""Болваны"" - читать интересную книгу автора (Галкин Александр Борисович)

ГЛАВА 2. ЗАТОНУВШИЙ КОРАБЛЬ.


1.


Птицын вступил под своды храма науки, а точнее в раздевалку. Сзади из буфета тянуло тушеной капустой. Он обогнул две мощные дорические колонны, отделявшие раздевалку от сортира, тоскливым взглядом обозрел надоевший за эти годы полукруглый холл, куда выходили лекционные аудитории. Такие же дорические колонны уходили под купол. Повсюду арки, полуарки, застекленные террасы, парящие над пустотой, как ласточкины гнезда, и почему-то называемые среди своих "собаками". "Я на "собаке"", - говорил один студент другому. Или: "Свободных аудиторий нет, занимаемся на "собаке"!" - зажигательным голосом сообщала преподавательница, и студенты лениво тянулись за ней, затягивая занятие на полчаса и больше.

Псевдоклассика соседствовала здесь и странно уживалась со сталинским монументализмом. Кокетливый мраморный фонтанчик в виде ракушки с бахромой торчал между лекционными аудиториями. Впрочем, мрамор местами осыпался, крашеная штукатурка потемнела, кран для воды, быть может струивший прохладные струи во времена бестужевских высших женских курсов, то есть при царе Горохе и Вильгельме Кюхельбекере, теперь был вырван с мясом. Ныне фонтанчик скорей напоминал ржавый унитаз, неизвестно зачем подвешенный этаким шутником-водопроводчиком под правой под мышкой чугунного Ленина. Львиная морда над раковиной облупилась, смотрела грустно, с видом усталого верблюда. Когда-то грозный львиный рык теперь, видно, застрял в глотке, потому что из разверстой пасти, изъеденной язвами времени, торчал огрызок яблока.

Веселенькие барельефы возле фонтанчика изображали женщин в туниках и голых детей, водивших хоровод вокруг клумбы и поливавших цветы из крошечных амфор. Однако барельефы покрылись столетней пылью, и глаз скользил вдоль них, словно вдоль длинного серого забора.

Доминировал колоссальный Ленин. Чугунный вождь шагнул вперед с высокого постамента навстречу людям, взметнул правую руку куда-то вверх, к стеклянному куполу-"обсерватории", через который едва пробивался тусклый свет. То ли он указывал на небо, отсылая вопрошающих прямо к Богу, то ли возмущался зияющей дырой в стеклянном куполе, оттого так судорожно мял кепку левой рукой. Полы распахнутого пиджака затопорщились и перекосились, как сломанные крылья.

Гордостью памятника, вне всякого сомнения, являлся щеголеватый жилет с массивной цепью от нагрудных часов поперек живота. Часы, понятно, отсчитывали новое время. Между тем старомодные узкие брючки с отворотами на косолапых ногах, вывернутых вовнутрь, выдавали в Ленине какую-то старорежимную слабинку, интеллигентщину. Автор монумента явно запечатлел затаенную нежность к предмету отливки: Ленин получился у него по-человечески неуклюжим и трогательным. Если б только не человеческая черствость, напихавшая в цементный квадрат вокруг постамента конфетные фантики, яблочные огрызки, окурки вперемешку с галькой!.. Всегда засохший букет красных гвоздик из парткома в обшарпанной вазе, притулясь на углу бордюра, не спасал покинутого и забытого всеми Ленина.

Вождь составлял вершину равностороннего треугольника, если мысленно провести от него линии к двум другим памятникам помельче. Один посвящен был какому-то Николаю Рубцову (не поэту). Набросив на плечи шинель, он держал перед глазами раскрытую книгу. На памятнике лежал отчетливый отпечаток колебаний скульптора: делать ли ему бюст или все-таки ваять фигуру в полный рост. В конце концов он остановился на компромиссе: ноги Рубцова были обрублены по колено узким, как пенал, постаментом, а левая рука скрыта рукавом накинутой шинели. Получилась статуя героя-инвалида, безногого и однорукого, вроде гоголевского капитана Копейкина. Надпись поясняла, что Рубцов форсировал Днепр. Институтские остряки предполагали, что Рубцов читает Гоголя, именно следующий отрывок: "Чуден Днепр при тихой погоде. Не всякая птица перелетит его..." Птица не перелетит, а человек форсирует.

По левую руку от Ленина стояла пышногрудая, затянутая в гимнастерку Вера Белик - Герой Советского Союза, штурман авиации, погибшая на 813-м боевом вылете.

Птицын сделал несколько шагов по пустому холлу и потоптался в центре этого монументального треугольника. Гулкое эхо прогрохотало под куполом и возвратилось назад, легонько шлепнув Арсения по макушке (так, по крайней мере, ему показалось). Невинное и общедоступное развлечение студентов состояло в том, что, едва обнаружив резонирующую точку, они собирались гурьбой, человек по пять-семь, и с буйным гоготаньем устраивали такой топот, что приводили в бешенство администрацию и преподавателей, окажись те рядом. Иногда кто-нибудь из девиц пробовал голос, вступив в зону этой магической точки. Голос долго вибрировал, повторяя параболические изгибы купола.

Птицын внезапно вспомнил самое первое впечатление, полученное в этих стенах. Его, как закланную овцу, повлекли на вступительный экзамен. Студентки по спискам разбили толпу поступающих на группы, и он с яркого света нырнул во тьму. Мрачные колоннады, узкие винтовые лестницы как бы из кубрика на палубу. Словно пиратское судно, где ведут вереницу связанных по ногам и рукам рабов. Сейчас их сбросят в мрачный подвал под палубой и запрут дверь.

Да, точно! Корабль. Вот то первое впечатление. Скорее даже затонувший корабль. Вроде "Титаника", пошедшего ко дну со всеми пассажирами и экипажем. И он, Птицын, тоже стал жертвой кораблекрушения. Капитан корабля, конечно, Ленин, не пожелавший покинуть свое погибающее судно, простерший руку в последней безуспешной попытке скомандовать со дна: "Все наверх! Разом!.." Однако памятник чванливой помпезности неуклонно шел ко дну.


2.


Миша Лунин чувствовал себя неуютно. Во-первых, он опоздал. А он терпеть не мог опаздывать! Увы, это происходило постоянно по не зависящим от него причинам: отменяли электрички, поезда в метро останавливались посреди туннеля, ломался будильник, отключали отопление и свет - короче говоря, во всех этих обстоятельствах было что-то роковое. Одним словом, лекция уже началась и ему совсем не хотелось пробираться через 9-ю аудиторию на полусогнутых под ироническими взглядами Идеи Кузьминичны, которая того и гляди публично сделает тебе замечание и высмеет при всех.

Дал же Бог такое имя: Идея Кузьминична Кикина! Жертва сталинской идеологической эпохи с ее кошмарными именами типа Ноябрина, Октябрина, Гертруда (героиня труда), Антенна, Трактор, Танк (кретины родители: надо же так обозвать ребенка - наверняка всю жизнь ему поломали!). Дело в том, что ведь и он тоже пострадал от энтузиазма своих родителей и особенно отцовой бабушки. Она - явно безмозглая дура (хорошо хоть он ее не знал никогда)! - назвала его отца именем Отюльшминальд. Кто догадается, что это означает: Отто Юльевич Шмидт на льдине?! Ну чего ей дался этот Шмидт на льдине? Бабушка, впрочем, была убежденной коммунисткой. По зову партии в составе пятитысячников отправилась поднимать колхоз в Саратовской губернии. Училась в Высшей партшколе. Моталась по всей стране с народным контролем. И умерла на переправе через Урал от сердечного приступа.

Но чем, спрашивается, виноват отец? Русский до десятого колена, он, благодаря собственной матери, вдруг сделался евреем - Отюльшминальдом. Отюльшминальд Лунин! Ему стоило громадных трудов переубедить людей в том, что он здесь ни при чём. Просто родители, мол, были увлечены поэзией великих пятилеток.

Да и его, Мишу, это стукнуло, правда не так больно, как отца. Когда он называл по буквам свое отчество, все косились не него недоверчиво, и ему совсем не хотелось разъяснять, кто такой проклятый Отто Юльевич Шмидт, академик, в тридцатые годы, понимаете ли, застрявший на льдине, так что пришлось его вместе со всеми его людьми вытаскивать на самолетах Ляпидевскому, Леваневскому и прочим.

Получается, что они с Идеей Кузьминичной - друзья по несчастью. Между ними, значит, есть сродство душ или, точнее, сродство судеб. Только вот вопрос: страдает ли она от своего имени или, наоборот, гордится? И еще важно: что за идею она собой выражает? Во всяком случае, ее идея ему, Мише, наверняка не близка!

