"И вблизи и вдали" - читать интересную книгу автора (Городницкий Александр Моисеевич)Деревянные городаПо случаю окончания Горного состоялся выпускной банкет в снятой для этого столовой Свердловского райкома на Большом проспекте Васильевского острова. "Научный доклад в связи с защитой диплома" делал главный остроумец нашего потока Слава Волк, ставший с годами вполне серьезным, а порой даже унылым доктором наук. "Поскольку оказалось, — вещал Слава, — что в Технологическом институте во время выпускного банкета был убит преподаватель, то в качестве эксперимента решено пригласить сюда и преподавателей". Затем шло "геологическое" описание двух наших групп: "Группа РФ-51-1 представляет собой плотную серую массу с редкой вкрапленностью долбежников. Группа РФ-51-2 характеризуется яркоокрашенными вторичными образованиями, именуемыми женским полом. Группы несогласно перекрываются одна другой, о чем свидетельствует большое количество заключенных браков". Действительно, на последних курсах многие (в том числе и я) успели жениться на своих однокурсницах, что привело впоследствии к многочисленным разводам. Вечер был шумный. Все предвещали друг другу великое будущее и большие открытия. В заказанной мне "оде", написанной в подражание великому образцу, были такие строчки: Распределили меня в Караганду, в "Степную" экспедицию Первого главка. Названия этих экспедиций "Степная", "Лесная" и другие, как понял я уже в недавние годы, подозрительно напоминали недобро известные названия "Степлаг", "Леслаг" и им подобные. Впрочем, ничего удивительного в этом не было - ведомство было практически одно и то же. На мое счастье, в Караганде не оказалось ни жилья для молодых специалистов, ни особой потребности в них, и я, получив свободный диплом и вернувшись в Питер, попал на работу в Научно-исследовательский институт геологии Арктики, располагавшийся на моей родной Мойке неподалеку от бывшей школы в районе Новой Голландии. Меня взяли туда инженером-геофизиком по попутным поискам урана, которыми в те годы, согласно строгому приказу министра геологии, занимались все экспедиции при любой геологической съемке…НИИГА, как сокращенно именовался наш институт, представлял собой довольно своеобразную организацию, сравнительно недавно переведенную в Министерство геологии из системы Севморпути. Поэтому многие, особенно старые сотрудники, еще щеголяли в морской форме и в фуражках с голубым полярным флажком, тем более, что экспедиции института работали по всей Арктике - на побережье от Мурманска до Певека и на островах Ледовитого океана… Ученый совет в конце пятидесятых состоял в основном из старых полярников, в число которых входили такие известные геологи, как Николай Николаевич Урванцев, в 1921 году открывший Норильское медноникелевое месторождение, а затем отбывавший заключение в тех же краях с конца тридцатых до начала пятидесятых… Среди молодежи господствовал стереотип поведения "старых полярников". Один, например, в Ленинграде летом ездил на работу на байдарке, лихо причаливая у самого подъезда института. Он, помнится, был также неистощимым изобретателем разного рода самодельного арктического снаряжения, именовавшегося по его имени: "Вакар-рубаха", "Вакар-палатка" и так далее. Однако главным достоинством истинного и заслуженного полярника считалась способность к выпивке. Поначалу я попал в Енисейскую экспедицию, где в мои обязанности входили упомянутые уже попутные поиски урана при геологической съемке. Так, летом пятьдесят седьмого года я впервые очутился на Крайнем Севере, с которым был потом связан много лет. До сих пор помню чувство ни с чем не сравнимой гордости, испытанной мною, когда я притащил домой выданное мне на институтском складе "полное обмундирование", состоявшее из старой "восстановленной" цигейковой куртки, двух пар сапог - кирзовых и резиновых, плащ-палатки и спального мешка. Предметом особой гордости был настоящий кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов. Зачем