"Избранные произведения" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)

Огромный шар солнца висит в небе. А на горной тропе — два солнца. Два путника. Встретились они на крутом склоне: старик неторопливо спускается под гору, а молодой джигит спешит по склону вверх. — Что ты стал, сынок, передо мной, как восклицательный знак? — спрашивает согбенный старик. — Хочу воскликнуть, отец, на весь белый свет, как прекрасно устроена жизнь! — восторженно вскидывает руки горец и смотрит в синее небо. — А ты что же, отец, согнулся, как знак вопроса? — Хочу спросить, сынок, у этого белого света, почему так несправедливо устроена жизнь! — отвечает старик, ощупывая палкой тропинку. — Да здравствует солнце, отец! — Да здравствует, сынок! Певец из Урари

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, рассказывающая и том, что жизнь человека среди людей сложна, а без людей теряет всякий смысл

РАДОСТЬ ПОБЕДЫ — ЭТО ПЕСНЯ

Вот мы и пришли к той последней главе нашей повести, но, прежде чем прочитать ее, просили бы припомнить события, происшедшие в первой главе, потому что во временной последовательности они связаны между собой, хотя события первой главы от события этой главы отделяют два года.

В неделе семь дней. Радуга — семицветная. А в сказке семь храбрецов, семь невест, семь чудес, семь загадок…

Семь родников в «Гнезде Орла».

У каждого дня в жизни человека есть свой цвет, хотя не бывает так, чтобы в каждой неделе понедельник, например, непременно был белым, а пятница — красной. Нет похожих дней в жизни, и не всегда солнце на небе. Вернее, солнце всегда на небе, но не всегда оно улыбается нам. Жизнь человеческая складывается из дней, недель, месяцев и лет, хотя в наш дерзновенный век можно было бы найти другое мерило жизни — по душевным качествам и по иным достоинствам, впрочем, и эти качества и достоинства подвержены изменению временем. Время… Было ли у него начало, начало у времени, и есть ли у него конец? Если есть начало, то и конец должен быть. Давайте не будем углубляться в дебри непостижимости.

Когда Амирхан попросил у покойного Мухтадира на время топор, то Мухтадир ему сказал: «Время — сколько хочешь возьми, но дать топор в твои руки не могу».

Да, время не топор и не лежит в одном месте.

Время не подвержено порче.

Время летит со всеми радостями и печалями в хурджинах, время скачет то на белом коне, то на черном. Не стало Дингир-Дангарчу, дважды выросла трава на его могиле. Смерть единственная не соблюдает очереди. Разве думал старик Ашурали, что он останется жить и что ему придется закапывать Дингир-Дангарчу на старом кладбище? Дважды выросла дикая трава на могиле Дингир-Дангарчу. Прощай, Дингир-Дангарчу. Все меньше и меньше людей на гудекане, все больше свободных мест. А вот не догадываются старики спросить у Султанат или у парторга, почему нет в Новом Чиркее гудекана, почему не предусмотрели такое строители… Может быть, и спросят, надо же о чем-то еще спросить, ну хотя бы для того, чтобы придраться. Ведь не так легко привыкнуть к новому, и не только старикам, но даже видавшим виды молодым, да, да, в наше время видавшими виды стали молодые. Парадокс времени.

— И Новый Чиркей уже закапчивают?

— Неужели забыли о землетрясении?

— Нет, не забыли, просто все учли.

Кто-то спустя уже много времени по-прежнему пугался, когда вдруг вздрагивала земля от тяжелых машин. Кое-кто даже сейчас просыпался ночами и выскакивал на веранду, ощупью искал оставленную там сигарету и зажигалку. Но зато, как гласит русская пословица, нет худа без добра: преобразился Дагестан после беды, и, главное, сколько новых кунаков обрел он, сколько указов подписано Верховным Советом Дагестана о награждении — в благодарность за помощь, за доброту. Вот почему любят часто повторять горцы народную мудрость: «Да не будет сакли без порога, а порога без того, чтобы переступали его друзья: не тот хорош, у кого хороший дом, а тот — у кого порог стерт ногами кунаков».

Вы только коснитесь ухом этой симфонии братства:

— Эй, слушай, помнишь Андрея из Ленинграда, так он на дагестанке женился. На племяннице Амирхана.

— Эй, слушай, у Петра сын родился, надо поздравить!

— Эй, слушай, сегодня свадьба, наш Зубаир женится на чувашской девушке. Какая чувашка! Лицо как луна, душа как луна, а сама — солнце светлое. Ты ее знаешь, ну что ты, помнишь, она так прекрасно пела на вечере студентов!

— Эй, слушай, помоги, молодоженам квартира нужна. Наш кунак из Сибири не хочет уезжать. Кто? Как кто, ты что, не знаешь его? Ибрахима? Ибрахим да еще из Сибири? Да, именно из Сибири, там родился, вырос и научился понимать людей.

— Эй, слушай, из московского интерната дети наши на каникулы возвращаются.

— Эй, слушай, новый поселок построили, название надо придумать. Старые названия остались на старых местах. Новую жизнь надо начать под новой звездой.

— Лучше сохранить старые названия аулов и добавить к ним слово «новый» как память, как назидание для потомков. Послушай, как звучат: Новый Зубутль, Новый Эки-Булак, Новый Каранай, Новый Ирганай, Новый Капчугай, Новый Шамхал-Булак, Новый Какаюрт, Новая Кумторкала, Новый Учкент, Новый Чиркей…

— Эй, слушай, помнишь поговорку, хорошую поговорку, мудрую поговорку: «Кто думает на год вперед, тот сеет пшеницу, кто думает о грядущем, тот должен позаботиться о молодежи»? Слышал? Так вот… давай спортивный комплекс.

— Эй, слушай, меня наградили орденом, а ты далее не пришел поздравить.

— И меня наградили, поэтому не смог. Прости меня, и я тебя прощаю.

— Эй, слушай, сентябрь на носу, школу надо сдать.

— Эй, слушай, ташкентцы нашу землю оккупировали, слышал? Вот завоеватели из-за Каспия. Прямо в столице нашей построили жилой массив — двадцать три тысячи квадратных метров жилья со своей архитектурой, со своими узорами и назвали: «Узбекистан». Садишься в такси. «Куда едешь?» — «В «Узбекистан». Вах, так близко, совсем близко до Узбекистана, на троллейбусе шесть остановок. «С новосельем! Где получил квартиру?» — «В Узбекистане». — «Где живешь?» — «В «Узбекистане». — «Пойдем, отметим день рождения в ресторане». — «Куда лучше пойти?» — «Конечно, в «Узбекистан».