Нет, идти на лекцию поздно. К тому же вчера вечером он сбрил бороду. Два часа обливался кровавым потом, прежде чем решиться на эту экзекуцию. А все потому, что побил ректора.

Позавчера, как всегда между парами, он курил в предбаннике и мучительно думал о ссоре Верлена и Рембо. Неужели два таких потрясающих лирика могли быть гомосексуалистами?! В это невозможно поверить!

Вдруг на него откуда-то свалился лысый толстяк в мехах и завопил:

- Ты что, не читал приказ ректора?! Здесь курить нельзя!

Мужик грубо развернул его за плечи и ткнул пальцем в лист ватмана, на котором красными буквами с завитушками было написано о категорическом запрещении курить в стенах института и угрозе отчисления в случае ослушания. Выходит, Миша нахально курил под этим плакатом.

Миша пробежал глазами написанное и в свою очередь заорал:

- А вы кто такой?

- Узнаешь, кто я такой ...

Тут толстяк протянул руку, чтобы вырвать сигарету из Мишиного рта. Миша резко дернулся, схватил мужика за рукав и прижал его к стенке:

- Не распускайте руки, свинья! - прорычал он.

- За свинью я тебя на четыре года посажу, мерзавец. Но прежде вылетишь из института кувырком, к чёртовой бабушке!

Толстяк развернулся, оттеснил Мишу жирным портфелем и выпорхнул на улицу. Миша за ним - влепить пинка вдогонку! (Этот лысый толстяк вызвал у него приступ свирепого бешенства!)

Вплотную к институтскому крыльцу припарковалась черная "Волга". Толстяк втиснулся на заднее сиденье, обернулся к Мише и, чувствуя себя хозяином положения, продиктовал Мише сквозь открытую дверь:

- Завтра, в 11-30. В кабинете ректора! Жду! Там узнаешь, кто я такой! Я тебе покажу, где раки зимуют! Бороду отрастил, поганец! Как твоя фамилия?

- Сидоров! - робко соврал Миша.

- То-то же! - удовлетворенно заметил ректор, махнул шоферу - "Волга" взревела и уехала.

Миша взглянул на часы. Сейчас было как раз 11-30. Вряд ли, конечно, ректор его ждет. Да и за минуту как он мог его разглядеть! А без бороды он и вовсе его не узнает. Но - береженого Бог бережет - все-таки лучше с этого открытого места, откуда видна приемная ректора, слинять на улицу.


3.


- Bon jour, monsieur!

Миша обернулся - Гарик Голицын в рыжей шубе нараспашку широко улыбался.

- Guten Tag!- хмуро ответил Миша, вяло пожимая энергичную руку Голицына.

Миша не любил Голицына за его напористую манеру разыгрывать из себя этакого бодрячка, любимца фортуны, за позу завзятого интеллектуала, к тому же тонкого знатока женских прелестей, гурмана и эпикурейца. В общем, Миша Лунин просто его не любил, и этим все сказано. Голицыну, конечно, нельзя было отказать в оригинальности. Пусть так! Может быть, он даже ему завидовал... Но что это меняло?!

Лунин и Голицын недавно заключили шутливое пари: кто быстрее выучит язык, тот ставит другому бутылку коньяка. Голицын взялся за французский, Лунин - за немецкий. Вот почему при встрече они всякий раз обменивались иноязычными приветствиями либо жонглировали франко-немецкими выражениями.

- Как жизнь? - поинтересовался Миша.

- Изумительно! - Голицын достал сигареты, предложил Мише. - Но что я вижу? Ты сбрил бороду! Бояре, которым Петр I приказывал сбривать бороды, готовы были пойти на смерть, лишь бы не лишаться чести... А ты, mon cher, сделал это добровольно... Что заставило тебя, позволь спросить, уничтожить такое достойное украшение на лице мужчины? Неужели призрак старости? Теперь ты, конечно, выглядишь моложаво, но...

Миша вкратце рассказал историю с ректором.

Голицын бисерно похохотал, точно бережно просыпал горсть сушеного гороха:

- Начальство надо знать в лицо, my fellow! - назидательно заметил он Мише. - В твоем случае, разумеется, лучше лишиться чести, чем студенческого билета. Поменять его на военный билет - непростительная глупость, так что легче привыкнуть к своему новому облику...

Они взяли еще по сигарете. Миша держал книгу под мышкой.

- Что читаешь? - поинтересовался Голицын.

- "Гертруду".

- Стайн?

- Нет, Гессе!

Гарик опять рассмеялся.

- Приятно, черт возьми, быть интеллектуалом! Это разнообразит жизнь. И еще чуть-чуть щекочет нервы... Согласись, забавно тешить себя иллюзией, что быдло тебя не понимает...

Длинные острые пальцы Голицына взлетели в воздух, и Миша заметил обручальное кольцо.

- Кого ты осчастливил, если не секрет? - с легким удивлением Миша кивнул на кольцо у Голицына.

- Почему же секрет?.. Цилю Гершкович. Вернее, это она меня осчастливила!

- А как же Лянечка? - не слишком тактично ляпнул Миша.

- Это ее личные трудности, - сурово отрезал Голицын.

- Циля... это такая курчавая брюнетка из второй группы? - задумчиво поинтересовался Миша.

- Совершенно справедливо.

- А "Циля"... полное имя какое?

- Цецилия!

- Да... Красивое... - Миша опять замялся. - Можно нескромный вопрос?

- Сделай одолжение!

- Ты всегда гордился своими дворянскими предками... Их белогвардейским прошлым... "Белая кость" - твое выражение... "Чистота крови"... и прочее...

- Ну и что из этого следует?! Да, мой прадед был штабс-капитаном в освободительной армии Деникина... Я рассказывал?

- Не помню...

- Он вместе с Лавром Георгиевичем Корниловым участвовал в знаменитом ледовом походе. Был близок с Калединым... Благороднейший человек!

- Каледин?

- Каледин. Каледин.

- По-моему, он перестрелял уйму красных?

- И правильно сделал! Туда им и дорога! Мало перестрелял! Во время Донской кампании он первым заявил, что положение безнадежно. Ему никто не поверил, а он: "Господа, говорите короче. От болтовни погибла Россия!" - вышел на минуту из комнаты, и пулю в лоб. Прадед хоронил его. Нес гроб...

- И что, он эмигрировал... твой прадед?

- Ка-кое там!.. Буденновцы расшлепали под Житомиром. Скоты! Вообще, о роде Голицыных можно рассказывать и рассказывать...Один Голицын поил кучеров шампанским. Разжигал сотенными купюрами трубки для гостей... Между прочим, был страстным игроком! Однажды проиграл жену - представляешь? - графу Льву Кирилловичу Разумовскому. Тот в нее до безумия влюбился.

- Как это можно? - удивился Миша.

- Мне иногда хотелось бы пожить в XIX веке... Люди были забавные... Кстати, после этого проигрыша Голицына развелась с мужем и вышла замуж за Разумовского. Он ее будто бы боготворил. Даже несмотря на то, что она вывезла из Парижа триста платьев... На его счет, разумеется... Самые модные туалеты... А другой Голицын, князь... тоже карточный игрок... выиграл в Париже миллион франков, тут же все спустил... в той же игре... Женился на Всеволожской. Сразу после венчания забрал у нее портфель с половиной ее состояния... Богатая была женщина! И сразу же развелся - так они условились: титул взамен на деньги! Сделка века! В этом есть какой-то шик, как ты полагаешь?

Миша с сомнением покачал головой:

- Любопытные легенды! Это семейные предания? - ядовито переспросил он Голицына.

- Из разных источников, - с легкой досадой отмахнулся Голицын, бросил сигарету и после паузы добавил, чуть поморщившись: - Один был только Голицын - выродок... Шутом подвизался у Анны Иоанновны, квас ей подносил. Она его обвенчала с калмычкой-шутихой... Ну, знаешь, наверно, эту историю? Из Лажечникова! Исторический роман. Анна Иоанновна приказала построить ради этой церемонии... смеха ради... ледовый городок на Неве...

- Знаменитые у тебя родственники... Ничего не скажешь... И все-таки я так и не спросил... - Миша тоже сделал торжественную паузу. - Все эти твои родственники-аристократы Голицыны, как ты думаешь, одобрили бы твой брак на еврейке?

- Видишь ли, mon cher... - Гарик помрачнел, его усы ощетинились. - В своих поступках я не отдаю отчет никому: ни папочке, ни мамочке, ни опочившему в бозе предку... Однако мы с тобой что-то заболтались... Ты не хочешь почтить своим присутствием почтенную старушку Кикину, а?


4.


Птицын нашел Кукеса в сортире.

- Категорический понос! Третий день мучаюсь, - поведал Кукес, вытирая платком мокрые руки. - Душа не принимает портвеша!

- Стихи! - отметил Птицын и переспросил: - А что за портвейн?

