"Все оттенки красного" - читать интересную книгу автора (Андреева Наталья)

РОЗОВЫЙ

Куда уходит вдохновение? Да туда же, откуда пришло: в облака, в розовый дым костра, зажженного Творцом всего сущего, в черное пространство бесконечной Вселенной, на поиски новой планеты, чтобы озарить ее серое существование и заставить вертеться быстрее всех прочих. Гнаться за ним бессмысленно, искать его бессмысленно, надо сразу же почувствовать, что твоя собственная планета остановилась, замерла на своей орбите, и прислушаться к голосу разума, а не чувства.

Остановиться… Оглянуться на прожитые годы и понять, что в сущности ничего еще не сделано, до главного руки так и не дошли.

— Эдик, тебе просто надо отдохнуть.

«Отдохнуть? От чего собственно? Когда я успел так устать?»

— Надо признать, наконец, что моя работа достаточно бессмысленна. А ведь мне уже пятьдесят стукнуло, Нелли! Пятьдесят! Мы уже пять лет вместе, ты возишься со мной, как с ребенком, и чего я добился?

— Ван Гог, между прочим, при жизни смог продать только одну свою картину.

— Я — не Ван Гог, я всего лишь Эдуард Листов. Увы. И все, мною написанное, откровенная пошлость.

— Как всякий талант, ты в вечном поиске.

— Кто сказал, что у меня талант? Кто?!

— Я тебе это говорю, а меня, между прочим, научили разбираться в живописи.

— Не разбираться, а чувствовать надо. А что ты чувствуешь, глядя на мои картины? И вообще, ты когда-нибудь что-нибудь чувствуешь?

— Эдик, скоро осень. Для тебя не лучшее время. У моих хороших знакомых есть небольшой домик в маленьком городишке, бабушкино наследство. Двенадцать часов на поезде с Павелецкого вокзала. Поезжай, поживи там месяц, другой. Просто поживи, отдохни не бери с собой ни краски, ни кисти.

— Нелли!

— Хорошо, хорошо, бери. Но дай слово, что не будешь себя мучить. Ешь, пей, спи, делай, что угодно, только не работай.

— Уговорила. Мне надо собраться. Обо всем подумать, понять, что делать дальше, как жить и чем. Тяжело в пятьдесят лет начинать все сначала… Нелли! Как хорошо, что ты у меня есть!

— Но ты же знаешь, что я никогда не смогу родить тебе ребенка.

— У меня есть сын и два внука. Для продолжения рода этого вполне достаточно.

— Ты всегда хотел девочку. В нашей семье не хватает девочки. Маленькой, хорошенькой девочки…

— Нелли!

— Да-да, я успокоилась. Давно уже успокоилась. У меня, ведь, есть племянница. И я люблю ее. Как дочь люблю. Ты и она — это все, что у меня есть. И еще твои картины. По-моему, неплохая жизнь, а?

— Тебе тоже надо отдохнуть. Прежде всего от меня. Хватит терзать себя, Нелли. Ты не виновата.

— Я… Виновата… я…

Она опять всхлипывает. Ну, сколько можно? Не надо ему больше никаких детей! Как только речь заходит об этом, его замечательная жена теряет разум и попадает под власть слепых инстинктов. Пора бы уже успокоиться, не девочка. Ну, что тут можно сделать? Ничего. Ясно одно, что надо друг от друга отдохнуть.

— Звони своим знакомым. С какого, говоришь, вокзала отходит поезд?


Неделю спустя

Эдуард Листов стоял у приоткрытого окна в коридоре купейного вагона и смотрел в окно на быстро меняющийся пейзаж. Ветер бил в лицо, дома, деревья, дачные участки, крошечные станции пролетали мимо, становились все мельче, незначительней, реже…

…Если твоя планета перестала вращаться с бешеной скоростью и отдалилась от солнца, то лучшую орбиту, чем путешествие по провинции, ей не найти. Здесь тихо, удивительно спокойно, и от каждого медленно колышущегося листика березки на тебя веет светлым, радостным чувством умиротворения. Гармония с природой, с окружающими людьми, с самим собой, наконец, — это, конечно же, не счастье для творца, привыкшего каждый день проживать в поиске и созидании, но это ни с чем не сравнимый долгожданный покой. Пора остановиться, оглянуться, подумать и почувствовать, что скоро осень и твоей жизни, и природы, которая не умирает, а просто погружается зимой в долгий и сладостный сон.

Тебя тоже ждет такой же сон, только не надо спешить. Надо ценить свою осень. Понять ее мудрость, тихую светлую грусть, и сказать себе: «Господи, как хорошо!»

— Господи, как хорошо!

Он не хотел работать. После того, как каждый подход к мольберту вызывал только глубокое чувство отвращения, не хотел. Вдруг поверил, что это конец. Все. Не будет больше ни одной картины. Все написанное Эдуардом Листовым откровенная пошлость, и он нашел в себе мужество это признать. Но жизнь не кончена, нет. Надо найти себя, найти заново, и прожить свою осень достойно, без надрыва…

…Южная окраина маленького провинциального городка, деревянные дома по обеим сторонам улицы, сонная тишина, изредка где-то лениво тявкает собачонка, да квохчут куры, из-за заборов люди с удивлением смотрят на человека в мягкой черной шляпе и шарфом вокруг шеи. В конце лета прохладно, а у него всегда было слабое горло. Чуть застудился — ангина. Но не объяснять же всем, почему в августе месяце он ходит по улице, обмотав шею пусть шелковым, но шарфом? Вернее, кашне, но это слово совсем уж непривычно провинциалам, это из той же области, что и черная икра, которую здесь давно не То что не ели, а просто не видели. В магазинах пустые полки, не в дефиците разве что спички и соль, зато на огородах обильный урожай. Ранним утром все тянутся туда, к земле, а часам к шести вечера уже никого не встретишь на улицах, кроме редких прохожих, карманы которых оттопыривают бутылки с желтоватой, неприятно и резко пахнущей жидкостью. Жизнь в маленьком городке не замирает, он просто тихонько дремлет.

Откуда здесь взялся этот высокий, худой и очень странный человек? Чем он занимается? Не работает, целыми днями гуляет в парке или сидит на лавочке, курит одну сигарету за другой и часами смотрит в хмурое небо. Потом поднимается, бредет обратно, к старому дому, не оглядываясь, не вступая ни с кем в разговор…

— Извините, вы сюда как, постоянно жить переехали?

Женщина улыбается. Яркая, разбитная бабенка. Вот уж кто не задается вопросом о смысле жизни! Кажется, она — его соседка.

— Нет. Я… отдыхаю. Это дом моих хороших знакомых. Вернее, знакомых моей… — он махнул рукой. К чему объяснять? Пустой, не обязывающий ни к чему разговор.

— Жены, да? Вы женаты?

— Да. Я женат, — оборвать разом ее намеки на флирт, дать понять, что меньше всего сейчас он нуждается в женщине, в ее любви. Устал.

— И дети есть?

— Есть. Сын.

— А у меня, вот, нет. Ни мужа, ни детей.

— Поздравляю. То есть, я хотел сказать, что… — Ну, не даются ему сегодня длинные фразы! Утешать ее? К чему?

— Странный вы. А по профессии кто?

— Художник.

Зачем сказал? Женщины — странные создания. Удивительные, странные создания. Ну, не хотят они любить простых, понятных мужчин. Если бы сказал, допустим, что инженер, она бы сейчас так не смотрела. А вот поэты, артисты, художники — это для женщин все равно, что небожители.

— Ах, худо-о-ожник! Надо же, как интересно!

— Ничего интересного. Простите, я дома чайник с плиты снять забыл. Всего хорошего.