— Эй, слушай, пойдем в «Ленинград». Пешком? Да, тут три шага… Пообедаем там, хорошая гостиница, шестнадцать этажей и четыре ресторана. Очень вкусно готовят.

— Эй, слушай, вечером встретимся там же, в кафе «Тула», есть интересный разговор.

— Эй, слушай, что же это получается: «Узбекистан» есть, «Тула» есть, «Ленинград» есть, «Тбилиси» есть, «Украина» есть, а «Дагестан» где?

— Эй, слушай, ты знаешь, честное слово, наш Дагестан мне стал больше нравиться. Ты спроси, спроси меня: почему? Отвечу: честное слово, не думал, что у моего Дагестана столько верных друзей.

Да сохранишься ты во веки веков в кругу своих братьев! Ты прекрасен, Дагестан, потому что прекрасны твои друзья. Да здравствует наш Союз! Да будет солнце!

Разве это не песня, разве не в этом торжество человека, его победа над стихией?! Век наш подвержен частым бедам, но пока есть это чувство братства, ничего не страшно. Жизнь от этого станет куда светлее.

ЧЕЛОВЕК ХОЧЕТ ВЕРНУТЬСЯ В ЖИЗНЬ

Да, хорошо, когда солнце, хорошо, когда доброе настроение, хорошо, когда хорошо на сердце, но что делать, если солнце не радует, если скверное настроение, если тяжко на сердце и печаль клонит голову? Что делать Хасрету, если не везет? Как все у него было на зависть хорошо и как все перевернулось вверх дном, удачи покинули, и радость перестала посещать его. Глаза его горели блеском неудовлетворенности, вновь волна за волной накатывали воспоминания. Как он был беспечен, когда, как говорят горцы, уздечка времени была в его руках и жизнь оседлана и ноги в стремени… А теперь? На кого он похож? На того, кого сбросил на полпути неподкованный аргамак. Бывшие друзья не узнают его, а те, кто и узнает, только сочувствуют. Начальник отдела кадров, тот самый Макру, который раньше подобострастно увивался возле него, просил помочь устроить своих знакомых, теперь сквозь темные очки смотрит свысока… Те, над которыми он позволял себе иногда не очень зло подшучивать, теперь зло смеются над ним, а те, которым он некогда помогал кое в чем, говорят о нем как о покойнике. А недруги, недруги просто злорадствуют… Как, как сказать этим людям, что жив еще Хасрет Шарвели и что он еще постарается доказать это?

Сложна жизнь, ох, как сложна… Упал человек, хочет подняться, протяни ему руку помощи, помоги ему стать тем, кем он был. Нет… Человек может помочь себе только сам… Но разве бывает так, что и лошадь не спотыкается, а ведь она на четырех ногах. Споткнуться — это ведь не значит сгинуть, нет.

— Очень сожалею, помочь ничем не могу, — слышит Хасрет Шарвели.

Нет, нельзя так дальше, невозможно терпеть это равнодушие и безразличие, это хладнокровие… Как же это так случилось: товарищи, которые когда-то хвалили его, состязаясь в красноречии, люди, которые о нем заявляли с нескрываемой гордостью: «Я его друг», сейчас не хотят даже дать ему отдельную комнату в рабочем общежитии. Говорят: отдельной нет, в общей комнате койку — пожалуйста. А что делать? Жена его, Султанат, к себе и близко не подпускает, а жить где-то ведь надо. Может быть, все станет на место, надеется Хасрет. И он пошел определяться на стройку к Макру.

О, Макру — человек очень скрытный, словами он всегда выражает не то, что у него на душе, скорее обратное; если на душе роса, он говорит с улыбкой об инее.

— Работы нет.

— Никакой?

— Рабочим, пожалуйста, нам нужны квалифицированные рабочие.

— Пиши!

— Что?

— Направление, распоряжение, приказ, что там у вас пишется, — заявил Хасрет, судорожно хватая пачку сигарет. Он закурил, сел на стул и тут же нервно встал.

— Рабочим на бетонный завод.

— Хоть к самому дьяволу!

Хасрет торопливо вышел из душного кабинета, на ходу расстегивая ворот рубашки. Бежать отсюда, — думает Хасрет, — бросить все и бежать. Но куда? Туда, где не знают тебя… Нет, на это смелости не хватит, как порвать со всем, что связывает тебя здесь? А здесь ведь самое дорогое, то, чего не умел ценить. Но неужели его Султанат… О, как он был беспечен, как он не берег ее, как он был самодоволен и уверен в себе, в своем счастье. А может быть, он не любит Султанат, может, он все еще любит ту, которая ушла, бросила его, как молодая кобылица непривычную подкову в пути? Может быть, он вообще не любит никого, кроме самого себя, может быть, то чувство, которое сейчас одолевает его, не что иное, как оскорбленный эгоизм?

Трудно, очень трудно сейчас разобраться Хасрету в своих мыслях и чувствах. Сумеет ли он сохранить вновь обретенную свободу, сумеет ли сказать себе: «Все, хватит!» — когда ему сопутствуют неудачи, неприятности и разочарования, когда со всех сторон слышится: «Пропащий человек», «Какой теперь толк от него», «Сам себя погубил…» Нелегко, но, может быть, в этом и есть проверка достоинства человека, испытание его воли вопреки всему?

— Что скажешь, Хасрет Шарвели? — спрашивает в нем голос другого Хасрета.

— Тяжело, друг, мне. Люди перестали меня понимать.

— А может быть, наоборот, ты перестал понимать людей?

— Нет, я стал лучше их понимать.

— Может быть, выпьем, поразвеемся?

— От одной этой мысли меня охватывает дрожь, отвращение.

— Это временно, а там, гляди, и пристрастишься. Пойдем по рюмочке…

— Оставь меня, — сплевывает сквозь зубы Хасрет.

— Легче станет, совсем малость!

И выпил Хасрет Шарвели, преодолевая страшное отвращение, вьпил, и стало ему легко. И друзья вдруг нашлись, но кто они — мелкие люди, со своими мелкими заботами и досадами, со своим вечным недовольством тем или иным. Вот сидят они с ним в кафе за одним столом.

