"Набоков в Берлине" - читать интересную книгу автора (Урбан Томас)

Глава I БЕРЛИН — «МАЧЕХА РОССИЙСКИХ ГОРОДОВ»

Жди — резкий ветер дунет в окарино По скважинам громоздкого Берлина — И грубый день взойдет из-за домов Над мачехой российских городов. Владислав Ходасевич
Зал ожидания НЭПского проспекта

«Жизнь в этих поселениях была настолько полной и напряженной, что эти русские „интеллигенты“ не имели ни времени, ни причин обзаводиться какими-то связями вне своего круга»[1]. Такими словами коротко и метко описал Владимир Набоков существование рядом друг с другом немцев и русских в немецкой столице, в которой в начале 20-х годов после неурядиц революции и гражданской войны прибило к берегу сотни тысяч эмигрантов из канувшей в пучину небытия царской империи. Ровно два года — с 1921 по 1923 годы — Берлин играл выдающуюся роль в русской культурной и духовной жизни, пока масса эмигрантов не потянулась дальше, и прежде всего в Париж. Несколько десятков тысяч отправилось в Прагу, где правительство щедро поддерживало эмигрантов. Многие тысячи русских все-таки возвратились на свою ставшую советской родину. Лирический поэт Владислав Ходасевич, с которым позже подружится Набоков, в одном из стихотворений назвал тогда Берлин «мачехой городов русских»[2].

Писательская колония

Какое-то время в немецкой столице жили самые крупные и известные русские писатели, имена которых вошли в мировую литературу нынешнего столетия. Один за другим селились они на берегах Хавеля и Шпрее.

Максим Горький (Пешков, 1868–1936), имевший большое влияние и как публицист, появился здесь в ноябре 1921 года. До июля 1924 года он с несколькими перерывами жил в Берлине и его окрестностях. Потом он переселился в Италию. В 1933 году он, окруженный энергичными ухаживаниями Иосифа Сталина, вернулся в Москву. Он позволил злоупотреблять собой как вывеской социализма. Возможно, ослабленный ядом, подсыпанным ему по приказу Сталина, он умер от воспаления легких.

Алексей Ремизов (1877–1957), прозаик, признанный рассказчик сказок и легенд, живописец и каллиграф, приехал в августе 1921 года. В декабре 1923 года он переселился в Париж, где и умер, совершенно забытый и обнищавший.

Андрей Белый (Борис Бугаев, 1880–1934), один из значительнейших философов, теоретиков литературы, прозаиков и лириков символизма, появился в ноябре 1921 года. В ноябре 1923 года он возвратился в Москву, где подвергся все возраставшему давлению со стороны коммунистов, и в конце концов ему было запрещено публиковаться.

Илья Эренбург (1891–1967), прозаик, лирик, публицист, предположительно неофициальный сотрудник советской «тайной полиции», оказался здесь в октябре 1921 года. В декабре 1923 года, видимо, по заданию Москвы переехал в Париж. В начале Второй мировой войны он вернулся в Москву. Во время войны получил мировую известность благодаря распространенной в миллионах экземпляров листовке «Убей немца!».

Алексей Толстой (1883–1945), приемный сын одного из родственников знаменитого писателя Льва Толстого, поселился здесь в октябре 1921 года. В результате заигрываний советского руководства он возвратился в мае 1923 года в Москву. Будучи фаворитом Сталина («красный граф»), он сумел благодаря неограниченному кредиту накопить несметные богатства.

Владимир Ходасевич (1886–1939), лирик и литературный критик, приехал в июне 1922 года. По приглашению Горького он переехал в октябре 1924 года в Италию. Затем он подался в Париж, где жил в бедности, работая в эмигрантских газетах.

Виктор Шкловский (1893–1984), прозаик, теоретик кино и литературы появился в апреле 1922 года. Послав прошение партийному руководству в Москве, он в июне 1923 года вернулся в советскую Россию.

Борис Пастернак (1890–1960), лирик и прозаик, приехал в августе 1922 года. В феврале 1923 года он возвратился в Москву. Опекаемый из прихоти Сталиным, несмотря на то что не принимал существующую власть, он пережил великий террор 30-х годов. В 1958 году он под давлением партийного руководства был вынужден отказаться от Нобелевской премии (за роман «Доктор Живаго», ставший бестселлером).

В Берлине неделями гостили лирическая поэтесса Марина Цветаева (с мая по июль 1922 года) и поэт-скандалист Сергей Есенин (тоже с мая по июль 1922 года и с февраля по апрель 1923 года). Неоднократно наезжал из Москвы поэт революции Владимир Маяковский, из Парижа — будущий Нобелевский лауреат, эмигрант Иван Бунин.