оружие? Дело в том, что по существовавшей тогда инструкции секретные материалы, а в их число входили все стотысячные карты, с которыми работали геологи при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать в Первом отделе института только вместе с оружием "для их охраны". Путь мой в первую полярную экспедицию оказался тернистым - я был послан старшим с группой сезонных рабочих, набранных в близлежащем к институту районе Покровки в основном из злостных алиментщиков, бичей и алкашей. Шесть дней мы ехали с ними плацкартным вагоном от Ленинграда до Красноярска, затем дней десять ждали парохода и еще примерно неделю плыли по Енисею до Игарки. Все это путешествие запомнилось мне как чудовищная непрерывная пьянка. Я, хотя и числился старшим, в силу своей неопытности и беспомощности был совершенно не в силах с ней бороться - она закончилась сама собой, когда были наконец пропиты все деньги и моих спутников уже не радовали здешние белые ночи, непохожие на ленинградские. Вид Игарки поразил меня: она в те поры была построена целиком из дерева (вот откуда деревянные города будущих моих песен). Здесь были большой лесной порт и лесобиржа. Лес сюда сплавляли по Енисею, а в Игарке обрабатывали и тут же грузили на иностранные в основном пароходы, заходившие в устье Енисея. База нашей экспедиции располагалась на самом краю города, по южную сторону лесобиржи, вытянувшейся вдоль правого берега Енисея и окруженной высоким глухим забором со сторожевыми вышками. Там круглосуточно сновали высокие штабелепогрузчики, напоминающие марсианские треножники из Уэллса, перевозя пакеты досок от лесопильного комбината к причалам. Прямо за почерневшим от ветров и мороза и покосившимся на мерзлоте двухэтажным бревенчатым домом нашей экспедиции, недалеко от которого делал кольцо старенький игаркский городской автобус, начиналась тундра. Перед окнами на пологом берегу енисейской протоки, за которой день и ночь взревывали самолеты на аэродроме, догнивали брошенные здесь рыболовные сейнеры и какая-то старая, но, видно, ладно сколоченная норвежская зверобойная (как мне объяснили) шхуна с остатками латинских букв на покосившейся высокой рубке. На летнее время, с началом навигации, по Енисею в Игарку завозили по нескольку десятков тысяч вербованных мужчин и женщин для работы на лесосплаве, сортировке и погрузке леса. На все это время объявляли сухой закон. До сих пор помню, как, придя в игаркский военторг за одеколоном, я спросил, нет ли у них "Шипра". ""Шипра" нет, — есть только "Кармен", — ответила продавщица. "Бери - не сомневайся, — толкнул меня локтем случившийся у прилавка работяга — "Кармен" - вкуснее". Единственным местом, где продавали спиртное, недоступным, правда, для местных жителей, был клуб иностранных моряков, куда иностранные моряки, как правило, не ходили, и поэтому в нескольких "гостиных" клуба, за столами, заваленными скучной агитационной литературой на английском языке, скучали подвыпившие гэбэшники. Центром клуба были бар, где "наливали все", и танцевальный зал, где плясали местные комсомольские активистки, "допущенные к иностранцам", да несколько проверенных органами профессионалок. Напротив интерклуба высилась высокая, надежно сложенная из отборных строевых бревен игаркская тюрьма, построенная в конце тридцатых - начале сороковых и служившая долгие годы местом пересылки. В тюрьме этой, как ни странно, оказалась неплохая библиотека, сложившаяся из книг, отобранных у заключенных при "шмонах". Знаю это потому, что в экспедиции мы брали во временное пользование книги из тюремной библиотеки. Уже позднее, в 1962 году, мне довелось быть свидетелем страшного пожара в Игарке, когда неизвестно по каким причинам (говорили, что поджог) вдруг вспыхнула лесобиржа, а потом огонь перекинулся на город. Жаркий июль и небольшой ветер привели к тому, что буквально за несколько часов сгорело более половины города. Температура пламени была настолько