— Ты в общежитии живешь? — сочувственно спрашивает один из друзей.

— А где мне жить? Жена не принимает меня… А я ее любил и люблю, очень люблю… — говорит Хасрет, какое необычное для горца признание, нет, это не его слова, это в нем говорит совершенно другой человек.

— Разве можно женщине такое прощать? — замечает другой.

— Ты брось, ни слова плохого о ней! — бьет по столу кулаком Хасрет. — Она моя жена!

— Какая там жена… Вон Абдал-Урши все увивается около нее.

— Ха-ха-ха, что ты… Да я его одним мизинцем… А смотреть никому не запрещено, пусть любуется, моя жена…

— Была! Я слышал, что она собирается переехать в столицу, как только переселят аул, там кто-то ее ждет.

— Хватит, подло это, если я позволил себе быть с вами откровенным, это не дает вам права плевать мне в душу… Ничтожные вы люди, ничтожные. Не хочу более знать вас… — И Хасрет хватает свой пиджак со спинки стула, выходит из кафе.

ИЗМЕНА

Вырос на берегу будущего моря Новый Чиркей — из кирпича и камня, и не такой серый, как прежний, а весь светлый. Дома построили по новому проекту, их стены воздвигнуты с сейсмическими поясами, которые выдержат любые колебания. В центре возвышается красивое здание средней школы. Уже работают здесь и магазины. В старый аул теперь мало завозят товаров, что вызвало недовольство стариков. И некоторая часть населения из старого аула уже переехала жить в новый. Надежда, лелеемая кое-кем, что стройка будет прекращена, оказалась тщетной, люди из неравной борьбы со стихией вышли победителями. Не сегодня-завтра и всех остальных жителей старого Чиркея попросят собрать сундуки, прочий домашний скарб и погрузить в машины. Да, волей-неволей скоро придется им распрощаться раз и навсегда с этим старым и привычным миром. Только старики, видно, будут твердить до последней минуты о своем нежелании, они всегда любят идеализировать прошлое. Как это поется в песне:

Говорят, что деды были Боевой народ, Уксус пили и хвалили, Говорили: «Мед!»

Что это сегодня с гудеканом? Какое-то необычное оживление, собралось много людей, и места заняты не по старым обычаям: сидят кто где хочет. Здесь и почтенные и молодые, те, которым согласно традиции надо было бы прожить на свете еще столько же или вдвое больше, чтобы получить достойное право сидеть на этих священных камнях. Смирились, что ли, блюстители неписаного пизама перед неизбежностью? Старики уже не обращают внимания на то, что молодые ведут себя шумно — разве запретишь белой птице кричать, — хотя они по-прежнему сдержанны и угрюмы, они увлечены своими собственными думами. Правда, вместе с ними секретарь сельсовета Абала Абдал-Урши и парторг Мустафа, сын того старого учителя, который никогда не тратил время на гудекане. А сын вот сидит, и никто не догадался даже поздравить его — ведь сегодня в газете среди награжденных за активность в борьбе со стихией есть и его имя.

— Раньше обещали устроить над памятниками, что на кладбище, стеклянные колпаки, а где они? — спрашивает Амирхан.

— Об этом уже забыли, — ворчит Чантарай, который не любит распускать язык при зяте.

— А что говорят?

— Говорят, что заслуживающие внимания памятники будут перенесены на новое место.

— Заслуживающие внимания… — повторяет, попыхивая трубкой, Ашурали. — Твой род, значит, заслуживает, а мой род — нет. Так? Нет, не пойдет.

— Ты хочешь сказать, почтенный Ашурали, что готов лишиться двух коров, лишь бы я лишился одной коровы? Так, что ли?

— Я ничего не хочу сказать, — заявляет Ашурали, уже привыкающий к колкостям. Да, что делать, нет силы у него поддерживать свою пошатнувшуюся власть над людьми. — Я слышал, что и ты нацелился на Новый Чиркей, скарб свой собрал.

— Все равно переселят. Так не лучше ли заранее? — отвечает Амирхан. — А ты что же, Ашурали, думаешь здесь остаться? — лукаво подмаргивает он Мустафе.

— Да, — твердо говорит Ашурали, — лягу вот здесь — и не сдвинусь с места! — Это уже был крик отчаяния, вырвавшийся из сердца.

Старики постененно менялись в своих убеждениях, сначала робко, но потом все смелее и смелее говорили перед Ашурали о своем согласии переселиться и начать новую жизнь.

— Твои же сыновья поднимут тебя на руки, уважаемый Ашурали, и понесут, — объясняет старику Мустафа, желая дать понять ему, что сопротивляться — пустое теперь.

— Нет!

— Они у тебя коммунисты? Коммунисты. Они люди сознательные? Сознательные.

— У них свое сознание, а у меня свое…

— Вот им и скажут, чтобы с тобой поговорили, политико-воспитательную работу на старости лет провели, — поддерживая Мустафу, улыбаясь, говорит Абала Абдал-Урши.

— Ах, и ты, цыпленок, уже подаешь голос, — возмущается Ашурали. — Ну, ну давай, давай, теперь над стариком каждый может куражиться… Время ваше. Наше бессилие — ваша сила!

— И не бессилие ваше, а упрямство.

— Вы только послушайте, а, этого человечка я спас, когда бык хотел забодать его. Ведь он его на оба рога, как на вилы, нанизал бы, не знал я тогда…

— И что было бы?..

— Я тебе жизнь спас, неблагодарный!

— Вот я и говорю, спасибо, почтенный Ашурали. А теперь я хочу спасти твою жизнь, которую ты готов нанизать на упрямство. — Так смело никогда бы не стал Абала Абдал-Урши разговаривать, если бы не чувствовал, что старик одинок теперь в своей непокорности и что другие в душе будут поддерживать его, Абдал-Урши, а не Ашурали.

— Замолчи! — вскричал Ашурали.

— Ты не горячись, — говорит Хромой Усман. — Если хочешь знать, он прав.

— Ты не прав, Ашурали, — заявляет Амирхан. — Как ты ни убеждай, а я решил жить на новом месте.

— И я тоже! — говорит Хромой Усман. — Надоело все это! Половина моей семьи уже там.

— Идите! Все идите! К черту вас! — замахал палкой над головой Ашурали. — Никто вас не держит! — Таким свирепым его еще никто не видел.