Немецкая столица стала прибежищем для всех эмигрантов, которые надеялись на скорый крах большевистского господства и тем самым на скорое возвращение домой. Кроме того, в Берлине жилось легче, чем в других столицах: стремительное падение рейхсмарки позволяло обладателям валюты и драгоценных металлов производить обмен их в обе стороны с многократной выгодой. Маяковский, который тогда ездил по Западу как глашатай мировой революции, возмущался аморальностью своих земляков, которые очень любили ездить в финансово слабую Германию, чтобы пополнить свою мошну[3].

И Белый тоже огорчался в Берлине по поводу русских, которые стояли в очередях перед конторами менял и благодаря своим финансовым манипуляциям жили лучше, чем большинство немцев. По его словам, они с шиком делали свои покупки в дорогом универмаге KDW и устраивали один праздник за другим. В воспоминаниях о берлинском времени Белый пародирует своих глупо заносчивых земляков: «Здесь Русью пахнет! И изумляешься, изредка слыша немецкую речь. Как? Немцы? Что нужно им в „нашем“ городе?»[4]. Один немецкий наблюдатель пришел тогда к выводу, что причина описанной Белым надменности коренится в социальной структуре эмиграции: «Русская колония эмигрантов в Берлине была пирамидой, от которой осталась одна верхушка. Недоставало нижних и средних социальных слоев, рабочих и крестьян, ремесленников и мелких торговцев. Вместо этого понаехали офицеры, чиновники, художники, финансисты, политики и представители старой придворной знати»[5].

Возмущение Белого относилось лишь к определенному меньшинству русских. Большинство находилось скорее в плачевном состоянии. Они были отданы на произвол хозяев, у которых находили жилье, были вынуждены преодолевать сопротивление тупых чиновников и с величайшими трудностями могли найти работу, ибо их как лиц без гражданства не ставили на учет на биржах труда[6]. Хозяева требовали уплаты совершенно устрашающих задатков, часто в валюте, и тем самым лишали большинство эмигрантов остатков их имущества к великой радости ювелиров и ростовщиков. Мать Набокова тоже раз за разом продавала свои спасенные при бегстве из России украшения.

Набоков описал в «Машеньке», первом из семи романов, в которых действие развивается в берлинской среде, мучительную тесноту сдаваемых внаем квартир и пансионов, причем русские домовладельцы по своей жадности и хватке головорезов ни в чем не уступали немецким. Герой романа «Дар», действие которого также происходит среди русских в Берлине 20-х годов, жалуется на заносчивое поведение дворников, жаждущих в полной мере насладиться теми крохами власти, которые даны им. И в своих воспоминаниях Набоков тоже пишет о беззащитности эмигрантов перед лицом государственной бюрократии:

«Наша безнадежная физическая зависимость от того или другого государства становилась особенно очевидной, когда приходилось добывать или продлевать какую-нибудь дурацкую визу, какую-нибудь шутовскую карт д'идантите, ибо тогда немедленно жадный бюрократический ад норовил засосать просителя, и он изнывал и чах, пока пухли его досье на полках у всяких консулов и полицейских чиновников»[7].

Ремизов в автобиографическом рассказе «Esprit» описал свои мытарства ради «желтой карточки», выдаваемого всего на три месяца временного паспорта, — поездку на трамвае в полицейское управление, в окружной полицейский участок и в канцелярию по регистрации проживающих. О том, что у Ремизова, как и других эмигрантов, возникают большие проблемы из-за немецкой бюрократии, узнал даже Томас Манн, к тому времени уже известный писатель. Он написал своему русскому коллеге, произведения которого знал по переводам: «Мне хочется Вас уверить, что мне было бы очень больно, если бы с Вами в Германии случилось что-нибудь неприятное. По-моему, Берлин может гордиться тем, что приютил в своих стенах одного из первых русских писателей сегодняшней России»[8].

Либеральный политик и публицист Иосиф Гессен, друг Набокова, тоже жалуется в своих мемуарах на узколобость представителей власти и квартирных хозяев. Он вспоминает одного эмигранта, у которого на одном из берлинских вокзалов незадолго до отправления его поезда произошел сердечный приступ, и он умер тут же на месте. Его родным были возвращены деньги за неиспользованный проездной билет, за вычетом стоимости перронного билета, ибо на перрон умерший все-таки уже вышел[9].