высокой, что его не брала вода, моментально превращавшаяся в пар, и огонь потом гасили уже с вертолетов, бросая специальные химические бомбы. Помню, как из уже обреченного интерклуба под строгой охраной автоматчиков вытаскивали ящики с коньяком и водкой и давили их трактором прямо на глазах у горюющих мужиков . Что же касается игаркской тюрьмы, то ее сумели сберечь от огня. Выстроившиеся цепочками с ведрами в руках зеки так упорно защищали свой "казенный дом", что огонь отступил. Никому и в голову не пришло бежать, хотя возможность была. Да и куда бежать? Что же касается интерклуба, то уже с первого года шустрые ленинградцы проторили туда дорогу, раздобыв какие-то липовые бумажки. Поэтому путешествие в интерклуб с его баром и нехитрыми танцевальными знакомствами, так же, как баня и кино, были мощным стимулом для экспедиционной молодежи, прозябавшей под комарами в тайге и тундре, хоть ненадолго выбраться "погулять" в Игарку. Вторым, уже общедоступным местом культурных развлечений" был клуб лесопильного комбината, единственное в то время каменное здание, возвышавшееся в верхней части города, куда мы так же регулярно таскались на танцы, и где нас, экспедиционников, нещадно било местное население, легко опознавая нашу социальную принадлежность по экспедиционным курткам… Поскольку попутные поиски урана там, где его не было (да и не могло быть), практически ничего не давали, а план геологической съемки "горел", меня, помимо моих геофизических обязанностей, начальство подключило и к геологической съемке, благо подготовка выпускника Горного института это вполне позволяла. Мне выдали карту, молоток, геологический компас и бросили вместе со всеми геологами в съемочные маршруты. Ориентироваться по рельефу в таежных условиях практически невозможно. Солнце обычно затянуто облаками: где север, без компаса не определишь. А уж карты! Они хоть и были секретными, составленными под эгидой славной системы НКВД в незапамятные годы, но уж точностью, даже стотысячные, не отличались. Изображенных на них ручьев на месте, как правило, не оказывалось, а если и были, то текли не туда. Больше всего надежд возлагали обычно на аэрофотоснимки, на которых можно было разобрать и лесные массивы, и болота, и сеть рек с ручьями. Приходилось поэтому во время маршрута часто останавливаться и определять свое место нахождения, но удавалось это далеко не всегда. Помню, и в пятьдесят седьмом, и в пятьдесят восьмом году то и дело пропадали в тайге люди. Так, в пятьдесят восьмом году заблудился где-то в бассейне реки Горбиачин и погиб в тайге гидрогеолог Сиденко. У меня же с того времени надолго остался синдром "определения своего места" в лесу, даже пригородном. Сибирские комары. Первое мое знакомство с ними состоялось на реке Горбиачин, неподалеку от Игарки, на базе разведочной геофизической партии. Выданные нам накомарники помогали не очень, да к тому же выяснилось, что в жаркие и влажные июльские дни в них трудно дышать, когда идешь по тайге, по кочкарнику, таща на себе рюкзак с образцами, палатку, карабин и всякую прочую тяжелую дребедень. Была еще, правда, противокомариная жидкость - диметилфталат, которая, если ею густо намазаться, на какое-то время отпугивала кровопийц, но, во-первых, она быстро выдыхалась, а во-вторых, разъедала потеющую кожу и вызывала долго не проходящее раздражение. Так что польза от него была лишь на привалах. Вечером, перед тем как устроиться на ночлег в палатке, каждый долго натягивал кисейный полог над своим спальником, потом надо было осторожно забраться туда, законопатить все дырки и тщательно и методично перебить всех комаров, оказавшихся внутри. После этого можно было на какое-то время уснуть под непрерывное гудение крутящихся снаружи комаров. Ободряя нас, салаг, начальник партии говорил нам с усмешкой: "Разве это комары? Вот будут комары - в три слоя будут комары!". "Когда "Большой комар" стоит, — продолжал он дальше, увлеченный собственной неуемной