- Отечественный. 33-й номер. Граната такая, знаешь? Ну, стекло толстое-толстое...

- А-а... видел! Зачем ты его пил?

- Витя Бодридзе с Гариком Ивкиным принесли. И еще водки... Ёрш страшный... Я водку спокойно переношу... Но вместе с портвешом!..

- Вы в "Мытищах" пили?

- Ну да! Что за вопрос?

- А Ксюша?

Кукес и Птицын вышли из туалета.

- Она старославянский зубрила. У себя на Алабяна. Я тоже за него взялся... Скука! Через силу... читаю... Ксюше обещал... Приходят эти чувачки... Ну, раздавили два пузыря... А потом пошли в общежитие текстильного техникума... по бабам. Три какие-то бабы с раскрашенными рожами... С трудом припоминаю... У меня голова разболелась... Витя и Гарик натянули презервативы, и давай работать на двух кроватях... А я уснул...

- Где, прямо там?

- На кровати у какой-то Кати... по-моему, Кати... Да... У нее глаза добрые-предобрые... Как у коровы... Она лежала со мной рядом, свернулась клубком... Баба дородная... И ляжки у нее могучие... Она бедром ко мне льнет... И все гладит меня по головке... А я к спинке кровати прислонился и уснул!

- Не оправдал, значит, надежд?

- Нет, не оправдал!

Они вошли в пельменную, взяли по порции. Оба помрачнели и, уйдя в свои мысли, молча жевали пельмени.

Птицын сразу же увидел Верстовскую: она по-кошачьи мягко проскользнула между тесно стоящими столиками и встала в очередь.

- Слушай! - прохрипел Птицын. - Что, если нам еще взять по полпорции?.. Я что-то не наелся!..

Он вскочил. Не дожидаясь ответа Кукеса, кинулся к очереди, на ходу доставая из кармана кошелек.

Птицын встал вслед за Верстовской вплотную. Его лицо почти уткнулось в копну ее волос. Он заново вспомнил и с наслаждением ощутил их горьковатый запах. Так пахнет полынь. Тогда на картошке, после общей пьянки, когда все разбрелись по кустам и по углам, он медленно вынимал из ее волос шпильку за шпилькой - и туго стянутый на затылке пучок волнистыми прядями рассыпался по плечам. Ему сделалось сладко от близости ее теплого, крепкого тела. А ее губы были быстрыми и подвижными, как ртуть. "Ты, оказывается, и целоваться-то не умеешь", - с милой усмешкой заметила она.

Верстовская не оглянулась, не поглядела на Птицына. Она слегка запрокинула голову и покачала ею из стороны в сторону, так что ее пепельные волосы прошелестели по его лицу, как струи дождя по пыльному стеклу.

Подошел Кукес. Он ехидно ухмылялся и хищно обнажал свои желтоватые зубы.

- Как в тебе разыгрался аппетит... Прямо-таки волчий!.. Между прочим, Арсений ты не доел свои пельмени...

- Я люблю горячие. А эти уже остыли... - нашелся Птицын.

- Вот как... Почему же ты у Аркадия Соломоныча от них отказался? Там были горяченькие...

- Они у него слиплись и развалились. И вообще напоминали манную кашу... Я ее с детства ненавижу! Как можно было эту гадость есть?! Кстати, я забыл спросить, что вы там прошли... по английскому? Склероз! Ничего не могу вспомнить...

- Еще бы! Ты так сладко вздремнул! - Кукес оживился и иронически пожевал губами. - Впал в транс и захрапел... Как дизельный мотор... Знаешь, как гудит дизельный мотор? Пронзительно гудит! Мы все прибалдели...

Верстовская пошевелилась.

- А что, Соломоныч производил какие-нибудь эксперименты... надо мной?.. - Птицын не на шутку забеспокоился. В памяти, далеко-далеко, забрезжили размытые лица, световые вспышки, каменные лабиринты.

- Никаких экспериментов...

- Очередь! Больше не занимайте. Через двадцать минут - обед. Молодой человек в черном тулупе, вы - последний! Скажите, чтоб за вами не вставали!.. - Это гаркнула Кукесу мордатая буфетчица.

- Скажем! - весело отвечал Кукес и продолжал: - Так вот, сначала все было как обычно. Соломоныч усадил нас в кресла, приказал расслабиться: "У вас тяжелые веки. Руки и ноги наливаются свинцовой тяжестью, - Кукес раздул щеки, вытаращил глаза, выставил брюхо вперед и взаправду стал похож на Аркадия Соломоныча Гринблата, толстого еврея, учившего английскому языку под гипнозом. - Вы засыпаете... Перед вашим взором зеленая трава... Голубое море. Ласковое дуновение ветерка... - Кукес опять удачно передразнил шепелявость Соломоныча: близость Верстовской его явно вдохновляла. - Мы расслабились. Он включил "Болеро" Равеля. Смачная музыка!

- Это я помню... - вставил Птицын.

- А-га! Ты тогда еще не спал... Ну вот, только я начал ловить кайф... вдруг Соломоныч, скотина, врубил английскую речь, а "Болеро" вырубил... на самом сильном месте... Лондонских дикторов врубил... У них темп... бешеный. Одно слово поймешь, пока думаешь над ним, они два десятка новых...

- Это я тоже помню... - кивнул Птицын и подумал, что Верстовской, как профессиональной переводчице, наверняка будет любопытен рассказ Кукеса.

- Вдруг ты так хрипло захрапел!.. - продолжал Кукес. - Как удавленник, когда его сняли с петли. При этом весь скрючился. Лицо перекосилось, как будто ты встретил отца Гамлета... Слюна изо рта пошла... Потом застучал зубами... Дробь... И говоришь с такой натугой: "Ты..."... "Я..." Соломоныч перепугался, пульс щупает, веки пальцами разводит - а у тебя глаза, как у покойника закатываются. Молоко видно... Картина мало эстетичная!..

- Ты видел глаза покойников? - недовольно перебил его Птицын.

- Представь себе, да... Когда умерла мама...

- Извини...

- Ничего... Дело прошлое... Я уж пять раз пожалел, что тебя туда привел: думаю, помрешь, а потом меня будут обвинять в твоей смерти... А Соломоныч, упорный парень, шепчет тебе на ухо зловещим шепотом: "Мне снятся хорошие сны... Радостные и безмятежные... Я дышу ровно и глубоко..."

- А я?

- А ты на самом деле стал успокаиваться. Убрал, наконец, колени с груди... Что за неудобная поза! Разжал руки (они до этого в подлокотники вцепились... судорожно). Дышать стал ровней. В общем, впал в транс... голову набок вывернул - ну вылитый индюк... Вот... а после шептаний Соломоныча устроился поудобнее... Соломоныч берет твою руку, поднимает над головой, потом кисть сгибает перпендикулярно. Такое впечатление, что рука восковая. Висит в абсолютно неестественном положении. Ну, пожалуй, как если бы ты держал кусок сахара и дразнил собаку...

Плечи Верстовской вздрагивали от смеха. Кукес между тем невозмутимо продолжал, лукаво глядя на Птицына, который уже и сам был не рад, что затеял этот разговор.

- Соломоныч комментирует: "Глубокая каталепсия. Слабый психический тип. Сильная внушаемость. Склонность к маниакально-депрессивным психическим состояниям".

- Это я-то?! Что за бред! - Птицын был искренне возмущен.

Верстовская откровенно смеялась.

- Лондонские дикторы тем временем быстро-быстро бормочут: "Ква-ква-ква!" Никто, разумеется, их не слушает. Все вокруг тебя собрались: ждут, что ты еще выкинешь...

- Дождались?

- Представь себе, да! Сначала ты стал икать... Икал, икал... Я думаю: "Господи, ну когда же он кончит икать?" Хотел шлепнуть тебе по спине. Говорят, помогает.... Но потом внезапно ты перестал икать и тут же заговорил на иностранном языке... Бегло!

- На английском? Как лондонские дикторы? - переспросил Птицын. Вся эта история начинала действовать ему на нервы.

- Нет, не на английском, - терпеливо пояснил Кукес. - Просили не занимать. У них обед, - бросил Кукес прыщавой студентке из 5-й группы. Та, пожав плечами, отошла. - Я сначала даже не понял, на каком... Но звучит очень мелодично... Поначалу я колебался между санскритом и арабским... Ты минут пять болтал... Как будто кого-то убеждал... ласково так, мягко... Ни тебе иронии, ни сарказма... Совсем на тебя не похоже. Потом вдруг вскочил с кресла, скрестил на груди руки - один к одному Наполеон на Святой Елене, - бросил несколько коротких слов: слушайте, мол, Я буду говорить! Только, видно, кто-то тебе помешал... Некстати... Ты как глаза выпучил, зубы оскалил (смотреть страшно!), пальцем ткнул в Фикуса: убью, дескать, скотина, если не заткнешься. Бедняга Фикус перепугался, спрятался за Леонтьева.