За один только 1923 год в Берлине подавали прошение о предоставлении убежища 360 000 бывших подданных царя. Лига Наций насчитала на территории рейха в этом же году 600 000 беженцев[10]. В столице большинство из них селилось в административных округах Шенеберг, Вильмерсдорф и Тиргартен. В округе Тиргартен жили, как и до войны, более состоятельные эмигранты. Немцы говорили о Берлине как о «второй столице России» и по аналогии с Невским проспектом в Петербурге с намеком на ленинскую «новую экономическую политику» (НЭП) называли Курфюрстендамм НЭПским проспектом.

Десятки профессиональных объединений представляли в Берлине русских врачей, журналистов, писателей, учителей, юристов, маклеров, квартировладельцев, банкиров, торговцев и художников. По соседству с ними старались быть услышанными многочисленные комитеты. Казалось, что многие русские старались своей организационной яростью вытеснить из сознания свое отчаянное положение. В одном циничном романе об эмигрантах, вышедшем из-под пера просоветского автора, вполне логично описывается некая «организационная комиссия организационного центра общественных организаций»[11].

Два события привели к тому, что эмигрантская колония в Берлине так же быстро распалась, как она до этого возникла буквально из ничего: денежная реформа и Рапалльский договор. Введение рентной марки в 1923 году положило конец диким спекуляциям на валюте. Жизнь в Берлине стала для эмигрантов слишком дорогой. По Рапалльскому договору, который в то время явился сенсацией, ибо менял политическую карту Европы, Москва отказывалась от репараций по итогам мировой войны, а Берлин — от участия в экономической блокаде советской России западом. Маяковский рисовал тогда своими заклинаниями призрак вечного союза немецких трудящихся с русскими коммунистами и предсказывал новый этап мировой революции, которая начнется в Берлине, как это возвещали вожди революции Ленин и Троцкий. Многие русские, напуганные этим призраком, покинули страну. В 1928 году во всей Германии их осталось всего 180 000, а десятилетие спустя их число сократилось до 45 000[12].

Русский микрокосмос

Но до денежной реформы русский Берлин процветал. Мелкие русские предприятия вырастали как грибы. Особенно оживленно шли дела в прессе и издательском деле. В 1920 году в Берлине выходило уже девять русскоязычных журналов, три года спустя число их выросло до 39. В одном из каталогов за 1923 год перечислено не менее 86 русских издательств и книжных лавок. Многие советские издательства также открыли в Берлине свои отделения с типографиями, так как финансовые условия здесь были для них более выгодными, чем в советской России. Некоторые из них издавали также произведения писателей-эмигрантов, хотя продавать их потом в России не разрешалось. В 1922 и 1923 годах в Берлине было издано больше книг на русском языке, чем в это же время в Москве и Петрограде. Еще до Первой мировой войны в имперской столице печаталось много изданий на русском языке, прежде всего книги и сборники находившихся в эмиграции противников царя[13].

Вспоминая о деятельности русских издательств в эмиграции, Набоков писал:

«Разумеется, хорошие читатели имелись среди эмигрантов в числе, достаточном для того, чтобы оправдать издание русских книг в Берлине, Париже и других городах, причем в относительно широких масштабах; но поскольку ни одно из этих сочинений не могло иметь хождение в Советском Союзе, вся затея приобретала вид хрупкой нереальности. Число названий впечатляло куда сильнее числа проданных экземпляров, а в названиях издательств — „Орион“, „Космос“, „Логос“ и тому подобных — чуялось нечто лихорадочное, непрочное, немного противозаконное, как у фирм, издающих астрологическую литературу или руководства по элементарным основам половой жизни»[14].

В 20-е годы издательства печатали все: классиков, отцов церкви, поваренные книги, технические руководства, политические памфлеты и беллетристику. Так как издание книг было предельно дешево, многие писатели переиздавали свои старые произведения или чувствовали прилив вдохновения быстро одну за другой выбрасывать свои новинки на рынок. Так, Алексей Толстой одновременно со своей работой в качестве редактора отдела культуры просоветской ежедневной газеты «Накануне» опубликовал в Берлине десять книг. Белый, который сотрудничал в газете социал-демократического направления «Дни», осуществил семь частично переработанных переизданий и девять новых публикаций. Эренбург, у которого была советская виза и который не чувствовал себя эмигрантом, тоже опубликовал девять книг. Но самым усердным был одержимый Ремизов. За один 1922 год в Берлине вышло 17 его книг, преимущественно новые издания.