— Ах, чайник! Я, между прочим, ваша соседка. Алевтиной меня звать.

— Очень приятно.

— А вас? Вас как звать? — кричит она ему вслед, потому что он повернулся к словоохотливой Алевтине спиной, понимая что это невежливо.

— Эдуард Олегович, — буркнул он, ведь жить здесь не меньше месяца, все равно соседка не отстанет.

— Так я зайду к вам как-нибудь, Эдуард Олегович! — кричит Алевтина, и уже чуть тише, с намеком: — По-соседски.

Провинция. Маленький город, все друг друга знают. Маша сказала на ушко Даше, Даша Саше, и понеслось. На следующий день, к вечеру, уже полгорода знает, что в домике на южной окраине отдыхает художник из столицы Эдуард Олегович. Разговорчивая Алевтина успела всем сообщить, что она вхожа в дом к знаменитости. На самом деле он не знаменитость, просто жалкий неудачник, но в устах болтливой соседки получается, что чуть ли не первый художник в стране. Теперь, когда он идет по городу, его сопровождают не только внимательные взгляды, но и почтительный шепоток: «Художник! Из столицы! Знаменитость!» Они же не знают, что он неудачник, что ничего не добился в свои пятьдесят лет, только смертельно устал.

А это еще что за явление? Невысокого роста мужичонка, лицо простецкое, нос картошкой подозрительного цвета. Пьет?

— Извините, я местный, так сказать, живописец. Для краеведческого музея, так сказать, пишем помаленьку. Виды природы. Не хотите взглянуть?

— Я вообще-то домой иду.

— Да у меня с собой. Так, пара этюдиков.

Суетливые жесты, шуршание бумаги, огромная папка, глянул мельком — акварели.

— Да-да, недурно.

— Правда? Вам, в самом деле, нравится?

Это, во всяком случае, точно лучше того, что писал до сих пор Эдуард Листов. По крайней мере не избито, хоть и непрофессионально.

— Да. Мне нравится.

— Так я вам оставлю?

— Как угодно.

— А еще можно принести?

— Послушайте, я ведь не критик.

— Но ведь вы из столицы. Художник. Мне бы только мнение узнать. Может, бросить все? А? Жена, вот, запилила совсем: лучше бы ты, Вася, сторожем пошел. Все деньги.

— Она права. Сторожем лучше. Послушайте э-э-э…

— Вася.

— Василий… э-э-э… бросьте вы это дело. Творчество — это мука. Вы готовы на костре заживо гореть?

— Не понял?

— Творить — это значит гореть. Страдать. Не умирать объятым пламенем, но мучиться постоянно, бесконечно. Даже когда получилось, все равно мучиться оттого, что мог бы лучше. Должен был лучше, обязан был лучше. А кому? А? Ведь никто не спрашивает, не заставляет. Себе в первую очередь обязан. А когда вдохновение ушло? Тогда что? Как жить? Чем? Ведь было же. Было…

— Простите, не совсем понял.

— Это вы меня простите. Разговорился. Пойду, пожалуй.

— Так я зайду?

Листов махнул рукой: все равно теперь не отделаешься от этого доморощенного художника. Сунул, все-таки, свою папку. Ну почему, как только узнают, что ты художник, сразу же начинают тащить тебе всякую дрянь? Рисунки дурацкие, поделки из глины, стишки, приводить бестолковых детей, у которых якобы талант? Мол, оцените, как человек искусства. Разве это отдых! Черт бы побрал эту разговорчивую Алевтину!

А вот и она, легка на помине! Как помянешь черта, а он уже тут.

— Не помешала?

— Что вам угодно?

— Вот уж и угодно! Какой вы!

— Я занят, извините.

— Так я и хотела по хозяйству помочь. Может, постирать чего, али приготовить?

— Спасибо, я сам как-нибудь.

— Какой вы. Несговорчивый. Да и понятно: я женщина простая.

— Да вы не так поняли. Просто я… не хочу никого видеть. У меня… неприятности.

— Умер кто?

— Можно сказать, что я умер, — грустно улыбаясь, сказал художник. — Умер Эдуард Листов.

— Ой! — она испуганно зажала ладошкой рот. — Это как же?

— Да вы опять не так поняли. Это образно. На самом деле я, конечно, жив…

— Ну, понятно: вы ж художник! Знаменитость! Так чудно говорите.

— А с чего вы взяли, что знаменитость?

— Так художники ж все знаменитости! Ни теперь, так после, это Бог так рассудил.

— Интересно, — он посмотрел на Алевтину повнимательнее. А, ведь, красивая женщина, все при ней. Яркая брюнетка с высокой грудью, гладкая, румяная, словно спелая вишня Чуть тронь зубами — брызнет обжигающий, густой сок, который хочется пить, жадно глотая, захлебываясь, пить, пить… Тьфу ты, черт!

— Мне пятьдесят лет, уважаемая Алевтина, как вас по отчеству?

— Да чего уж! Алей просто зовите.

— Для пылких любовных романов я староват.

— Так мне ж ничего не надо. Скажите тоже — староват! Вы мужчина в самом соку.

— А вы почему не замужем?

— Успею еще! Двадцать пять не пятьдесят. Да и кавалера подходящего не нашлось. Так я сготовлю что-нибудь?

— А люди будут болтать?

— Что мне люди? Болтают уж! Им бы только языками чесать! Лучше уж пусть художника припишут, чем Кольку-шофера!

— Да, это уж точно. Лучше уж художника.

Провинция, тихая провинция. Вот и отдохнул. Может быть, Нелли об этом знала? Она умница. Образованная, интересная женщина, искусствовед. Хотела быть может, чтобы он понял, что кроме Москвы есть еще огромная, необъятная страна — Россия. И в этой стране он, Эдуард Листов, отнюдь не последний человек. Он человек особенный. И про Алевтину эту Нелли наверняка знала. Вернее, про всех этих Алевтин, любительниц небожителей, поэтов ли, художников, все одно. Знала и решила: живи. Только не изводи себя, не страдай, не умирай. Только не умирай…

…Поздно вечером, когда Алевтина ушла домой, он открыл папку местного живописца Василия. А ведь и в самом деле недурно! Будто бы на Мане похож, только… Вот именно — только. Никакой это не Мане, картины написаны ярко, по-русски самобытно, свежо. И есть в них особенное, интересное цветовое решение. Преимущественно оттенки красного: розовый, малиновый, багровый, алый. Но это всего лишь акварель. Размыто, нечетко. Тут нужна определенность, масло нужно, твердый грунт и мазочки маленькие-маленькие, потому что надо трогать холст кистью аккуратно, по чуть-чуть, словно пробуя на вкус гармонию цветов, как опытный дегустатор пробует молодое, только что народившееся вино. Неужели здесь такие красивые места? Солнца сейчас нет, оттого и природа не играет. А подсвети ее легонько теплым лучиком, и весь этот багрянец разом заставит закипеть застывшую кровь. Ему бы сейчас только солнца, тепла. Ему, художнику Эдуарду Листову.

Художнику?! Кончено с этим. Кон-че-но.


Два дня спустя

Он уже мучился бездельем. Чего-то не хватает. Работы? Для художника везде, где бы он ни находился, есть работа. В любой точке земного шара. Но сейчас не хватает чего-то, чтобы начать работать. Неужели же хочется? Местный живописец Василий принес еще одну папку. Нет, он пишет не только акварели, есть и масло. Но масляные краски дорогие, Василий их экономит, потому что деньги с огромным трудом выпрашивает у сердитой жены Натальи.

— Лучше бы ты, Васька, сторожем работал, раз делать ничего не умеешь. Все деньги.