— Ну что вы, почтенные, зачем же гневить друг друга? В конце концов это же неизбежно. Ашурали прекрасно все понимает и сам, просто ему неловко последним признаться в этом. Разве я не прав, Ашурали из рода Каттаган? — обращается к нему парторг Мустафа, поднимаясь с места и собираясь идти в контору.

— Не прав, Мустафа, не прав. Мне не в чем признаваться, — говорит Ашурали. — Каким я есть, таким и прожил свою жизнь, изменяться не собираюсь.

— Ну что же, желаю доброй беседы! — говорит парторг и уходит.

— Что-то наш парторг с утра сегодня был на гудекане. Не спалось ему, что ли? — замечает Амирхан. — И нарядный какой!

И опять-таки не вспомнили люди о его награждении, а может быть, они просто не знали, не слушали радио и не читали в газете.

Абала Абдал-Урши, заметив, что ему кто-то подает рукой знак, подошел к незнакомцу, и тот сообщил, что в ореховой роще его ждет один человек и просил срочно прийти. На вопрос, кто именно, тот ответил: «Сходи, узнаешь». Бедный Абдал-Урши, сколько разных мыслей нахлынуло вдруг на него, сколько мелькнуло догадок! И он ускорил шаг. Как ему хотелось, чтобы это была Султанат, а может быть, не она, но ведь она часто в непринужденном разговоре обещала ему найти хорошую девушку и познакомить с ней. Сколько мыслей перебрал Абала Абдал-Урши, пока шел в ореховую рощу. Вот он подойдет сейчас и увидит под деревом, под тем самым деревом, с которого так много раз он в детство падал, стоит она и ждет его… Ждет девушка, ну, пусть хотя бы такая, как дочь старшего чабана, внучка Амирхана, или такая, как племянница Хромого Усмана… Он подойдет к ней, она протянет руку и скажет: «Почему так долго заставляешь себя издать? Здравствуй, вон ты какой…» А что он скажет? «Здравствуй!» Светлые были у него мысли до тех пор, пока не увидел он в тени человека, стоящего к нему спиной.

— Кто ты и что тебе нужно от меня? — спросил Абала Абдал-Урши, сжимая в руке за спиной большой камень: мало ли с ним шутки шутили люди, он приучен всегда быть наготове. — Эй, ты глухой, что ли? Это я, Абдал-Урши, ты звал меня?

— Подойди сюда, — сказал человек, не оборачиваясь,

— Кто ты?

— Это я! — К нему повернулся, держа руки в карманах брюк, Хасрет…

— Товарищ Хасрет? А я-то думал… — Отбросив в сторону камень и вытирая ладони, шагнул к нему Абала Абдал-Урши, не догадываясь, что зря он так доверяется этому человеку. — Добрый вечер, товарищ Хасрет.

— Я тебе покажу, «товарищ», — сказал Хасрет, хватая Абдал-Урши за грудки и притягивая к себе, как мальчишку. — Ты, ирония судьбы, недоносок, червь несчастный… Ты…

— Отпусти, что тебе нужно от меня, я не червь, я человек, — растерянно пробормотал Абдал-Урши.

— Ты, червь, ты, слепыш, смеешь глядеть на солнце? Ты знаешь, как сегодня мне больно стало, когда намекнули, что ты виноват в моем несчастье? Как ты смеешь?..

— Отпусти меня. — Абдал-Урши попытался вырваться из крепких рук. — Ничего ведь предосудительного я не сделал. Что ты хочешь от меня?

— Ты касался ее.

— Мне лучше уйти. Ты пьян! Какой ужас, а я-то преклонялся перед тобой, завидовал тебе, да ты безвольная скотина, — Абдал-Урши гневно рванулся из рук Хасрета. — И, если хочешь знать, она любит другого. — Абалу Абдал-Урши очень хотелось оскорбить, ранить его за то, что он доставил столько горя Султанат.

— Что ты сказал? — Вдруг Хасрет вспомнил смутно проскользнувшие сегодня за столом в кафе слова: «Она собирается в город переехать, и кто-то у нее там есть». — Что ты сказал?

— То, что слышал.

— Кого она любит? — закричал Хасрет и, схватив Абдал-Урши обеими руками, бросил его наземь. — Говори! Не дай мне совершить убийство, говори! — Да, Хасрет не шутил, ревность бушевала в нем, захватив рассудок. — Кого она любит?

— Мурада, сына Ашурали!

Хасрет разжал руки, как будто коснулся нечаянно холодной змеи.

— Вот с ним и померься силой! — вскакивает Абала

— Абдал-Урши. — Никак не думал, что ты можешь стать таким. Ты убил в себе человека. — Он отряхнул свою одежду, зло взглянул на Хасрета. — Ты лучше уезжай отсюда. Ты в тягость людям.

И Абала Абдал-Урши ушел.

Хасрет, оставшись один, представил себе вдруг Мурада, сына Ашурали, этого летчика, с которым он рядом проспал почти что в обнимку самую тяжелую в своей жизни ночь, когда, вернувшись в аул, не застал дома свою Султанат. Какая нелепость! И он, Хасрет Шарвели, уважая Ашурали, пришел к нему, как к последней надежде… Он просил помощи у отца того, кто отнял у него все, что связывает его сейчас с жизнью.

И Хасрет направился прямо на гудекан. Было на нем много народу. Когда же Хасрет увидел среди почтенных улыбающегося Ашурали, который о чем-то рассказывал, и люди внимательно слушали его, то вышел на самую середину круга и, оглядев всех сидящих, направился к старику. Люди недоумевали, что это Хасрет Шарвели, ни приветствия, ни доброго слова, явился как бешеный. Неужели опять пьяный?

— Кого вы слушаете, люди? — Хасрет вдруг вскинул руки над головой. — Кому вы верите? Этому старцу? Да вы приглядитесь к нему… Это же козел, да, козел, не ведущий отару, а давно плетущийся позади со своим облепленным язвами черным сердцем… Я тоже верил ему, как и вы, доверился, а он грязными копытами наступил на мою душу. Не верьте ему, люди! Снимите с него папаху, посмотрите, там, на голове, у него рога лжи и коварства…

Это было неслыханной дерзостью. Все оторопели… В горном ауле такое немыслимо. Мустафа, который первым увидел Хасрета еще из окна конторы и пошел за ним следом, оказался в эту минуту здесь, на гудекане. Он быстро схватил Хасрета, пытавшегося сорвать папаху с Ашурали, с растерявшегося старика, который не понимал, что происходит. Он был оскорблен, он был унижен. Никто за всю его долгую жизнь не смел с ним так разговаривать, тем более при людях. Голова его поникла, и палка выпала из рук.