- Мне одну сосиску и кофе. Один хлеб. - Очередь дошла до Верстовской.

- Лучше взять попки! - заметил Кукес, заглядывая в лицо Верстовской и пронзая острым носом незначительное пространство между его губами и ее ухом.

Верстовская со смешливым удивлением обернулась к Кукесу, ожидая разъяснений.

Кукес указал место на прилавке, где стояло блюдо с круглыми булочками, сделанными в виде раздвоенных полуовалов. Они действительно напоминали ягодицы, что вызвало улыбку даже у мрачного Птицына.

- Нам две попки! По одной - на брата, - распорядился Кукес - мордастая буфетчица, торопившая народ, осклабилась. - Две полпорции полупельменей. И два чая. Правильно? - справился он у Птицына.

- Верно, - одобрил тот.

Верстовская с подносом отошла к дальнему столику. Кукес и Птицын вернулись на свое место. Арсений Птицын снимал с подноса тарелки и стаканы и ставил их на стол, а Кукес, болезненно морщась, тер колено. Птицын взял поднос и, сделав длинный зигзаг, прошелся неподалёку от Верстовской. Она сидела лицом к их столику и отрешенно жевала. Сколько раз Птицын вглядывался в эти печально-серые глаза с желтой крапиной у зрачка. Бывало, посередине разговора, ни с того ни с сего, она смолкнет на полуфразе, скосит глаза в сторону, и ее здесь нет: она уже далеко-далеко, за тридевять земель, за синими морями, в тридесятом царстве. Очнувшись через мгновение, она, чуть улыбнувшись, без малейшего смущения спрашивала: "А? Так на чем мы остановились?"

Птицын отнес подносы и снова прошел по той же ломаной дуге мимо столика Верстовской. Она по-прежнему пребывала в своем заоблачном мире, медленно пережевывая сосиску, отщипывая от хлеба крошечные кусочки своими холеными пальцами.

- Так на каком же языке я изъяснялся? - Птицын переставил стул так, чтобы все время видеть Верстовскую, и взялся за очередную порцию пельменей.

- На чистом древнееврейском. Так, по крайней мере, уверял Соломоныч... Скажи, зачем мы купили пельмени? Я уже их видеть не могу!..

- Я тоже! - посмеялся Птицын.

- Крылов, говорят, умер, скушав сорок восемь блинов, от заворота кишок, - назидательно произнес Кукес, - но он хотя бы делал это на спор! А зачем едим мы?! Набивать желудок из-за любви, да еще к тому же чужой любви, - я категорически отказываюсь!..

- Правильно! - согласился Птицын. - Давай выпьем чаю с попками.

- А что будем делать с пельменями? Чем добру пропадать, пусть лучше живот лопнет! - торжественно провозгласил Кукес и насел на пельмени. - Обрати внимание, при определенном ракурсе вот эти два пельменя тоже вылитые попки.

- Ты - сексуальный маньяк! Так что там Соломоныч? - спросил Птицын, отхлебывая чай.

- Соломоныч не растерялся. Записал твою речь на магнитофон. Потом покажет специалистам. Хотел бы я знать древнееврейский... Завидую тебе... Как-никак это язык Бога, который дал его моему народу... Заметь, Богом избранному народу...

- Ты хочешь сказать, что я когда-то был евреем? - простодушно возмутился Птицын, размешивая сахар в стакане.

- Почему бы и нет? Это было бы остроумно! - Кукес от души рассмеялся. - Ты со своей есенинской внешностью в прошлой жизни был шляпником Ицхаком где-нибудь в Жмеринке. Сидел себе под ветвистым каштаном и мастерил шляпы для раввинов: черные, широкополые, из прочного фетра, с бархатным ободком вокруг тульи. Ты был толстый, кудрявый, с клочковатой седой бородой. Ловко орудовал шилом и дратвой. А у твоих ног, на травке, ползал любимый внук Изя, похожий на тебя, как две капли, только без бороды. Время от времени ты вынимал часы из жилетного кармана: не пора ли обедать? Жена Муся, двенадцать твоих детей и три внука ждали тебя стоя, почтительно держась за спинки стульев. Ты прикрывал глаза, творил общую молитву, раскачивался взад-вперед, после чего делал знак рукой - и домочадцы усаживались за семейную трапезу.

Кукес разразился хохотом и даже причмокнул от удовольствия: настолько яркой показалась ему нарисованная картина. Верстовская, так ни разу и не взглянув в сторону Птицына, поднялась из-за стола, повесила сумку на плечо, отнесла поднос к мойке и ушла. Арсений сник и, допивая чай, констатировал:

- Если бы я был евреем, я бы наверняка придушил Аркадия Соломоныча Гринблата за то, что он усыпляет простых русских людей под "Болеро" Равеля и лондонских дикторов...

- Это ты-то простой человек? Ну... ты наказал его гораздо эффектнее...

- Это еще не все?

- Держись за стул! - ухмыльнулся Кукес.

- Пельменная закрывается! Обед! - рыжая старуха в грязно-белом фартуке ехала между столами с тележкой и свирепо швыряла в нее посуду.

Птицын и Кукес, застегиваясь и надевая на ходу шапки, вышли.

- Ты хорошо помнишь, как выглядят кресла Соломоныча? - поинтересовался Кукес, поднимая воротник тулупа.

- Помню. Широкие, с белой пушистой накидкой.

- Точно! Фотографическая память. Цепкая на деталь. Как у настоящего художника! Тебе надо романы писать... Серьезно говорю...

- Завтра начну! Ну так?

- А когда ты уходил от Соломоныча, не обратил внимание на свое кресло?

- Постой-постой... Да-а... Я еще удивился, почему оно грязно-зеленое, какими-то пятнами...

Кукес согнулся от смеха. Птицын недоумевая посмотрел на Кукеса.

- Молодец! - Кукес стукнул Птицына по плечу и закурил. - Ты все-таки ущербный человек, Птицын, что не куришь... Ты не представляешь, какой кайф после еды закурить!.. У-у! (Птицын поморщился.) Рассказываю, рассказываю... Оборачиваешься ты к креслу, показываешь на него этак пальцем и потом начинаешь довольно странно ощупывать вокруг себя, будто рубашонку хочешь поймать за концы и вверх задрать. Вдруг, ни с того ни с сего, принялся тереть себя по бедрам, потом по заднице, залез в промежность... Все пытался откуда-то снизу подцепить, что тебе ну никак не удавалось. Наконец, подцепил! При этом расстегнул штаны... бормоча между делом на своем тарабарском наречии... Обнажился... Как будто так и надо... И нахально помочился на кресло Аркадия Соломоныча... Нанес ему серьезный материальный урон... Никто от тебя не ожидал... Ведь с виду интеллигентный человек. Мочился ты на белую, пушистую, наверно страшно дорогую накидку долго, со вкусом... Откуда столько мочи накопил? Много пьешь чаю... Береги почки!

- Черт знает что! - Птицын посмеялся вместе с Кукесом. - Слава Богу, девиц не было...

- Да, Слава Богу! Хохот стоял адский. Соломоныч злится, бегает вокруг тебя, от гнева кипит. А ты безмятежно продолжаешь свое гнусное дело и не устаешь говорить на том же мелодичном языке... Любопытно, о чем ты там вещал?

- Ничего не помню! - пожал плечами Птицын. - А ты не сочинил все это?

- Ну да!.. Натянули мы на тебя штаны... Вчетвером натягивали, с грехом пополам. Фикус с Леонтьевым особенно старались... Не забудь их поблагодарить!

- Хватит издеваться! И так уж всласть поиздевался.

- А что? - смеялся Кукес. - Соломоныч сдернул накидку и уволок ее в ванную. А ты свернулся клубочком на загаженном кресле и сладко захрапел. Не помнишь, что тебе снилось?

- Пошел к черту! Больше я к этому подлецу ни ногой!

- Он тебя и не приглашает! Да и почему он подлец?


5.


- Приказываю: товарища Виленкина Марлена Лазаревича, доцента кафедры истории и теории русской литературы, секретаря партийной организации МГПИ имени Ленина, уволить по статье 33, пункт 3 КЗОТа за грубое нарушение трудовой дисциплины и мер противопожарной безопасности. Объявить строгий выговор с занесением в трудовую книжку проректору по учебной работе тов. Шмакову И.П. Руководителям кафедр и администраторам в недельный срок сдать в административный отдел все телевизионные приемники и магнитофоны (за исключением кафедры иностранных языков). Ответственный: тов. Крюков Я.Б.