А если бы ты, Васька, в столице родился, или хотя бы поближе к ней, когда не ты Эдуарду Листову, а Эдуард Листов тебе бы сейчас с поклоном шедевры свои приносил для оценки. Может быть, вдохновение на этой планете теперь поселилось?

Василий пыхтит в уголке, переживает, пока столичный художник рассматривает его рисунки. Алевтина здесь же, суетится у стола.

— Я соседям сказала, что вы меня, Эдуард Олегович, наняли в домработницы. По хозяйству помогать, — напевно говорит она, косясь на Василия. Мол, это я соседям так сказала, но ты, друг любезный, уж расскажи всем, как все на самом деле. Про все эти взгляды друг на друга расскажи, да про долгие вечерние разговоры.

— Я вам, Аля, заплачу, — поспешно говорит он, художник Эдуард Листов.

— Да чего уж там! Прошу грибочков моих отведать. Не боись, не отравитесь! Я их со сметанкой стушила, да в русской печке. Пальчики оближите!

Грибочки, на самом деле, на удивление хороши. Никогда такой вкусноты не ел! Вот они, чудеса русской печки! Василий жует нехотя, опустив глаза в тарелку. Учиться бы ему, да поздно. Да и жена ходу не даст. Ну что он, Эдуард Листов может сделать для этого, безусловно, талантливого, но очень уж застенчивого человека?

— Водочки может? Под грибочки? — улыбается Алевтина.

— Оно бы можно, — вздыхает Василий. — Только магазин-то, поди, закрыт уже. А самогонку они пить не будут.

— Так я принесла.

Подмигнув, Алевтина достает бутылку водки и ставит на стол:

— Так что? Эдуард Олегович?

— Ну, не знаю, не знаю.

— А говорят, знаменитости пьют в усмерть, — качает головой Алевтина. — Брешут значит?

— Рюмочку, пожалуй, выпью, — соглашается он. — За Василия.

Тот еще больше смущается. Вот простота! Надо бы его утешить, обрадовать, да нечем.

— Жаль, что поздно мы встретились, Василий… Ничего я для вас сделать не могу.

— Да не надо ничего! — испуганно машет рукой живописец. — Не надо! Я же просто так, показать. С детства тянет рисовать. Это ж сила такая, что дух захватывает! Нутро выворачивает. Ей, извиняюсь, как рвоте, удержу нет.

— Ну, сказанул! — качает головой Алевтина. — За столом, да при деликатной личности! Олух!

— Ничего-ничего. Ладно, выпьем. За талант.

— За вас, — разом поднимают рюмки Василий и Алевтина.

Незаметно наступил вечер и Листов попросил Василия проводить Алевтину до дома.

— Вам, кажется, по пути. Сделайте одолжение, проводите даму.

Уходить Алевтине явно не хотелось. Но он еще не был готов окунуть губы в сладкий сок, которым она была налита до краев. Все-таки, Нелли замечательная женщина. Умная… Не стоит ее так быстро предавать. Быстро? Значит, тайно он все-таки думает о предательстве? Чего ж тут думать! Он мужчина, а рядом молодая женщина, которая вот уже вторую неделю откровенно себя предлагает. Красивая и доступная. Ну, не дурак ли он?

— Я провожу, — с готовностью вскакивает с места Василий.

Они уходят. Листов вздыхает, то ли с облегчением, то ли с сожалением. Скоро сентябрь, а его никто и никуда не торопит. И даже погода не подстегивает быстрей собрать урожай, это заботы простых тружеников. Стыдно. Отчего-то очень и очень стыдно. Нужны ли им сейчас его картины? А вообще кому-нибудь нужны?

…Рано утром он отправляется в лес, прихватив с собой берестяное лукошко. Грибы Алевтина готовит замечательно да к тому же, обещала насолить несколько баночек про запас. Надо обязательно привезти Нелли гостинец. Собрать гостей, выставить на стол этакое лесное чудо и между прочим сказать:

— Провел пару чудесных месяцев в одной глухой деревеньке, писал этюды. И питался исключительно лесной пищей. Грибочки эти собрал сам.

И столичные жители, всю жизнь покупавшие готовые грибы в баночках, заохают и дружно потянутся к блюду. Эдуард Листов два месяца провел на этюдах! Значит, вдохновение вернулось к нему? Значит, не стоит его еще сбрасывать со счетов?

А утро-то прелестное! Дивное августовское утро. Воздух и впрямь кажется нежно-розовым, сладким, как карамелька, от первых лучей утреннего солнца, первых, одиноких еще багряных листьев, завораживающих взор. Усмотрел-таки местный живописец Василий! Земля влажная, пахнет сытно, пряно, и сплошь будто усыпана золотыми монетками. Это березовые листья, осыпавшиеся с веток. Ах, родные березки! Стройненькие, ровненькие, длинноногие, истинные русские девицы — крепкие и красивые, как на подбор!

А вот и настоящая девица бредет с корзинкой, полной грибов. На голове белый платочек, глазищи огромные, серые, щеки румяные.

— Доброе утро, девушка, вы не боитесь бродить в лесу одна?

— Ой!

— Не пугайтесь! Я не бандит.

— Я знаю. Вы художник из Москвы.

— Как? И вы уже знаете?

— Кто ж не знает? Весь город только об этом и говорит! Вы картину приехали сюда писать, да?

— Не знаю еще. Теперь, наверное, напишу. А вы кто?

— Учительница литературы. Работаю в местной школе. Каникулы у меня сейчас, потому и по грибы.

— Все понятно.

— А бандитов здесь нет. Да я и не хожу далеко в лес. Так, по окрайкам. Грибов и здесь полно. Вот, смотрите.

Да, хороши! Осиновые, боровики, березовики, полная корзина. А он что, искать не умеет? И где такие прячутся?

— А я вот ничего не набрал.

— Хотите мои?

— Да что вы! Зачем?

— Вы ж художник.

— Ничего, значит, делать не умею? Так, что ли?

— Почему не умеете? Каждый делает то, что должен. Лишь бы дело это было по душе.

— А у вас, значит, призвание детей учить?

— А что, разве недостойное занятие? Мне нравится моя работа.

Девица-то с характером! Гордая. Эта навязываться не будет. Сейчас скажет «всего хорошего» и пойдет домой со своим лукошком, полным грибов.

— Я вас провожу.

— Да нет, спасибо. У нас люди глазастые. Я с вами пройдусь, а потом весь город судачить будет.

— А вы сплетен боитесь? Или муж ревнивый?

— Я не замужем. А сплетен да, боюсь.

— Тогда хотя бы скажите, как вас зовут?

— Вероника Юрьевна.

— Юрьевна. Что ж. Всего вам хорошего, Вероника Юрьевна.

Ушла… Исчезла за березками лесная фея. Видно, что хорошая девушка. Чистая, светлая, недаром ее среди березок встретил. Написать бы ее вот так, здесь, в этих березках, с корзинкой в руках, с платочком на голове. Только подсветку розоватую сделать. Интересная у Василия цветовая гамма, очень интересная. Идея-то хороша, надо только ею проникнуться. Идеей и Вероникой. Как она сказала? Учительница литературы? Сколько же в этом во всем света! Света, тепла и простоты. Вот он, заветный солнечный луч! Греться надо, спешить надо. Неужели же все-таки вернулось?

Теперь, значит, надо готовиться к мукам. Нет, раз вернулось, жить спокойно не даст. Но это же… счастье. Теперь ты понял, что только это и есть счастье. Не покой, нет. Несчастливы люди, живущие достатком и покоем.

