"Свобода в СССР" - читать интересную книгу автора (Шубин Александр Владленович)Глава XI НеформалыМиф о монолитности советского общества еще может как–то сосуществовать с реальностью диссидентского движения и споров между западниками и почвенниками. Вовлеченные в эти дискуссии слои кажутся незначительными. Между тем в Советском Союзе существовали и массовые общественные организации, вполне самостоятельные от партийно–государственных структур. Они взаимодействовали с властью и ее «приводными ремнями», но в своих действиях руководствовались собственной логикой. Развитие низовой общественной инициативы, если оно протекает в конструктивном русле, соответствовало планам Хрущева: «Мы говорим, что при коммунизме государство отомрет. Какие же органы сохранятся? Общественные! Будут ли они называться комсомолом, профсоюзами или как–то по–другому, но это будут общественные организации, через которые общество будет регулировать свои отношения. Надо сейчас расчищать пути этому, приучать людей, чтобы у них вырабатывались навыки таких действий»[920]. Правда, такие идеи не вызывали энтузиазма у государственников в парт–госаппарате. Но и местных партийных боссов устраивало, когда люди сами брали на себя часть забот по развитию культуры: ««В течение года на сценах отдельных районов театров выступают на 20–30 сельских коллективов. Это положительное явление, оно стимулирует, оно заставляет подумать, какой нужно подобрать на сцене репертуар. Это дело практикуется. Что еще есть? Это, товарищи, самодеятельные народные театры. То театры народного творчества, то самодеятельные народные театры. Конечно, все эти названия не выдумывают отделы пропаганды. Они появились. Кто автор? Автор — люди»[921], — говорилось на совещании в ЦК руководителей областных и республиканских отделов агитпропа в 1959 г. После перехода от «оттепели» к «застою» бюрократия охладела к неформальным инициативам, но и не стала напрягаться, чтобы их подавить. Неформалы пошли своим путем. Точнее – путями. Они превратились в субкультуры, объединенные общим делом — социальным творчеством, созданием новых, «неофициальных», непривычных форм жизни, гражданской активностью. В авторитарной стране поэт – больше чем поэт. Поэт мог назвать вещи своими именами, а власть имела право делать вид, что не поняла намека. Так было в середине XIX в. и во второй половине ХХ–го. В 60–е гг. время поэтов приобрело свои особые черты, связанные с новой техникой — магнитофоном и электрическими музыкальными инструментами. Теперь выступления расходились на магнитофонных кассетах. То же самое происходило с едкими выступлениями артистов и писателей–сатириков. Их фразы входили в поговорки: «Тщательнее надо, ребята» (это о качестве советской продукции), «Пусть все будет, но пусть чего–то не хватает» (о психологии хозяйственных руководителей, которым выгоден дефицит — «диффьсит»), «Джинсы от спекуля» (о теневой торговле). Эти выступления обсуждались, заставляли делать далеко идущие выводы. Сатирики и поэты–песенники не критиковали режим, они просто игнорировали его моральные нормы и образ мышления, отстаивая свои. Сильная личность и жажда справедливости героев Высоцкого служили примером для подражания одних людей, интеллигентность и индивидуальность образов Окуджавы — для других. А в результате размывалось монолитное социально–психологическое «мы», от имени которого бюрократическая машина руководила обществом. Поэт запел, его песни подхватили. И – вот новость – принялись сочинять свои. «Графомания — в самом высоком и самом серьезном смысле этого слова — охватила всех…[922] – вспоминает о 50–х гг. Ю. Ким. – Считать авторскую песню в массе явлением искусства невозможно — это та почва, на которой искусство произрастает. Поэтому сначала была песенная графомания… Произведениями искусства можно назвать лишь более поздние наши вещи»[923]. После Всемирного фестиваля молодежи и студентов «оказалось, что свои песни сочиняют во всех московских вузах». В 1959 году прошел первый фестиваль самодеятельной песни, организованный студентами МЭИ, в котором приняли участие барды из пяти вузов (выступило около 30 человек). Фестиваль стал ежегодным, и в конце 1960–х гг. в нем участвовало уже более 20 клубов студенческой песни (около 500 человек исполнителей). По мере того, как исполнители авторской песни заканчивали вузы, клубы переименовывались из студенческих в клубы самодеятельной песни (КСП). Уже в середине 60–х гг. власти почувствовали, что самодеятельная песня развивается куда–то не туда. «Литературная газета», призвала «бардов и менестрелей» очистить свои песни от блатного жаргона, объявленного наследием НЭПа[924]. Наследие НЭПа – далековато что–то для 60–х гг. На самом деле блатная песня пришла к интеллигенции из лагерей – как протестное напоминание о сталинской эпохе. Иронически брошенное слово «барды» прижилось. А барды тем временем стали создавать организацию. В октябре 1966 г. в результате объединения двух групп (Г. Захаровой и С. Чеснокова) был создан московский городской клуб (МГК) самодеятельной песни. 8 мая 1967 г. он организовал первый московский слет бардов, после которого слеты в Московской области стали проводиться ежегодно весной и осенью (с 1978 г. – снова раз в год). Уже 20–23 мая 1967 г. МГК провел во Владимирской области первую всесоюзную конференцию по проблемам самодеятельного песенного творчества. На этой конференции КСП из разных городов наладили связи между собой. В марте 1968 года в Новосибирске был проведен уже всесоюзный фестиваль – на базе клуба «Под интегралом» (одного из центров неформального движения в новосибирском Академгородке) и при финансовом участии фирмы «Факел». Это фирма занималась тем, что «…брала подряды на всякие внедренческие работы, и молодые научные сотрудники нанимались этой фирмой на временную работу. А разницу между полученными от заказчика средствами и выплаченной зарплатой, по договоренности с райкомом комсомола, тратили на разные общественные дела. Вот откуда были деньги. Получился некий квартет: «Факел» как заработавший деньги, райком комсомола как могущий эти деньги обналичить, «Интеграл» как организатор и ДК «Академия» как головная организация у клуба, располагающая собственным залом»[925]. Фестиваль проходил неделю. Сенсацией стало выступление известного литератора А. Галича, который в это время перешел на диссидентские позиции, и стал исполнять под гитару стихи откровенно оппозиционного содержания. На самом фестивале представители комсомола предпочли «не заметить», о чем поет Галич, но вскоре клуб «Под интегралом» был закрыт, а заодно МГК лишился занимаемого им помещения и вскоре (30 августа 1969 г.) также был ликвидирован. Но слеты КСП продолжались, и с ликвидацией клуба власти и ВЛСКМ почти утеряли контроль над движением. На несколько лет КСП превратились в закрытые сообщества, осторожно принимавшие новичков. 29 августа 1967 г. во время туристического похода произошла трагедия. На реке Уде погиб молодой бард В. Грушин из клуба «Поющие бобры». Его памяти решили посвятить всесоюзный слет. 28–29 сентября 1968 г. на Волге под Куйбышевым прошел первый фестиваль имени Грушина. В нем приняло участие около 600 человек. 20–22 июня 1969 г. собралось уже более двух тысяч человек из 10 городов. Отныне Грушинский фестиваль проходил летом и собирал тысячи участников. Он стал своего рода всесоюзным съездом движения. В 1970 г. собралось около 4 тысяч человек из 12 городов. В 1971 г. – 5 тысяч из 18 городов. В этом году было решено вести борьбу с пьянством на фестивале. В 1978–1979 гг. количество участников выросло с 39 до 100 тысяч человек (даже если это преувеличение организаторов, все равно резкий рост и без того массового движения был очевиден). Люди приезжали из 75–84 населенных пунктов, то есть практически со всего Союза. С 1972 г. организаторы фестиваля стали выпускать самиздатские сборники песен. В 1975 г. в рамках «Груши» провели фестиваль туристической песни, а в 1979 г., когда стали собираться тучи, провели также фестиваль патриотической песни. Но это не спасло фестиваль[926]. С 1973 г. ВЛКСМ пытается наладить контроль за движением. Осенью 1973 года по рекомендации МГК КПСС представители МГК ВЛКСМ присутствовали на XIV слете московского КСП, попросив на то разрешения у одного из лидеров КСП О. Чумаченко[927]. В 1974 г. МГК ВЛКСМ обратился к лидерам КСП с предложением о поддержке. Барды получат помещение, выход на прессу, если согласятся на контроль за содержанием исполняемых текстов и отстранение от руководящих мест в клубах людей, так или иначе связанных с диссидентским движением. Лидеры Московского клуба согласились. Но комсомол получил контроль только над верхушкой айсберга. Уже XV слет КСП проходил в тесном взаимодействии с МГК ВЛКСМ и МГСПС. В нем приняло участие 900 человек, представляющих 40 клубов и групп. Выход из андеграунда привел к резкому росту численности – ограничения на прием в клубы было снято. В 1975 г. в Московском клубе состояло около 200 групп. Чтобы упорядочить структуры разросшегося сообщества, группы бардов стали объединяться в «кусты» по 20–25 объединений в каждом. Решения стал принимать не совет групп, как раньше, а совет «кустовых». В 1975 г. статус клуба был закреплен в совместном Постановлении Президиума МГСПС и секретариата МГК ВЛКСМ. С этого времени в отделе пропаганды и агитации МГК ВЛКСМ работа с городским КСП была выделена в отдельное направление[928]. В 1979 г. О. Чумаченко, один из лидеров московского КСП организовал «Союз КСП», председателем которого он был до 1981 г. Союз взял на себя помощь в организации фестивалей и борьбу с рвачеством некоторых «раскрученных» исполнителей, требовавших повышенные гонорары на частных концертах. Движение стремительно разрасталось. По данным А. Городницкого председателя жюри фестиваля памяти В. Грушина, всего клубы авторской песни объединяли около 2 миллионов человек[929]. 10–20 человек объединялись в группу. Инициатор создания группы или наиболее авторитетный человек становился командиром, который координировал работу группы — иногда довольно жестко. Несколько групп объединялись в куст, который проводил слеты. Несколько кустов иногда создавали «регион» для проведения межкустовых слетов. Кусты были основной структурой и на городских слетах. Группы со всей страны участвовали во всесоюзных грушинских слетах. На городские слеты собиралось до 20000 человек. В Москве было около 20 кустов. Московский городской КСП проводил зимние концерты в ДК Горбунова, контактировал с партийными, комсомольскими и государственными органами, прикрывал клубы «сверху», практически не контролируя жизнь групп. Репертуар «согласовывался» только на общегородских мероприятиях. «Председатель московского городского КСП И. Каримов вел какую–то дипломатию между властями и КСП, но до уровня групп это, слава Богу, не доходило, и на закрытых слетах мы могли петь, что хотели. Да и на открытых наша группа не особенно стеснялась. В других кустах народ был настроен более умеренно и старался в «политику не лезть», — вспоминает участник группы «Реостат» М. Сигачев[930]. Место закрытого слета держалось в тайне до последнего момента. Иногда приходили «хвосты» — не участвовавшие в группе люди, которые либо приглашались группой (и тогда она за них отвечала), или вычисляли место слета. При разбивке лагеря действовал «зеленый патруль», который следил за тем, чтобы участники не срубали зеленые растения. «Если комсомол организовывал большой слет, то его руководители даже договаривались с лесниками, где надо почистить лес», — вспоминает командир группы «Веники» Ю. Столяров[931]. Неофициальным лозунгом большинства каэспешников была строка «как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Для большинства этого было достаточно. Их привлекала романтика дружбы и любви в стиле Визбора и Митяева, ночные бдения под гитару у костра. Но романтизм склонял к инакомыслию уже самим контрастом между идеалом и социальной реальностью. Лидерами оппозиционных бардов стали А. Галич, Б. Окуджава и Ю. Ким. Они перемежали эзопов язык с открытыми угрозами. «Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку», – «предупреждал» А. Галич гонителей Пастернака. А Б. Окуджава посылал «сигнал»: с нами лучше не связываться. Размах движения и его неконтролируемость вызывали опасения, но разбираться с бардами было доверено региональным властям. В 1980 г. их жертвой пал Грушинский фестиваль. Заявив, что организаторы не могут поддерживать порядок, а участники оказывают неблагоприятное влияние на экологию этих мест, куйбышевские власти запретили очередной фестиваль. Без лишней огласки небольшой фестиваль прошел под Куйбышевым в 1982 г. (тоже, впрочем, собравший две–три тысячи человек). Но открытый массовый фестиваль возобновился только в 1986 г. В 1980 г. советская авторская песня понесла тяжелую утрату. 