Голицын и Лунин стояли у стенда объявлений, и Голицын нараспев, как поэты читают стихи, читал приказ ректора, сопровождая чтение ироническими комментариями:

- Что за пэтэушный стиль?! Как мог Виленкин грубо нарушить дисциплину, если он отправился в сортир, следуя естественной человеческой природе. Как ты считаешь, чтобы ходить в сортир, требуется предварительное разрешение ректора?

- Обязательно. Он должен завизировать! - со смешком ответил Миша.

- Вот-вот. И потом, - увлекся Голицын, пригладив черные усики, - заметь: под мерами противопожарной безопасности подразумевается костер инквизиции, то есть перманентное уничтожение всех телевизионных приемников.

- Телевизоров? - переспросил Миша.

- Телевизионных приемников! - настоял на своем Голицын. - Читай официальную бумагу. Так написано! Для солидности.

- Виленкина настигло возмездие. Он выгнал с кафедры Пуришева. Единственный был преподаватель во всем институте. Да и тот ушел в семинарию. Теперь семинаристы будут слушать курс литературы, а не мы... Вот Бог Виленкина и покарал! - меланхолически заметил Миша.

- А я уверен, что Бог покарал его за недемократичность. Пуришев - ты замечал? - в туалете всегда шел прямо к писсуару... Никогда не противопоставлял себя коллективу... А Виленкин? Юрк в кабинку, и дверь на запор. Пример крайнего индивидуализма и эгоцентризма! Разве мог он как следует работать с партактивом и другими трудовыми массами?! Он и должен был развалить всю работу! Ну а взрыв парткома - закономерное следствие ницшеанства Виленкина.

- Туалет - еще не показатель деловых способностей.

- Что ты... что ты... Окстись! Ты глубоко заблуждаешься! Первый показатель! И самый главный... Ты же не знаешь главной причины увольнения... Почему так ректор на него обозлился?

- Почему?

- Ты забыл, что между парткомом и кабинетом ректора есть маленькая комнатка с серой дверью. Она закрывается на ключ. Волшебная комната. Никогда не замечал?

- Н-нет... Хотя что-то такое было... Да... Кажется...

- Это личный ректорский сортир... Туда, правда, заходил еще проректор по научной работе... Близкий друг ректора. Она, то есть комнатка с железной дверью, сгорела вместе с парткомом! Полюбопытствуй при случае: остался один обугленный косяк. Представляешь бешенство ректора?

Они посмеялись. Медленно поднялись на второй этаж.

- Кстати, - продолжал Голицын, - я тебе не рассказывал, что предшествовало этому историческому событию - взрыву парткома?

- Нет.

Голицын положил сумку на парапет второго этажа, поглядел вниз.

- Недели полторы назад прогуливаю я методику русского языка... Курю у института. Подкрадывается сзади Виленкин, шепчет: "Игорь, не могли бы вы мне помочь?" - "С превеликим удовольствием!" - говорю. Приходим в партком. Виленкин воровато озирается, вручает мне молоток, говорит тихо-тихо: "Вы видите бюст Ленина?.. Его надо разбить". Я молчу. Он задергался, быстро-быстро залепетал: "Понимаете, бюст старый... в очень плохом состоянии... Гипс отслаивается... Неудобно... Вождь все-таки!.. Я уже заказал новый бюст... Должны привезти". Подвел меня к Ленину... Вижу: правда... Нос у Ленина отвалился, как у старого сифилитика... Правое ухо рассыпалось... Полбороды раскрошилось... Пошел желтыми пятнами весь, бедняга Владимир Ильич... В общем, абзац! Виленкин показывает мне документ с тремя печатями о списании бюста, постилает газету на длинном столе под зеленым сукном. Мы переносим Ленина с тумбы на стол, и я - ты не представляешь, с каким удовольствием, - хрясть Ленину в лоб.

- Представляю.

- В большой сократовский лоб. И еще раз! На душе стало легко. Соловьи поют! Завернули мы с Виленкиным обломки в газетку, затолкали в коробку (сверху прикрыли плакатом) и вынесли в мусорный ящик. Как видишь, партком посылал сигналы бедствия задолго до кораблекрушения.

Все-таки Миша при всей его нелюбви к Голицыну не мог отказать ему в остроумии. Бисерно похохотав, Голицын вдруг хлопнул себя по лбу:

- Чуть не забыл! Я же захватил тебе Бодлера... (Он расстегнул сумку.) Вот они - "Цветы зла". Как договаривались.

- Мерси.

- О чем разговор! - Голицын полистал небольшую коричневую книжечку. - Я пересмотрел отдельные стихи по дороге... не мой поэт! Стиль, конечно, забавный... Но со странностями... У него навязчивая идея, будто женская красота истлевает, сгнивает в гробу... Это его почему-то мучает до кошмара... Вот, например:

Скажите вы червям, когда начнут, целуя,

Вас пожирать во тьме сырой...

Странная какая-то идея... Правда, пару строк я нашел. Охренительно золотых. Обрати внимание на сонет "Аромат". Кончается весьма прихотливо:

От черных, от густых ее волос,

Как дым кадил, как фимиам альковный,

Шел дикий, душный аромат любовный,

И бархатное, цвета красных роз,

Как бы звуча безумным юным смехом,

Отброшенное платье пахло мехом.

- Чей перевод? - спросил Лунин.

- Левика, - ответил Голицын, вручил книжку Мише и продолжил мысль: - Жаль, ты не испытывал... какое изумительное наслаждение поцеловать женщине руку и вдохнуть аромат французских духов...

- На руках?

- Именно. Не волосы, а руки! В том-то все и дело! Это - высший пилотаж! Циля - гений по подбору ароматов. Она варьирует запах фиалки или, скажем, лаванды... Смешивает нежное с более резким, даже пронзительным... Острое с холодным или, наоборот, с терпким, тягучим... Изумительная женщина! Вот, кстати, и она... моя дорогая супружница... На ловца и зверь бежит!

Голицын ткнул пальцем вниз, и Миша увидал вдалеке, на противоположной стороне холла, крупную брюнетку с рассыпанными по плечам волосами, в норковой шубе нараспашку. Женщины с резким гримом почему-то пугали Мишу. Он их сторонился. И, по правде говоря, не доверял.

Гарик Голицын тем временем уже сбегал вниз. Миша раздумывал, последовать ли ему за Голицыным. Если только из вежливости... Но желания натянуто улыбаться не было. Миша остался на месте и, опираясь на парапет, следил за происходящим сверху.

Голицын шумно расшаркался перед Гершкович, церемонно поцеловал ей руку. Миша вспомнил, как Чичиков, целуя руку жене Собакевича, почуял запах огуречного рассола.

Влюбленные принялись о чем-то нежно ворковать. Гершкович улыбалась, отрицательно качала головой, чему-то возражала. Голицын распустил перья.

Она на самом деле была красива: стройная, с хорошей осанкой (Ходили слухи, что одно время она работала манекенщицей, Миша однажды даже видел журнал "Вязание" с ее фотографиями в вязаных платьях). Яркие брови дугой, большие темные глаза. Лунин давно к ней присматривался, но она всегда смотрела как бы сквозь Мишу, поверх его головы. В ней ему чудилось что-то высокомерно-аристократическое, завлекательное и вместе тем неотесанное - словом, какая-то душевная тупость. В пунцовых губах это выражалось или в блуждающем взгляде - Бог весть?

Миша все же спустился вниз: крайняя бестактность претила его мягкой натуре.

- Циленька... дорогая! Давай забудем об этих глупостях. Я сам с ним поговорю... Посмотри, какой сегодня великолепный день! Ты выглядишь потрясающе... Моя королева! Пани!.. (В ответ она чуть иронично улыбалась.) Что, если нам после этой пары прогуляться?

Голицын поцеловал Цилю в висок. Миша, приблизившись к влюбленным, чувствовал себя на редкость неудобно. Зачем он спустился?

- Зайчик, сегодня не могу... - низким меццо-сопрано возражала Циля, копаясь в сумочке.

Вдруг из-за колонны головой вперед, прижав к вискам душки больших очков, выскочила приземистая Лянечка, давняя, еще с первого курса, любовница Голицына. С перекошенным лицом она схватилась сзади за полы Цилиной шубы, сорвала ее с плеч, неуклюже подпрыгнула и двумя руками с остервенением вцепилась в Цилины волосы.

- О-о-ой! - басом взревела Циля и выронила сумочку.

Лянечка торопливо накручивала на кулак распущенные Цилины пряди. У той от боли слезы выступили на глазах, но вместе с тем она стиснула зубы и на ее лице тоже стала проступать ожесточенно-зверская гримаса, не сулящая ничего доброго. Циля резко вывернулась и ткнула Лянечку коленом в живот.