Бежать… Бежать… За ней, за Вероникой. Куда ты, безумный? Надо прийти в школу открыто, честь по чести. Предложить написать портрет. А краски куда задевал? И почему портрет? Какой из него портретист? Тысяча мыслей кружится в голове, и голова от этого идет кругом. Господи, как хорошо! Сколько раз умолял тебя, выпрашивал: отдай, что взял. Подарки не забирают обратно. Раз наградил, так оставь навечно. А вот оказалось, что подарок-то, где лежал, там и лежит. Только как волшебная дудочка дожидается своего заветного часа. Значит было не время. До пятидесяти лет дожил, а получается, что рано. Теперь время пришло: труби заветную. Громче труби, рождается художник Эдуард Листов. Тот, который войдет в историю. Умер бездарный живописец, творец пошлости. У него еще есть несколько чудных дивных лет. И Вероника.


На следующий день

Назавтра Эдуард Листов пошел в местную школу. Пожилая женщина с тряпкой в одной руке, с наполненным водой ведром в другой удивленно приоткрыла рот. Он улыбнулся, заметив полное водой ведро — к удаче, к деньгам.

— Простите, я ищу учительницу литературы Веронику Юрьевну.

— Она на педсовете.

— Я подожду. Не подскажете, какой кабинет?

— Второй этаж, направо, они все в учительской.

— Ах, в учительской! Очень хорошо.

Ему очень хорошо было на душе со вчерашнего дня Ах, Вероника, Вероника! Где ты, где? Для художника Эдуарда Листова ты теперь любовь на одну картину. Есть любовь на одну ночь, на один день, на год, на век, как угодно. А художник порою любит в течение одной картины, но зато это чувство остается на века.

— Вы?!!

— Простите меня, бога ради. Вчера в лесу вы мне так понравились. Не сочтите за дерзость, но я хотел бы написать ваш портрет.

— Мой портрет?! Мой?!!

— Вы против?

— Нет, что вы! Но это такая честь!

— Для меня да. Вы замечательная девушка. Я, конечно, понимаю, что городские сплетни…

— Ничего, я как-нибудь переживу, если вам это, действительно, необходимо.

— Необходимо! Вы даже не представляете себе, до какой степени! В этом теперь все, в этом моя жизнь! Вы должны понять, Вероника Юрьевна…

— Да-да.

— Я говорю сейчас глупости, но это в порыве чувств. Я словно свет увидел. Свет и… вас.

— Когда ж вы будете писать портрет?

— Да хоть сегодня! Хоть сейчас!

Оказывается на них уже не просто смотрят, а замерли, как в кинотеатре перед экраном и рты приоткрыли. Да, он что-то разошелся. Надо бы поспокойнее.

— Вы заняты сегодня?

— В общем-то, нет. Учебный год еще не начался. Я живу с мамой, мужа и детей у меня пока нет.

— Я могу зайти к вам сегодня вечером? Я постараюсь объяснить вашей маме, что не собираюсь вас скомпрометировать. Хотя, писать бы я вас хотел в лесу среди берез. Это не страшно?

— Нет.

Она сказала это с заминкой. Господи, да он из-за своей прихоти жизнь девушке может сломать! Да кто на ней женится после того, как она каждый день будет уходить в лес с художником и оставаться там допоздна? Это же провинция! Сплетни разлетаются, как семена одуванчика, и, прорастая, заполняют все вокруг. Но ему так необходим этот цвет, необходима ее молодая алая кровь! Это теперь его жизнь, и если она, Вероника, с такой готовностью жертвует собой, надо брать и надо спешить. Вдохновение, как парус, все время ждет попутного ветра. Можно плыть на лодке и в полный штиль, но это не плавание, а сплошная мука.

— Так я зайду вечером?

— Конечно.

…Она, действительно, живет вдвоем с мамой. Маленький домик на северной окраине городка, чистенько, уютно, на окнах вышитые занавесочки, на столе все те же жареные грибы да румяные яблоки в огромном блюде.

— Чем богаты.

— Не беспокойтесь, Бога ради! Я всего на пару минут.

Вероника в ситцевом халатике, очень стесняется, теребит тонкими пальчиками поясок. У нее светлые волосы, недлинная, но толстая коса перекинута через плечо. А в глазах не только океан, и не бездонное голубое небо, а жизнь, новая, полная радости жизнь.

— …двадцать два года, только-только институт закончила. Теперь и о свадьбе можно подумать, — но он почти не слышит, что говорит ее мать.

— Простите?

— Жених-то уже два года, как из армии пришел. Поначалу Вероника его дожидалась, а теперь он ее ждет.

— Ах, жених! И когда свадьба?

— Да уж почти сговорились.

— Мама!

— А что тут такого? Дело не стыдное — замуж выйти. Поживете пока здесь, а там, глядишь, государство квартиру даст. Парень-то на заводе работает. Честный, хороший, с руками, с головой…

— Мама!

— А образование — дело наживное. На заочное поступит. И будет в скором времени, Верочка, у тебя муж-инженер.

— Мама!

— Да что ты все заладила, «мама» да «мама»? Я говорю, что жизнь свою устраивать надо. А вы, товарищ художник, женаты, небось?

— Да, я женат.

— А дети есть?

— Даже внуки.

— Так вы, выходит, старше меня!

— Мама!

— Да, мне пятьдесят.

— Пятьдесят! А я Верочку в двадцать три родила.

— А почему вы ее Верочкой зовете?

— Да это все ухажер мой придумал: назови, мол, Вероникой. Имя-то красивое дал, да и скрылся. Одна я Верочку растила, потому и судьбы своей для нее не хочу.

— Мама!

…Все-таки договорился Листов на завтрашний день. Домой возвратился поздно вечером, усталый и словно пьяный. Уйдя от них, все бродил и бродил по городу. Никак не мог успокоиться, представляя себе, как завтра придет в лес, достанет кисти, краски, и первый трепетный мазок ляжет на полотно. Господи, как хорошо!

Неожиданно раздался острожный стук в окно.

— Кто там?

— Эдуард Олегович, вы дома?

— Аля? Вы?

— Где ж вы были весь вечер? Я стучала, стучала.

После нескольких минут мучительного раздумья он открыл дверь.

— Заходите…

— Ой!

— Что случилось?

— У вас лицо какое-то странное. Будто светится.

— Да? Знаете, Аля, я счастлив сегодня. Удивительно счастлив.

— Полюбили кого?

— Да, полюбил. Эх, Аля, Алечка!

От избытка чувств он схватил ее, сжал в руках горячее, крепкое тело, и — вот они, губы. Сладкие, пьяные, как переспелая вишня. Вдруг все закружилось, завертелось. Вероника — счастье, любить ее — счастье. Но куда девать сейчас неизвестно из какого источника взявшуюся силу, которая жжет изнутри словно огнем? И все, что было у него раньше с женщинами, показалось вдруг скучным, серым и неинтересным. Не было вдохновения, не было и любви. Словно повинность отбывал, что на одном супружеском ложе, что на другом. Оттого и картины получались пошлыми, серыми, скучными.

— Эх, Алечка, Аля!

— Эдуард…

Он чувствовал, что завтра создаст что-то особенное, чего еще никогда ему не удавалось. Чувствовал, что ничего плохого он не совершает, никого не предает. Наоборот, тяжелый дурной сон, в котором пребывал до вчерашнего дня, вдруг прервался внезапно, и все, что происходит, предопределено свыше, а значит, не может быть ни предательством, ни преступлением, ни воровством. Значит, так надо. Надо любить одну женщину, сохраняя ее чистой, светлой, а весь избыток чувств, передать другой.


На следующий день утром

Он ждал Веронику в лесу, как было условленно. После затяжных дождей и почти осенней прохлады, погода установилась вдруг удивительно теплая и ровная. Словно природа решилась на великий обман: скрыть от людей, что всего через пару месяцев ничего не останется ни от пышной листвы, ни от ярких цветов, когда ветки будут голыми, поля пустыми, а ветер пронзительным и холодным. А люди поверили в обман и оделись в легкие летние наряды. Осень — это еще так далеко!