фантазией и нашим испуганным вниманием, — приходится кидать палку в воздух, чтобы определить, где солнце". Мы в страхе ждали прихода "Большого комара" и не заметили, как комар понемногу сошел. На самом деле, как я понял тогда, к жизни "в комарах" надо было относиться спокойно, не в пример одному молодому геологу, впервые сюда попавшему, который с криком "жрите, сволочи" срывал с себя накомарник или вдруг начинал стрелять по комарам из пистолета. Пришлось отправить его в психбольницу… Кстати, огнестрельное оружие, столь щедро нам тогда выдававшееся, было сплошь немецкое, трофейное. Техники и работяги таскались с длинными и неудобными винтовками системы "маузер", однако, как говорили, с большой дальнобойностью, а начальники партий щеголяли с внушительными и безотказными "парабеллумами" или маленькими изящными "вальтерами". Перед каждым партийным "сабантуем"[1] по раз и навсегда заведенному закону все оружие сдавалось завхозу и пряталось под замок до окончательной опохмелки. Не лучше комаров оказалась и мошка, приходившая во второй половине лета вслед за комарами. Если от комаров помогали хотя бы отчасти накомарники и диметилфталат, то от мошки не помогало решительно ничего. Она спокойно проходила через накомарники и сетки пологов, а забираясь под одежду, всегда выедала кожу в самых тесных местах, чаще всего на ногах (сапоги!) и на запястьях рук, туго стянутых резинкой "энцефалитного" костюма. Да еще все мы носили "линию обруча" от накомарника и поэтому быстро приобрели об так мучеников с постоянными кровавыми ранами на лбах, не говоря уже о руках и ногах. В вечернее время мошка обычно тучами собиралась в палатке на внутренней стороне тента, под самым ее коньком, и полагалось осторожно, чтобы не спалить палатку, быстро выжечь ее свечой или обрывком подожженной газеты. В жаркие августовские дни мошка иногда перемещается по тайге крутящимся черным столбом, напоминающим смерч. Не дай вам Бог ненароком попасть в него! Я хорошо запомнил, как один молодой работяга из Ленинграда, прорубая в тайге просеку для геофизиков, нечаянно оказался на пути такого смерча. Мошка объела его за десять минут так, что пришлось срочно вызывать санрейс самолета из Игарки. Начало работы на Крайнем Севере совпало, не могло не совпасть, и с первым моим общением с авиацией и авиаторами. До путешествия в Игарку я ни разу ни на чем не летал, поэтому первый мой в жизни воздушный полет случился в июне 1957 года, когда на биплане АН-2, который летчики называли "Аннушкой", нас перевозили на базу партии на реке Горбиачин. Помню старт в игаркском аэропорту "Полярный", расположенном на острове посреди Енисея. Самолет оторвался от земли, накренился на правое крыло, делая разворот, и мне больно придавили ногу поехавшие по металлическому полу вьючные ящики и какие-то седла, а в маленьком круглом иллюминаторе стремительно понеслись подо мной бревенчатые дома, штабели леса, вспыхнувшая ослепительным солнцем серая енисейская протока с дымящими посреди нее пароходами, и, наконец, зеленые полосы тайги вперемежку с зеркальными осколками болот. Тогда я испытал острое чувство настоящего счастья и обретения своего главного места в жизни, казалось - сбылась моя главная мальчишеская мечта о превращении в "настоящего мужчину", обживающего тайну, обряженного в штормовку и резиновые сапоги с длинными голенищами… "Тебя когда-нибудь в самолете укачивало?" — спросил, недоверчиво приглядываясь к моей физиономии, вылезший из кабины второй пилот. "Никогда!" — уверенно ответил я, и это была чистейшая правда. "Молодец, — пилот одобрительно хлопнул меня по плечу, — а то нам тут еще "на сброс" надо залететь". "На сброс" - так называется доставка по воздуху груза в те места, где самолет приземлиться не может. Поэтому все необходимое экспедиции просто сбрасывают в открытый люк с небольшой высоты на вираже так, чтобы, по возможности, ничто не разбилось, не потерялось. Мы в тот раз доставляли "на сброс" овес