Та, охнув, отпрянула. С ее носа слетели очки; ударившись о каменный пол, они разбились. Теперь уже Циля, распластав пятерню, с выражением какой-то холодной деловитости схватила Лянечку левой рукой за грудь, притянула к себе, а правой медленно и методично, пока Лянечка стонала, проводила по щеке обидчицы крашеными бордовыми ногтями глубокие борозды, которые вместе с кровью проступали сквозь Лянечкину кожу.

Лянечка заголосила и судорожно задергала головой. Циля задержала свои длинные, острые когти над глазами Лянечки в некотором раздумье: выкалывать их или нет? Потом, как видно, оценила последствия, перенесла режущую руку к другой Лянечкиной щеке и провела борозды и там тоже - для симметрии.

Лянечка умолкла на мгновение, как вдруг сделала движение, похожее на то, как собака ловит подброшенную к ее носу палку: Лянечка на лету поймала Цилину руку и зубами вцепилась ей в ладонь.

- Су-у-у-ка! - низким меццо-сопрано вывела Циля.

Это слово штопором взвилось вверх, под купол, завибрировало там, многократно повторившись и обрушившись сверху вниз на стоящих в оцепенении Голицына и Мишу Лунина, а также на нескольких подтянувшихся к полю боя любопытных из близ стоящего женского туалета. С галерки второго этажа тоже глазели лица, притом что до этого момента институт казался пустым: шли занятия.

Все произошло настолько стремительно, что ни Голицын, ни Лунин ничего не успели сделать. Гарик, так же как и Миша, стоял с полуоткрытым ртом, завороженно следя за перипетиями битвы. Но вот наконец он опомнился. Тревожно огляделся - и кинулся разнимать разъяренных женщин.

Серая кофта Лянечки задралась, обнажив куски кожи; джинсы перекосились. Циля выглядела не лучше: черные подтеки под глазами, тушь, смешанная со слезами, потекла ниже по щекам, проделав в толстом слое пудры жирные следы; ее темные кудри свалялись; изящное светло-зеленое шерстяное платье сбилось на бок, открыв на плече черную бретельку лифчика.

Голицын затолкал Лянечку за ближайшую колонну, откуда она выскочила на бой, спрятав от взоров зрителей. Циля Гершкович растирала укушенную ладонь и болезненно морщилась. Потом она поправила одежду, подобрала сумочку, шубу, распластанную на полу, точно шкура убитого медведя, и вперевалку пошла прочь.

Гарик за колонной что-то быстро шептал на ухо Лянечке. Она судорожно всхлипывала и, кажется ничего не понимая, упрямо бормотала одно и то же:

- Я убью ее... Убью... Убью... Я буду твоей подстилкой... Слышишь: подстилкой... Но тебе с ней не жить... Я ее убью... Так и знай!.. Убью... А потом себя!..

Гарик боковым зрением увидел, что Циля уходит, дернулся от Лянечки. Однако она вцепилась в него и повисла на рукаве пиджака. Миша видел, как Голицына разрывают противоположные чувства. Внезапно Гарик повернул голову к нему, громко позвал:

- Мишель! Миша! Дорогой мой! Срочно нужна твоя помощь. Пожалуйста, останься с Полли (так с некоторого времени он называл Лянечку, которую на самом деле звали Полиной)... Поговори с ней, как ты один умеешь... Ее нельзя оставлять одну... А я сейчас... секундочку!.. - Голицын взял лицо Лянечки в ладони, слегка опрокинув его назад, как будто хотел поцеловать, - от неожиданности Лянечка бессильно разжала руки, не подумав, что со стороны Голицына это всего лишь обманный маневр. Гарик метнулся влево, схватил с пола свою сумку и бросился вдогонку за Цилей Гершкович.

Лянечка в отчаянии опустилась на колени, ударилась лбом об пол и бурно зарыдала. Миша поднял ее за локоть, усадил на кушетку. Собрал все, что осталось от ее очков. Видя, что к ней стекается любознательный народ, убедил ее поскорей уйти отсюда, отыскал в сумке номерок, накинул пальто на плечи и вывел из института.

Лянечка продолжала рыдать и по-прежнему повторяла:

- Убью её, убью... Или покончу с собой... Ну почему... почему он такой подонок?

- Не надо так убиваться... - успокаивал ее Миша, держа в руках Лянечкину шапку. - Время лечит раны... Застегнись, пожалуйста, и надень шапку... Объявляли 25-градусный мороз...

- Нет, время не поможет! - упивалась своим горем Лянечка. - Ты не понимаешь: меня предали, мне изменили... Со мной случилось несчастье... Меня смешали с грязью... Эта женщина - я ее ненавижу - отняла у меня самое дорогое. Поэтому я должна ее убить. И его тоже!

- Успокойся... Найдутся другие... Более достойные тебя. Ты красива, талантлива. Ты пишешь стихи... Тебе нужен человек твоего ума...

- Нет! Таких других нет... Нет на свете! Он один, один... Понимаешь?

- Не надо так говорить... Ты же так не думаешь...


6.


Прозвенел звонок. Из лекционной аудитории повалил народ - прямиком в буфет. Курс Птицына и Кукеса сидел в "ленинской" аудитории, в "девятке". Ленинской она называлась потому, что в 1918-м в ней выступал сам вождь мирового пролетариата с его знаменитой речью "Задачи союзов молодежи".

В истории эта речь осталась благодаря крылатой фразе Ленина: "Учиться, учиться и учиться!" - что, разумеется, составляло законную гордость администрации и о чем свидетельствовала мраморная мемориальная доска на стене, у входа в "девятку".

Кукес вдалеке увидел Ксюшу Смирнову - институтскую свою любовь. Та шла с подругой Жигалкиной, застенчивой дылдой-худышкой. Вместе они смотрелись, как Пат и Паташон, как Тарапунька и Штепсель, как Дон-Кихот и Санчо Панса.

Ксюша демонстративно остановилась, закуталась в розовый шарф и бросила на Кукеса из-под мышки Жигалкиной быстрый косвенный взгляд, выражавший сложную смесь справедливого негодования, клокочущей обиды и долго сдерживаемого гнева. Несмотря на столь грозные признаки ее плохого настроения, Птицын, наблюдавший эту сцену, сравнил бы ее скорее с мокрым, нахохленным цыпленком, нежели с разъяренной тигрицей, какой она, наверно, себя ощущала.

Кукес между тем как будто окаменел, словно его сразил убийственный взор горгоны Медузы. Обыкновенно брызжущий весельем и остроумием, щедро наделенный природным блеском, если только не впадал в депрессию, теперь Кукес представлял жалкое зрелище: он ссутулился, втянул голову в плечи, обмяк, как мешок, глаза остекленели и выкатились наружу - в них застыла общееврейская неизбывная печаль, почему-то особенно выпуклая в профиль. Птицын с энтомологическим интересом следил за быстрыми метаморфозами лица Кукеса.

Вдруг голова Кукеса дернулась. Он вздрогнул всем телом, точно петух на шестке, которому во сне привиделся соседский индюк, изрядно потрепавший его в жестокой драке. "Я же должен был отдать ей тетрадь Жигалкиной! Как я забыл! Какой болван!" - в патетическом отчаянии пробормотал Кукес и бросился вдогонку за Ксюшей, успевшей скрыться за колоннами.

Последней из девятой аудитории, переваливаясь со ступеньки на ступеньку, словно по скользкому трапу, с кряхтеньем выползла розовощекая старушка Кикина. В руках она сжимала стопку тетрадок - драгоценнейший груз, а именно лабораторные работы по фонетике: разбитые на компактные куски тексты "Преступления и наказания", затранскрибированные студентами. Собственно, транскрибировала одна только староста группы Птицына и Лунина Ира Селезнёва да еще, пожалуй, несколько старательный девочек из других групп, а все остальные коллективно списывали у них, ничуть не заботясь о титанических усилиях, которые выпали на долю этих подвижниц, убивших несколько суток на рисование крышечек, апострофов, еров и ерей, разъявших, как труп, какую-нибудь там сцену убийства старухи-процентщицы.

Дотошная Идея Кузьминична Кикина, с присущей ей педантической скрупулезностью, умудрялась отыскивать тьму ошибок в списанных работах, притом что она нисколько не сомневалась, что они списаны. Она наслаждалась своим законным правом заставить студента много раз подряд опять и опять погрузиться в волшебный мир транскрипций.

В ее облике, несомненно, было что-то фонетическое, точнее фанатическое: столько сладости, даже патоки, разливалось по ее желтому пергаментному лицу, в то время как она произносила свою любимую фонему "И-И-И". Сахар был поистине быстрорастворимым, если бы только сладость то и дело не переходила в желчь.