Вероника пришла с той же корзинкой, в голубом ситцевом сарафане и… не одна.;

— Это Андрей, познакомьтесь. Андрей, это художник Эдуард Олегович.

— Очень приятно.

Вот так. Значит приставила на всякий случай строгая мама к тебе, милая Вероника, дуэнью — хваленого жениха, того, что с руками и с головой. Что ж, очень милый парень, из таких получаются верные мужья и хорошие отцы. Такие если полюбят, то на всю жизнь, а не на одну картину.

— Андрей, вы на весь день к нам?

— Как надо.

— Я могу дать вам честное слово, что ничего плохого не сделаю с вашей Вероникой.

Андрей бросил взгляд, который не сразу поймешь: то ли удивленный, то ли строгий.

— Плохого? Да она, если что почувствует плохое, сразу же сама уйдет. Я за нее не боюсь. Я просто так. Мама ее попросила.

— Что ж, сидите.

Андрей молча уселся под березкой на расстеленный пиджак. Он просто очень любит свою Веронику и будет всю жизнь сторожить ее, словно цепной пес. Отчего же накатило это непонятное раздражение? На кого? На Андрея? На его любовь? На то, что она сильнее? Да кто и чем ее измерял, эту силу любви? Любовь этого парня в лучшем случае даст девушке покой и долгое ровное пламя в семейном очаге. Любовь же художника Эдуарда Листова даст ей бессмертие. Она должна понимать разницу.

Листов про себя усмехнулся: неужели же верная спутница любви — ревность, дала о себе знать? Во всяком случае, присутствие Андрея ему было неприятно. Парень мешает, особенно пустыми разговорами. Хочет казаться вежливым, но что его вежливость, что цветистые комплименты — творчеству помеха.

— Погода бы постояла.

— Что? — Он еще здесь, этот Андрей? И все лезет с разговорами. Пустые темы: о погоде, о видах на урожай. Не об искусстве же. Что этот парень в нем понимает?

— Помешал, простите… А у меня отпуск со вчерашнего дня.

— Отпуск… Это замечательно… Отпуск.

Ах, как оно сразу пошло! Аж дух захватывает! Словно волна накатила, подхватила и понесла, понесла! Он теперь высоко-высоко, смотрит на мир не откуда-то, с небес. И видит все до деталей, до мельчайших подробностей. Никто не может понять того, что в этот самый миг видит и чувствует он, Эдуард Листов. Это и есть великое откровение…

— Пять часов уже рисуете. Не устали?

— Что?

— Отдохнуть, говорю, не пора?

— Да-да, я вас утомил. Что ж, прервемся. Хотите, прервемся до завтра. Вы с Вероникой идите домой, а я дождусь заката.

— Заката?!

— Ничего, у меня бутерброды с собой. Знаете, августовскими вечерами бывает такое удивительное небо… Дивное небо.

Боже, как она посмотрела! А про себя он усмехнулся: им, простым смертным, сейчас думается только об отдыхе и сне, а ему о закатах. Вот и случилось: он завоевал свою любовь, свою Веронику. Женщины, они все равно будут любить ангелов сильнее, чем простых смертных людей. Если уж им вообще дано любить. И ему, без сомнения, нужно, чтобы Вероника смотрела на него вот такими влюбленными глазами, беда только в том, что нужно ему это всего на одну картину. И не факт, что будет нужно потом…

…А ночью он с еще большей страстью целовал другую женщину, и, кажется, почти любил ее, только тоже особенно, на одну ночь, даже не на одну картину. Любовь эта не стоила ему ничего, да и ей тоже. И он вдруг четко отделил в себе друг от друга этих двух совершенно разных людей: Эдуарда Листова, обычного человека, подвластного земным страстям, и художника Эдуарда Листова, будущего создателя великих картин. Отделил и посмотрел на них как бы со стороны. Первый всегда был человеком никчемным, да и второй до недавнего времени был никаким живописцем, а теперь с интересом наблюдал того, первого, и впервые чувствовал себя творцом. Потому что был уверен: утром он проснется для той, другой любви, великой любви, и заставит мир заговорить о себе.

Почти месяц спустя

Эйфория вскоре прошла, но ее заменила устойчивая уверенность в своих силах. Эдуард Листов был теперь твердо убежден в одном: он себя, наконец, нашел. Он сделал открытие, не оценить которое невозможно. Как-то само собой получилось, что творчество Василия, проникшее в него, заполнившее его сознание, Листов стал считать своим. И признание его великим художником стало теперь делом времени: год, два, три, десять… Теперь можно делать свое дело и ждать, не суетясь, не дергаясь. Можно возвращаться в Москву, можно предстать перед критиками, перед сомневающимися. Предстать новым человеком, великим человеком, а, главное, уверенным в себе.

Возвращаться? Ну, да, когда-то нужно возвращаться. Не всю же жизнь он собирается просидеть в этой глухой дыре? Тем более что погода давно испортилась, теперь уже наступила настоящая осень. И бабье лето прошло. Хорошо, что он успел ухватить кусочек, поймать, словно бабочку, посадить на полотно и ярким мазком пришпилить к нему навечно: живи!

— Аля, я скоро уезжаю.

— Что ж. Оно понятно: у нас не столица.

— Я не могу тебя взять с собой, ты должна это понимать.

— Понимаю, что ж. Домработница, значит, не требуется.

— Я не такой богатый человек, как ты думаешь.

— А у меня в Москве сестра родная. Была замужем, да развелась недавно. Местечко у нее в доме есть, я могла бы быть к вам поближе.

— Аля!

— Да пошутила я. Не пойду я ни к кому в домработницы, и в Москву не поеду. Полюбила я тебя, Эдик. Хоть и простая я баба, но так же по-простому, по-русски и любила.

— Я денег тебе оставлю.

— Что ж. Спасибо. А Василий как же?

— А что Василий?

— Вы ж для него все эти полтора месяца, будто солнце были. Согрелся он.

— Я ничего не могу для него сделать, пойми. Ты поговори с ним. Потом, когда я уеду. Он, если захочет, может приехать в Москву, показать свои рисунки. Я поговорю, с кем надо.

— Да никуда он не поедет! Вы что ж, Василия не знаете? Али его Наталью? Куда ж она мужа отпустит от двоих детей? Уезжайте уж

— Я оставлю на всякий случай свой адрес. Если что…

— Жена-то не бросит, коли я письмецо напишу? — усмехнулась Алевтина.

— У меня очень умная и понимающая жена.

— Образованная, небось?

— Да. Образованная.

— Все у вас, образованных, не как у людей. Ни полюбить не смеете всласть, ни ревности волю дать. Все прощаете друг друга, прощаете, да вашим прощением, словно щами пустыми, досыта не наешься, оттого и взгляд голодный всю жизнь да тоскливый. Эх! Да не буду я вам жизнь портить, не беспокойтесь.

— Что ж ты все опять на «вы» да на «вы»?

— Так уезжаете же скоро. Вроде как получается, что чужие мы опять люди…

…Картина почти закончена. После недели затяжных дождей вновь установилась хорошая погода. Должно быть, ненадолго, скоро они зарядят снова, и теплых, солнечных дней больше не жди. Вероника дома одна, грустит, смотрит в окно. А когда увидела его, зарделась и тут же кинулась отпирать дверь.

— Мама на работе. А у меня сегодня во вторую смену уроков нет. Может, в лес пойдем? Погода сегодня хорошая.

— Да. Можно пойти в лес. Я почти закончил. Вам нравится, Вероника?