25 июля умер В. Высоцкий. Он не был участником каких–либо движений, но стал центром целой сети поклонников, тиражировавших магнитофонные записи его песен. Они были «энциклопедией советской жизни», поражали слушателей правдивостью и обостренным чувством справедливости. Высоцкий мог «войти в образ» фронтовика, работяги, «зэка», милиционера, сумасшедшего. В «инстанциях» В. Высоцкий проходил по разряду актеров, и не получал официального признания как поэт. Тем более, что и содержание у песен – сомнительное. То – блатная лирика, то – социальная критика. Но в конце его жизни ситуация стала меняться – была снята телепередача «Кинопрограмма», где он исполнял свои песни. На похороны Высоцкого пришло более ста тысяч человек. «Их было так много, что охраняло их еще тысяч пять человек в синих рубашках. Хорошо, что они были, охраняющие. И хорошо, что их было так много. Иначе маленькому зданию, где лежал он, пришел бы конец. Его бы, это здание, сами того не желая, сломали, снесли, уничтожили те, которых было много–много тысяч… Из потока образовалась людская река. Она начиналась от Котельнической набережной и медленно текла к Таганке, чтобы протечь через зал, где лежал на сцене он… Когда процессия выехала на Таганскую площадь, чтобы затем направить свой путь по Садовому кольцу, под машину, которая везла его, полетели цветы, и еще несколько сот метров люди бросали и бросали их под колеса автобусов»[932]. У Ваганьковского кладбища манифестация не обошлась без эксцессов — народ забрался на панно «Наш советский образ жизни», милиция стаскивала оттуда людей. «И тут вся площадь как по команде повернулась к этому панно и сказала «Не смей!». То есть кричали все разное, кто «Опричники!», кто — «Позор!», кто — «Долой!», но получился такой мощный вопль 100–тысячеголового существа, что серые фигуры замерли. Так и зафиксировалась на несколько секунд немая сцена: мужичок с «Беломором», две фигуры из Салтыкова–Щедрина с протянутыми к нему руками, и под всем этим безобразием надпись: «Наш советский образ жизни»[933]. Все хотят видеть Высоцкого «своим». «Во второй половине 70–х начинается «наведение мостов» и с бардовской стороны навстречу рокерам… — пишет И. Смирнов, — Высоцкий начал записывать некоторые свои песни в «электрическом» сопровождении советских (ансамбль Гараняна) и французских инструменталистов… В яростном хрипе Высоцкого под «простую» гитару в тысячу раз больше настоящего рока, чем в запроданных филармониям консервированных стенаниях с мощнейшим «запилом» и соло на синтезаторе»[934]. Вряд ли Высоцкий знал о своей принадлежности к року. Вероятней другое — советский рок многое взял от Высоцкого и от бардовской традиции. Советский рок — это не только «музыка научно–технической революции», но и бардовский рок. В некоторых отношениях Высоцкий очень далек от рок–движения и остается классическим бардом, тяготеющим к камерности: Поэт протестовал против поисков в его песнях политических намеков: Тексты песен Высоцкого не были в большинстве своем оппозиционными. Высоцкий в качестве критерия отношения к жизни брал не идеологемы (что роднило коммунистов и диссидентов), а совесть, моральные нормы большинства населения. Стиль отношений Высоцкого с властью и обществом — это стиль классического «неформала». Он не собирался уходить из «табуна», отрываться от советского общества, но и «скакать как все» он не хотел. Он был вольным человеком. Это было не легко, но уже возможно. Исследование, организованное ЦК ВЛКСМ, позволяет оценить масштабы движения КСП в начале 80–х гг. «В восьми областях: Брянской, Луганской, Черниговской, Тернопольской, Хмельницкой, Кировоградской, Магаданской, Карельской клубы самодеятельной песни не существуют. В 58 республиках, краях, областях действует 81 клуб… Большая часть клубов возникла в 1976–1980 гг., причем в 1980 г. почти каждый третий из существующих клубов». Таков был ответ движения на закрытие Грушинского фестиваля. «Численность КСП значительно колеблется и видимо зависит от подхода к членству в клубе (или в КСП входят только исполнители, или широкий круг поклонников самодеятельной песни). 40% клубов насчитывает 20–30 членов, 20% клубов – 40–50 членов, 5% клубов – свыше 100 членов, 12% клубов до 20 членов. Подавляющее большинство КСП работают на базе домов и дворцов культуры (более 70%), только каждый пятый клуб считается одновременно самодеятельным творческим, общественным объединением при горкоме, райкоме ВЛКСМ». При этом сами группы исполнителей могли и не соприкасаться непосредственно с чиновниками, курирующими клуб. «Незначительное число КСП действует при областных советах по туризму и экскурсиям, туристических клубах (Иркутск, Уфа, Ростов, Орел, Красноярск), студенческих клубах (Одесса, Ленинград, Ярославль, Пермь), молодежных центрах (Казань, Жуковский)». Эксперты ВЛКСМ признавали, что «Конкретная связь комсомольских органов с клубами самодеятельной песни прослеживается очень слабо… Очевидно, что комитеты комсомола слабо осуществляют политическое руководство самодеятельным художественным творчеством». Только в немногих городах (Новосибирск, Свердловск, Рязань, Барнаул, Казань, Кострома) комсомольские работники являлись членами художественных советов, правлений и советов клубов самодеятельной песни. Не говоря уже о том, что уставы и положения КСП не предусматривают никаких консультантов–членов союза композиторов, союза писателей. Комсомольские структуры надеялись восстановить контроль: «Особого внимания и заботы требует самодеятельная песня. Развившаяся в ряде мест в довольно широкое движение, эта форма самодеятельного творчества, зачастую, выходит из–под контроля органов культуры, творческих союзов, комитетов ВЛКСМ, профсоюзов. Лишь в Москве имеется городской клуб самодеятельной песни, работающий под непосредственным руководством горкома ВЛКСМ и профсоюза. Анализ положения дел в этой области настоятельно требует решения объединенными усилиями таких вопросов как выделение определенной материальной базы, привлечение к работе с непосредственными авторами членов творческих союзов, мастеров искусств, поиск и внедрение эффективных форм влияния на тематику и качество самодеятельных произведений»[935]. Иллюзорные надежды. Контролировать и тем более придавить движение бардов было трудно. Гитара и лес всегда были к их услугам. В движение приходили новые люди, не связанные психологическими стереотипами «шестидесятничества». Участник группы «Реостат» В. Корсетов вспоминает: «Что характеризовало новых людей? Меньше туризма, меньше воздыханий, больше социальности. Но «шестидесятники» продолжали играть ключевую роль. У них было такое слово «социал». Социальную тематику они считали дурным тоном. Но в начале 80–х гг. философский и юмористический «социал» стал нарастать, особенно в начале 80–х гг. В 1983 г. «Яуза» «выкатила» острый политический памфлет «Мутанты (сны Нестора)». Это были сны интеллигента, которому нечего делать на работе. Он засыпает и видит во сне быка, который кушает газеты и выдает молоко и масло. Такая бюрократическая мечта о продовольственной программе… Многие авторы находились на позициях, оппозиционных режиму. Но в широких кругах песенников отношение к диссидентам было отрицательным. Это была типичная для «шестидесятников» позиция… При этом ни у кого никогда не ценился «грубый социал», то есть лобовая ругань в адрес власти»[936]. Смена поколений подчас приводила к конфликтам. Авторитет «стариков» не был вечным: «Дети взрослели, юношеский максимализм был необорим. Я считал, что дисциплина в группе — это все. Они называли меня диктатором. Мне пришлось уйти. А группа «Веники» превратились в «Варианты»”, — с грустью вспоминает Ю. Столяров[937]. В 1983 г. из московского куста «Лефортово» выделилось несколько групп с острой социальной направленностью («Реостат», «Нестандарт» и др.) во главе с В. Медянцевым, которые образовали куст «Яуза». Здесь социальная тематика проявлялась наиболее откровенно. В то же время в другом крыле движения инакомыслие встречалось в штыки. «Помнится, как впервые я пришел в воронежский клуб самодеятельной песни, слушал, слушал, а потом наивно спросил: «Ребята, а записи Галича у вас есть?» Что тогда обрушилось на мою голову! И что Галич — антисоветчик, и что его мерзкие песни никто и слушать не хочет…»[938] Характерно, однако, что даже умеренные провинциалы–каэспэшники знали, кто такой Галич. Информация об инакомыслии здесь расходилась широко — даже среди его противников. Социальная радикализация была связана с появлением наряду с песнями больших театральных постановок, своеобразных спектаклей в песнях. «Театральное» направление стало развиваться в «регионе», в который входили кусты «Яуза», «Сборная леса», «Рекс», «Калужский», «Разгуляй». В 1983–1984 гг. этот регион собирал до 4000 человек. Одна из наиболее радикальных групп «Реостат», в которую входили «рабочие с высшим образованием», готовила часовые программы. В 1983 г. вышли упоминавшиеся «Мутанты» и «Страна Началия», посвященная бюрократии. В 1984 г. — напоминавшие о кремлевских старцах «Челюсти» и мрачное предсказание социальной катастрофы (или напоминание о происшедших социальных катастрофах) «Лесосплав». Широкую известность приобрела постановка «Голоса» — пародия на пропагандистские штампы «идеологической войны». Группа «Нестандарт» разрабатывала тему коррупции и торговли. Многие группы, не ставившие социальные темы в центр своего репертуара, под влиянием радикалов тоже заметно дополняли романтику сатирой. «У нас ни к одной строчке нельзя было придраться, но все было понятно, — вспоминает М. Сигачев. — Угроза со стороны «органов» чувствовалась, тем более, что мы почитывали самиздат. В 1984 году собратья наши по творческому «цеху» начали «давить». На одном из слетов мы сделали «пуппури» из разных программ. А перед этим ходили какие–то деятели из городского клуба и предупреждали: «Ребята, ни полслова против власти…» А мы дали. И потом нам передавали, что нас разыскивало чуть ли не полслета, хотели нам «морду набить», что мы «подставляем». Но никого, кто так действительно думал, кроме этих функционеров, так и не нашлось»[939]. «В 1984–1985 гг., на мой взгляд, были самые сильные слеты Яузы, — считает В. Корсетов, — когда с восьми вечера до шести утра без остановки шло представление — и люди не отходили от сцены, сидели, как привязанные. Весенние слеты были закрытыми, дабы не возникали проблемы с властями. Присутствовало около 500 человек. А потом наиболее сильные выступления выносились на слеты других кустов. Как на гастролях. Разносились на магнитофонных пленках»[940]. Ожидание перемен становилось всеобщим. И поэты не обманулись в своих надеждах. Но перспективы были не ясны. Мрачными предчувствиями были полна композиция группы «Реостат» «Лесосплав» — история леса, уставшего от недвижности и с надеждою отправившегося вниз по реке. Итог печален: «Мы пели не о прошлых российских катастрофах, а о будущем. И оказались не так уж неправы»[941], — считает один из авторов «Лесосплава» В. Корсетов. Но, несмотря на мрачные предчувствия, как только КПСС начала свой великий лесосплав, неформалы бросились в бурные воды реки. Но они плавали не по правилам, рискуя, подобно одному из героев «Лесосплава», быть раздавленными. Но только плаванье не по правилам давало шанс на спасение от лесопилки. Авторская песня развивалась параллельно с рок–движением. Каково их соотношение? Участники рок–движения определяли сущность рока так: ”рок — это музыка научно–технической революции. Рок сам — революция в музыке… Рок — «музыкальная революция, отразившаяся на всех делах современного мира как духовный отзвук на революцию в науке и технике»[942]. И. Смирнов считает, что «рок — новый самостоятельный жанр искусства, появившийся в середине XX века в результате творческого и научно–технического прогресса (так же как в начале века появилось кино). Для него характерно заимствование выразительных средств традиционных жанров: музыкального, поэтического (текст) и театрального (шоу), которые образуют единое и неделимое на составные элементы целое — РОК–КОМПОЗИЦИЮ. Кроме того, характерно (хотя и не обязательно) «электрическое» звучание, коллективное творчество и особая форма музыкального хэппенинга — концерта с участием зрителей — т.н. «сейшен» (от английского «Session»)»[943]. Уже в этом определении видны общие черты культуры бардов и рока — сочетание западной и отечественной традиции, участие слушателей в творческом акте. Рок шел по стопам бардов. У двух течений было много общих участников. «Вузы составляли опорные базы и для первых рок–групп, и для «кустов» Клуба самодеятельной песни. Так что поклонники рока вовсе не составляли «темной массы», не доросшей до поэзии Кима и Окуджавы, — пишет И. Смирнов, — Хотя со временем среди них вырос процент экзотических деклассированных личностей, воплотивших в себе интернациональный идеал ХИППИ»[944]. Но в роке «хэппенинг» в большей степени рассчитан на развлечение, чем на размышление. Были и другие различия. Несколько преувеличивая масштаб расхождения, И. Смирнов пишет: «Расхождение между роковой и бардовской школами, схематично можно изобразить так:
Напомню: слушали дома в основном западный рок, переписывая его с пластинок на пленку. Под свой просто танцевали, чтобы забыть наутро — до следующих танцев. Барды, напротив, с самого начала вошли — со своими песнями — в разряд зафиксированного творчества. Многие ли из тех, кто знает наизусть Высоцкого и Северного, могут похвастаться, что видели их собственными глазами?»[945] Зато сотни тысяч людей сидели вокруг костров или столов, повторяя под гитару слова стихов, вдумываясь в их содержание. Технологический рок сначала привлекал формой, а не содержанием. В 60–е гг. это был вызов – западное искушение. В 70–е гг. – увлечение подростков, «западавших» на ритм и звук. Поняв, что форма увлекает молодежь, Система взяла его на вооружение, создав вокально–инструментальные ансамбли (ВИА) с ортодоксальным или деидеологичным репертуаром. Власти занялись «приручением» подающих надежды рок–групп. В 1979 г. официальный статус был предоставлен группе «Машина времени», разумеется, не бесплатно. «Пройдет совсем немного времени, — писал И. Смирнов, — и от МАШИНЫ потребуют заменить везде слово «Бог» на слово «Судьба» вне зависимости от таких буржуазных предрассудков как рифма и длина строки, а в пошлейшем кинофильме «Душа», якобы о судьбе рок–музыканта на эстраде, роль Макаревича будет исполнять Боярский»[946]. Зато группу перестало «доставать» ОБХСС[947]. Впрочем, степень контроля за музыкантами не стоит преувеличивать. Цензура московского городского дома художественной самодеятельности пропускала и «Битлз», и большинство произведений Макаревича. Но на всякий случай песни с подозрительным названием «Марионетки» вычеркивала. Предварительная цензура касалась прежде всего названий. Ну а за содержание приходилось отвечать post faсtum. Макаревич был ближе к бардовскому течению (внимание к качеству текста, эзопов язык, идейная зависимость от шестидесятников). Этому полу–бардовскому року противостояли официальные по тематике вокально–инструментальные ансамбли (ВИА) с одной стороны, и радикальные по форме панки – с другой. Самим своим видом панки отрицали набиравшую силу культуру потребления. Но вместе с ней и культуру как таковую. Естественно, что любой компромисс с «истеблишментом» воспринимался «радикалами» как предательство: ”Что еще нас всех объединяло, так это устойчивая неприязнь к группе «Машина времени». Спустя несколько лет эта неприязнь сменилась лично у меня крепкой, уже взрослой любовью к этой музыке и к этим людям, но тогда, я думаю, мы воспринимали их только как социальное явление, как людей, пошедших на компромисс с бюрократией и так далее»[948], – вспоминает А. Рыбин. Макаревич, прошедший в детстве через молодежную «контркультуру», отвечал: Здесь уже угроза. Или предупреждение? Или и то, и другое? «Умеренные» рок–неформалы пугали молодых бунтарей. «Радикалы» не принимали советов, в которых сквозила назидательность. «В песнях никогда я не поучал», — пел Макаревич в очень назидательной песне о крикунах. Но все же бунтари привлекали главного «машиниста» как некий запретный для него самого плод: Вечная проблема, доставшаяся семидесятникам от предыдущего поколения — свобода опасней несвободы. Рок–поэты начинают размышлять на темы, уже открытые бардами (вспомним колею Высоцкого). Так и будет. И не только с рок–движением. Неоднородность советской властной элиты превращала политику в отношении общественных движений в тяни–толкай. Когда был запрещен Грушинский фестиваль, а КГБ развернуло наступление на диссидентов, лоббисты рок–движения в журналистике и ВЛКСМ «пробили» Тбилисский фестиваль «Весенние ритмы–80» или «Тбилиси–80». Это было не первое, но крупнейшее мероприятие подобного рода того времени. Часть правящей элиты, «отвечавшей за молодежь» и за «культуру», уже была «распропагандирована» в пользу рока. «Перестройку общественного сознания начал в 1980 году известный московский музыкальный критик Артем Троицкий… — вспоминал А. Рыбин. — До сих пор это была, в основном, музыка деклассированных для деклассированных (были, правда, и исключения). Артем же повел мощную атаку на «высшие», так сказать, слои советского общества, на интеллигенцию, на пресс–центр ТАСС, на союз журналистов, на радио, телевидение (это в те–то времена!) и тому подобное. Он устраивал маленькие полудомашние концертики разным андерграундным певцам и приводил туда представителей московской элиты, которые могли при желании «нажимать на кнопки» у себя в офисах»[949]. И кнопки были нажаты. В Тбилиси четко проявилась реакция публики на степень интегрированности музыкантов в официальную «систему». Триумфаторами фестиваля стала «умеренная», но «осмысленная» «Машина времени». Вокально–инструментальные ансамбли были встречены холодно. А. Макаревич вспоминает о Тбилиси: «Чувствовали мы себя увереннее, чем четыре года назад в Таллине, но на такой успех не рассчитывали. Слишком уж много участвовало групп — хороших и разных. И, кстати, всех принимали блестяще, кроме, пожалуй, «Ариэля» и Стаса Намина. И не потому, что они плохо играли — сыграли они отлично, а потому, что «Ариэль» со своими как бы народными распевами и Стасик с песней Пахмутовой «Богатырская наша сила» совершенно не попали в настрой фестиваля. Это была не «Красная гвоздика» и не «Советская песня–80». Призрак оттепели летал над страной, легкий ветерок свободы гулял в наших головах. В воздухе пахло весной, надвигающейся Олимпиадой и всяческими послаблениями, с ней связанными»[950]. По мнению А. Троицкого успех «Машины» был связан с ее подыгрыванием «массовой культуре»: “«Машина времени» к восторгу публики исполнила «Новый поворот» — готовый ресторанный стандарт, лишенный (что редко для Макаревича) какого–либо «послания» (я долго смеялся, прочтя в какой–то западной статье — или это была толстая книга? — что «Новый поворот» является одной из наиболее смелых советских рок–песен, призывающих руководство к проведению нового курса…)»[951]. Спору нет, «Новый поворот» грешит примитивизмом (впрочем, как и подавляющая часть репертуара рок–групп), и скорее всего авторы не вкладывали в стихи оппозиционного смысла. Но ведь эта песня и не о ралли. Кто совершает поворот? Не только автор статьи (или книги), над которым смеялся Троицкий и другие представители «богемы», но и тысячи (а потом и миллионы) стали воспринимать исполненную в Тбилиси песню «Машины» как оду переменам, «новому повороту». «Тогда, в мае 1980 г., сам факт проведения подобного форума воспринимался как знамение великих перемен, — рассказывает И. Смирнов. — Еще бы: МАШИНА ВРЕМЕНИ получила первое место! А АКВАРИУМ… «Вы не слышали, что выделывал на сцене этот АКВАРИУМ?… Гребенщиков рассказывал на сцене тбилисским и прочим, съехавшимся со всех концов страны молодым ребятам, как и чем живут их сверстники в городе Ленинграде. Рассказывал на том же самом языке, на котором он и его слушатели обменивались репликами в перерывах: без высокопарных нравоучений, без малейшей попытки лицемерить и ставить себя НАД[952]: А. Троицкий излагает несколько иную версию происшедшей в Тбилиси «культурной революции»: «На фоне относительной респектабельности наших рокеров или по крайней мере стремления к таковой, «Аквариум» выглядел настоящей бандой бунтовщиков. Когда Борис начал играть на гитаре стойкой от микрофона, а затем лег на сцене… жюри в полном составе встало и демонстративно покинуло зал… Такого Грузия еще не видела; половина зала неистово аплодировала, половина — возмущенно свистела»[953]. Такое откровенное подражание западной эстраде было непривычно. «Боря хотел вызвать скандал, и ему это удалось. Молодец! — комментировал выступление «Аквариума» А. Макаревич, — А нам никогда не нужна была скандальная слава, я никогда не стремился кого–либо эпатировать». Несмотря на свой успех, А. Макаревич тогда еще комплексовал из–за своих новых отношений с властью: ”Ну вот, теперь ты считаешь нас буржуями и продажными элементами», — говорил он Троицкому, — ты думаешь, если нас одобрило жюри и взяла на работу филармония, мы уже не те и не заслуживаем внимания… Музыканты и рокеры в том числе должны работать профессионально, зарабатывать деньги своей музыкой»[954]. «Итак, здоровый рок–центризм праздновал триумф. Вчерашний истеблишмент оказался в «динозаврах», и вчерашние «подпольщики» в лидерах,”[955] — подводит итог А. Троицкий. Радикальное крыло рок–движения триумфа не праздновало — по итогам фестиваля Гребенщикова исключили из ВЛКСМ. Что же – ему было куда уйти. Он нырнул в свой аквариум. ««Аквариум» всегда представлял себя не рок–группой, а чем–то вроде семьи, общины, живущей в несколько ином, отстраненном мире. Так они трактуют свое название: вы можете их видеть, они — вас, но у них своя, «застекленная» среда… Роль лидера в «Аквариуме» играет Борис (Боб) Гребенщиков — немного загадочный, но вполне милый и миролюбивый поэт–гитарист–певец, проводящий большую часть времени дома за чаем и читающий почти исключительно сказочно–фантастическую литературу (Толкиен и т.п.) и западные музыкальные журналы. Это гуру — в меру самовлюбленный и обладающий хорошим социальным тактом»[956], — пишет А. Троицкий. Возможно, эта характеристика не совсем точна, но она иллюстрирует возникновение в недрах рок–движения альтернативных обществу социальных структур по форме и взглядам близких «системе» хиппи. Эти общины, живущие своей жизнью, почти совершенно независимой от среды, и в то же время воздействующее на нее. Эта среда отрицала застывшие формы, будь это даже рок–энд–ролл. «Рок–энд–ролл мертв, а я еще нет», — пел Гребенщиков. Он шутил, и шутка эта обернулась пророчеством: Выполнить эту клятву не удалось. Когда рок–музыка превратилась из субкультуры и стиля жизни в крупный бизнес, они стали старше, рациональней и скучнее. Интеграция рок–культуры в Систему пройдет еще один круг. Несмотря на отдельные «эксцессы», власти были удовлетворены итогами тбилисского эксперимента. Начался санкционированный ренессанс рок–культуры. «Пусть расцветают сто цветов». А. Троицкий вспоминает об этом времени: «В московском Ленкоме и некоторых других театрах с феноменальным успехом шли рок–мюзиклы (самый известный из них — «Юнона и Авось» Алексея Рыбникова). И самое главное — «Машина времени», «Автограф», «Аракс», «Диалог», «Магнетик бэнд» начали триумфальные концерты по дворцам спорта и стадионам больших городов. По улицам были расклеены настоящие афиши, где было крупно написано: «Рок–группа»». Важная черта ренессанса рок–музыки 1980–1983 гг. — производство самодельных магнитофонных альбомов, в которых большое внимание (большее чем раньше) уделялось качеству музыки. Это сначала привело к некоторому ослаблению значения текстов. Но в начале 80–х гг. с бардовским влиянием не так просто было справиться — тексты привлекали слушателей никак не меньше музыки. Господство обессмысленной рок–эстрады еще не пришло. К тому же альбомы покончили с цензурой — теперь только откровенные нападки на власть могли быть опасны для певца. Распространению альбомов доморощенных рок–групп способствовали и лимиты, установленные на дискотеках для западных исполнителей (борьба с западным влиянием не прекращалась). В итоге отечественные рок–группы, куда как более опасные для идеологического здоровья, оказывались спасением для администрации вполне лояльных заведений — ведь ими можно было заполнять отечественную квоту, не распугивая публику. А. Троицкий вспоминал: ”из простого потребителя записей дискотеки превратились в активных заказчиков. Поскольку музыка «Аквариума», «Кино» и «Центра» не очень годилась для танцев, мафия диск–жокеев нашла более «гибкие» группы для выпуска нужной ей продукции. Возникла настоящая внегосударственная индустрия звукозаписи и тиражирования, подчинявшаяся не столько творческим, сколько коммерческим законам»[957]. Так в брежневские и андроповские времена стала формироваться индустрия шоу–бизнеса, которая впоследствии возьмет под контроль не только рок–движение, но и значительную часть средств массовой информации. С самого начала эта индустрия отличалась жестким монополизмом и тесной связью с теневым капиталом с одной стороны и партийно–хозяйственной администрацией — с другой. По мнению А. Троицкого: «Мощный прорыв рок–музыки на профессиональную сцену во многом объяснялся коммерческими причинами: ВИА, несмотря на массированную теле–и радиопропаганду, изрядно надоели массовой аудитории и перестали приносить верный доход… Молодая публика ждала рока и готова была его принять: десятилетие упоенного слушания иностранных пластинок и паломничества на «неофициальные» концерты создало все предпосылки… Слушатели ждали мощного звука, ритмического «завода» и нормальных русских слов, не ограничивающихся банальной лирикой. И они это получили. «Машина времени» была бесспорным «номером один». Их первые гастроли в Ленинграде по накалу ажиотажа вполне можно сравнить с массовым безумием времен «битломании»[958]. Всплеск интереса к рок–музыке вполне объясним — где власти приоткрывали дверцу новых форм и легального слова «с намеком», там образовывались толпы желающих увидеть и услышать. Дефицит рождал ажиотаж. Интересно другое — почему власти приоткрыли дверцу. Чисто экономическое объяснение А. Троицкого явно неудовлетворительно (как и точка зрения, в соответствии с которой «зажим» рок–музыки объяснялся коммерческими интересами официальных музыкантов и фирмы «Мелодия»). Отечественная бюрократия не раз доказывала, что ставит политику выше экономики. 