— Ты что? Как ты смеешь? — Мустафа выталкивал из круга Хасрета, который яростно сопротивлялся, стараясь вырваться из крепких рук, и кричал: «Позор, позор на твою голову, Ашурали!»

— Прочь, прочь отсюда! Ты совсем рехнулся! — Когда обидчик немного присмирел, Мустафа отвел его в сторону, подозвал двух парней, сказав: — Уведите, чтоб духу его здесь не было. — Потом вернулся на гудекан и подсел к Ашурали.

— Он больной, не обращайте на него внимания.

— Он не больной, — заявил Амирхан, — он выживший из ума.

— Помогите мне дойти до дому, — обратился Ашурали к старикам. — Что-то мне плохо.

Амирхан успокаивающе взял его под руку.

— Что с ним? Я на самом деле ему добра желаю… Ему тяжело, я все понимаю, человек больной, но так унизить… Спасите его. Он еще может стать человеком, помогите ему.

Поддерживаемый с одной стороны Амирханом, а с другой Хромым Усманом, Ашурали остановился у ворот своей сакли и попрощался с ними. Вошел, опираясь на палку, во двор, но подняться по лестнице не смог. И он позвал жену. Согбенная, с четками в руках появилась на веранде Заза.

— Что с тобой, муж мой? Иди в дом.

— Если бы я мог подняться, не стал бы тебя звать. С трудом переступив порог сакли, Ашурали попросил старуху постелить ему постель и слег.

КЛЮЧИ ОТ НОВОЙ ЖИЗНИ

Горы Чика-Сизул-Меэр. Цепь горных вершин, похожих на шляпки амузгинских гвоздей на подкове. Во впадине этой подковы и находится старый аул Чиркей, а все это место называется «Гнездом Орла». Пять с лишним веков стоял аул, и вот сегодня жители прощаются с ним. Печально смотрят открытыми окнами сакли, покидаемые людьми, глубокая у стен каменных печаль, молчаливая. Ну а люди? Они возбуждены. Предстоит новоселье не одной семьи, не десятка семей, а целого аула. Такого не бывало. Дети бегают, визжат, торопят родных, им всякая обновка в радость.

Султанат, сегодня она в ярко-голубом платье, в желтых. перламутровых сапожках, сверкают золотые подвески с мелкими бирюзовыми камешками, пышные косы. Вот стоит она возле ореховой рощицы, где столько людей, машин! Во всем весеннее оживление, солнце теплое, ласковое сегодня, оно щедро греет. Ей, председателю сельсовета, доверено вручать ключи от новых квартир в Новом Чиркее жителям старого аула, которые уже грузят домашнее имущество на машины.

— Надо торопиться. Там возле каждого дома будут палисадники, земли много, надо оживить ее, успеть вспахать, обработать, посадить деревья, цветы…

— А морковь можно?

— И морковь можно, и чеснок, и лук, если хотите, и огурцы.

— И кукурузу?

— Да, и кукурузу, если кто хинкалу предпочитает хапламу. — Сегодня люди понимают Султанат лучше, чем когда-либо, они приветливы с ней.

— А скажи, доченька сельсовет, — спрашивает старуха с морщинистым лицом и улыбающимися глазами, — а кладбище там есть?

— Чего нет, того нет. Там еще никто не умирал.

— А как там с водой?

— С водой пока что трудновато, будут доставлять на водовозах, пока появится наше море.

— А газ будет?

— Будет.

— И отопление?

— Да, и отопление.

— И не надо будет на зиму заготавливать кизяк?

— Не надо.

— Все будет, все удобно. А что же люди будут делать? Лежать и «Технику — молодежи» читать? Или кроссворды разгадывать?

— Работать.

— Где?

— На полях, в садах. Разве горцы привыкли сидеть без работы?

— А где там поля и сады? Там же голая земля…

— Будет вода, будет орошение, будут сады и поля… и огороды и теплицы.

Разговоры вяжутся всякие, суетятся озабоченные сборами женщины. Старуха Заза тоже прислушивается к тому, что говорят, смотрит, как соседи собираются, а потом обо всем рассказывает больному Ашурали. Хозяин молчит, он понимает, что дни его сочтены, и про себя с горечью думает о сельчанах: «Ничего святого для них нет». И сам старается понять: «А что же есть святое? Святое — это человек и его жизнь, святое — это дети, святое — это будущее… Что же сыновья мои не отзываются? Неужели, старый и немощный, я не нужен теперь никому, даже сыновьям?» Он уже трижды спрашивал у старухи о них. Двое-то далеко, телеграммы, может быть, не получили, а где же младший, где его любимец Мурад? Неужели сын обиделся на него за тот случай? Так это не он, Мурад, а отец должен сердиться. Ашурали только потом, позже узнал о любовной связи Мурада с Султанат и тогда-то понял, чем был вызван у Хасрета его гнев. Но каким бы ни было его возмущение, разве можно дойти до оскорбления старика? Суровости нет, изменились отношения между старшими и младшими в горах, молодыми допускаются вольности, больше появилось свободы, самостоятельности. Может быть, это к лучшему? Но строгость и уважение должны же остаться, рассуждает больной Ашурали. Ему обидно, ох как обидно, что не видит, как переселяется аул, обидно, но еще обиднее признаться в этом.

— Старики, глядя на сборы, думают, прикидывают, — говорит Султанат, обращаясь к почтенным, собравшимся возле дороги.

— Сидят они тут и кальянами своими небо коптят. Думать поздно, делом надо заняться, — вытирая тряпкой руки, философски замечает юноша — шофер колхозной грузовой машины.

— Ты бы лучше молчал. Старших надо уважать.

— А за что, товарищ сельсовет, если они не правы?

— Если мы не правы, нас надо убедить, доказать нам.

— Вот-вот. Мы, младшие, должны их убеждать. Сами пошевеливайте.

— Иди, отцу своему это посоветуй.

— Был бы у меня отец…

— И что? Мир перевернул бы?

— Зачем переворачивать то, что правильно стоит? Был бы у меня отец, он бы бессмысленно не упрямился. Жизнь ведь не стоит на месте, движется…

— Смотрите, какой умный выискался. Эй, ты где до сих пор был?