для лошадей. Чтобы овес не рассыпался из лопнувшего мешка, каждый мешок засыпали только наполовину, а потом упаковывали его еще в один мешок. Кроме овса, бросали почту, палатки и спирт, налитый по этому случаю в резиновые грелки. Для каждого прицельного броска приходилось делать по нескольку заходов. Бортмеханик швырял в распахнутый люк очередной мешок, машина вздрагивала, круто взмывала вверх и, опрокидываясь на крыло, стремительно шла на следующий заход. До сих пор не понимаю, как мне удалось выжить в этой мучительной и непривычной для меня ситуации. Когда самолет наконец приземлился, я с трудом выполз из него и лег под крыло. "А говоришь, не укачивало", — неодобрительно покачал головой второй пилот.Несмотря на неудачный первый опыт, к самолетам всех марок и к вертолетам я привык довольно быстро и укачиваться перестал. В те годы геологов на Крайнем Севере возили летчики Полярной авиации, независимого тогда ведомства, на котором еще лежали отсветы громкой славы времен покорения полюса и трансарктических перелетов. Для работы в Полярной авиации в те годы действительно требовались высшая профессиональная подготовка, смелость и знание Севера. Почти все командиры машин, летавшие с нами, имели право первой посадки в незнакомом месте, были настоящими полярными асами и, уж конечно, личностями. В конце пятидесятых - начале шестидесятых годов мне немало пришлось летать и в Туруханском крае, и в районе Норильска, и в Амдерме, и однажды даже на станцию "Северный полюс". Трижды при этом - с вынужденными посадками, так что минимум трижды я обязан жизнью мастерству полярных летчиков. Реальность таких критических ситуаций я вполне ощутил уже в 1958 г., когда, теперь уже не помню зачем, прилетел на пару дней из тайги на базу в Игарку и надо было отправляться назад, на реку Горбиачин, где работала наша партия. Меня, как договорились, должна была попутно забросить "Аннушка", летевшая дальше с грузом для оленеводов. Переправившись утром в аэропорт через енисейскую протоку, я разыскал командира машины и спросил, когда полетим. "Да часа через два - не раньше, — ответил он, — еще пообедать успеешь". Успокоенный его ответом, я и впрямь пошел обедать в аэродромную столовую. Не успел я покончить с первым, как услышал за окном гул прогреваемого мотора. Схватив рюкзак, я выскочил наружу и увидел, как мой самолет выруливает на взлетную полосу. Я кинулся наперерез ему, размахивая руками. Командир засмеялся и через прозрачный колпак кабины показал мне "дулю". Меня обдало песком и мелкими камушками, взвихрившимися от работы винта, и "Аннушка" взлетела. Обиженный и раздосадованный, я поплелся обратно, собираясь все высказать коварному командиру, когда самолет вернется. Выяснилось, однако, уже в диспетчерской, что командир ни при чем. Ему поменяли полетное задание - срочный санрейс. Часа через два самолет должен был возвратиться. Однако он не вернулся ни через два часа, ни к вечеру. Все попытки вызвать его по радио были безрезультатны. Разбитый самолет с мертвым экипажем нашли лишь на третий день. У них, видимо, что-то случилось с рулем высоты. Все трое - оба пилота и бортмеханик - вцепились в штурвал, напрасно пытаясь выправить машину. В том же 1958 г. состоялось мое первое знакомство с вертолетами, доставлявшими нас туда, где и "Аннушка" сесть не могла. Надо прямо сказать, полеты на них особого удовольствия не доставляли, чему немало способствовало то, что почти на наших глазах, прямо в Игаркском аэропорту, разбился один из первых вертолетов - винт сломался на взлете. Сами летчики, чаще всего пересаженные на вертолет с самолета за какие-либо провинности, свои новые аппараты тоже недолюбливали. "На вертолете летать - все равно, что тигрицу трахать, — говаривали они, — и опасно, и удовольствия мало". С героической и бесшабашной вольницей полярных летчиков связано немало легенд и баек, где правда неотличима от вымысла. Сохранились в памяти и многочисленные мистификации, веселые