Кикина произносила слова с блаженнейшей интонацией ласкового участия к людям. Она радушно улыбалась, так что глаз не было видно, а губы вытягивались в ниточку и соединяли между собой румяные дряблые щеки, ходившие вверх-вниз наподобие громоздкого циркового велосипеда с надутыми бордовыми колесами, между которыми на маленьком сиденьице спрятался крошечный клоун - нос-кнопка. Сахарная улыбка заполняла всю аудиторию и отделялась от ее лица, как улыбка Чеширского кота, заставляя студентов вздрагивать от кошмарных воспоминаний о пяти-семи пересдачах затранскрибированных текстов. Никто не сомневался, что она подсунула им "Преступление и наказание" из тайного злорадства. Послал же им чёрт такого фонетиста, в дополнение наградив старушку должностью замдекана по учебной работе!

Птицын увидел, как сбоку от раздевалки в холл вышел Миша Лунин, как всегда никого не замечавший, витавший в облаках, с блуждающим взором и запрокинутой вверх головой, с лицом несколько одурелым, но одухотворенным. Наверно, он сочинял стихи.

Лунин безмятежно размахивал громадным черным дипломатом, которым втайне гордился, считая, что хоть он и обтянут дешевым заменителем, но очень похож на настоящую крокодилову кожу. Расстегнутое пальто Лунина, болтавшееся на локтях, странно-синего цвета с золотой искрой, напомнило Птицыну наваринский дымчатый фрак Чичикова. На голову Лунин нахлобучил мягкую фетровую шляпу с широкими полями - летнюю шляпу в такой мороз! Брр! Не однажды Миша показывал Птицыну шелковую подкладку шляпы, где был обозначен год выпуска - 1799. Год рождения Пушкина. Миша называл свою шляпу пушкинской.

Миша Лунин шел наперерез Кикиной, которая вонзилась в него цепким взором стервятника (несмотря на старость, она никогда не носила очков и сохраняла острое зрение младенца). Понятно было, что сейчас она его сцапает. Птицын спрятался за колонну.

- Молодой человек! - надтреснутым фальцетом сладко проблеяла старушка Кикина. - Подойдите-ка сюда! Ближе, ближе...

Кикина остановилась посреди холла, как раз под самым акустическим местом, так что Птицын мог отчетливо слышать каждое слово разговора, точно стоял рядом. Он видел часть ее улыбающегося профиля и зачесанные назад седенькие височки, открывавшие гладкий, без морщин лоб. Пучки морщин собрались у глаз и на кончиках губ.

- Здравствуйте... - пробормотал Миша, снимая шляпу и маленькими шажками приближаясь к Кикиной, впрочем держась от нее на некотором безопасном расстоянии. Так в школе тщедушный отличник подходит к ухмыляющемуся хулигану, не без основания ожидая удара в ухо.

- Что ж вы, мил человек, лекцию прогуливаете? Или знаете все лучше самого Александра Христофоровича Востокова? А может быть, вы перечитывали труды Реформатского, или Ованесова, или Льва Владимировича Щербы?... И вам не нужны никакие лекции... Вы и так все знаете...

Кикина теребила желтую вязаную кофточку, которую она изредка, по холодным дням, накидывала на всегдашнее темно-серое старушечье платье с белыми разводами - студенты ядовито окрестили их сперматозоидами. Скачущие в разные стороны, с непомерной головой и узеньким хвостом, они, действительно, напоминали живчиков. Миша, стоявший рядом с Кикиной, слегка пригнувшись, тоже теребил свое пальто, на котором, как и у Кикиной, хаотически разбегались золотые искры, очень похожие на живчиков на ее платье. Казалось, они шалят, эти живчики, перепрыгивая на Мишу и обратно.

- Электрички отменили, Идея Кузьминична! Я целый час ждал в Ивантеевке... Там какая-то авария... - виновато пролепетал Миша, помахивая дипломатом.

- В прошлый раз ты, любезный друг, говорил, что у тебя заболел дядя, и ты бегал ему за лекарством, - розовощекая старушка перешла на акцентированное "ты", пользуясь своим служебным положением, возрастом, наконец, авторитетом заслуженной партизанки, которая участвовала в героическом рейде по немецким тылам в составе конницы генерала Доватора.

- Но у него на самом деле больное сердце... - грустно сказал Миша, решив не уточнять, что дядю четыре дня назад похоронили. Все равно она не поверит или уж подумает, что он спекулирует даже на смерти.

- При больном сердце человек всегда держит нитроглицерин в нагрудном кармане! - отрезала Кикина и, достав из кармашка желтой кофты стеклянную бутылочку, помахала ею у Мишиного носа. - А в позапрошлый раз, - безжалостно продолжала она, тряхнув щеками, - ты сказал мне, глядя прямо в глаза, что сбедил ногу, то ли подвернул, то ли вывихнул, и клялся Христом Богом, что на следующей лекции будешь обязательно. Стало быть, обманул! В который раз?.. Что мы с тобой будем делать, вразуми старуху? Созовем комитет комсомола или сразу ставить вопрос об отчислении? Между прочим, твоей тетрадочки с транскрипциями у меня как не было, так и нет!.. Ты ее в поезде оставил? Или у тебя ее украли злые люди?

- Я принес. Я сделал... - Миша засуетился, достал тетрадь из дипломата.

Кикина немного смягчилась, однако закончила строже, чем начала, согнав с лица улыбку:

- В общем, любезнейший Лунин, решай серьезно: кем ты хочешь быть: студентом... тогда изволь выполнять все требования... или... разгильдяем? Ну коли так...

- Он старается быть хорошим! - к Кикиной подошла синтаксистка Мишлевская. - У него, Идея Кузьминична, вы знаете, способности к языкам! Я думаю, он в скором времени станет полиглотом.

- Если бы я этого не знала, Алла Владимировна, - я бы по-другому с ним разговаривала. Я сама отправила его к Солодубу! А он прогуливает лекции по фонологии. Одну пропустит - потом ничего не поймет! Талант, мил человек, - снова обратилась Кикина к Мише, виноватый вид которого примирил ее с действительностью, - требует вышколенности, ежедневной работы до пота, уж поверь мне, старухе, а стихи подождут... Никуда не денутся...

- Идея Кузьминична, так он же пишет стихи на английском! - широко заулыбалась Мишлевская, сверкнув большими очками.

Миша однажды метко назвал ее Джокондой. Мишлевская, как и Кикина, почему-то тоже обожала улыбаться, несмотря на то что имела безобразнейшие черные зубы.

Долговязая Мишлевская подхватила низенькую Кикину под руку, и они заковыляли прочь. Кикина, поёживаясь, жалобно причитала:

- Чтой-то зябко нынче!

На ходу Кикина бросила Мише:

- Правильно сбрил бороденку... Как монашек ходил... Не шла она тебе... Не шла...


7.


- Джоконда тебя спасла? Привет! - Птицын вышел из-за колонны и своим неожиданным появлением слегка напугал Мишу.

- Да-а... Дай Бог ей здоровья... - Миша, вздрогнув, вышел из оцепенения и протянул Птицыну руку. Большой палец Птицына скользнул по шраму на Мишиной кисти, а горячие пальцы коснулись влажной руки Лунина - резкий укол в ладонь, и Миша непроизвольно отдернул кисть: электрический разряд, быстрый, но чувствительный, проскочил между ними.

- Ты что-то стреляешься! - встряхнув ладонью, робко упрекнул он Птицына.

- Бытовое электричество, - констатировал Птицын.

Внезапно Миша вспомнил, как они с Птицыным познакомились. На помойке. Символическое место для знакомства! Сразу после поступления в эту контору, студентов (вместо отдыха) отправили на четыре дня на практику - чистить дворы завода "Каучук". У мусорного ящика они и встретились. Миша курил, сидя на корточках, а Птицын брезгливо морщился и нервно ходил кругами; своим громким поставленным баритоном, который трудно было ожидать в таком тщедушном и крошечном тельце, Птицын костил администрацию, уверяя, что ректор с проректором уже давно купаются в Ялте вместе с ядовитой старушкой Кикиной, а они, как идиоты, разгребают Авгиевы конюшни в душной Москве.

Временами Птицын сильно раздражал Мишу. В метро, например, он развлекался тем, что ни с того ни с сего вдруг уставится на какого-нибудь несчастного, затравленного жизнью пенсионера или застенчивую девицу и глядит на них в упор, не моргая, пока те не начинают ёрзать, злобно и испуганно взглядывают на Птицына, стараются не отвести глаз и переглядеть нахала, но куда им... Птицын насмешливо изучает их лицо и одежду, при этом громогласно комментирует: "Бюст у нее кривоватый: посмотри, правая грудь крупнее, левая значительно меньше!" Или: "Уши у него посажены прямо на макушке!" Мише становилось не по себе. Ну зачем так издеваться над человеком?! Мише казалось, что и он несет часть вины за эти насмешки Птицына. Впрочем, как иногда ни хотелось Мише одернуть Птицына и поставить его на место, он побаивался: легко расстроить дружеские отношения, а как их потом восстановить! Притом Миша часто пользовался пробивной силой Птицына в корыстных целях. В непростых отношениях с враждебным миром, который не слишком был расположен к Мише и часто ощетинивался, Птицын, с его громким голосом и наглым взором, играл роль буфера между ним, Мишей, и миром; точнее сказать, Птицын был танком, бросавшимся в бой очертя голову, так что за его броней можно было до времени спрятаться и вяло шлепать по грязи, всячески оттягивая стычку с противником.