Только тиражи оставались маленькими. Набоков констатирует:

«Вследствие ограниченного обращения их произведений за границей, даже эмигрантским писателям старшего поколения, слава которых твердо установилась в дореволюционной России, невозможно было надеяться, что книги доставят им средства к существованию. Писания еженедельной колонки в эмигрантской газете никогда не хватало на то, чтобы сводить концы с концами. По временам нежданный куш приносил перевод на иностранный язык, в основном же продление жизни пожилого писателя зависело от подношений разнообразных эмигрантских организаций, заработков, доставляемых публичными чтениями, да от щедрости частных благотворителей»[15].

От конъюнктуры издательского дела зависели и настроения и активность поселившихся в Берлине русских писателей, к которым постоянно присоединялись визитеры из советской России или из других центров эмиграции. Так, Горький, всемирно признанный патриарх социально-критической литературы, в течение многих месяцев снимал большую квартиру на Курфюрстендамм, а также виллу в Бад Сааров под Берлином, откуда он пытался повлиять на происходившее в немецкой столице.

Летом 1922 года в Берлине на десять недель останавливалась Марина Цветаева, которую опекал Эренбург, даже временно предоставивший ей и ее дочери свою комнату в одном из пансионов Вильмерсдорфа. Эренбург ввел ее в круг берлинских поэтов как восходящую звезду на небосклоне лирики. Позже она отмежевалась от него и говорила о нем: «Циник не может быть лириком!»[16]

Но именно Эренбург в 1956 году, во времена оттепели после смерти Сталина, своей статьей о ее лирике решающим образом повлиял на ее реабилитацию после трех десятилетий полного замалчивания в Советском Союзе. Сегодня Марина Цветаева, в 1941 году покончившая жизнь самоубийством, признается поэтессой, имя которой окружено настоящим культом.

И еще один поэт, подвергавшийся гонениям, тоже сквитавший свои счеты с жизнью самоубийством, а в наше время давно признанный культовым божеством, в течение нескольких недель в 1922 году пробушевал как смерч над берлинской колонией эмигрантов. Он ходил по городу, прежде всего по его ресторанам и ночным клубам, в сопровождении своей жены Айседоры Дункан, знаменитой американской исполнительницы выразительных танцев. Парень от земли, который говорил только по-русски, и театральная звезда, которая была на 19 лет старше него и за исключением нескольких слов совершенно не говорила по-русски, незадолго до этого поженились в Москве. Попойки Есенина, его размолвки с ревнивой женой, происходившие на глазах всей публики, и его чреватые скандалами поэтические вечера давали желанный материал не только трем ежедневным русским газетам в Берлине, но и немецким газетам, промышлявшим сплетнями.

Вместе с всегда громогласно выступавшим Маяковским приехала целая группа поэтов, которые через несколько недель или месяцев снова возвратились домой. Среди них был молодой Борис Пастернак, который после долгих настояний получил от советских властей туристическую визу. Он хотел навестить своих эмигрировавших в Германию родителей и встретиться с Мариной Цветаевой, с которой незадолго до этого начал переписываться. Но поэтесса уехала за несколько дней до его приезда, им не суждено было встретиться. Молодой лирик во время своего краткого добровольного изгнания уединился от литературных дел. За время своего семимесячного пребывания он опубликовал лишь несколько стихотворений. Говорят, что он часто ходил по ночным улицами, громко разговаривая с самим собой, обсуждал все за и против своего возвращения в Москву[17]. В одном из писем в начале 1923 года, за несколько дней до своего отъезда в Москву, он резюмирует: «Берлин мне не нужен!»[18] Шкловский писал тогда: «В Берлине Пастернак тревожен. Человек он западной культуры, по крайней мере, ее понимает, жил и раньше в Германии. (…) Мне кажется, что он чувствует среди нас отсутствие тяги»[19].

Шкловский тоже станет возвращенцем, так же как Белый и Толстой, этот «красный граф», который еще во время гражданской войны сочинял пропагандистские памфлеты для белых генералов. Будучи противником большевиков, Толстой эмигрировал сначала в Париж, а уже оттуда перебрался в Берлин, где снял шикарную квартиру на Курфюрстендамм. В одном из писем он называет совершенно простую причину своего переселения в Германию: «В Париже мы умерли бы с голоду». Кроме того, у него, видимо, были там очень большие долги. То есть его переселение было одновременно и бегством от своих заимодавцев[20]. И в Берлине, по слухам, он тоже наделал долгов, это одна из причин его возвращения в Москву.