и дерзкие, придуманные и "разыгранные, как по нотам" (часто - с людьми известными) полярными летчиками. Мой безвременно ушедший из жизни друг - автор песен и журналист Юрий Визбор, прилетавший в пятидесятые годы с каким-то журналистским заданием в район Тикси, – тоже попал там как-то на сброс сена и - на розыгрыш. "Для кого сбрасываете?" — имея в виду сено, поинтересовался Визбор. Словоохотливый бортмеханик популярно объяснил ему, что сено сбрасывают для мамонта. "Вы что, неужели не знаете? — изумился механик недоумению журналиста. — Ведь во всех газетах писали! В устье Лены недавно мамонтенка разморозили, Диму, и оживили. Теперь его в Москву надо переправлять, а в самолет он не помещается. Решили пустить его своим ходом. Вот мы и подбрасываем ему сено по пути следования". Хочу рассказать еще об одном эпизоде, связанном с Полярной авиацией. Осень 1959г., сезону конец. Окончив полевые работы, мы летели домой в Ленинград через Туруханск, где застряли на несколько дней из-за метеоусловий: пришла ранняя зима и замела Туруханск неожиданной вьюгой. Оставалось только дожидаться погоды. Настроение, однако, было приподнятое - после четырехмесячного сидения в тайге мы наконец возвращались домой в Ленинград, к чистому белью, к цивилизации, к родным и близким. Кроме того, мы были, конечно, уверены, что обнаруженные нами рудопроявления дадут начало новому Норильску. Поздней метельной ночью решили зайти на огонек в дежурное помещение начальника туруханского аэропорта. Сам аэропорт представлял собой обычную грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро раскисавшую под любым дождем, а здание аэропорта было обычной избой, потемневшей и покосившейся на мерзлотной почве. Начальник же аэропорта, судя по рассказам, был человеком незаурядным. Вот мы и решили с ним познакомиться по-настоящему. Всего годом раньше, как гласил местный фольклор, этот неприветливый, слегка обрюзгший человек был майором военной авиации, пилотом первого класса, и командовал где-то под Москвой эскадрильей тяжелых реактивных бомбардировщиков. Через месяц ему должны были присвоить очередное звание и назначить начальником штаба полка. Был он высок ростом, статен и широкоплеч и очень гордился сходством с "великим летчиком нашей эпохи" Валерием Павловичем Чкаловым. Именно это сходство его и подвело. Нашумевшая в свое время, еще до войны, история о том, как Чкалов на пари со своими друзьями-летчиками пролетел на самолете под главным пролетом Троицкого моста над Невой в Ленинграде, чем продемонстрировал не только полное свое бесстрашие, но и уникальное пилотское мастерство, для Чкалова, как известно, плохо кончилась. Его надолго лишили права летать. Герой нашего рассказа, всерьез относясь к своему сходству с великим летчиком, решил во что бы то ни стало повторить чкаловский подвиг. А поскольку больших мостов через реки в Подмосковье не оказалось, то он на пари с такими же асами, как он, посадил свой тяжелый бомбардировщик на Можайское шоссе, и посадил, как утверждают очевидцы, классно. Не успел он принять поздравления и получить три ящика выигранного на пари коньяка, как дело о нем уже было передано командованию ВВС. Против него сработало и то обстоятельство, что очень близко от Можайского шоссе пролегает трасса личных автомашин особо ответственных товарищей. В итоге недолгого, но сурового разбирательства бывший командир эскадрильи был от командования отстранен, из майоров разжалован и из военной авиации навсегда уволен. Для исправления его послали в Туруханск в Полярную авиацию командовать аэродромом без права полетов. Потому-то и пребывал в перманентно хмуром состоянии. Услышанная романтическая история только укрепила в нас желание немедленно пообщаться с начальником аэропорта, и мы, несмотря на поздний час, осторожно постучались к нему. В его полупустом кабинете на огромном деревянном рубленом столе, за которым он сидел, подперев щеку кулаком, стоял селектор, соединявший