Птицын критически осмотрел Мишу, сделал губами гримасу:

- Лицо у тебя стало босое... По крайней мере, ректор не узнает... Это уж точно... С бородой ты был похож на князя Мышкина, а без...

- На Рогожина?

- На Настасью Филипповну! - усмехнулся Птицын. - У тебя чрезвычайно страдальческое выражение лба... Как у Настасьи Филипповны... Как будто тебя хотели принести в жертву какому-нибудь злобному богу... Молоху... но передумали... отложили до следующего раза... Кстати, ты не помнишь, как фамилия Настасьи Филипповны?

- Представления не имею.

- Барашкова! И ты тоже только что был на заклании... Тебе Кикина чик-чик делала, - Птицын провел ладонью по шее.

- Чикина?

Птицын рассмеялся.

- Точно! Учихина!

- За-учихина!

- Каламбуристика! (Они вместе посмеялись.) Она и тебя заучит, - заметил Птицын. - Мало ей собственных детей... К тебе она, по-моему, как к сыну относится... нежно... ласково. Говорят, она женщин не переваривает... На экзамене их валит кучами...

- Почему?

- Как почему? Потому что она многодетная мать, и у нее двенадцать детей! Представляешь? Двенадцать дочерей!

- Не может быть!

- Еще как может! Трое работают у нас в институте... Две - на кафедре общего языкознания, а одна - лаборанткой у Козлищева.

- Как это ты все знаешь! - удивился Миша.

- Я же не в безвоздушном пространстве живу...

- Чем в таком воздухе, уж лучше совсем без воздуха... - пробормотал Миша, угрюмо озираясь.

- Это ты прав. Воздух здесь тяжелый! Ты идешь на Козлищева?

Птицын достал из дипломата два яблока, протянул одно Лунину.

- Придется! - Миша тяжело вздохнул, поблагодарил кивком и, откусив, заметил: - Я уже три раза прогулял!

- Плохи твои дела! Говорят, он всех помнит... Особенно тех, кто манкирует его лекции... Он на экзамене оставляет их напоследок... Так сказать, на десерт... Козлищев ведь гурман!

- Что-то не похоже... У него лицо какое-то пресное...

- Интеллектуальный гурман! - уточнил Птицын, жуя. - Любит Пушкина, Лермонтова, Фета... За них глотку кому угодно перегрызет!

- Не любишь ты людей!

- А за что их любить? Что хорошего они мне сделали?! Помнишь, как Паша Баранов сдавал экзамен Козлищеву?

- Это кто такой?

- Ну... курсом старше... Жирный альбинос в очках... с маленькими красными глазками... Взял он билет: "Знаете, профессор, у меня горе: вчера моя невеста вышла замуж за другого!" Козлищев задергался, засуетился: "Вас тройка устроит?" - "Вполне!"

Они опять похохотали. Парадокс: едва Миша видел Птицына, его настроение резко улучшалось. То же самое происходило и с Птицыным, о чем он не раз с удивлением говорил Мише.

Птицын с хрустом дожевал яблоко и торжественно положил огрызок на самый край ленинского пьедестала.

- Это неинтеллигентно, - кротко заметил Миша.

- А я никакой не интеллигент. Мой дед землю пахал. Терпеть не могу интеллигентов. Слюнявые, сентиментальные сволочи, к тому же склонные к предательству. Сначала предадут - потом каются. Размазывают сопли по щекам. Правильно их Ленин всех выслал за кордон.

- Знаешь, в чем гвоздь спора Лао-Цзы с Конфуцием? - неожиданно спросил Миша, скорее продолжая разговор с самим собой, чем с Птицыным.

- Ну?

- Конфуций считал, что человек по природе зол, его сущность - дикарство ("чжи"). Следовательно, человека надо воспитывать, прививать ему "вэнь"... что-то вроде интеллигентности. А Лао-Цзы верил, что человек по природе божественен, то есть сопричастен Великому Дао. А Дао, Бог - это самое естественное Естество, и чем больше человек удаляется от своего первоначального состояния, чем больше теряет естественность, тем больше на его сущность напластовывается дикости ("чжи"). А если на эту дикость еще напластовать и "культурность" ("вэнь"), то человек станет хитрее, эгоистичнее... хуже... Вот почему Лао-Цзы еще до Фрейда, до Юнга призывал все эти "напластования" как бы вытащить наружу, выпустить из себя сумасшедшего, как джинна из бутылки...

- Выпустить, конечно, можно... - задумчиво протянул Птицын. - Боюсь только, этот сумасшедший наломает столько дров... А бутылка окажется пустой... И вообще, все это теории, теории... А древо жизни пышно зеленеет... Лао-Цзы, Конфуций, Дао... Чем в таком случае хуже теория Носкова?.. Помнишь, он нам излагал? "Все - дерьмо, а мир - большая задница!" Глубокая теория! Носков ее еще остроумно развивал: "Но ведь дерьмо - это продукт задницы! Следовательно, являясь непрерывным производителем дерьма, задница сама себе роет яму, в которой и потонет!.. Апокалипсис!"

- Любить людей - это не теория, а практика, - назидательно проговорил Миша. - Трудная практика.

- Хотелось бы их любить... Жизнь к этому, правда, не располагает... К сожалению... Ну, допустим, я люблю... И что из этого выходит? Любить - значит жертвовать. Ты согласен?

- Согласен.

- А нужны ли твоей возлюбленной жертвы?

Птицын сделал длинную паузу, во время которой Миша, задумавшись, не нашелся, что ответить.

- Вот видишь! И потом, - продолжал Птицын, - что у тебя есть такого, чем не стыдно было бы пожертвовать?!

Снова Миша промолчал. Птицын с торжествующей улыбкой подвел итоги:

- Твоя любовь никому не нужна, кроме тебя самого... Так что носись с ней, как с писаной торбой, лелей ее, холь... На пенсии будешь рассказывать внукам, как крепко в институтские годы ты любил Лизу Чайкину... А она вышла замуж за Федота Кургузого, слесаря-ремонтника из ЖЭКа.

- Фу, какая мерзкая фамилия! - возмутился Миша.

- Увидишь, мои пророчества оправдаются!

- Особенно насчет Кургузого... Посмотрим... Ждать осталось недолго: лет сорок-пятьдесят... А по поводу любви... я не ответил...

- Не ответил.

- Твои вопросы - это все равно что коаны.

- Это что еще за дичь?

- Коан - даосский вопрос без ответа. Один японский профессор Токийского университета... он преподавал философию, религию... отправился в гости к монаху, исповедовавшему дзен... "Я хотел бы понять, что такое дзен, объясните, пожалуйста..." Монах приготовил чай и, ни слова не ответив, стал наливать его из чайника в чашку профессора. Чашка наполнилась до краёв... но монах льет себе и льет... невозмутимо так... В конце концов профессор не выдержал: "Простите, но ведь льется мне на штаны..." Монах убрал чайник и говорит: "Ваше эго подобно этой чашке. Сколько ни вливай, ничего не изменишь. Ваше эго переполнено знаниями и хочет еще. Но пока вы не опрокинете чашку и не забудете все ваши знания, вы не поймете, что такое дзен..." У Басё есть странное хокку. После того как в Эдо (старое название Токио) сгорела его хижина, он отправился путешествовать на север и по дороге написал:

Старый пруд.

Прыгнула в воду лягушка.

Всплеск в тишине.

Китайцы говорят: "Когда рисуешь дерево, нужно чувствовать, как оно растет". Ты чувствуешь?

Теперь Птицын задумался, ушел в себя и тоже не нашел ответа.

- Вот тебе еще пример коана, - заторопился Миша, пока еще интеллектуальное преимущество оставалось на его стороне. - "Каким было твое первоначальное лицо до твоего рождения?"

- Глупым, - со смехом парировал Птицын.

Прозвенел звонок. Они потянулись в девятую аудиторию вслед за толпой.

Посмеявшись, Миша все-таки хотел дожать Птицына:

- Ну тогда еще коан: "Хлопок - звук от двух ладоней. Каков же звук от одной?"

Птицын застыл в недоумении. Лицо у него и вправду на этот раз было довольно глупое.