1980–й год должен был показать, что и в СССР у социализма есть человеческое лицо. Год бойкотируемой Олимпиады обязывал режим демонстрировать цивилизованность во всем, что укладывалось в нормы «социалистической законности». В это же время разворачивалось наступление на диссидентов, которые «не укладывались». А песни «Машины», напротив, демонстрировали советский культурный плюрализм. К 1980 г. власти уже имели возможность убедиться в том, что рок–музыка как таковая не угрожает режиму и даже помогает руководить молодежью. Чиновники весьма высокого уровня к этому времени с удовольствием выслушивали шуточки Жванецкого и других сатириков, песни умеренных бардов, рок–музыку. Они были благодушны во всем, что не касалось прямого вызова порядкам. Инициатива охранителей и национал–патриотов прорывалась на страницы газет, но получала отпор от сторонников рок–движения. А. Макаревич вспоминает о своих ощущениях, связанных с направленной против «Машины» статьей «Рагу из синей птицы» в «Комсомольской правде»[959]: “”Рагу» было уже рассчитано на добивание. И общепатетический тон в традициях Жданова, и подписи маститых деятелей сибирского искусства (половина из них потом оказалась подделкой) — все это шутками уже не пахло. Если бы стены были бы из более жесткого материала, нас бы по ним размазали. Или бы мы пробили их собой и оказались с той стороны. Но студень амортизировал. И мы остались живы. А может быть, помогла защита наших поклонников. Я видел в редакции мешки писем под общим девизом «Руки прочь от «Машины». Время от времени мешки сжигали, но приходили новые»[960]. Для самих музыкантов подобные статьи воспринимались в апокалипсических тонах. Но крепнущая субкультура рок–музыки обладала все более высокой мобилизационной способностью. Она уже могла дать отпор противнику. Кто–то писал письма, уже не опасаясь, что по обратному адресу придут «разбираться». Кто–то пробивал стену и оказывался с той стороны, кто–то прислонялся к студню и «амортизировал» вместе с ним. Под руководством журналиста А. Троицкого стал работать семинар «Искусство и коммунистическое воспитание», официально занимавшийся проведением социологических опросов на дискотеках. В контакте с ним выходил «самиздатовский» журнал «Зеркало» (позднее «Ухо»). Неофициальный самиздат представлял старейший рок–журнал «Рокси» (выходил с 1979 г.). Рок все шире распространялся и в провинции, хотя здесь «стены» состояли из более жесткого материала, нежели в столицах. Отсюда и закалка. И. Смирнов пишет о «магиканах», пробивавших свой путь на необъятных просторах страны: ”Молодой учитель рисования из башкирской столицы Уфы Юрий Шевчук представлял собою тот основательный повыбитый российский тип, который некогда покорял Чукотку для царя Алексея и дрался насмерть с царем Петром за вольность. Пропролетарски простой в общении, Юра начитан как мало кто из столичных интеллигентов, так что даже уральский эрудит Илья Кормильцев, автор текстов НАУТИЛУСА, с удивлением признал однажды: «Шевчук знает больше стихов, чем я…» Начинал Юра как бард — с акустической гитарой, потом в одном из ДК познакомился с местной командой…»[961] В 1981 г. была основана группа с ядовитым названием ДДТ. Первоначально Шевчука не трогали, он даже стал лауреатом всесоюзного конкурса. Отношения с властями заметно ухудшились после того, как Шевчук начал выдавать тексты в стиле «критического реализма» — по принципу «что вижу, о том и пою»: В Архангельске образовалась группа «Облачный край», компенсировавшая недостатки музыкального опыта остротой текстов. Другим открытием провинции стала группа «Наутилус Помпилиус», которая вскоре станет одной из ведущих в стране. «Стратегическое преимущество «рок–периферии» над обеими столицами заключалось не только в «близости к народу» (что тоже немаловажно), но и в том, что периферийные группы отставлены от всякого рода модно–престижных тусовок — за неимением таковых… — считает И. Смирнов, — По свидетельству Владимира Сигачева ДДТ уфимского состава за пять лет дало всего один (!) электрический концерт. Соответственно, согласно закону сохранения энергии, у них оставалось больше времени и сил для прилежной и кропотливой работы в студии — а именно это стало приобретать решающее значение… К рубежу десятилетий у нас утвердилась каноническая школа со своими общепринятыми критериями качества: как играть, о чем петь, появились мэтры, гордые своим профессионализмом. И вот — катастрофа. Выясняется, что мальчишки из подвала (добавим — и из провинции — А.Ш.) нередко играют рок лучше, чем его признанные корифеи»[962]. Неформальная среда была демократична – не авторитет вытекал из статуса, а статус из авторитета. В период «ренессанса» 1980–1983 гг. рок–движение приобрело черты развитой субкультуры: прочная организация, независимые от внешней среды связи и устойчивые внутренние отношения, собственная этика, система символов и мифов. Представители рок–движения стали ощущать себя чуть ли не единственными носителями культуры как таковой (по крайней мере в молодежной среде). Этот миф оказался устойчивым и пережил десятилетие. Историк и участник рок–движения И. Смирнов пишет: «Культура — не музей. Растущий человек приближается к ней не когда разучивает из–под палки пару стихотворений классиков — но когда хотя бы на миг осознает себя частью живого, развивающегося культурного организма. Нетрудно заметить, что в то время, о котором идет речь, ни литература, ни кинематограф, ни театр не представляли молодежи такой возможности — ни один жанр, кроме рока»[963]. Это замечание И. Смирнова глубоко автобиографично. И потому несмотря на свой вызывающий рок–гегемонизм, представляет большой психологический интерес. Именно так думали тысячи юных участников субкультуры, которым Бог, родители или учителя не послали хорошей книги или заставили читать ее «из под палки». Этой части молодых людей не хватило сил погрузиться в полную противоречий и открытий среду отечественной культуры (литературы, кинематографа и театра). «Смешнее всего история с кино, — продолжает И. Смирнов, — Да, хорошие фильмы время от времени появлялись в прокате среди «Пиратов ХХ века» и маразматических индийских мелодрам. Однако все они как на подбор — произведения сложные, требующие известной подготовки. Нашему герою станет скучно и на «Репетиции оркестра», и на «Сталкере», он уйдет пить пиво или просто уснет, и не нужно его в этом винить»[964]. Эта фраза показывает, насколько далеко ушли рок–пионеры от культурной среды позднего СССР. Но средний представитель молодого поколения Союза все же «не засыпал» на таких фильмах, как «Свой среди чужих, чужой среди своих» или «Место встречи изменить нельзя», хотя и не понимал до конца их подтекст. Но подтекст всплывает в памяти позднее, когда требуют обстоятельства. В случае сравнения уровня «культурной продукции» 70–х и 90–х гг. (не говоря о нынешнем десятилетии) выигрыш советских образцов становится все более очевиден. Подросткам 70–х — начала 80–х гг. был предоставлен широкий выбор. Кто–то формировал свое мировоззрение, читая Стругацких. Кто–то — слушая рок. Многие совмещали эти пути приобщения к культуре с другими (включая хождение в кино и пение песен бардов под обычную гитару), что и создавало уникальную палитру культурных вкусов и мировоззрений «восьмидесятников». Первоначально уровень культуры, поддержание которого обеспечивала значительная часть рок–музыкантов, был весьма низок: И это – приобщение к культуре? Такой курс значительной части рок–музыкантов определялся давлением публики. Так, «заумные» тексты группы «Странные игры» были встречены криками «Трубадуров со сцены»[965]. Чтобы противостоять толпе в зале, нужно было иметь действительный талант и мужество. Часто не хватало то того, то другого, то обоих сразу. «Еще должно пройти время, прежде, чем мы поймем, что устами рок–певцов заговорила вся многомиллионная молодежь России», — считает И. Смирнов[966]. Боюсь, такое «понимание» не придет никогда. Рок представлял мироощущение далеко не всей молодежи страны, хотя и весьма заметной ее части. По аналогии с подобным (хотя и не молодежным) явлением XIX в. их можно назвать «лишними людьми»: — пел В. Цой. Вечная тема «лишнего человека» в детском исполнении эпохи «реального социализма». Культура «лишних людей» бродила среди «детей проходных дворов», к которым апеллировал Цой, превращаясь из проблемы поколений в социальное явление. Для них единственным путем к культуре и антикультуре был рок. Так же как для других — телевизор или библиотека. К культуре или антикультуре. В роке было нечто, что отличало его от сонного царства СССР. Это было действие, в котором мог принять участие каждый. Независимо от уровня его культуры. Для человека, который не научился еще быть активным зрителем — это было ключом к вхождению не просто в культурную среду, а именно в активную культурную среду. Она была не выше средней по стране, но отличалась от нее соучастием в действии. Сюда приходили молодые люди, которые хотели знать «где и что происходит», а не искали путь по карьерной лестнице или возможности социальных преобразований. Кто в детстве не писал стихов? Некоторые даже читали их в узком кругу знакомых. С возрастом приходило осознание несовершенства форм, появлялся профессионализм в другой области, и стихотворчество иссякало. Но подрастающее поколение «восьмидесятников» не хотело мириться с одномерностью общества и выплеснуло ему на голову несовершенство своих юношеских виршей: Те, кто захотел быть свободным от общества, оказался в плену замкнутой субкультуры. Сатирическая зарисовка Гребенщикова: КСП–шников от аналогичного кризиса спасло появление новых людей. Став после Тбилиси–80 лидером советского песенного радикализма, Гребенщиков взялся выращивать эту «молодую шпану». Помимо музыкальных интересов круг Гребенщикова был увлечен восточной мистикой. Это модное поветрие захватило и Цоя. Но творчество оставалось главной темой общения. «19 летний Виктор Цой, один из двух сооснователей КИНО, учился у Гребенщикова, который даже участвовал в записи первого (интересного по замыслу, но запоротого технически) альбома «45», — пишет И. Смирнов. — Цой тяготел к неоромантике и одевался куда изысканнее своих коллег. Его компаньон Алексей Рыбин, напротив, сворачивал руль «влево» — в сторону чистого панк–рока. Его песня «Все мы как звери» стала гимном ленинградских агрессивных панков — ПТУшников, именовавших себя «зверями»[967]. Своеобразие этого направления рока вытекало из синтеза «несоединимого» – традиции хиппи и панка. Панковская община Ленинграда, насчитывавшая 20–30 человек (оптимальный размер будущих неформальных групп), превосходила Гребенщикова по степени эпатажа. Они игнорировали всякие культурные нормы. Один из панков того времени А. Рыбин вспоминал: ”тотальная безграмотность сочеталась у рокеров с постоянной агрессивностью — я имею в виду тексты песен, даже самые, на первый взгляд, безобидные»[968]. Гребенщиков, покровительствовавший панкам, сам, однако, «был абсолютно неагрессивен, он не бился в стену, не ломился в закрытую дверь, ни с кем не воевал, а спокойно отходил в сторонку, открывал другую, не видимую для сторожей дверь и выходил в нее. При этом в его неагрессивности и простоте чувствовалось гораздо больше силы, чем в диких криках и грохоте первобытных рокеров. Они хотели свободы, отчаянно боролись за нее, а Б.Г. был уже свободен, он не воевал, он просто решил и СТАЛ свободным»[969]. Навсегда ли? Государство уже потеряло контроль, машина шоу–бизнеса еще не подобрала его. В начале 80–х гг. рок–движение представляло собой образец свободного неформального сообщества, в котором царил дух вольной и подчас грубоватой дискуссии, немыслимой в официальной культуре. «Да, концерт был попросту поганый», — комментировал рок–журнал «Рокси» выступление группы «Кино»[970]. Музыканты были вольны вынести на суд зрителей свое несовершенное творчество. Зрители имели возможность сказать все, что они думают о графоманах. Наиболее тактичные облекали свою критику в изящные тона. Так, например, А. Гуницкий, говоря о том же «Кино» образца 1984 г., назвал их песни «очаровательным примитивизмом»[971]. Но «примитивизм» находил поклонников не только в среде подростков, «не доросших» до большой поэзии, но и среди любителей жанра. Для них была важна не столько поэзия, сколько само шоу, само действие. А. Зандер комментировал: ”КИНО губительно показало, что суть живой рок–музыки — в обмене энергией с сидящими в зале… То, что Цой делал на сцене — было какое–то языческое волхование, рок–колдовство. Многие из его приемов — повторение одной и той же фразы под мерный и достаточно простой ритм, все его распевки — «а–а–а–а–а», «у–у–у–у–у» — классическое шаманство»[972]. Аура рок–шоу компенсировала «очаровательный примитивизм» текстов. Впрочем, как и в 50–60–е гг., сквозь толщу графомании у некоторых авторов пробивались ростки подлинного мастерства. Произвольные сочетания слов случайно обретали смысл, благо толкователи были готовы его искать. Цой объяснял смысл своих стихов: ««Камчатка» и «Алюминиевые огурцы» — это чистая фонетика и, может быть, какие–то моменты, не связанные между собой и имеющие задачу вызвать ассоциативные связи. Можно назвать это второй фантастикой»[973]. Но только ли фантастика в словах «Я сажаю алюминивые огурцы на брезентовом поле». Абсурдные ассоциации — лакмусовая бумажка подсознания. В абсурдной цивилизации, где даже овощи пропитаны металлом, эти слова слишком близки к реальности. Несмотря на «восточные» искания и западные корни рока, он все дальше отходил от зарубежных образцов и встраивался в традицию русской культуры. В начале 80–х гг. в рок–музыке стала доминировать традиция, в которой, говоря словами И. Смирнова, «полностью стерты не только технологические, но и стилистические различия между рокерами и бардами: частушки Шевчука ничем не отличаются от частушек Северного… «Электрический» Розенбаум — бард. Это новый феномен «народной магнитофонной культуры» — гораздо более русский, чем рок 70–х. Процесс «русификации», начатый с гребенщиковского Иванова, получил свое логическое завершение в забойном харде ОБЛАЧНОГО КРАЯ: Это не единичные примеры, а повсеместная тенденция, и даже те, кто ориентируются в основном на западные образцы, отдают ей должное: Ленинградская АЛИСА включает в программу 1985 года отрывки из прозы М.