его с аэродромными службами, пара телефонов и небольшой дюралевый бачок с так называемым антиобледенителем. Антиобледенителем называется специальная жидкость, которая разбрызгивается на плоскости летящего самолета в северных широтах, чтобы они при полете в облаках и тумане не покрывались льдом. Говорят, что в последние годы, благодаря успехам отечественной, а может быть, зарубежной химии, для летчиков изобрели что-то такое, что можно лить только на плоскости, но в то отсталое время антиобледенителем был чистый спирт-ректификат. Посидев минут двадцать с хозяином, встретившим нас неожиданно радушно, я решился показать ему свою песню про полярных летчиков, написанную чуть раньше, не сказав, конечно, что эта песня - моя (во избежание неожиданных последствий: как уже упоминалось, начальник аэропорта был человеком невычисляемым). Когда, пригубив антиобледенителя, я эту песню спел, он действительно поступил непредсказуемо: включив селектор, объявил боевую тревогу по аэродрому и, когда минут через пятнадцать в кабинет набились встревоженные люди, твердым голосом приказал им "немедленно проснуться, отложить все дела и начать хором разучивать новую песню". Булгаковский, скажете, сюжет? Булгаковского "Мастера" мы еще не знали, а героя этого эпизода на следующий день сняли и с этой должности, что, кажется, пошло ему на пользу: через пару лет он, знаю точно, снова летал, а к середине шестидесятых стал начальником крупного авиапредприятия на Северо-Востоке. Песня же прижилась у летчиков на Крайнем Севере. Говорят, ее там поют до сих пор. С тех давних северных экспедиций запомнился мне и еще один увлекательный и небезопасный способ путешествия - плавание по северным рекам на байдарках или надувных резиновых лодках, именуемых почему-то "клиппер-ботами". Реки были быстрые, порожистые, иногда непроходимые, с большим числом водопадов и перекатов, особенно в правобережье Енисея. Чтобы защитить тонкие резиновые борта от острых камней, часто обвязывали их снизу брезентом. Надувные лодки обычно состояли из трех и более отсеков, что, однако, не всегда спасало на перекатах. Каждый раз, прежде чем проходить вплавь опасный участок неведомой реки, полагалось тщательно осмотреть его с берега Это, однако, в тяжелом дневном переходе, под комарами, далеко не всегда выполнялось, поскольку требовало дополнительных усилий от чрезвычайно уставших людей. В результате довольно часты были в те годы трагические случаи на воде, но об этом немного позже. По должности я должен был объезжать все полевые партии экспедиции, работающие в тайге и тундре (восемь или девять), и проверять состояние аппаратуры для поисков урана, а также результаты самих поисков. Шел пятьдесят седьмой год. Помню, как находясь в одной из партий на реке Кулюмбе, я вдруг обнаружил, что все наши дозиметры зашкаливали при включении, показывая ураганную радиоактивность. Я, конечно, решил, что приборы сломались, и немедленно сообщил об этом на базу экспедиции в Игарку. Туда, однако, уже пришли такие же сообщения из всех без исключения партий. Через день, когда мы поймали "вражий голос", выяснилось, что дело вовсе не в приборах - просто наши рванули неподалеку, на Новой Земле, атомную бомбу, тогда с этим было просто. Больше недели, особенно после дождя, работать мы не могли из-за огромного радиоактивного фона. Начальником Енисейской экспедиции был тогда Анатолий Васильевич Лоскутов. Мне пришлось довольно много постранствовать с ним по тайге, перебираясь, обычно с караваном оленей, в правобережье Енисея, из расположения одной партии в другую, где он проверял, как идет съемка, а я - состояние попутных поисков. В пути нас сопровождали два десятка вьючных оленей, которыми командовали эвенки - каюр Мишка Довендук и его жена Тоська, с удивительно красивым и тонким лицом, но очень кривыми ногами. У Мишки Довендука брат был милиционером, и это, по твердому Мишкиному убеждению, давало ему безусловное право относить