— У вас под боком.

— Вот дьявол, порождение темной ночи.

— Пошли, старики, навестим нашего Ашурали и будем собираться в путь-дорогу! — говорит Амирхан. — Чего нам одним-то здесь делать? Без людей холодно будет в ауле.

— Скот вечером пригоните, старики! — кричит с кузова отъезжающей машины старуха с морщинистым лицом, придерживая руками деревянную люльку.

Все ключи раздала Султанат, кроме двух: один от маленького двухкомнатного дома, выделенного для Ашурали с его Зазой, и один — от ее собственной квартиры. Султанат подумала о предстоящих новосельях. И какое-то время задумчиво смотрела в сторону Нового Чиркея. К ореховой роще подъехал «газик», остановился, и из него легко выпрыгнул Мурад. Султанат рассталась с ним в городе несколько дней назад и сейчас очень обрадовалась. Подала руку, ласково посмотрела в глаза. Лицо его, кажется, похудело, и галочкой на переносице углубилась складка, губы обветрены, кадык на шее стал как-то заметнее, в глазах тревога.


Никогда, быть может, не сошлись бы пути-дороги Султанат и Мурада, если бы не один странный и вызывающий до сих пор у них обоих улыбку случай. А было это два года назад. Мурад ехал к себе домой в старый Чиркей проведать родных. Автобус довез его до Дубков, и он решил сойти осмотреть окрестности. Ему очень правился этот маленький, уютный городок. Побродив вдоволь, он пришел в кафе «Гнездо», где второй этаж был отведен под гостиницу. Светло, просторно и уютно в этом кафе. Он заказал себе салат, сто граммов коньяку, люля-кебаб и кофе. За соседним столом сидело четверо крепких парней, которые, как потом выяснилось, приняли Мурада за… диверсанта; то ли начитались детективов и насмотрелись фильмов о шпионах и разведчиках, то ли поведение и физиономия Мурада показались им подозрительными, только решили они задержать его и проверить документы. Как бы то ни было, а пришлось объясняться, чтобы развеять их подозрения.

Оставив Дубки, Мурад добирался в Чиркей на случайном, попутном «газике», за рулем которого сидел не обычный шофер, а сам председатель Чиркейского сельсовета — молодая красивая женщина по имени Султанат. Она приезжала сюда по делам. Уверенно сидя за рулем, она с интересом слушала эту историю и от души смеялась, поглядывая на незадачливого «диверсанта».

— Вот так в горах Чика-Сизул-Меэр был пойман первый шпион, — говорила с иронией Султанат. Как тут было не смеяться?

— Какая нелепая история! — Мураду было и смешно и горько.

— Интересно. Такое здесь случается раз в сто лет.

В ущелье сгущались сумерки. Султанат уверенно разворачивала машину на поворотах, оставляя клубы пыли на грунтовой дороге, выехала на ту колею, которую лихачи проложили напрямик, для сокращения пути. Здесь, на повороте, уверенность подвела Султанат, и машина на скорости с пологого берега съехала в реку. Мотор заглох. «Этого еще не хватало!» — подумал Мурад, открыл дверцу… Воды было почти по колено. Обогнув машину, он взял Султанат на руки и понес к берегу.

— Что это со мной? — удивляясь, спрашивала Султанат.

— Нельзя смеяться над неудачей другого, — с иронией заметил Мурад и, отойдя в сторону, начал снимать мокрую одежду.

— А могла ведь и утонуть, как слепой котенок.

— Оба чуть не отдали богу душу. — И Мурад вымученно рассмеялся.

— А может, было бы и лучше, — грустно сказала Султанат.

— В таком случае никогда не надо просить о помощи.

— Растерялась… Вот бы узнали об этом парни в Дубках, — голос у Султанат дрожал, она легко выжимала край намокшего платья, — несомненно, сказали бы, что это проделки шпиона.

Потом долго сидели они возле орехового дерева на траве, пока обсыхала одежда Мурада. Султанат вдруг вспомнила детство: когда она была еще маленькой, то иногда ходила с тяжелым кувшином к роднику, и однажды кувшин разбился. От страха Султанат боялась вернуться домой, убежала из аула и забрела к взрослым ребятам, которые пасли лошадей в ночном. Возле костра они угостили беглянку печеной картошкой, и, поудобнее устроившись на бурке, она сладко уснула. Утром ее вернули домой. «Сейчас тоже бежала бы куда-нибудь без оглядки», — думала про себя Султанат и молчала, когда в разговоре вопрос коснулся мужа, Хасрета, с которым она разошлась…

— Хорошо, что ты приехал, — обрадованно сказала Султанат, глядя на Мурада.

— Что с моим отцом? — спросил он.

— Я боялась зайти к нему, он уже знает о нас. Из Дубков я вызывала врача, который сказал мне, что отцу стало лучше.

— А что у него?

— Старость… Вот ключ от квартиры в Новом Чиркее. — Султанат достала из сумки ключ. — Передай матери.

— А ты как? Решила?

— Да! Конечно, я привыкла здесь, муж мой, но раз тебе так хочется… — Султанат согласно склонила голову и показала ключ от своего дома. — А этот передам кому-нибудь.

— Вот и хорошо… Ты что-то еще хочешь сказать?

— Да, — смущенно прошептала Султанат.

— Что, дорогая?

— Потом… потом… Торопись к отцу.

— Что случилось?

— Ничего. Иди. — Долго Султанат смотрела Мураду вслед, провожая его ласковым взглядом. Так и не осмелилась она сказать ему о том, что у них будет ребенок. Об этом и позже можно сказать, главное, ведь они будут вместе, она переедет к нему в город.

ПОСЛЕДНЕЕ ЗАВЕЩАНИЕ

Ашурали лежал худой, ослабевший. Никогда бы он не подумал, что человеку могут мешать свои собственные кости, что они могут ныть и болеть. Это была старость.

Мурад спешно поднимается по лестнице, бросает на перила плащ и на веранде встречает мать.

— Что с ним, мама?

— Что бывает со стариками, сынок, — плачет, обнимая сына, Заза. «Какая она стала маленькая, хрупкая, легкая, еще больше согнулась», — подумал Мурад. — Неугомонный был всю жизнь, — продолжает мать, — если все болезни от головы, то это чудо, что столько лет живет… Другие о себе думали, а он все о других.

— Братья не ответили, едут они?