— Немного странно. Не похоже на те портреты, которые я видела до сих пор. Но я не берусь судить…

— Вот и хорошо. Я выставлю ваш портрет в столице, на выставке в Манеже.

— В самом Манеже?! — взялась руками за вспыхнувшие вновь щеки.

Все-таки, задурил он девушке голову. И вот они идут в лес вдвоем, потому что бдительная дуэнья Андрей уехал в деревню к тетке договариваться насчет того, чтобы заколоть кабанчика к свадьбе. Все уже решено, они и заявление в ЗАГС подали.

— Вы не задержитесь до нашей свадьбы?

— На целый месяц? Нет, не могу, извините, Вероника.

— Понимаю, вам надо в Москву.

— Я вас ничем не обидел?

— Нет, что вы.

— Но у вас лицо грустное. Почему?

— Скажите, Эдуард Олегович, ведь вы любите меня?

Он даже споткнулся. Господи, какая прямая и откровенная девушка!

— Откуда вы это знаете?

— Чтобы написать такой портрет, надо любить. Ведь так?

Да она, оказывается, все поняла! Не знает только, что любовь бывает и такая: на одну картину. Ну что теперь делать? Что?

— Да, я люблю вас. Но это не то, что понятно всем. Я не могу объяснить, не могу сказать всю правду…

— Правду о том, что вы не можете жениться на мне? Да я ничего не прошу, и никогда не попрошу. Не бойтесь. Я даю вам самое честное, самое пречестное слово.

— Вероника…

— Поцелуйте меня.

Все это просто нелепость какая-то. Она-то любит так, как и положено любить. Со всей страстью, со всей откровенностью женщины, всерьез на что-то решившейся.

— Зачем ты это делаешь, Вероника?

— Я хочу помнить… Всегда, всю жизнь… Потом буду жалеть, если так и уедете. Без радости.

И он будет жалеть. Потом. Никогда, никому не признается, что был этот день, дорога, по которой они шли вдвоем, жнивье, ощетинившееся торчащими сухими стеблями и скирда соломы, где все это и произошло. Потому что все случившееся было для него позором. Он выпил до дна свою Веронику и оставил ее совершенно обессиленной и пустой. Даже себе потом запрещал думать об этом дне, навсегда вычеркнув его из долгой, богатой событиями жизни.

Понял только, что теперь должен уехать как можно скорее. Не просто уехать, убежать. Было такое чувство, словно он, Эдуард Листов, как орда совершил свой набег на этот маленький, беззащитный город, ограбил его, взял все лучшее у живущих в нем людей, взамен ничего не оставил, а данью обложил непомерной. И долго еще эти люди будут платить ему, восстанавливать разрушенные жилища и бинтовать раны.

Он же увезет с собой полную чашу вдохновения, и долгие годы будет пить из нее, и гнать неприятные воспоминания и мысли о том, что он что-то кому-то должен.


Отъезд

— Грибочки-то, грибочки не забудьте уж, Эдуард Олегович! Хоть и недолгая, а все ж память. Жене кланяйтесь, пусть уж она не сердится на нас, грешных.

Ох, Алевтина, Алевтина! При этих словах чертики веселые так и пляшут в глазах!

— Может, не надо тебе, Аля, на вокзал со мной ходить?

— И, полно! Уж весь город и так знает! Провожу вас честь по чести, Эдуард Олегович!

— Опять ты по отчеству! И на «вы»!

— Так жизнь новая у нас начинается, Эдуард Олегович! Вы, значит, в одну сторону, я в другую. Вы, значит, к жене образованной, а я к грядкам. Огород пора под зиму пахать. Жизнь продолжается. Что погостили у нас, спасибо огромное, что вниманием не обошли, хоть и столичная знаменитость, опять же, спасибо.

— Аля, ну зачем ты так!

— Пора уж. На поезд опоздаете.

Его охватило чувство огромного облегчения оттого, что сегодня последний день его пребывания в этом городе. Скоро, очень скоро придет сюда зима, и потянутся для жителей провинции серые, унылые дни. А ему пора к свету, к новому сезону, к выставкам, восторженным статьям и хвалебным рецензиям в газетах. Давно пора.

Как и положено, посидели минуты три в молчании, на дорожку — и на вокзал. У вагона номер пять неуверенно топчется местный живописец Василий.

— Вы рисунки-то мои возьмите. Может, покажите там, в столице, кому.

— Давай покажу.

— А если сразу скажут, что плохо, так вы уж вовсе про меня забудьте. Ничего, переживем как-нибудь. Наталья-то мне место нашла. Кочегаром в котельной. И платят больше, чем сторожу. Хорошее место, я уж и согласие дал.

— Кочегаром? Да, наверное, так будет лучше. До свидания, Василий… — Надо же узнать, наконец, его отчество! И фамилию забыл спросить. Нет, поздно, все поздно. Да и ни к чему теперь.

— Глянь-ка! Пришла!

Вероника стоит поодаль и к вагону номер пять не подошла. Ему хочется ее окликнуть, да неловко. Если бы не тот день, не тропинка в поле, не стог соломы, не ее отчаянный взгляд: «Что ж? И это счастье?»! Никогда больше он не позволит себе вспоминать тот день.

— Эдуард Олегович? — дергает за рукав Алевтина.

— А? Что? — он не может оторвать взгляд от Вероники. Пусть болит, боль, она тоже на пользу. Без боли радости нет. Когда все будет кончено, и поезд отойдет от перрона, тогда он и испытает огромное облегчение и почувствует, наконец, снова, что жить хорошо.

— Фотографию, что ли, на память какую дайте.

Он машинально лезет в бумажник и достает оттуда небольшую черно-белую фотографию. Нелли снимала его на даче, она же и сунула зачем-то карточку в бумажник. И при этом пошутила: «Любимой женщине подаришь, когда попросит. Удачно получился». И в самом деле, удачно. Художник Эдуард Листов курит, сидя в гамаке, на голове у него светлая шляпа, а в глазах задумчивость и печаль. Ах, Нелли, Нелли, умная ты женщина! Уже соскучился! Скорее к тебе!

— Граждане пассажиры! До отправления поезда осталось пять минут! Просьба к провожающим покинуть вагоны! Граждане пассажиры…

— Ну, вот и все. Аля, прощай! Василий, всего хорошего тебе и удачи!

— И вам того же, Эдуард Олегович!

Но где Вероника? Надо же! По перрону к ней бежит Андрей! Будто бы хочет удержать, торопится даже. От чего удержать? Не за ним же в Москву собралась, и не под поезд же? Правильно, Ромео, держи ее крепче!

— Возьмите меня с собой!!!

Милая, провинциальная девочка, да куда ж мне тебя брать? Не одну здесь бросаю. Вон как тебя любят! Ничего, обойдется. Приехала столичная знаменитость, вскружила голову. Банальная история, каких тысячи. И все, слава богу, кончаются хорошо.

— Прощай, Вероника!

Окурок сигареты летит на перрон. Поезд тронулся, они медленно уплывают в прошлое: Алевтина, Василий, Вероника, Андрей… Город, в котором он нашел себя и который теперь надо забыть как можно скорее.

Купе номер пять. Хорошенькая блондинка улыбается и с нетерпением и тайной надеждой задает вопрос.

— Что это была за станция? Вы, кстати, не похожи на местного жителя. Одеты по столичному.

— Да, я не местный. Художник из Москвы, жил два месяца у знакомых, писал этюды. Осень в провинции просто изумительна. Знаете, и Пушкин в тиши и уединении любил творить. Вдохновение, оно любит тихие уголки и жизнь на природе.

— Надо же! Как интересно!

Глаза у блондинки синие-синие. Она тоже теперь москвичка, ездила проведать больную маму, муж большой начальник, сын под присмотром у свекрови, пока сама в отъезде. Так что ж, снова любовь? Любовь на одну картину.

