""Болваны"" - читать интересную книгу автора (Галкин Александр Борисович)ГЛАВА 4. ВЫРАЗИТЕЛЬНОЕ ЧТЕНИЕ.1. Девятая аудитория гудела, точно театр перед спектаклем. Народу действительно привалило много. Доцент Пухов как в воду глядел. Кроме курса Птицына, явившегося в полном составе, так как иначе невозможно было получить зачет по выразительному чтению, сюда завернули и другие курсы филфака и даже кое-кто с истфака. Напротив рядов, занятых студентами, восседал президиум. Несколько парт придвинули вплотную, накрыли их зеленым сукном; как полагается, посередине выставили графин с водой, словно читать собирались члены президиума, и именно им, а не студентам, необходимо было периодически смачивать горло. Из зала Ученого совета притащили кресла для членов президиума. В центре, подперев щеку ладонью, со скучающим видом сидела декан факультета - величественная женщина с трубным голосом и слоновьими ногами. Розовощекая старушка Кикина, сладко улыбаясь, что-то быстро нашептывала ей в ухо, причем каждый наклон ее головы сопровождался ещё более сладкой улыбкой. И рядом с ней Джоконда, блистая очками, тоже время от времени загадочно улыбалась всеми тридцатью двумя черными зубами. Доцент Пухов, выставив живот вперед и заняв своим пухлым телом квадрат полтора на полтора, давно в нетерпении постукивал ногтем по микрофону, однако шум не прекращался. Свободной рукой Пухов держал за кончик зеленый носовой платок. Пухов облачился по торжественному случаю в белый костюм, который сразу напомнил Птицыну наволочку, натянутую на очень большую подушку. Маленькая лысая красная голова в круглых очках поверх подушки вызвала у Птицына такие пошлые ассоциации, что он с негодованием их отбросил. Вопросительно взглянув на декана, Пухов, наконец, получил от нее разрешительный кивок, и открыл праздник: - Дорогие друзья! Коллеги! - начал он с лучистой улыбкой, сильно присюсюкивая. - Сегодня у нас волнительное событие: мы с вами собрались в дни двух замечательных юбилеев, имеющих самое непосредственное отношение к нашему торжественному концерту, на котором лучшие из лучших прочтут произведения русской.. - тут Пухов запнулся, немного покряхтел, прочищая бабий фальцет, и патетически продолжал, - мировой литературы. Я имею в виду сорокапятилетие со дня присвоения почетных званий народных артистов Советского Союза основателям Московского художественного театра, великих классиков русской сцены Константина Сергеевича Станиславского (в его произношении получилось - Саисафского) и Владимира Ивановича Немировича-Данченко, между прочим бывших непревзойденными педагогами, а также статридцатипятилетия (из медоточивых уст Пухова раздался свист и шипение) со дня смерти лицейского друга Пушкина Вильгельма Карловича Кюхельбекера, преподававшего в этих стенах на Высших женских курсах... Каждому учителю, а значит, всем, здесь присутствующим, необходимо не только владеть словесным искусством, заражая своих учеников любовью к литературе и русскому языку, но и быть немного артистом своего дела, обладать актерским дарованием, необходимым любому учителю; без него - увы! - учительская профессия будет неполной. Словесная выразительность, выразительное чтение, чтение с выражением, интерпретация текста, глубокая филологическая (в его произношении - филогисская) трактовка авторского голоса, как указывал Михал Михалыч Бахтин, - деканша во время речи Пухова мерно кивала головой, как бы всецело одобряя сказанное, но теперь она брюзгливо поморщилась и перестала кивать; Пухов с тревогой скосил глаза через очки на начальницу, понял, что зарапортовался, и очертя голову закончил оборот: - нужны нам сейчас, как воздух. Вот почему мы собрались здесь... все вместе... с вами! Я верю, что этот праздник доставит вам несколько минут наслаждения и даст пищу для ума и сердца на много дней вперед. Пускай наш концерт станет для вас тем Тулоном, о каком мечтал Андрей Болконский... (Раздались жидкие хлопки.) Белая подушка Пухова с красным и потным наконечником, тяжело опустилась в кресло, с трудом втиснувшись между ручками; часть перины осталась висеть по бокам. Пухов снял круглые очки, отдышался, вытер платком рот, лоб и лысину, потом, опершись двумя руками о стол, опять немного приподнял свое тело, пощелкал в микрофон: - Минутку внимания! Товарищи! Секундочку... Прежде чем начать концерт, маленький организационный вопрос... Передайте, пожалуйста, ваши зачетки в президиум... После концерта их можно будет получить у Гоги Магогина в Комитете комсомола. По головам, будто лесосплав вниз по течению, поплыл лес зачеток. Огненно-рыжая Сибирцева, сидевшая на первом ряду, то и дело вскакивала и тащила пухлые стопки зачеток на стол президиума. Птицын должен был читать