— Нет. Ответа пока не было. Он трижды спросил у меня о вас. Перепугалась я: окна закрыл, говорит, к темноте пора привыкнуть… Ничего не ест, что только я не готовила ему, а сегодня вдруг говорит: «Давай, старуха, раз мы никому не нужны, раз все покинули нас, ложись, умрем вместе…» Я-то готова, сынок, но некому корову подоить… Тем более соседи-то наши все перебрались…

— Эй, кто там? — раздался голос Ашурали из тавхана.

— Это я, отец! — Мурад открывает окна, подходит к отцу, пожимает его исхудавшую, костлявую руку. — Что с тобой, отец, не знавший болезни, как себя чувствуешь, что ты от дневного света прячешься?

— Сразу столько вопросов, сынок… — Ашурали рад, очень рад приезду любимого сына, руку его не отпускает. — Хорошо, что ты приехал, ты мне снился, сын мой, подойди поближе ко мне.

Да, здесь художник подобрал бы новые, совершенно иные краски, чтобы нарисовать старика — бледного, вернее, белого и светлого. Как ни странно, перед смертью человека окружает больше белое: бледный матовый цвет лба, нос заостренный, борода и усы седые, а вот мочки ушей почему-то синие, какие-то неестественные. Белая подушка, белые простыни, белое одеяло, только глаза живые, глядящие из глубины…

— Отец, поедем в столицу, там хорошие врачи.

— Спасибо. Этого уже не надо. Возьми стул, сядь сюда, чтоб лицо твое я видел. Вот так…

— Согласись со мной, поедем в город.

— Мне указана другая дорога, сын мой, дальняя дорога в вечность, на покой… Ты у меня самый младший, твоим рождением была украшена моя старость. Больше всех душой я близок к тебе, — говорит, тяжело дыша, Ашурали.

— Не узнаю я тебя, отец. Что с тобой?

— Да, таким слабым себя я и не помню. Ты прости меня, сын мой, порой я, возможно, бывал излишне суров к тебе. Выслушай меня… Почему-то мне хочется предостеречь тебя от тех ошибок, какие допустил я в жизни. Ты характером своим пошел в меня, это и радует и вместе с тем настораживает, ты горяч и упрям. Такой характер обрекает человека в конце концов на одиночество, а что может быть тяжелее, чем быть одиноким среди людей?.. Такой характер рождает много трудностей, препятствий, на преодоление их приходится тратить большие силы. И мне подумалось: я бы большего достиг в жизни, если бы эти силы направил на пользу. Пусть рассудок опережает твои поступки, будь терпим к слабостям людей…

— Отец, ты просишь, чтоб я прощал людям недостойные деяния?

— Нет, не сбрасывай с кручи споткнувшегося, помоги ему подняться… Учись ладить с людьми, терпи недостатки,

— Не могу кривить душой, отец.

— Трудно тебе будет, — вздыхает отец, сожалея, что сын не понимает его.

— А легкой жизни я не хочу. Чем ползать, лучше не жить. Чьи это слова, отец?

— Мои, но ты забудь их.

— Нет. Прекратим, отец, этот разговор. Оставайся до конца каким ты был. Иначе ты разочаруешь меня, — пытался улыбнуться Мурад.

— Тебе, сын мой, я скажу о своей последней воле.

— Слушаю тебя, отец.

— Не торопи меня.

— Я позову людей, отец.

— Нет людей, все покинули меня. Да и не нужны они сейчас.

— Ты ни с кем не хочешь проститься?

— Не хочу!

— Почему же ты не молишься?

— Не хочу. Я тебя понимаю. Ты хочешь сказать, что вот Дингир-Дангарчу был коммунистом, а в конце… Поверь мне, сын мой, и для меня самого это было…

— Неожиданностью, хочешь сказать?

— Да.

— Нет, отец. Это больше, это похоже на предательство.

— Сурово судишь. Помню, ты мне говорил, что люди послушны, что они пойдут за мной… Я разуверился в этом. Я вынужден идти за людьми…

— Что ты хочешь сказать?

— Вот тебе моя последняя воля, сын мой: похорони меня там, на новом месте, пусть новое кладбище начнется с меня… со старика.

— Больше чем удивлен, — после долгой паузы произнес Мурад.

— Ну, что же ты скажешь? Тоже предательство?

— Не знаю. — И сын снова замолчал.

— А почему не спросишь, зачем я это делаю? Не надо, ибо все равно не поймешь. Может быть, я хочу исправить ошибку друга Дингир-Дангарчу. Могу я это сделать или нет?

В это самое время к больному Ашурали вошли старики аула, среди которых были Амирхан и Хромой Усман. Они поздоровались, молча пожали руку Мураду, приветствуя его приезд. Больной был приятно удивлен их появлением, ведь ему казалось, что все переехали, переселились и даже не попрощались с ним.

— Как хорошо вы сделали, друзья, что зашли именно сейчас! — сказал Ашурали.

— А знаешь, старик, что в ауле теперь только мы и остались?

— Все переехали?

— Все.

— А вы почему остались?

— А как же мы без тебя?

— Спасибо. Хотя и неправда это, но утешительно для меня. Завтра вечером вы похороните меня там, на новом месте, я уже сказал свою волю сыну, пусть с меня, со старика, начинается новое кладбище. Вы слушаете меня, почтенные люди Нового Чиркея?

— Ну что ты, Ашурали, кто об этом думает?.. — Старики смущенно переглянулись.

— Не надо лгать себе самому и другим. Вот битый час я разговариваю со своим сыном, хотя бы одним словом спросил он себя, чем же омрачены были мои последние дни… Ни слова. Почему я приветствую ваш приход, почтенные? А потому, что представляется мне возможность перед вами упрекнуть сына в том, что он ускорил мою смерть!

— Отец, что ты говоришь, отец?

— Вы согласны со мной, старики? Наступила тягостная пауза.

— Не стесняйтесь, скажите правду.

— Да, — тихо говорит Амирхан.

— Слышишь, Мурад, сын мой. Ты еще не понял или, понимая, делаешь вид? Ты знаешь, что твоего отца оскорбил человек твоих лет, что позволил он перед людьми поиздеваться надо мной? Ты знаешь? Прошу только правду…

— Знаю.

— Спасибо. А знаешь, что человек, оскорбивший отца, достоин смерти?

— Знаю.