— Знаете, мне бы очень хотелось написать ваш портрет…


Год спустя

— Эдик, тебе письмо! Надо же, от какой-то Алевтины Кирсановой! Постой, так это же из провинции, где ты в прошлом году написал свой знаменитый портрет в розовых тонах!

— Не представляю, о чем может писать эта Алевтина.

— Не знаю, не знаю, тебе видней.

— Ты ревнуешь?

— Нет, милый, не ревную. Сегодня Аля, завтра Валя, послезавтра Галя. Как всякий художник, ты быстро ими увлекаешься, но так же быстро и остываешь. Это все переменные величины, а я для тебя величина постоянная.

— Умница ты моя!


«Уважаемый Эдуард Олегович!

Никогда бы я не решилась вас побеспокоить, если бы не проблемы, так сказать, материального характера. Читали мы недавно в газетах, что будто бы вам дали премию большую да послали за границу, чтобы искусство наше исконно русское представлять. Мы все очень за вас рады, а как рад Василий, так и не описать!

Сообщаю вам, что десятого мая сего года у вас родилась дочь Мария. По фамилии она записана Кирсановой, а уж по отчеству, не обессудьте, Эдуардовной. Так и получается, значит: Кирсанова Мария Эдуардовна, о чем вам с удовлетворением и сообщаем Поскольку я женщина по-прежнему незамужняя и являюсь по закону матерью-одиночкой, то государство платит мне пособие. Но одной все равно тяжело, потому как если со своей большой премии пошлете нам рублей сто али двести, то будем вам очень признательны.

Василий передает вам привет, работает он кочегаром в котельной, да беда такая, что стал много пить. Живопись свою забросил, поскольку весточки от вас так и не получил. Значит, как человек искусства он ничего не стоит, а посему и жизнь его можно считать на этом законченной.

Но вы в голову не берите, ежели не сочтете возможным написать ответ, так оно и ладно. И деньги ваши не сказать, чтобы не обошлись без них, но все одно если уж будут, то кстати.

И о вашей знакомой хорошей могу добавить, что в оговоренный срок состоялась у них свадьба, все чин по чину. Значит, беды никакой не приключилось, а, напротив, приключилась большая радость, так как знакомая ваша тоже уже родила. И тоже дочку. Муж ею не надышится, то есть, и дочкой и женой, и все у них слава богу.

Остаюсь с большим уважением

Алевтина Кирсанова и ваша дочь

Кирсанова Мария Эдуардовна»


— Нелли, я тебе изменил.

— О, Господи, я думала, что случилось! У тебя такое лицо!

— Нелли, я изменил тебе!

— Когда в последний раз?

— Я не о последнем разе, то есть, ты не поняла. Тогда, в провинции.

— Женщина с портрета? Твоя первая большая удача?

— Не о ней сейчас. У меня родился ребенок. Девочка.

— И… что?

— Ничего. Она просит денег. Ее мать. То есть, не настаивает, но говорит, что было бы неплохо.

— Дети, Эдуард, это серьезно. На твоем месте, я бы не стала ей отказывать. Тем более, что ты знаешь с уверенностью о том, что это именно твоя дочь._

— А чья же еще?

— Ты хорошо знаешь эту женщину?

— Это было… Впрочем, неважно. Это моя дочь.

— Тогда пошли ей денег.

— Хорошо. Я сказал тебе, и мне стало легче. Замечательно, что ты у меня есть!


…и еще девять лет спустя

— Эдик, какая странная посылка! Домработница только что с почты принесла. Адрес, однако, знакомый: из провинции, куда ты регулярно посылаешь деньги.

— Посылка?

— Ну-ка, посмотрим, что здесь? Надо же! Грибы, варенье! И… рисунки, Эдик! Записка. Ну-ка, ну-ка…


«Многоуважаемый Эдуард Олегович!

Очень рады с Марусенькой за помощь, которую вы нам постоянно оказываете! Ни в чем мы не нуждаемся, все у нас есть, и даже сверх того. Немногие так нынче живут. Сообщаю, уважаемый Эдуард Олегович, что дочь ваш^Мария проявляет удивительные способности к рисованию. Едва только" говорить научилась, как тут же попросила краски. И с тех пор изводит их в немыслимом количестве, а в школе, где Марусенька учится, во всех коридорах одни ее рисунки. Посылаю вам некоторые из них на ваше художественное рассмотрение.

Остаюсь с огромным уважением

Алевтина Кирсанова»


— Эдик, сколько ей уже лет? Твоей дочери?

— Лет десять, должно быть, или около того.

— Нет, ты посмотри, посмотри!

— Да?

— А неплохо. Очень неплохо. Неужели же не видишь?

— Возможно, что неплохо. И что?

— Вот теперь я верю, что это твоя дочь! Ты должен ей помогать!

— Я и помогаю.

— Ты должен по достижении девочкой совершеннолетия оказать ей протекцию.

— Нелли! У меня сын, два внука…

— И ни один из них не проявляет склонностей к живописи. А какая-то девчонка из провинции… Нет, в самом деле, обидно! Если хочешь, я узнаю мнение Веригина.

— Не стоит. Рано еще.

— Ну, как хочешь. Подождем.


…и еще девять лет спустя

«Глубокоуважаемый Эдуард Олегович!

Все эти годы вы не оставляли нас с Марией своей материальной помощью, за что по-прежнему вам признательна. Но отсутствие твердой отцовской руки не могло не сказаться на воспитании нашего с вами совместного ребенка. Дочь ваша Мария доставляет мне великое множество проблем. Уже минуло ей восемнадцать лет, а заниматься ничем не хочет. По-прежнему малюет свои картинки да бегает на танцульки. А что уж одни мальчики у нее в голове, так это для всего города не секрет.

Учиться Маруся не хочет, поступала после десятого класса в веттехникум, да завалила экзамены. Неспособная Маруся к учебе, вот ведь как оно выходит. Конечно, благодаря вам, в деньгах мы по-прежнему не нуждаемся, потому что высылаете вы много. И то сказать: в это смутное время остается только удивляться, как успешно пошли ваши дела. По телевидению даже частенько говорят, как вы признаны во всяких там заграницах и сколько денег и какие дома вы имеете.

Но это я не к тому, что нам с Марусенькой мало. Не посоветуете ли вы, куда пристроить нашу с вами дочь, и не пора ли вам проявить всю мудрость отцовского воспитания?

Остаюсь с неизменным уважением Алевтина Кирсанова.

Рисунки Марусины высылаю бандеролью, помнутся немного, да невелика потеря. Этого добра дома много, и это только и есть от Маруси польза. Да и с нее денег нет».


— Ну, что скажите, Эраст Валентинович?

— Недурственно, весьма недурственно, уважаемая Нелли Робертовна. Сколько вы говорите лет этой вашей… м-м-м… Марии Кирсановой?

— Восемнадцать. Она, кажется, в мае родилась. Значит, скоро будет девятнадцать.

— Что ж. Недурственно.

— А есть у этой девушки, скажем, какой-то особый талант?

— Что значит, особый, дорогая моя Нелли Робертовна?

— Ну, скажем, как у ее отца, Эдуарда Листова? Не напоминает ли это вам его манеру, стиль?

— Как? Эдуард Листов ее отец?!

— Видите ли, это давняя история. В общем, все началось с того портрета в розовых тонах. Я подозреваю, что на портрете мать девушки, хотя Эдуард упорно не желает об этом говорить. Ему скоро семьдесят, и скажу вам прямо, Эраст Валентинович, что его рассудок…

— Значит, Мария Кирсанова дочь Эдуарда Листова?! Ну, тогда это все меняет.