Возвращение на Родину

Споры о признании Октябрьской революции на рубеже 1922–23 годов раскололи эмигрантскую колонию. Разногласия выявились прежде всего в двух самых больших русских литературных объединениях, существовавших тогда в Берлине, — в «Доме искусств» и «Клубе писателей». Эти объединения не имели постоянного местопребывания. Встречались чаще всего в кафе, которые становились местами стихийно возникавших декламаций, горячих диспутов. Самым замечательным было кафе «Леон» на Ноллендорфплац. Его помещения на втором этаже именовались русскими попросту «наш клуб», так как там еженедельно встречались члены «Клуба писателей».

И другие кофейни на Ноллендорфплац с ее русскими лавками, цирюльнями и конторами тоже часто посещались литераторами с востока, так что в начале двадцатых годов не было чего-то необычного в том, что буквально в двух шагах друг от друга проходило несколько поэтических выступлений. Особой популярностью пользовалось кафе «Прагер Диле». Оно стало местом встреч вновь прибывших из России. Белый даже придумал слово «прагердильствовать», что для него означало проводить время в философствовании, полемике в голубой дымке и с коньяком. Мучимый всевозможными несчастьями и депрессиями Ходасевич тоже часто бывал в этом кафе. Он посвятил этому кафе «Прагер Диле» свое очень мрачное стихотворение «Берлинское». У Эренбурга там было свое постоянное место, где он на разбитой пишущей машинке, казалось, не обращая внимания на хождение вокруг него, строчил свои тексты. Там же он давал советы желавшим возвратиться. Не удивительно поэтому, что Эренбург очень быстро попал под подозрение в работе на советскую разведку.

Один из современников вспоминал: «Мы ведь знали, что он часто прямо из нашего кафе направлялся в советское посольство, где подолгу задерживался в великолепно обставленном кабинете „культурного атташе“»[21].

И другим посетителям кафе приписывалось, что они имеют задание размягчить эмигрантские круги и углубить существовавший в них раскол. Так, Есенин в феврале 1923 года жаловался, что до него дошел слух о подобных подозрениях. «Все думают, что я приехал на деньги большевиков, как чекист или агитатор… Ну да черт с ними, ибо все они здесь прогнили за пять лет эмиграции. Живущий в склепе всегда пахнет мертвечиной»[22]. Эмигрантская пресса окрестила Есенина «красным Распутиным». Эренбург стал защищать его, но этим дела не улучшил[23].

Писатели и художники, заигрывавшие с Москвой, встречались преимущественно в кафе «Ландграф» на Курфюрстенштрассе. Там первоначально проходили и мероприятия «Дома искусств», организации, которую поддерживало советское посольство. Эти мероприятия находили большой отклик в русской общине Берлина. В один из вечеров среди зрителей оказался член советского политбюро Алексей Рыков. Рыков якобы проходил под Берлином курс лечения от алкоголизма. Здесь он, видимо, встречался с Максимом Горьким, колебавшимся между эмиграцией и возвращением в Москву[24].

Эренбург описал в своих мемуарах собрания в «Доме искусств» до образования фронтов в колонии эмигрантов, до споров относительно признания советской власти:

«В заурядном немецком кафе по пятницам собирались русские писатели… Выступал Маяковский, читали стихи Есенин, Марина Цветаева, Андрей Белый, Пастернак, Ходасевич… Года два или три спустя поэт Ходасевич никогда не пришел бы в помещение, где находился Маяковский»[25].

Организаторы «Дома искусств» старались также перекинуть мостки к немецкой культуре. Так, в марте 1922 года им удалось провести выступление Томаса Манна. Белый приветствовал его на отличном немецком языке и благодарил за то, что тот особенно активно выступил за поддержку голодающих в России[26]. В этот вечер проводился сбор средств для оказания помощи голодающим. Однако подобные встречи между русскими и немцами были редкостью. Замечание Набокова о том, что русские интеллигенты были настолько заняты собой, что не искали контактов вне своего круга, было совершенно справедливо. Даже очень хорошо говорившая по-немецки Марина Цветаева, которая во время своих прежних приездов в Берлин с воодушевлением ходила по театрам и музеям и встречалась с деятелями искусств, за время своего десятинедельного пребывания в русской колонии эмигрантов даже не искала контактов с немецкими представителями духовной жизни. Эта изоляция сказалась и на литературе: немцы изображались в ней схематично и расхожими штампами.