пятым (им всем заранее сказали номера). Настроение у него было так себе. Утром еле встал... Сны какие-то дурацкие. Кукеса увезли, беднягу... Какого чёрта он согласился? Читать этим скотам... Все проклятое тщеславие! "Итоговый концерт! У вас актерское дарование! Соберется весь институт! Торжественная обстановка! Нельзя же в самом деле талант зарывать в землю!" - Пухов, не зря доцент кафедры культуры речи, забросал его словами. Перед лестью Птицын никак не мог устоять. Пока на импровизированной сцене, возле президиума, толстопузая Кузовкина читала Маяковского, Птицын перебирал свой прежний репертуар, наработанный еще в театральной школе. Что читать? Смешной рассказ Платонова "О потухшей лампе Ильича"? Или Булгакова? Может быть, Гоголя? Какая разница! Этих людей ничем не проймешь: они интересуются только собой! Кузовкина в белой кофточке-размахайке с кружавчиками и желтых штанишках, поверх которых вывалилось брюшко на три жировые складки, читала, как ни странно, "Облако в штанах", то есть о самой себе (да еще, пожалуй, о Пухове), совершенно об этом не подозревая. Птицын усмехнулся бесконечному жизненному абсурду, который почему-то мало кто замечает. Перед собственным выступлением Птицын вдруг заволновался, так что почти совсем перестал воспринимать внешние впечатления: девочки-отличницы выкрикивали что-то лирическое. Птицын вышел на сцену, вернее на место возле кафедры, задвинутой теперь в глубь аудитории, окинул взглядом зал, уходящий вверх полукруглыми рядами, заполненными людьми. Как всегда на публике, его зрение в первый момент заволокло: он смутно различал безликую и застывшую в ожидании массу. Далеко-далеко, почти на самом верху, Птицын узнал Верстовскую, рядом с Лутошкиной. Неожиданно для себя Птицын произнес: - Борис Пастернак "Разрыв"... О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б, И я б опоил тебя чистой печалью! Но так - я не смею, но так - зуб за зуб! О скорбь, зараженная ложью вначале, О горе, о горе в проказе! О ангел залгавшийся, - нет, не смертельно Страданье, что сердце, что сердце в экземе! Но что же ты душу болезнью нательной Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно Целуешь, как капли дождя, и как время, Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми! Верстовская прекратила болтать. Но головы так и не подняла. Глаза ее были опущены, и, кажется, она жевала жвачку. Арсению безумно захотелось пробить эту непроницаемую стену безразличия, тупости и пошлого благополучия. Через "головы поэтов и правительств", через кочаны и тыквы этих пустоголовых студентов вбить ей в мозг, как ржавый гвоздь, ей, единственной в мире, свою любовь. - Еще одно стихотворение Пастернака. "Марбург". Я вздрагивал. Я загорался и гас. Я трясся, я сделал сейчас предложенье, - Но поздно, я сдрейфил, и вот мне - отказ, Как жаль ее слез! Я святого блаженней... Птицын физически почувствовал, как тяжелые сваи слов вбиваются в пространство, и оцепеневшая аудитория как будто что-то начинает понимать. По залу проходит чуть-чуть заметное оживление, вроде тихого сквознячка. Веселое любопытство, злорадное предвкушение чего-то скандального. Дарья Шмабель, сидевшая поблизости и хорошо видная Птицыну, наклоняется к Люсе Паншевой и что-то тихо шепчет со значительной физиономией. Потом обе вертят головами в разные стороны, ища кого-то глазами. В тот день всю тебя, от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову, Носил я с собою и знал назубок, Шатался по городу и репетировал. Когда я упал пред тобой, охватив Туман этот, лед этот, эту поверхность (Как ты хороша!) - этот вихрь духоты... О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут. Арсений вдруг ясно осознал весь ужас совершаемого: он вынес любовь на публичное осмеяние! Он признался в самом интимном - всем, всем, всем! Дарья Шмабель и Люся Паншева, конечно, обсуждают теперь, что Птицын сделал Верстовской предложение, а та его отвергла. Не было, не было ничего подобного! "Это же поэзия, искусство, вымысел! Остановитесь!" Нет, поздно. Маховик сплетни закрутился. Тут жил Мартин Лютер. Там - братья Гримм. Когтистые крыши. Деревья. Надгробья. И все это помнит и тянется к ним. Все - живо. И все это тоже - подобья... Верстовская, кажется, тоже что-то поняла. Звук летел прямо к ней. Арсений скандировал, и слова вырывались из его глотки изломанные, исхлестанные, рваные. Она слегка приподняла голову, будто прислушиваясь. Но на Птицына так и не посмотрела. Господи! Как она владела собой! Ну, хоть бы раз сорвалась! "Взгляни же, взгляни на меня...Чёрт тебя дери!" И тополь - король. Я играю с бессонницей. И ферзь - соловей. Я тянусь к соловью. И ночь побеждает, фигуры сторонятся, Я белое утро в лицо узнаю. |
|
|