А. Булгакова. Рок–музыканты осознают себя наследниками не только интернациональной рок–традиции, но и отечественной культуры, ее создававшегося веками духовного потенциала. «Чтобы писать песни, — говорит Шевчук, — недостаточно смотреть видеомагнитофон. Нужно читать Ключевского»[974]. Пожалуй, наиболее емко преемственность русской культуры и отечественного рока выразил А. Башлачев: Из этой традиции беспрестанной борьбы дикости и культуры вырастает рок: Колокольчики — предтечи будущих колоколов. Рок как преддверие будущего возрождения — высокая мечта неформальных поэтов. Завершение эпохи Брежнева не предвещало рок–движению ничего плохого. В 1983 г. прошел запланированный ранее городской рок–фестиваль в Ленинграде. Но год Андропова ознаменовался усилением гонений на «все, что движется». «В начале 1983 года бюрократия и связанные с нею эстрадно–мафиозные круги объявляют рок–музыке войну на уничтожение, — вспоминает И. Смирнов. — Преступление нашего жанра, как мы увидим далее, заключалось не только в социальности репертуара (что тоже немаловажно), но и прежде всего в стремительно растущей популярности и влиянии на молодежь некой силы, которая принципиально не вписывалась в феодально–бюрократические структуры…» Предприятиям, учебным заведениям и комсомолу запрещено было устраивать танцевальные вечера без специальной санкции райотдела культуры, а профсоюзным организациям — «самовольно использовать» собственную (!) звукоусилительную аппаратуру и инструменты[975]. Министерство культуры выпустило постановление, в соответствии с которым в репертуаре любого ансамбля должно быть не менее 80% песен с авторством членов Союза композиторов. В данном случае интересы режима, начавшего опасаться неподконтрольного развития музыки, совпали с монопольно–коммерческими интересами учреждения, которое призвано было контролировать музыкальную жизнь. Группам, которые желали работать легально, пришлось пройти унизительные прослушивания в СК. Для координации работы ВЛКСМ, горуправления культуры и других ведомств Москвы в борьбе против «несанкционированного» рока было принято постановление «О мерах по упорядочению деятельности самодеятельных эстрадно–музыкальных коллективов г. Москвы», которое учреждало «научно–методические центры», призванные контролировать «молодежное творчество» в этой области. К тем, кто выбивался из под контроля, применялись более суровые меры. С февраля 1983 г. началось наступление КГБ и ОБХСС против рок–групп. Прерывались выступления, расследовались источники финансирования. Поскольку коммерческая деятельность была практически полностью запрещена, начались аресты. В августе оказались за решеткой А. Романов и А. Арутюнов из группы «Воскресение». Начались допросы всех, кто был связан с этим делом. Арестованные признали, что работали за деньги. Это был криминал. Первые удары привели к новому расслоению рок–движения. И. Смирнов связывает его с ренегатством так называемых «мажоров»: “”им хочется бедным в Майами или в Париж. А Уфа, Свердловск — разве это престиж?» «Мажоры» — социальный тип, так метко определенный Шевчуком, поначалу поддержал рок–движение 80–х… Однако бардовская струя оставалась ему принципиально чужда, и такие группы как ДДТ или «Облачный край» не вызывали у него своим «народничеством» ничего, кроме раздражения»[976]. Народники и западники — два стиля в молодежной среде, которые соответствуют и «взрослому» разделению на демократов и либералов–западников. Во время Перестройки они будут выяснять, что важнее – «социальная справедливость» или «общество потребления». Массы пойдут сначала за первыми, потом за обоими, потом за вторыми. В рок–движении размежевание проявилось очевидно в андроповский год: «По мере того, как разворачивались репрессии, становилось ясно, что разногласия наши не только эстетические. В принципе, мальчик–мажор готов был (до определенного предела) отстаивать свои представления о красивой жизни против мажора, находящегося у власти (старого и немодного). И даже идти на определенные жертвы в надежде на то, что настанет и его черед сменить папашу у руля. Но — на очень определенные, так, чтобы они не затрагивали сытого существования в окружении дорогих вещей… Как только Андропов поднял планку риска много выше допустимого для них предела, вашему покорному слуге был предъявлен ультиматум: прекратить подпольную деятельность, которая–де ставит под удар всю советскую рок–музыку, и идти на компромиссы»[977], — вспоминает И. Смирнов. Аналогичные трения происходили и в КСП, но без влияния «мажорства». Помимо социальных водоразделов – в Советском Союзе весьма размытых – были и психологические. Одни стремились ломать массивную дверь, другие – открыть ее, – подобрав ключи. «Мажорами» лагерь «соглашателей» не исчерпывался. Они были поддержаны принципиальными противниками «политики». Гвоздем спора была политичность или аполитичность движения. По мнению И. Смирнова, государственная политика в 1983 г. была направлена на «полное уничтожение рок–музыки как жанра»[978]. Но практические действия властей это не подтверждают. Рок–музыка полностью в подполье не ушла. Концерты продолжались. В декабре прошло выступление А. Градского в московском ДК им. Русакова (в последний момент «Аквариум» отказался от рискованного выступления)[979]. В Ленинграде контролируемые властями рок–группы продолжали работать относительно спокойно. Режим волновали не жанровые вопросы, а «идейное содержание» и источники доходов рок–музыкантов. Тем, кто пытался игнорировать правила, навязанные властью, пришлось туго. «Весной 1984 г. пошла вторая волна атак на рок. Главным объектом ее на этот раз были не деморализованные профессиональные группы, а «самодеятельность». Наконец–то на ребят «из подполья» всерьез обратили внимание! Однако совсем не так, как им хотелось бы. Пока любительские ансамбли существовали на локальном уровне, у них были локальные проблемы. «Пленочный бум» не только прославил их, но и сделал гораздо более уязвимыми»[980]. В дискотеки ушла команда не пропускать «магиздат». Правда, она далеко не всегда исполнялась — система уже давно не была тоталитарной. Весной 1984 г. милиция произвела образцово–показательный разгром рок–концерта, в котором участвовала молодая группа «Браво». И. Смирнов вспоминает: «Лелик, сидевший рядом со мной, слушал без особого энтузиазма: «Песенки какие–то детские.» В этот самый момент Иванна (Ж. Агузарова — А.Ш.) запела «Белый день»: Он пропоет мне новую песню о главном, Он не пройдет, нет, цветущий, зовущий, славный, Мой чудный мир! и при словах «чудный мир» из–за кулис выскочили люди в милицейской форме, и с ними один штатский с рупором: ”Всем оставаться на местах!»… Я подбежал к окну. Вокруг клуба стягивалась милицейская цепь — пригнали милицейский полк. Потрясенный народ с балконов окрестных домов наблюдал происходящее. К дверям ДК подъезжали автобусы, газики, спецмедслужбы, какие–то запорожцы. В них бравые стражи порядка швыряли всех, кто находился в ДК, без различия пола и возраста. Видимо, ставился целью «полный охват аудитории», как при голосовании за нерушимый блок коммунистов и беспартийных»[981]. Большинство участников рок–движения было уже достаточно опытно, чтобы допросы закончились безрезультатно. Почти. «Последнее слово все же осталось не за нами. «Что ж, — сказал наш интервьюер, группа «Браво», может, и будет выступать, но без солистки». А у солистки, надо сказать, был обнаружен чей–то чужой паспорт, в которое она вписала что–то дурацкое — вроде «Иванна Андерс, датско–подданная». Счесть это изделие документом можно было только после основательной порции циклодола. Тем не менее Иванну–Жанну в течении более чем полугода перевозили из одного застенка в другой…»[982] В конце концов Жанну отправили к родителям в Сибирь, где она, кстати, заняла первое место на конкурсе молодых талантов[983]. Дело было, конечно, не в том, что псевдопаспорт кто–то принял за документ. Был важен сам факт издевательства над государственной символикой. А это была уже политика. Потому сотрудник КГБ допускал возможность выступления группы «Браво». Рок сам по себе авторитарному режиму не угрожал (а вот тоталитарный режим просто не позволил бы рок–музыкантам и их поклонникам дойти до ДК). Специалистов из КГБ и МВД волновала бесконтрольность, несогласованность программы с «соответствующими» инстанциями. А сами инстанции в таком согласовании были не заинтересованы. По мнению И. Смирнова ”Детские песенки» Иванны были опасны не своим содержанием, а тем, что она нагло нарушала феодальную монополию ведомств, ответственных за «песенки», и должна была понести строгое наказание — как негр, зашедший в ресторан для белых, или крестьянин, объявивший себя дворянином. Чтобы другим неповадно было»[984]. Но к этому времени в стране «развелось» уже довольно много непослушных музыкальных крестьян, и большинство из них за решетку не попадали, хотя тоже нарушали монополию официальной песенной машины. Карательные органы имели слишком высокий статус, чтобы печься об интересах фирмы «Мелодия». Но в 1983–1984 гг. «органами» была получена команда несколько сократить сферу действия неподконтрольных движений, которые, к тому же, все откровеннее политизировались. Для этого нужен был именно образцово–показательный разгон. Конкретное содержание песен в этот момент было не важно. Группе «Браво» просто не повезло — она попалась под руку, чтобы ответить за все крамольное содержание песен, возникающих в этой субкультуре. Удары по року носили все же избирательный характер. В том же 1984 г. официально санкционированный фестиваль открывался песней В. Цоя: Какой–то юнец объявляет свой город безъядерной зоной, берет пример с западных пацифистов, разлагающих обороноспособность своего военного блока. Крамола? Ничего, в рамках официального фестиваля дозволили. А вот несанкционированный фестиваль на Николиной горе летом 1984 г. оттеснили на дачный участок одного из участников[985]. Наступление на неподконтрольные рок–группы велось и в провинции. «Очень тяжкая ситуация сложилась в Уфе вокруг группы ДДТ. Из любимого певца–лауреата Шевчук после альбома «Периферия» превратился в «клеветника на башкирскую деревню» и «агента Ватикана». Именно такой вывод сделала местная газета «Ленинец», изучив текст песни «Напомним небо добротой», в которой упоминалось все то же крамольное имя Христа… Шевчука выгнали с работы и потребовали подписи под «отказом от сочинения и исполнения песен». По–видимому, он ответил на эту юридическую новацию слишком резко, поскольку вскоре вечером на дороге на него напали абсолютно трезвые, с виду приличные… ну, хулиганы, что ли»[986]. Осенью был арестован свердловский рок–певец А. Новиков. За изготовление и продажу музыкальной электроники он был приговорен к 10 годам заключения. Тем не менее, по мнению И. Смирнова «война с рок–музыкой имела результаты, сокрушительные для тех, кто ее планировал… В результате репрессий нормальные электрические концерты до конца 1985 года практически прекратились. От этого прежде всего пострадали те группы, которые занимались собственно МУЗЫКОЙ и делали ставку на профессионализм, хорошую музыку, красочное шоу. Аполитичная традиция 70–х была, таким образом добита (или перешла под контроль властей — А.