиды и притвор".


Впрочем, и не такое бывало тогда — ведь защитил кто-то диссертацию, доказав, что архитектор Юрий Фельтен не создавал решетку Летнего Сада! Фамилия была у него подозрительно иностранная! Ну, и приписали создание решётки кузнецу Зайцеву!)


И вот в концовке стихотворения о Софийском соборе появляются пионеры, как весёлый контраст мрачной прохладе храма. Эти пионеры регулярно возникают в конце чуть ли не каждого стихотворения на темы прошлого, а в стихах о Царскосельских парках они, вообще единственный увиденный поэтом атрибут современности, и связаны с античными статуями толстой белой ниткой…


Но не все же поэту переделывать старые стихи, приспосабливая их в каждом новом издании к новому зигзагу идеологической линии! И в стихах 1959 года мы видим сжигание акмеистических кораблей во всех смыслах:


Дышал я в пальмах вечным маем

На океанских островах.

(врет поэт, не выездной он был!)

Жил в легкой хижине с Маклаем,

Бродил с Арсеньевым в горах…


И побаловавшись перечислениями экзотических имен и мест, автор истерически открещивается от всего, что не находится в пределах Советского Союза, утешая советского читателя:


«Но что чудес искать далеко!

Они вот здесь живут сейчас,

Где мир, раскинутый широко

Построен нами и для нас!»


И за этой пошлятиной следует бодренький треп о социализме, о "чуде", которое творят конечно "простые люди».


Но иногда даже в эти годы наполненные пафосом «чего изволите», проскальзывали у Всеволода Рождественского иные строки — если случайно они были о том, что действительно ему было близко и не противоречило вместе с тем официальной государственной позиции. Такие строки в основном попадаются в стихах о старом Петербурге, о его зодчих и художниках.


«Чтоб в громе пушечных ударов

В Неву входили корабли,

Поставил Адриан Захаров

Маяк отеческой земли.

И этой шпаги острый пламень,

Прорвав седой туман болот,

Фасада выветренный камень

Приподнял в дерзостный полет».


И всё же настораживает и в этих строках нечто казённое. А потому и забаналивающее их… Это что-то сродни сухости казённого классицизма николаевского толка… В хороших вроде строках — опять приспособленчество, но уже не внешнее, как с пионерами, а глубинное. Описывая захаровский ампир, то есть поздний классицизм, поэт тем самым напоминает о новом ампире ХХ в., шумно проявившемся в бесконечных послевоенных подражаниях началу XIX в. о так называемом «сталинском ампире», долженствовавшем самим своим холодным величием вызывать у зрителей нужные идеологам аналогии. Вот это официальное имперское псевдониколаевское "величие", обозванное позднее "архитектурными излишествами" и звучит в стихах "последнего акмеиста".


Измена себе мстит художнику. Гоголевский "Портрет" это объясняет. Пытаясь "задрав штаны бежать" за нуждами казенной пропаганды, поэт оказывается отброшенным из акмеизма лет так за двести — прямо в холодно-классицистическое и вполне додержавинское «стиховозведение».


А все потому, что очень уж старается прыгать в ногу со временем.