— Меняет? Почему, собственно, меняет?

— Видите ли, если бы это была другая девушка, не дочь великого художника… Словом, как просто Марии Кирсановой ей одна цена, а как дочери Эдуарда Листова совсем другая. Ведь когда великий талант уходит, хочется какой-то преемственности. В данном случае преемственности поколений. И перед дочерью Эдуарда Листова, да еще и столь талантливой, открыты все пути. У девушки большое будущее, если, конечно, отец официально ее признает. Или хотя бы не будет отрицать… Что вы сказали насчет рассудка уважаемого Эдуарда Олеговича?

— Ах, как-то даже и не удобно об этом говорить. Словом, он со мной разводится.

— Вот как? И что это? Другая женщина?

— У него от картины к картине другая женщина. Последнее время его знаменитая красная гамма сгустилась совсем уж до какой-то черноты. Я уверена, что это влияние его последней пассии. А ведь он уже так плох…

— Ах, ах, ах! Надо бы с ним поговорить…


— Послушай, Эдуард, Нэлли Робертовна мне вчера сказала…

— Погоди. Что ты думаешь об этом?

— Это? Замечательные, талантливые рисунки! По манере письма очень похоже на тебя двадцатилетней давности. Сколько света, сколько экспрессии!

— Эта девушка, в самом деле, талантлива?

— Талантлива ли она? Да у нее большое будущее! Великое будущее! Поверь, я в этом деле кое-чего понимаю. Это твоя ученица?

— Дочь.

— Поздравляю.

— Я теперь все чаще и чаще возвращаюсь мыслями в ту осень, в маленький провинциальный городок. Сын — бездарность, внуки бездарности. Эдик меня так просто раздражает. Сынок удружил: назвал этого негодяя в мою честь! Как же, первенец! Бездельник, картежник, развратник! А вот эта девочка, словно луч света. Не зря, выходит, прожил свою жизнь. Я умру, а она будет картины писать. Дочь Эдуарда Листова. Имя мое не умрет, нет… Знаешь, я развожусь с Нелли.

— Вот об этом я и хотел поговорить. А стоит ли? Скажи прямо, как старому другу: у тебя появилась другая женщина?

— В моем возрасте женщина? Так, пустячок. Последняя вспышка страсти, все еще хочу доказать кому-то, что я не старик. Кстати, о старости: хочу привести в порядок дела перед смертью. Не спорь, не спорь, Эраст, я человек пожилой. Чувствую, что смерть рядом уже. Хочу сделать соответствующие распоряжения. Пусть завещание мое для кого-то окажется ударом, но я принял решение. Приглашаю тебя на следующей неделе, во вторник, присутствовать на официальном подписании у нотариуса. Я хочу, чтобы как друг семьи ты был в курсе. И умоляю: не оставляй Марусю после моей смерти. Вот ведь какая бестолковая женщина эта Алевтина!. Сколько раз просил прислать фотографию Маруси, а она шлет одни рисунки! А так хочется знать, какая она, моя дочь. Похожа ли она на меня?

— Она похоже на тебя картины пишет, этого больше чем достаточно.

— Хотелось бы съездить туда перед смертью, в тот маленький провинциальный городок. А, знаешь, я ведь там был удивительно счастлив! Сказочная, волшебная осень! Только теперь начинаю понимать, что напрасно гнал от себя воспоминания…

— Та женщина на портрете, это она? Большая любовь, с которой все началось?

— Что? Да, она. Большая любовь… Прошу тебя, не оставляй Марусю.

— Уж будь спокоен — ее теперь заметят.

— Да, я хотел официально признать ее своей дочерью. И бумагу заверить у нотариуса.

— Очень хорошо.

— Давно надо было это сделать. Успеть бы повидаться. Да-а-а… Успеть бы… Плохо себя чувствую. В груди что-то давит. Давит, Эраст, в груди…

«…с прискорбием сообщаем, что наше искусство понесло тяжелую утрату. На семидесятом году жизни после тяжелой и продолжительной болезни скончался великий русский художник Эдуард Листов. Он был не просто великим художником, но и великим Человеком, Человеком с большой буквы, который всю свою жизнь положил на алтарь искусства. Его знаменитые картины, такие как…»

— Маруся!

— Чего?

— Иди скорее сюда, Маруся! Гляди, что по телевизору-то показывают!

— Некогда!

— Папаша твой скончался, а тебе некогда!

— Ну, чего еще?

— Отец, говорю, умер.

— Невелика потеря!

— Типун тебе на язык! Сколько он тебе денег посылал! Ты посмотри, что на тебе надето? Это что? Это? Это?

— Ай! Отстань ты! Ну, умер. Ну и что?

— В Москву тебе теперь надо ехать.

— Еще чего!

— А я тебе говорю, что надо. Может, денег каких получишь. Ты знаешь, сколько у него было деньжищ? Мильоны!

— У меня, может, больше будет!

— Вот дура-то, а? Мать всю жизнь в люди старается вывести, а эта дуреха себе на уме! Ну, кто ты такая? Кто?

— Я Мария Кирсанова. У меня талант.

— Дурь у тебя в голове, а не талант. Кабы не знали все, что папаша твой великий художник, так и не было бы ничего.

— Я сама по себе, запомни. Я Мария Кирсанова, и наплевать мне на всех.


Телеграмма

«… Кирсановой Марии Эдуардовне Срочно приезжайте подать заявление вступлении права наследства Упомянуты завещании Сообщите телеграммой когда встречать

Нелли Робертовна Листова».


— Кто такая эта Нелли Робертовна?

— Жена, стало быть. То есть, теперь уж вдова.

— Это мне с ней надо делиться?

— Маруся! Может, он тебе всего-навсего рухлядь какую завещал? У него законные наследники имеются: жена, сынок да внуки. А ты уж сразу делиться!

— Мать, я сегодня же возьму билет и отобью телеграмму. Одна поеду, ты не суйся. Справимся. И деньги мне его не нужны, просто посмотреть охота на всю эту семейку. На кого папаша нас с тобой променял. Интересно же.

— Другая бы счастлива была, что в жизни так повезло! Ну и наградил меня Бог дочкой! И в кого ты такая взбалмошная?

— Надо было думать, от кого рожать.


Телеграмма

«Прибываю двадцать второго июня Казанский вокзал шесть ноль две вагон пятый купе пятое встречать не надо

Мария Кирсанова»


Э. Листов. «Женщина с корзиной грибов». Портрет в розовых тонах, холст, масло

Нелли Робертовна провела в этой комнате не один час, разглядывая портрет. Ее муж категорически запрещал продавать картину. Эдуарда Листова больше нет в живых, портрет, как и все прочее его имущество, должен перейти к кому-то из наследников. Теперь его можно выставить на аукционе. Сколько же могут дать?

Очень и очень много. Последняя картина Листова ушла за тридцать тысяч долларов, но тогда он был еще жив. А после смерти художника цена на его творения взлетает до небес. Так сколько же? Пятьдесят тысяч? Сто?

Во всяком случае, она, Нелли Робертовна, не имеет на картину никаких прав. Но именно она, несмотря на возможность выручить солидную сумму, никогда не стала бы продавать портрет. Потому что это лучшая картина Эдуарда Листова, несмотря на его последующий оглушительный успех, пейзажи, проданные за большие деньги, восторги критиков, хвалебные статьи в газетах и журналах. Все началось с портрета в розовых тонах, и выше его Эдуард Листов так и не поднялся.

Но судьба этой картины теперь не ясна. Так что же? Неужели она осядет в частной коллекции, ее не будут видеть люди, а она не будет вызывать в них чувства светлой и тихой грусти?

«Прибываю двадцать второго июня…» Какая же ты, Мария Кирсанова?