Ш.) — а бардовская, напротив, усилилась… Жестокость властей привела к радикализации и консолидации рок–движения и создала авторитет как раз тем, кто был для официальных властей максимально неприемлем. Возникла героическая легенда. И даже презренные ВИА–шники… которым приходилось всячески хитрить и сопротивляться грабежу, стали чувствовать себя диссидентами»[987]. Движение расширялось. На арену шли К. Кинчев, П. Мамонов, Г. Сукачев, А. Башлачев. По мнению последнего удары по рок–движению только укрепляли его: «Так еще никто не говорил от нашего имени с недосягаемыми заокеанскими учителями»[988], — комментирует И. Смирнов. Более того, под ударами властей неформальное рок–движение концентрировалось в той самой социальной нише, в которой ранее находилось «добиваемое» ныне диссидентское движение. «Подняв планку», Андропов сокрушил диссидентов, но превратил в диссидентов значительную часть неформальных музыкантов. «Мы были полностью замкнуты в своем кругу, и никто нам не был нужен, мы не видели никого, кто мог бы стать нам близким по–настоящему — по одну сторону были милицейские фуражки, по другую — так называемые шестидесятники — либералы до определенного предела»[989], — вспоминал А. Рыбин. Даже структурно рок–культура шла по пути диссидентов: ”Квартирники» в это время становятся похожи на регулярные конспиративные собрания ранних христиан: кроме обязательной музыкальной части, там обсуждаются проблемы движения, принимаются общие решения, происходит раздача записей и самиздатовской литературы»[990], — вспоминает И. Смирнов. После прихода к власти Горбачева началась осторожная легализация рок–культуры[991]. Underground готовился явить себя обществу и, заранее комплексуя, представлял себя гадким утенком. Эти дерзкие слова контрастировали с философско–меланхолическим настроем умеренных бардов: Рок движение было готово приобщать к «искусству полетов» и других. К. Кинчев обещает идущим за ним: «Я подниму тебя вверх — я умею летать», и командует сержантским криком: «Ко мне!!!». Рок–музыканты сделали свой прыжок в неизвестность. Им казалось, что они уже умеют летать. Но никто еще не ведал, где закончится этот полет — на горных вершинах, в уютном гнездышке или в кровавой луже на камнях. «Я ушел от начала, но не вижу конца», — пел К. Кинчев. Движение «ушло от начала», но не могло (да и не хотело) знать, чем все это кончится. Как и кремлевские реформаторы, рок–поэты лучше знали, от чего желают уйти, чем то, к чему стремятся. Из альтернативной песенной культуры, как и из всего общественного движения первой половины 80–х гг. могло получиться высокое искусство и разложение культуры, возрождение духа и бескультурие, настоящая поэзия и грязный бизнес, восхождение и разрушение. Могло получиться и получилось. Зрелое индустриальное общество, в котором население начинает думать о качестве жизни, а противоречие между экономикой и природной средой вполне проявило себя – рождается движение Зеленых. Советский Союз не был исключением. По мнению С. Забелина «Движение Дружин по охране природы почти двадцать лет было единственным реальным неформальным общественным движением. Возникнув из гениального эмбриона времен первой оттепели, оно развернулось в унисон студенческим волнениям, охватившим в 1968 году почти весь мир. И с тех пор — несмотря на кризисы — пережило «застой», «ускорение» и многие другие социальные катаклизмы, никем и никогда не зарегистрированное, официально непризнанное и тем не менее — живое, активное»[992]. Несмотря на то, что движение дружин все же было далеко не единственным неформальным потоком «застойного» СССР, оно действительно показало большую эффективность и мобилизационную способность. В 1958–1960 гг., сначала в Тарту, потом в Москве, возникли первые дружины охраны природы (ДОП) — студенческие группы, на общественных началах занимавшиеся природоохранной работой. Дружинники относили к причинам возникновения своего движения «информационный, пропагандистский взрыв в области природоохранной тематики…, противоречие между растущей общественной активностью студенчества и возможностями самовыражения, самоутверждения, имеющимися в вузе»[993]. Впрочем, авторы упоминают и другие формы самовыражения — научную работу, стройотряды реставраторов, работу в детдомах. Дружины отличались от других формирований своей боевитостью, духом настоящего приключения. В 70–е гг. такая возможность «дорогого стоила». Романтика ДОПовской работы позволяла молодым биологам хотя бы на время «спрятаться» от упорядоченности «застоя» и при этом принести пользу обществу и природе. Внимание общества к охране природы было привлечено кампанией статусной интеллигенции в защиту Байкала в 1966 г. В 1968–1969 гг. дружины возникли в Ленинграде, Ереване, Томске, Харькове, Брянске. По мнению социолога О.Н. Яницкого расширение дружинного движения было результатом «распространения опыта» сверху[994]. Однако не ясно, почему эта «мультипликация» пришлась на 1968 г., когда власти осторожно относились к подобным инициативам. Более убедительной представляется версия самих дружинников, считающих, что распространение дружинного опыта шло «по горизонтали», в результате установления контактов между биологами в разных городах[995]. В 70–е гг. движение росло вширь и начало координировать свою работу на различных неформальных встречах и официально санкционированных семинарах[996]. В середине 70–х гг. в 39 дружинах работало около 2,5 тысяч человек (всего дружин было более 40). Дружинники задерживали нарушителей природоохранного законодательства, публиковали статьи в прессе, вели исследовательскую работу[997]. О.Н. Яницкий относит к обстоятельствам, обусловившим подъем экологического движения 60–х гг. также «создание «большой химии», строительство атомных и гидроэлектростанций, освоение целинных земель Сибири»[998]. Однако эта точка зрения переносит на 60–е гг. стереотипы экологического движения более позднего периода. Промышленные предприятия практически не были объектом кампаний природоохранного движения вплоть до конца 70–х гг. Наиболее крупный объект, против которого общественность выступала в те годы, — Байкальский целлюлозно–бумажный комбинат. Но это движение, где ДОПы не играли самостоятельной роли, потерпело фактическое поражение — предотвратить строительство не удалось. Главным противником экологистов вплоть до конца 70–х гг. были браконьеры (особо опасные — охотники, и более массовые нарушители — порубщики елок). Столкновения с браконьерами могли привести к гибели дружинника. Нередки были и драки с порубщиками елок и другими противниками[999]. «Это был не кружок, не клуб, а именно дружина, сплоченная, боевая организация, участие в которой требовало личного мужества. Браконьер был всегда вооружен и со своей добычей не собирался добровольно расставаться»[1000], – справедливо отмечает О.Н. Яницкий. Участники движения вспоминают: «Нередки были случаи сопротивления инспекторам и даже угрозы оружием… А инспекторов не хватало. Так, на выезде в румянцевское охотничье хозяйство на Тросненское озеро Д. Кавтарадзе был вынужден послать на задержание нарушителя двух первокурсников. Нарушитель, почувствовав недоброе, взвел курки своей двустволки и «посоветовал» уйти. И они ушли, так как для А. Кубанина и С. Забелина это была их первая встреча с нарушителем. Потом им не раз и не два приходилось задерживать нарушителей всех сортов, но этот так и остался неоплаченным долгом»[1001]. По мнению куратора дружины МГУ В. Тихомирова, значительная часть руководителей дела охраны природы и видных ученых биологов прошла через дружинное движение[1002]. В дружину шли самые разные люди — действительно озабоченные делом охраны природы, те, кто желал почувствовать власть, любители хорошего времяпрепровождения[1003]. Иногда и сами дружинники уличались своими товарищами в браконьерстве[1004]. Состав дружин был текучим, что неизбежно при студенческой жизни. О.Н. Яницкий, проанализировав свои беседы с участниками движения, пишет: «периодически возникали трения между «новыми лидерами», стремившимися все делать по–своему, и корпусом «стариков», бывших носителями дружинных традиций. Однако и эта напряженность, и даже конфликты имели в конечном итоге стимулирующий для этой организации характер. Вообще ожесточенные, до хрипоты споры, «бросание портфеля», демонстративные «уходы» были нормой жизни ДОП и чрезвычайно редко приводили к деструкции организации как таковой»[1005]. Опыт этих конфликтов был учтен в принятом на одном из дружинных семинаров «Кодексе чести» лидера ДОП. Ему рекомендовалось «изучать опыт «стариков», не отбрасывая его, но и не бояться спорить с ним»[1006]. В условиях текучести кадров лидер ДОП (а точнее – лидеры, так как командир, как правило опирался на группу наиболее авторитетных участников) должен был готовить себе преемника. Если во время операции «на выезде» командир имел полномочия военного начальника, то при ее планировании поощрялась коллегиальность. «Штаб ДОП – это совет, где она воспитывается. Пусть учатся принимать решения сами»[1007]. О. Н. Яницкий считает, что «создание ДОП было одной из форм «политики очень малых дел», при помощи которой Система пыталась в очередной раз мобилизовать вновь создаваемые кадры молодой советской интеллигенции в своих интересах… ДОП была не только, и даже не столько «орудием борьбы» в защиту природы, сколько очень важным средством социализации, содержащим элементы игры в процессах профессионального обучения студентов и привития им определенных бойцовских качеств, абсолютно необходимых для участия в природоохранной деятельности… И сама организация, и ее активность начинались с борьбы с браконьерством и пропаганды (лекций). В сущности, это была вполне советская интерпретация охраны природы как «борьбы с нарушителями и идеологической обработки населения…» Поэтому по большому счету, Движение ДОП не играло серьезной роли в охране природы (критерии «серьезности роли» не ясны — А.Ш.), оно было механизмом обучения, школой подготовки будущих экоактивистов»[1008]. Но и это немало для 60–х — 70–х гг., особенно если учесть агитационный эффект самого существования дружин. Дружинники вспоминают: «открытые собрания в нашем маленьком штабе носили весьма своеобразный характер: спорили всегда и по каждому вопросу, часто говорили все сразу, горячо, увлеченно; и попутно у каждого входящего выясняли, где он был, из каких странствий возвратился, что видел, а потом снова возвращались к обсуждению всяких спорных, несомненно важных для каждого вопросов»[1009]. «Дружина была той единственной ячейкой, где можно было свободно, без напряжения общаться на любую тему…»[1010], — вспоминает один из участников движения. Этот стиль близок «московским кухням», породившим диссидентское движение. Но в отличие от интеллигентской фронды, у неформалов было практическое дело, которому были посвящены собрания. Экологисты были не просто самостоятельны, они были самодеятельны. Поэтому здесь энергия пока находила применение и не требовала радикализации сознания и действия, которые привели многих спорщиков «кухонь» в ряды диссидентов. Отношения дружин и официальных структур были непростыми. В доперестроечный период неформальные группы действовали «в рамках» официальных структур, то есть формально отчитывались перед ними и позволяли включать свои успехи в «отчеты о проделанной работе» этих организаций. Этот «симбиоз» не предполагал, однако, существенного контроля со стороны «вышестоящих» структур за деятельностью дружин. Разумеется, при условии их работы в рамках легальности. Материальная поддержка дружинам оказывалась как «курирующими организациями» (точнее — симпатизирующими движению руководителями), так и профсоюзными организациями. Дружинники часто ездили на свои слеты на выписанную для этого профкомом матпомощь[1011]. ДОПы действовали под прикрытием официальных организаций — инспекций охраны природы, ВООП и др. Дружинник мог задержать браконьера, только если имел удостоверение инспекции. Но в «курирующих» учреждениях отношение к дружинной самодеятельности было различным, иногда — враждебным (особенно опасались конкурентов организации ВООП, в которых, однако, у ДОПов были свои «агенты»[1012]). Недоверие к ДОПам было вызывано и тем, что дружинники подчинялись по службе вузовскому руководству, а не природоохранному. На месте своих «выездов» ДОПы были независимы. Но именно поэтому они не управлялись и вузовским начальством, которое было далеко от «театра военных действий». Как колобок из русской сказки: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел». «Поначалу дружины контролировались факультетскими комсомольскими организациями. Однако чем более профессиональные задачи ставили эти дружины…, тем более этот политический контроль «сверху» становился трудноосуществимым, а потому — формальным. С другой стороны, окрепнув и наладив между собой связи, дружины начали упорную борьбу за свою автономию — организационную и идеологическую»[1013], — считает О.Н. Яницкий. Впрочем, по мнению дружинников все происходило как раз наоборот — московская дружина пыталась наладить контакт с Бюро ВЛКСМ МГУ и даже отчитаться перед ним о своей работе, но комсомольский орган не захотел общаться с неформальной структурой. Поддержку гражданской инициативе оказала парторганизация, после чего комсомолу волей–неволей пришлось признать дружину[1014]. О.Н. Яницкий даже считает, что по мере роста движение становилось более формальным, «погружалось» в социальные институты «Системы»[1015]. С тезисом о формализации движения по мере расширения трудно согласиться. Во–первых, оно всегда было «погружено в институты», и приводимые О.Н. Яницким факты не свидетельствуют о чем–то новом в развитии ДОПов. Неформалы тем и отличаются от диссидентов, что действуют без оглядки на формальные грани режима и отчасти сотрудничают с ним при решении задач, представляющих «взаимный интерес». Во–вторых, впечатление о «формализации» может возникнуть при абстрактно–социологическом подходе, когда на первый план выходят формально очерченные организации, институты. Но в реальности действуют живые люди, руководствующиеся разной логикой (неформальной, официальной, смешанной в разных пропорциях), и даже при глубоком «погружении» в «институты Системы» не было ясно, кто кого контролирует, так как дружинники как правило были активнее других членов бюро ВЛКСМ и иных официальных структур. Их представители входили в комсомольские органы[1016], что позволяло ДОПам проводить свою линию в ВЛКСМ. Даже в «худшие времена» неформалы не вполне управляемы — в этом их качественная характеристика. Устойчивая формализация движения заметна лишь на грани 70–х и 80–х гг., но связана не с расширением и «погружением», а с давлением властей, почувствовавших неподконтрольность «зеленых». В то же время по мнению О.