Не был исключением и Виктор Шкловский со своей книгой «Zoo, или письма не о любви». По сути дела это подборка писем, по крайней мере, автор старается создать такое впечатление, — писем, которые он слал тогда почитаемой и вожделенной Эле Триоле, младшей сестре любимой Маяковским Лили Брик. Но Эля Триоле, у которой к тому времени за плечами был неудачный брак с каким-то французом, не ответила на его чувства. Позже она вышла замуж за французского писателя Луи Арагона, который до 50-х годов оставался большим другом советской системы и почитателем Сталина. Во Франции она под именем Эльзы Триоле стала одной из самых признанных писательниц страны и особенно пеклась о распространении русской советской литературы.

Первая часть названия книги Шкловского указывала на район Тиргартен, где проходили многочисленные литературные встречи, но одновременно в ней сквозила ирония по поводу образа жизни эмигрантов. Кроме того, она подразумевала «Обезьянью Великую и Вольную Палату», шутливую идею вечно фантазирующего, но сохраняющего ясность ума сказочника, собирателя старинных сказаний и «царя обезьян» Ремизова. Этот орден рассматривал себя как элитарное самоиронизирующее братство, возвышающееся над банальными раздорами и выступающее за улаживание всех разногласий. Шкловский, как Эренбург и другие литераторы, с гордостью относил себя к членам ордена обезьян. Вторая часть заглавия проистекала из письма Эли, в котором она запрещала ему любые объяснения в любви. Поэтому влюбленный поэт вынужден был обращаться к другим темам, например, к литературно-теоретическим размышлениям. Кроме того, он постоянно задавал ей и себе вопрос, оставаться ли ему в русском Берлине или вернуться на родину. В конце концов он понял, что встречи с Белым, Эренбургом, Пастернаком или художником Марком Шагалом не могут заполнить его пустоту. «Я не могу жить в Берлине. Всем бытом, всеми навыками я связан с сегодняшней Россией. Горька, как пыль карбита, берлинская тоска. Я поднимаю руки и сдаюсь»[27]. Маяковский и Горький обратились к советским властям с ходатайством о возвращении Шкловского, который, по его собственному признанию, во время гражданской войны подпольно работал против большевиков. Он был амнистирован и смог вернуться на родину.

И Ходасевич, будучи человеком мизантропического склада, тоже не находил радости от жизни в Берлине. Он чувствовал себя покинутым чужаком в отвергающем его городе. Стихи из его написанного в Берлине цикла «Европейская ночь» принадлежат к самым мрачным излияниям души часто мучимого смертельной тоской насмешника. Ночь, дождь, зеркало — эти образы пронизывают весь берлинский цикл, собрание стихотворений, строго ориентированных на классические образцы, которое сегодняшние литературоведы относят к вершинам русской поэзии нынешнего столетия. В одном из этих стихотворений он назвал Берлин «мачехой городов русских» и тем самым предпослал эпиграф к кратковременному, но интенсивному цветению русской культуры в немецкой столице. После распада эмигрантской колонии Ходасевич отправился со своей тогдашней подругой жизни, Ниной Берберовой, через Италию, где оба несколько недель жили на вилле Горького неподалеку от Сорренто, дальше в Париж.

Отправившийся в Париж Ходасевич почти полностью угас там как лирик, такая же судьба ожидала и Белого в Москве. После своего возвращения он свел счеты с Берлином, написав памфлет «В царстве теней», в котором говорит об этом «ужасном, сером, гасящем душу городе», этом «царстве призраков». Два года пребывания в Берлине были для Белого купанием в переменных чувствах. Он исходил меланхолией, потому что незадолго до этого его покинула долголетняя спутница жизни. Он непрерывно писал новые произведения, активно работал в издательствах и писательских организациях. Под конец он погряз в многочисленных историях с женщинами и стал таскаться по русским «Quartier de plaisir» на Тауэнтциенштрассе. Позже он писал об этом с какой-то смесью фривольного ужаса и острого отвращения: «Ночь! Тауэнтциен! Кокаин! Это Берлин!»[28]

Сорокалетний лысый мужчина внезапно влюбился в дочь хозяина пивнушки — невзрачную, бледную берлинскую девчонку, которая была в два раза моложе него. «Фройляйн Марихен» едва ли могла понять, что отныне ей суждено быть его музой. Белый преподнес своей возлюбленной немецкое издание романа «Петербург» и уверял всех, кто хотел или не хотел его слушать, что она сумеет оценить это произведение лучше, чем профессиональные литературоведы[29]. На девушку обратил внимание язвительный Ходасевич, он посвятил ей мрачные стихи «Марихен», в которых говорится о насилии, изнасиловании и смерти.