— Так почему же ты явился ко мне раньше, чем слух о том, что ты спас честь отца?..

— Но это старые предрассудки, как это можно в наше время убить человека, отец, — сказал до глубины сердца пораженный Мурад.

— Спасибо, я это признание и хотел получить от тебя. Ты говоришь: «Как это можно в наше время убить человека?» Да, я с тобой согласен. Но знаешь ли ты, что своим поступком обрекаешь на мучительную смерть его, Хасрета, который, быть может, не менее достоин, чем ты?

— Не надо, отец, об этом.

— Нет, надо… Человек споткнулся, и, вместо того чтобы дать ему руку и помочь, ты толкаешь его в пропасть…

— Я люблю ее, отец!

— Нет уж. Вот тебе моя вторая воля: ты простишься со мной навсегда, но так же навсегда ты простись и с ней, оставь ее.

— Отец, это невозможно, отец, отступись. Это поздно, отец!

— Нет.

— Это жестоко, отец!

— Вы слышали, старики? Что вы скажете?

— Хасрету мы поможем, почтенный Ашурали.

— О чем это вы? Я говорю о моем сыне…

— Твой сын любит Султанат, почтенный Ашурали. И будет ладная семья.

— Вы так думаете?.. Сын мой, иди, оставь меня с почтенными. Прощай, дай пожму твою руку. Обними меня, только осторожно — могу рассыпаться… Вот так… Спасибо. Прощай, сын мой!

— Пожелай мне счастья, отец!

— Прощай!

— Прощай, отец!

И выбрался Мурад на веранду в странном, мучительном состоянии, еще не укладывалось в сознании то, что случилось, то, что должен сделать он, следуя воле отца. Это же невозможно! Как так, из-за каких-то предрассудков он должен отречься от самого дорогого в жизни?! Да это же его личное, и никого это не касается…

Глядит на Мурада суровый мир, суровая природа, породившая эти суровые законы. И самое тяжелое — быть одиноким среди людей. Что имел в виду отец? Не отталкивать людей, не показывать им своего превосходства, а быть другом. Но всем ведь одинаково не угодишь… Растерян Мурад, охвачен тревогой, мысли зажаты в тиски, но в глубине сознания рождалось нечто похожее на этот рассветный луч, прорезающий утренний сумрак, это чувство, похожее на зарево, рассеивающее все тяжкое, кажущееся невозможным.

Из всех времен суток в горах самое таинственное, поражающее воображение — наступление утра, предрассветный час. В эту пору вас охватывает какое-то необъяснимое волнение, желание разгадать тысячи неразгаданных тайн. Природа… Какая в ней чарующая непостижимость, даже в ее суровости нечто величественное и гордое, и, кажется, в каждой травинке есть твоя частица, и в каждом цветке, что, просыпаясь, стряхивает с себя капли росы, и в тумане, что, по склонам подбирая свой сизый шлейф, сжимается в ущелье, и в каждом муравье, что с утра суетится, полный забот… Великое чудо стать и быть частицей всего этого, частицей, обладающей разумом, стремящейся постичь эту тайну. Особенно это ощущаешь в горах Чика-Сизул-Меэр, где рождается новый человек, воздвигнувший эту гигантскую плотину и эту станцию солнца, рабочий человек, создавший здесь свое земное солнце, обуздавший силу горного потока.

Встает над горами Чика-Сизул-Меэр новый день, не похожий ни на какой другой день за все прошедшие годы и века. На фоне огромного, поднимающегося солнца стоит над плотиной человек, восхищенный деяниями рук своих, правнук пастуха, внук лудильщика и сын кузнеца. Да, этот человек рожден для того, чтобы стоять обеими ногами твердо и уверенно на земле с обращенным вдаль взором. Солнцем озарено лицо его, и похож он на памятник, на символ торжества человеческого разума. Вот он парусиновой рукавицей вытирает со лба пот. И глядит вокруг, будто хочет воскликнуть: «Горы и вершины, я приветствую вас, поклон вам. Вы прекрасны, но я явился сюда сделать вас еще более прекрасными!»

Стоит этот человек, как Прометей, — живое олицетворение нашего века, свободного духа, будто готовый шагпуть по невидимым дорожкам, сотканным из солнечных лучей, к своей мечте.

А небо над ним голубое, бездонное.

И большое, утреннее солнце, солнце весеннее, солнце приветливое в горах Чика-Сизул-Меэр, в горах, где рождается рукотворное солнце — Чиркейская ГЭС.

Солнце в «Гнездо Орла». На солнце не глядят. Его отражение надо искать в своем сердце. Нашедший да будет счастлив!

— Откуда ж я знала…

Хасбулат молчал, он боялся открыть письмо, адресованное Хартумом почему-то не матери, а ему.

— Ну открой же, читай, что пишет наш сын! — не выдержала Рабият. — А вдруг он вернется? Как ты думаешь, Сибхат, может нее быть такое, что он жив, жив мой Хартум?!

«Нет, Рабият, такого не может быть, ведь прошло тридцать с лишним лет!» — в отчаянии думал Хасбулат, не смея сказать это вслух.

Он осторожно развернул две мелко исписанные тетрадные страницы и начал читать:

— «Здравствуй, учитель мой!

Я все вспоминаю тебя и думаю о тебе. Ведь ты был первым, которому я доверил свою тайну, и твои добрые слова вдохнули в меня сто новых жизней, одну прекрасней другой. Ты помог мне увидеть из маленького окна горской сакли весь мир людей, с его сложностью и несовершенством. А здесь я вижу каждый день две грани мира: ночь и день, тень и свет, зло и добро, падение и взлет. Мне недосуг здесь писать стихи. Но, учитель мой, я ничуть не сожалею об этом. Пусть я не стал поэтом, но я боец за справедливое, за великое наше дело. И я учусь смело смотреть смерти в глаза…

Готовимся к штурму, седьмому по счету, высоты, похожей на ту высоту, на которой стоит наша школа. Где ты сейчас, учитель мой, ты, который, грея у маленькой печи свои озябшие руки, читал нам Некрасова, Лермонтова, Маяковского? Ты назвал меня поэтом, когда я осмелился прочитать свои несовершенные стихи. Поэтом, может, я пока и не стал, но честным солдатом я могу сегодня назвать себя, а это труднее. Вспоминаю я стихи Батырая:

Пусть у храброго отца Не родится робкий сын, Ибо должен будет он Дать отпор врагам отца.