Н. Яницкого «дружинное движение не носило протестного характера. Оно действовало в русле государственной политики, помогая государственным органам и официальным общественным организациям в деле охраны природы»[1017]. Это утверждение не совсем точно. Кампаний протеста дружины не проводили, но и в русло государственной политики не вписывались (не случайно они так и не были полностью формализованы). С. Забелин вспоминает, что «некоторые дружинники говорили в частных разговорах, что «дружина — это легальный способ критиковать советскую власть». Нередко власть оказывалась для нас не союзником, а противником»[1018]. Начиная с 1966 г. дружины выступали с инициативами, направленными на расширение природоохранных разделов партийных документов, выступали против применения опасных технологий, на которые сделали ставку ведомства[1019]. Эти выступления предвосхищали будущие массовые экологические кампании 1981–1990 гг., направленные на изменение позиции государственных органов. Важнейшим средством работы становилось лоббирование интересов охраны природы через потоки писем и организацию статей в газетах, подготовка рекомендаций для органов власти. Взаимоотношения с официальными структурами формировали неповторимые черты отечественных «зеленых», отличавшие их от коллег в Западных странах. «Фактически Движение Дружин продолжило и развило традиции республиканских Обществ Охраны Природы 30–40–х годов. С одной стороны, студенческие Дружины, как и другие общественные организации того времени в России, Европе и Америке, вели пропагандистскую работу, собирали конференции для обсуждения острых проблем… – рассказывает С. Забелин, — С другой, занимались непосредственной борьбой с нарушениями законодательства об охране природы, борьбой с браконьерством, выполняя функции государственных органов — и в этом аналогов им в западном мире найти невозможно. Была и политическая «составляющая», политическая «грань» этого движения. Это была реальная всесоюзная самоуправляемая организация, независимая от КПСС и ВЛКСМ, значительная часть активности которой была связана с критикой деятельности государственных органов, школа или «остров» вольнодумства, легально существовавший в период «застоя»»[1020]. Но в целом дружинники старались удерживаться в рамках биологической тематики. Этот био–экологизм, сформировавшийся в условиях авторитарного режима, будет характерен для большинства лидеров, прошедших школу ДОПов, и позднее. Однако попытки работы по чисто биологическим проблемам всесоюзного масштаба неминуемо вели к постановке социальных вопросов, что было опасно. Поэтому, выступая за преодоление «узких рамок» движения, авторы заключительного документа дружинного семинара 1976 г. «Современный этап студенческого движения за охрану природы. Характер. проблемы. Задачи» (его проект составил С. Забелин) ссылались на «молодых ребят, юношеский максимализм которых не согласен на дела масштаба меньше всесоюзного»[1021]. Напомнив властям о своей молодости, участники семинара заявили: «Пора каждой дружине сообразить, что она — часть движения студентов за охрану природы, осмыслить свою работу как часть работы коллектива в несколько тысяч студентов»[1022]. А осмыслив, бороться не только с отдельными фактами, но и с социальными явлениями: «например, борьба с браконьерством при таком рассмотрении имеет целью не столько задержание нескольких нарушителей, пусть даже злостных, сколько влияние на браконьерство как явление»[1023]. Еще в 1974 г. дружинники стали разрабатывать социальные темы (в частности, анализировать браконьерство как социальное явление)[1024]. Переход дружин к анализу социальных предпосылок экологических проблем в СССР уже привносил в движение элемент оппозиционности — значит, социальные отношения «реального социализма» способны порождать такое «негативное явление», как браконьерство. Во второй половине 70–х гг. дружины считали своей задачей «гармонизацию отношений между природой и обществом»[1025] (значит, «реальный социализм» не привел к такой гармонизации). Считалось, что «борьба с браконьерством способствует формированию морально–этической базы нового мировоззрения у самих дружинников»[1026]. «Новое мировоззрение» могло означать что угодно, но это было нечто отличное от «старого» мировоззрения, диктуемого КПСС. Движение, почувствовав свою силу, постепенно начинало осознавать свою оппозиционность, выражаемую пока в терминах смены поколений: «Другая важная проблема, стоящая перед нашим движением — создание собственного представления об охране природы в нашей стране… А не обосновав его, мы не можем сформулировать в доступной и конкретной форме ответа на вопрос: «Зачем мы сохраняем природу? От кого? Для кого и для чего?» Нет собственной, отличной от официальной концепции охраны природы, а официальная — не устраивает, так как создана другим поколением, с других позиций»[1027]. Казалось, такое заявление должно было вывести движение на задачу создания собственной социальной программы. Но этого не произошло, возможно из опасений реакции со стороны властей, возможно — из–за специфики образования большинства дружинников. Для того, чтобы создать свою концепцию охраны природы, было признано целесообразным продолжить накопление фактического материала, прежде всего — биологического. Несмотря на то, что большая часть дружинных программ так или иначе была связана с социальными проблемами, в 70–х – первой половине 80–х гг. в движении не возникло более или менее комплексной социальной позиции или идеологии. Вероятно, до начала Перестройки это было и невозможно. Постепенно выделяясь из среды «советского общества», дружинники пока не ставили задачи его преобразования. Они рассчитывали на то, что «в конце концов руководство жизнью страны перейдет к специалистам нашего поколения»[1028]) и не учитывали, что система допускает к рычагам управления людей, адаптированных к ценностям правящего слоя (о существовании которого дружинники открыто не говорили). Смена поколений руководителей играет роль в изменении политического курса, но не настолько, чтобы изменить принципы функционирования индустриальной системы. Однако в 70–е гг. дружинники еще просто не могли прийти к такому выводу и надеялись на то, что им удастся рано или поздно оказаться у власти и изменить порочную ситуацию. Именно тогда С. Мухачев выдвинул лозунг «У природы везде должны быть свои люди»[1029]. Надежды на подобную «инфильтрацию» сохранились у ветеранов «дружинного поколения» и много позднее. Стратегические задачи дружинников были тесно связаны с педагогической работой: «ни в отечественной, ни тем более в мировой науке нет конструктивного представления о том, каким должен быть человек, чтобы желание сохранить природу в равновесии с обществом руководило его поведением в самом широком смысле этого слова… Создание же представления о человеке будущего — исключительно наша задача. Наша — потому что мы биологи и наиболее ясно представляем как потребности человека, так и нужды природы. Наша — потому что старое поколение, воспитанное в крайне неблагоприятных психологических условиях, тоже нам не поможет. Наконец, нам нельзя надеяться на конструктивную помощь из–за рубежа, так как очевидно, что необходимая модель — модель человека коммунистического общества и никакого другого»[1030]. Последнее высказывание может показаться или формой камуфляжа, или проявлением того самого «юношеского максимализма», о котором дружинники говорили выше. Однако последующие события показали, что вожди дружинного движения в значительной степени сохранили приверженность социалистическому мировоззрению, так как капиталистическая система продемонстрировала недостаточную эффективность в решении экологических проблем. «Максимализм» проявляется здесь в другом — в пренебрежении идеями, возникшими в других странах (пока еще прежде всего по незнанию), в уверенности, что именно биологи (без привлечения специалистов–гуманитариев) могут создать модель «идеального человека». Забывая о том, что человек — это не только животное, юные биологи готовились к собственной педагогической работе, к «созданию человека будущего, которого мы должны воспитать из современных детей»[1031]. Впрочем, больших успехов на этой ниве достичь не удалось, пересечение дружинного и педагогического движения было незначительно. Впоследствии биологический гегемонизм в экологическом движении ослаб, но полностью не исчез и поныне. Дружины испытывали естественное стремление к объединению во всесоюзную организацию. В 1977–1979 гг. существовал координационный совет ДОП во главе с С. Забелиным. Но «курирующие» органы и даже КГБ следили за тем, чтобы в стране не возникло независимой от КПСС и ВЛКСМ всесоюзной общественной структуры. «Идея создания Союза витала в воздухе давно, выпускники студенческих Дружин по охране природы еще в 1979 году попытались как–то объединиться вне стен alma mater, но не получилось»[1032], — вспоминает С. Забелин. После этой попытки с организаторами ДОПовских конференций «органами» были проведены угрожающие беседы. Забелин предпочел после этого принять предложение уехать на работу в Туркмению, где и находился до 1986 г. Давление «органов» привело к тому, что в конце 70–х гг. социальные мотивы в документах ДОП постепенно сводятся к минимуму, зато громче звучит апелляции к органам ВООП и ВЛКСМ[1033]. В центре внимания дружинников оказывается контроль за выполнением природоохранного законодательства[1034]. Принятое 29 сентября 1982 г. на семинаре дружин примерное положение о студенческой дружине по охране природы предполагало, что дружина «организационно оформляется на базе существующих в вузе (на факультете) структур» и в своей деятельности отчитывается перед комитетом ВЛКСМ. Подтверждались централизованные, военизированные начала работы дружин: «Работа в дружине строится на началах строгой дисциплины: добровольно вступив в ее ряды, дружинник обязан беспрекословно подчиняться решениям Штаба и Командира и ответственно относиться к возложенным на него обязанностям»[1035]. Это «диктаторство», по словам С. Забелина, было обусловлено «огромной ролью опасной оперативной работы в жизни Дружин — под дулом не дискутируют, а слушают старшего выезда или группы»[1036]. В 70–е гг. несколько дружинников погибло в столкновениях с браконьерами. В то же время примерное положение определяло, что дружинная работа является «видом неформального образования в области охраны природы»[1037]. Слово «неформальный» еще не имело того значения, которое оно получит во второй половине 80–х гг., но уже означало нечто неофициозное, самостоятельное. В 1982 г. наметились признаки нового подъема ДОПов. Семинары стали брать на себя задачи органов единого движения (своего рода конференций). Казанский семинар 1982 г. принял решение о том, что именно этот орган или конференция могут принимать или вносить поправки в примерное положение (фактически — устав) о дружине[1038]. Дружинники обратили свой взор от браконьеров на загрязнение окружающей среды[1039], что означало выход на проблему, гораздо теснее связанную с глубинными пороками социально–экономической системы. В феврале 1984 г. на семинаре в Свердловске эта проблема была признана приоритетной, обогнав браконьерство[1040]. А ведь загрязнения были преступлением не рядовых граждан, а администрации. Социальные мотивы снова стали звучать в заключительных документах дружинных семинаров, посвященных и более скромным проблемам, например — сохранению птиц: «Ведение оперативной работы на рынках осложняется тем, что существующий спрос любителей в настоящее время не удовлетворяется (частично или полностью) законным путем»[1041]. Дружинам удавалось добиваться введения экологических рубрик в периодических изданиях, началось создание междружинной библиотеки, которая обеспечивала циркуляцию информации, не всегда выгодной властям. К 1983 г. количество дружин перевалило за 60[1042]. В августе 1985 г. была создана Группа связи выпускников, которая стала готовить создание общественной организации бывших и нынешних участников ДОП, а также всех людей, озабоченных экологической проблематикой. Из этой работы в 1987–1988 гг. вырос Социально–экологический союз[1043]. В это же время новые функции стала брать на себя и официальная экологическая общественность, причем практические результаты ее деятельности не уступали «неформальным». Заместитель председателя Всероссийского общества охраны природы А. Ган рассказывал: «В середине 80–х гг., в пору ощутимого обострения экологического кризиса в нашей стране, у общества появились новые задачи, связанные с экспертизой конкретных объектов. Мы усиливали природоохранную пропаганду среди населения. Более массовыми и систематическим становятся рейды проверки природных ресурсов. ВООП мобилизовывала общественность на такие практические дела, как расчистка рек, родников и так далее. Это, кстати, продолжается до сей поры каждый год. Калининская АЭС имеет только общественную экспертизу ВООП, государственная по ней вообще не проводилась. Благодаря общественной экспертизе, начатой в начале 80–х гг., удалось впоследствии на какое–то время законсервировать строительство одного из блоков. Мы участвовали с рядом государственных организаций в экспертизе Кавказской перевальной железной дороги, которая должна была пройти через районы Кабардино–Балкарии и Ингушетии, представляющие большую экологическую ценность. Я участвовал в совещании у зампредсовмина, выступая против этого. В 1985 г. строительство было законсервировано»[1044]. В экологическом и культурозащитном движении участвовали писатели-»деревенщики», которые привлекали к проблеме разрушения природных и культурных объектов значительное общественное внимание. Экологические последствия прогресса были наиболее ярким подтверждением консервативных идей: «Так вот, когда я приехал в Вологду, никто ничего о рыбе не писал, никто не спасал, но Вологда была рыбой завалена… Теперь каждый месяц — полоса о спасении, а рыбы нет… Я думаю, что от слов пора переходить к делу, или сначала — делать, а потом — писать. И вот пока у нас в Вологодской области защищали рыбу, рыбы не стало. А причины я вижу в том, что слишком много удобрений стали бросать на пашню… Ведь знали, к примеру, что прошлый или позапрошлый год будет дождливым и, стало быть, все удобрения будут смыты в водоемы. Так нет, все равно удобряют, потому что, согласно плану такой–то пятилетки, нужно увеличить количество удобрений в пять раз, и будьте здоровы!»