Марихен не смогла избавить Белого от пустоты. Он шатался по пивнушкам и барам, временами напивался до крайности и вскоре приобрел известность как неутомимый исполнитель фокстротов и галантный партнер по танго. Он не пропускал ни одной танцевальной моды от шимми до шибера. Один из современников, видевший Белого и его эскапады, пишет в своих воспоминаниях:

«Разве что… сказать о том, что чувство какой-то неловкости и даже тревоги за него овладевало каждым, кто сопровождал его в этих эскападах. Оно усиливалось еще сознанием беспомощности, так как остановить его в эти минуты ни у кого не было никаких сил.

…А ведь его танец неизменно принимал какой-то демонический, без малого ритуальный (но отнюдь не эротический) характер, доводивший нередко его партнерш до слез и настолько публику озадачивающий, что его танцы часто превращались в сольные выступления. Остальные пары покорно отходили в сторону, чтобы поглазеть на невиданное зрелище»[30].

Более интенсивные личные контакты Белый поддерживал в Берлине кроме Ходасевича лишь с Мариной Цветаевой, с которой он познакомился только здесь. Вскоре он сделал ее поверенной в своих любовных переживаниях. Молодая поэтесса в противоположность ему воспринимала Берлин во всяком случае не как пустыню и угрозу. Ее стихотворение «Берлину» полно благодарности, хотя в нем отражается также и чувство одиночества в чужом городе после отъезда с родины. Марина Цветаева сразу поняла, что Белый был в изоляции, гонимый противоречивыми устремлениями, он находился в постоянной опасности, убегая от себя, потерять ощущение реальности. Белый, очевидно, и сам ясно понимал свое положение. В одной из статей о русском Берлине он писал о своем самочувствии: «Увы, понял ненужность теперешних выступлений в Берлине… Я чувствую часто чужим себя, непонятым, ненужным»[31]. Совершенно разочарованный Западом, он вернулся осенью 1923 года в Россию.

Годы спустя он еще раз подвел итог своей эмиграции в стихотворении «Берлин». Оно начинается столь же яростными, сколь и мрачными словами: «Куда нам убежать от гнева? И как взвизжать из черных нор?» В России Белый оказался в конечном счете таким же не понятым, как и в Берлине. Он чувствовал, как с середины 20-х годов стали все больше ограничиваться его рабочие возможности. Мучимый депрессиями, он впал в покорное бессилие и умер через одиннадцать лет после своего возвращения. Ему исполнилось тогда 54 года.

За четыре года до смерти Белого, в 1930 году насильно положил конец своей жизни Маяковский, испытавший на себе все возраставшее давление функционеров от культуры и видевший, как все больше и больше удушается воспетая им революция. Во время своих поездок в Берлин в начале 20-х годов он еще верил, что слышит могучие шаги приближающейся революции.

Когда выяснилось, что мечта о мировой революции пока что неосуществима, ведомое Сталиным советское руководство решило обратиться к русскому национальному культурному наследию. Тут пробил час писателя, которого Маяковский высмеивал как буржуя, — графа Алексея Толстого, которого не мучили идеи о том, как осчастливить человечество, и который был озабочен прежде всего своим собственным благосостоянием. Томас Манн, который познакомился с ним в Берлине, называл его насмешливо «современным коллегой, который любит плотские наслаждения»[32]. Во время Гражданской войны Толстой стоял на стороне белых, в первые годы эмиграции он усердно ругал большевиков, называя их бандой убийц. Но вскоре началось переосмысление. После того как новая власть в Москве стабилизировалась, Толстой стал хвалить большевиков как «собирателей земли русской». Чтобы преодолеть свое «белое» прошлое, он написал множество романов и рассказов, в которых изображал эмиграцию как сборище преступников, предателей, клеветников и насильников.

Человек из Москвы на Западе

С благословения Москвы на Западе остался еще один сочувствующий советскому правительству, который, однако, лично сторонился Толстого, — Илья Эренбург, многими подозревавшийся в том, что он является информатором советской секретной службы. Позже в своих мемуарах он нарисует пеструю картину немецкого и русского Берлина. Эренбург поддерживал многочисленные контакты с немецкими писателями и художниками, которые в захвате власти большевиками в Москве видели шанс для всего человечества. Его роман «Любовь Жанны Ней», действие которого разворачивается в кругу эмигрантов, послужил основой немого фильма, снятого режиссером Георгом Вильгельмом Пабстом на берлинской студии УФА. Правда, Пабст, несмотря на протесты автора, присутствовавшего на части съемок, исказил финал: если у Эренбурга герой умирает за коммунизм, то в фильме студии УФА он отрекается от этой напасти и женится с благословения церкви.