себя к высшему эшелону власти. Он поэтому никогда не расставался с красно-синей милицейской фуражкой, подаренной ему братом, и к другим каюрам относился свысока. Эту социальную спесь с Мишки, однако, постоянно сбивала его жена, непрерывно бранившая его. За всю свою жизнь, ни до, ни после, я не слышал, чтобы женщина так отчаянно и беззастенчиво материлась. Обычно мы с Лоскутовым с утра уходили в маршрут, а каюры, сняв лагерь и навьючив оленей, должны были к вечеру переместить его на другое указанное на карте место. При вечерних поисках лагеря в незнакомой таежной местности мы с Лоскутовым практически никогда не испытывали затруднений, так как уже метров за триста был отчетливо слышен пронзительный голос кричавшей на мужа Тоськи… В наших каюрах-эвенках при всей детскости и неустроенности звериного их бытия меня всегда привлекало чувство удивительного, недоступного нам - горожанам, единения с окружающей природой, ощущения себя частью ее. Живя, на наш взгляд, в нечеловеческих условиях, в грязи и нищете, напиваясь до бесчувствия спиртом или одеколоном, они в то же время смотрели на нас с мягким и снисходительным превосходством хозяев окружающего мира. Они мирились с необходимостью нашего присутствия в их жизни, но вряд ли воспринимали нас всерьез. Мне нравилось скупое и надежное архитектурное устройство их высокого чума, который можно было возвести на любом месте за несколько минут из жердей, оленьих шкур и веревок. Высокая острая крыша с отверстием в ней обеспечивала хорошую тягу, поэтому, когда в чуме разводили огонь, весь дым уходил вверх, а тепло всегда оставалось, что мы особенно оценили в начале ранней полярной зимы, поскольку попытки согреться с помощью "буржуек" в наших тоненьких и моментально выдуваемых брезентовых палатках приводили только к пожарам. Котел с едой кипел прямо здесь, в доме, и не надо было выскакивать, чтобы поесть, наружу, под дождь или снег. Постоянным и неизменным источником их существования были олени: они ели оленину - свежую или вяленую, одевались с ног до головы в оленьи шкуры, спали на полу, застланном такими же шкурами, придававшими дому тепло и сухость, и даже чумы свои строили из оленьих шкур. Природная незлобивость этих детей лесотундры, философский, созерцательный склад ума располагали их к мягкому юмору. Рассказывали такую историю, случившуюся в те годы в нашей Енисейской экспедиции. Вдоль таежной речушки по оленьей тропе медленно движется караван оленей. На передних нартах сидит каюр-эвенк и невозмутимо курит трубку. К этим же нартам привязаны, чтоб не упали, мертвецки пьяный начальник партии и вьючный ящик. На вторых нартах - так же надежно привязанные мешок картошки, два рюкзака, палатка и пьяный геолог. Навстречу едет эвенк на нартах и тоже курит трубку. Поравнявшись со встречной нартой, он спрашивает у каюра: "Эй, мужик, куда едешь, чего везешь?". "Экспедиция, — невозмутимо отвечает другой каюр, — всякий разный груз…" И в первый, и в последующие годы, когда мне довелось работать и жить с эвенками, меня всегда занимал незатейливый, но точный механизм их негромких песен. Вот движутся неспешно по тайге нарты, я подремываю, а каюр, сквозь зубы, не выпуская изо рта трубки, тихо напевает что-то односложное на непонятном мне языке. "Мишка, — спрашиваю у него, — про что поешь?". "Как про что? Про реку, — удивляется он, — вдоль реки, однако, едем". Проходит минут двадцать, а мотив песни как будто не меняется. "А теперь про что, — все еще про реку?" - "Нет, однако, теперь про сосну - вон большая сосна показалась". Еще через полчаса в песне начинают вдруг появляться нотки повеселее. "Что, опять про сосну?" - "Совсем не про сосну, — терпеливо и снисходительно, как глупому ребенку, объясняет он - Видишь, дым над лесом появился, — чум, однако, близко". Эта нехитрая творческая манера - петь только о том, что видишь и знаешь, заимствованная у наших каюров, на долгие годы определила мои литературные пристрастия. |
||
|