Большого успеха как среди эмигрантов, так и в советской России Эренбург добился романом «Необыкновенные приключения Хулио Хуренито и его учеников», созданным во время своего пребывания в Берлине. В образе студента инженерного училища Карла Шмидта Эренбург нарисовал сатирический портрет молодого немца — своего современника. Политические взгляды Шмидта все время приспосабливаются к взглядам его собеседника: он то националист, то социалист. Неизменно только его убеждение, что немцы превосходят все другие народы. Россию он намерен колонизовать, Францию и Англию как можно основательнее разрушить, чтобы потом их можно было как можно лучше переустроить. Эренбург написал позднее об этом в своих мемуарах, что ему уже за двенадцать лет до прихода к власти Гитлера удалось показать немца, который мог быть националистом и социалистом одновременно[33].

Если Эренбург в 1922 году, когда он писал «Хулио Хуренито», как и Маяковский, еще ожидал немецкую революцию, то несколько лет спустя он уже не улавливал ни малейшего веяния предреволюционных настроений, а видел лишь увязание в сутолоке буден. В 1927 году он написал о Берлине: «Это — самый удобный город в Европе, и это в то же время — самый угрюмый, самый не удовлетворенный жизнью город»[34].

К этому времени самые именитые писатели уже покинули Берлин: Ходасевич и Ремизов жили в Париже, Марина Цветаева в Праге, Горький в итальянском Сорренто. Белый, Пастернак, Шкловский и Толстой, которые какое-то время склонялись к эмиграции, окончательно вернулись в Москву. Набоков, тогда скорее тихий наблюдатель, чем предводитель русского Берлина, меткими словами описал последствия этого личного выбора между эмиграцией и возвращением:

«Впрочем, если спокойно оглянуться на прошлое и судить, прибегая лишь к художественным и научным меркам, книги, созданные эмигрантскими авторами in vacuo[35], выглядят более вечными, более пригодными для человеческого потребления, нежели рабские, редкостно провинциальные и трафаретные потоки политического сознания, вытекавшие в то же самое время из-под перьев молодых советских писателей, которых по-отечески рачительное государство снабжало чернилами, бумагой и теплыми свитерами»[36].

Конец русского Берлина

Набоков остался в немецкой столице. В «русском Берлине» он был бегло знаком с некоторыми именитыми писателями, но почти не принимал тогда участия в литературных вечерах. Он был слишком молод, чтобы иметь вес в их кругу. Значительным писателем он стал уже после распада колонии эмигрантов. Он покинул Берлин только в 1937 году, когда понял, что ему и его семье нацисты грозят бедой. Всего лишь год спустя национал-социалисты потребовали от оставшихся в рейхе эмигрантов занять ясную позицию. В газете «Фелькишер Беобахтер» прямо говорилось, что им необходимо решить, хотят ли они «вместе с немцами бороться против большевизма и мирового еврейства»[37].

К немногим русским литераторам, которые решились сотрудничать с нацистами, принадлежал почти 70-летний казачий атаман Петр Краснов. Во время Первой мировой войны он, будучи генералом царской армии, сражался с немцами. Во время Гражданской войны в России он как атаман донских казаков при поддержке немецких войск установил на Дону военную диктатуру. Однако через несколько месяцев ему пришлось отступить под натиском Красной Армии и под конец бежать. В Берлине он стал одним из предводителей монархических кругов, яростно нападавших даже на либеральных эмигрантов, к которым принадлежала семья Набоковых. В это время он занимался также и писательской деятельностью, сочинял монархические душещипательные романы. Перевод его эпоса о Гражданской войне «От двуглавого орла к красному знамени» раскупался тогда с большим успехом, и десятки тысяч его немецких читателей проливали над ним слезы. Во время Второй мировой войны он снова надел военный мундир. После войны он вместе с остатками армии перебежавшего на сторону немцев советского генерала Андрея Власова был выдан союзниками советским властям. В 1947 году он был повешен в Москве. Полстолетия спустя его произведения снова пользуются там спросом и издаются большими тиражами, так же как и произведения Набокова, другого оставшегося в Берлине «антисоветчика».

Во время Второй мировой войны град бомб и буря огня большей частью стерли с лица земли то, что было ареной русского Берлина 20-х годов. Квартал вокруг Ноллендорфплац сгорел до основания. То, что пощадила война, стало добычей камнедробильных груш и кирки во время восстановительных работ.