[1045] — говорил В. Астафьев в 1979 г. Союз экологистов, защитников культуры и почвенников дал жизнь наиболее мощному общественному движению кануна и начала Перестройки — движению против поворота Северных рек. Принципиальное решение о направлении вод рек Онеги, Северной Двины, Сухоны, Печоры и Оби на юг для орошения южнорусских, украинских, и среднеазиатских земель было принято на уровне съездов КПСС и пересмотру не подлежало. С проектом переброски северных рек были связаны солидные номенклатурные интересы могущественных ведомств. Еще в 1976 г. противники проекта могли высказаться против него на страницах «Литературной газеты». Но затем было наложено табу на критику проекта в прессе. Положительные упоминания о нем появлялись даже в детской литературе. Тем не менее, в 1981 г. началась циркуляция открытых писем, критикующих проект. Наибольшую известность приобрело письмо авторитетного писателя — «деревенщика» В. Белова «Спасут ли Каспий Вожа и Лача?» Обращая внимание на узкую специализацию инженеров, разрабатывающих проект переброски рек, В. Белов призывал ученых: «Скоординировать свои знания и действия за круглым столом — нравственный долг, долг совести представителя науки»[1046]. Так была заложена основная цель движения — остановка проекта путем его научной критики учеными различных направлений. В 1981–1982 гг. противники проекта разворачивают агитацию в среде гуманитарной интеллигенции, формируется постоянное ядро движения в несколько десятков человек и лобби в АН СССР и Академии художеств. В движение были вовлечены писатели из патриотического лагеря Ю. Бондарев, В. Распутин, В. Белов и др., академики Б. Рыбаков, В. Янин, Д. Лихачев, множество ученых рангом пониже. В 1982 г. противники проекта передали в Политбюро письмо с развернутой критикой переброски на 120 страницах, которое поддержали 12 академиков. Материалы противников проекта показывали, что ирригационное земледелие неэффективно, что оно будет сопровождаться разрушением сотен уникальных культурных и природных объектов и приведет к необратимым экологическим процессам на русском Севере и в Средней Азии, что существует возможность рационализации водоснабжения на юге СССР[1047]. Почувствовав неладное, сторонники проекта «завалили» ЦК письмами в поддержку «переброски», угрожая в случае отказа от нее «замораживанием развития» Средней Азии[1048]. Казалось, противники переброски рек — вполне лояльные подданные. Но один из активных сторонников движения писатель–почвенник В. Распутин в частном письме делал из планов переброски далеко идущие выводы: «Материалы поворота меня оглушили. Никаких не может быть сомнений, что это сознательная акция, третий, четвертый или какой там по порядку решительный вслед за коллективизацией удар… Материалы сами по себе составлены настолько убедительно, так много говорят, что не понять их нельзя, значит их просто отказываются понимать, значит опять, как в споре за Байкал в свое время: или гуманитарная, или производственная сила, а допустить, чтобы взяла верх гуманитарная сила, нельзя. Мы для них хуже всякого Рейгана»[1049]. Конечно, основная часть активистов движения не мыслила так радикально, пытаясь просто объяснить властям гибельность проекта. В этом был реальный шанс на успех движения, залог его роста. 3 февраля 1983 г. раскололась экспертная комиссия Госплана РСФСР — часть ее выступила против проекта. А 4–5 декабря 1984 г. в ходе двухдневной «баталии» активистам движения удалось «завалить» докторскую диссертацию автора проекта А. Березнера, посвященную как раз его детищу. Идее переброски рек был нанесен мощный теоретический удар. 19 февраля 1985 г. активистка движения В. Брюсова выступила на предвыборном собрании. Ее речь против переброски рек и спаивания народа (другая идея национал–патриотов, предвосхитившая будущую антиалкагольную кампанию) повергла в замешательство работников райкома, руководивших собранием. Движение на глазах перерастало в общественно–политическое. 23 октября Ю. Бондарев встречался с членом Политбюро В. Воротниковым и долго беседовал с ним об опасности поворота рек[1050]. В декабре 1985 г. Съезд писателей высказался за большее внимание проблемам экологии. Несмотря на абстрактность этого требования, оно позволило противникам проекта переброски рек в дальнейшем ссылаться на резолюцию съезда. В конце 1985 г. начался прорыв экологистов на страницы печати. Поводом стало «всенародное обсуждение» проекта основных направлений социально–экономического развития страны. По воспоминаниям С. Залыгина «противники проекта вплоть до середины 1985 года вообще не получали слова, по крайней мере в печати. Во время всенародного обсуждения проекта Основных направлений… общественное мнение восполнило это молчание – и периодическая печать оказалась заполненной протестами против переброски. Медики предупреждали, что переброска опасна в санитарно–эпидемиологическом отношении, биологи утверждали, что пострадает флора и фауна сразу в нескольких речных бассейнах, геологи просто–напросто хватали проектировщиков за руку, поскольку они проектировали трассы каналов в заведомо неподходящих для этого грунтах, историки опасались гибели памятников нашей истории и культуры, агрономы, инженеры, экономисты, крупнейшие ученые приводили аргументы против, против, против»[1051]. Выступая в «Коммунисте» в 1985 г. С. Залыгин писал: «При современной технике мы можем очень многое, но «можем» и «можно» — разные вещи. У можно есть альтернатива — «нельзя», «не следует», «не нужно», у «можем» такой альтернативы часто не бывает, оно обходится без всего того, что мы называем борьбой противоположностей, и выдает себя за необходимость: раз мы можем, значит нужно!… Ведомство всегда стремится доказать, что оно работает на высоком современном уровне, а для этого нужно обзавестись собственной наукой…» Ведомственная наука одобряет ведомственные проекты, не оценивая ни их разнообразные, ни узкоспецифические последствия. Но и «высокая наука» заражена ведомственностью, связана с ведомствами. В итоге Залыгин приходит к выводу: «И еще одна задача совершенствования проектного дела — демократизация деятельности проектных организаций»[1052]. Под демократизацией понимался доступ общественности к обсуждению властных решений, обязательность учета «мнений со стороны». Практический опыт сделал экологистов и национал–патриотов демократами – сторонниками более широкого воздействия общества на власть. Однако после победы в 1986 г., когда переброска рек будет отменена, после успехов «демократизации» 1986–1991 гг. станет ясно, что активисты общественных движений понимают демократию по–разному, и некоторые из вариантов «демократии» разрушительно действуют на окружающую среду человека. Структура советской школы соответствовала стандартам индустриального общества. Тем не менее на пороге научно–технической революции все увереннее звучали требования перемен. Сколько можно штамповать работников, ведь обществу нужна и творческая личность! Индустриальное образование, стандартизирующее и атомизирующее человека, противоречило гуманистическим традициям отечественной культуры, которые в коммунистическую эпоху развивались под лозунгом формирования «разносторонне развитой личности». Эта задача, превратившаяся в пропагандистский штамп, в случае своего осуществления могла привести к качественному изменению общества. Поэтому государство как могло блокировало стремление педагогов–энтузиастов продвигаться в этом направлении, но не могло объявить им открытую борьбу как диссидентам, поскольку «водители детей» действовали строго в рамках официально провозглашаемых догматов, доставшихся власти в наследство от гуманистической традиции социалистического движения. На протяжении всей советской истории появлялись педагоги, которые с риском для карьеры пытались экспериментировать, искать новые формы преподавания и воспитания, соответствующие вечному идеалу творческой, гармоничной, гуманной и высокообразованной личности. Такая личность была нужна для Системы, но в небольших количествах, ибо в массовых масштабах творческие, гармоничные, гуманные и образованные люди разрушают индустриальное общество (даже если перечисленные качества встречаются порознь, что типично для результатов педагогических экспериментов). Возрождение неформальной педагогики после паузы 30–50–х гг., как и других общественных движений, произошло в 50–60–е гг. В 1959 г. по инициативе И. Иванова началось движение коммунаров. В школе 50–х гг. педагогу–новатору было трудно экспериментировать. Но Иванова допустили к внешкольной работе в доме культуры. 24 марта стартовала «Коммуна юных фрунзенцев» в ДК им. Фрунзе в Ленинграде. «Иванов был человеком очень трезвым, — вспоминает Р. Соколов, — он реалистично смотрел на современное ему общество… Он был инакомыслящим, но смотрел на власть «слева». Иванов был «большим католиком, чем Папа Римский», он был коммунистом и марксистом больше, чем руководство страны. Он хотел идти не к прошлому или к Западу, а к реальному коммунизму. Он мечтал о том, что когда в созданной им педагогической коммуне вырастут коммунары, они изменят общество»[1053]. По мнению В. Хилтунена «коммунарство стало инвалидной формой коммун двадцатых годов. У них сохранилась игровая форма, но был отрезан материальный базис. Коммунары 60–80–х гг. добились в игровой форме того, чего Макаренко не мог добиться в производственной коммуне, играя с материальным. Они прорвались в будущее, но оказались кроной, зависшей без самого ствола»[1054]. Под руководством Иванова стали вырабатываться ритуалы движения, которые придали коммунарству устойчивость субкультуры и привлекательность для детей. Социальная доктрина коммунарского движения формировалась в короткие лозунги–речевки, например: «В коммуне друзья живут без я. Всем на удивление однако местоимение мы», или: «Деньги — прах, одежда — тоже, нам устав всего дороже». Это была игровая модель бессребреннического коммунизма, альтруистического общества будущего. Однако более глубокая социальная стратегия оставалась достоянием частных разговоров, а на первый план коммунарского движения вышла педагогическая технология, прежде всего «коллективные творческие дела» — мозговой штурм подростков и преподавателей, направленный на творческое решение какого–нибудь «дела»[1055]. «Закручивал цейтнот, — вспоминает о коммунарской работе К. Сумнительный, участвовавший в «постановке» «коллективных творческих дел» в начале 80–х гг., — Надо было в короткий срок выдать что–то, какой–то «номер», за который не было бы стыдно… За нами ездили педагоги, которые записывали наши действия, нашу методику в деталях. И это было бессмысленно, потому что мы импровизировали. Несмотря на то, что импровизация и технологические заготовки сочетались, попытка копировать «коллективные творческие дела» «старших товарищей» могла вести только к вырождению»[1056]. Передовой опыт стремительно растекался по стране. Этому немало поспособствовали журналисты и прежде всего С. Соловейчик. В 1962 г. он при поддержке секретаря ЦК ВЛКСМ Л. Балясиной создал во всесоюзном пионерлагере «Орленок» отряд комсомольцев–старшеклассников из 50 человек. Его костяком стали трое вожатых и трое школьников из Фрунзенской коммуны. Они устроили «тренинг» коммунарства. Была выработана методика передачи опыта. В 1963 г. в «Орленке» 50 коммунаров работали с пятью сотнями школьников. Возвращаясь домой, «выпускники» «Орленка» инициировали новые коммунарские группы. В 1962 г., благодаря журналистcкой поддержке С. Соловейчика в «Комсомольской правде», обкомы комсомола дали инициативе «зеленый свет». В 1964 г. в Братске состоялся «Всесоюзный коммунарский сбор», в котором приняло участие около 200 делегатов. Даже без учета откровенно «дутых» организаций в коммунарство были вовлечены тысячи подростков. Но в то же время в коммунарстве нарастали противоречия. Рассказывает В. Хилтунен: «Сима Соловейчик узнал об этом опыте году в 60–м, приехал и начал популяризировать. И участвовать. Иванов очень болезненно относился к попыткам разрушения важных для него идеалов. А у Симы была близость к либеральной среде. В коммуне усилились либерально–западнические настроения. И постепенно Сима сделал из этого всесоюзную диссидентскую организацию. Хотя и умеренную, ориентированную в первую очередь на творчество, а не на коммунализм. С мощным лабораторно–учебным центром в виде «Орленка». Он перехитрил всех, кого мог. До какой–то поры Иванову все это было понятно и интересно, потому что он думал, что это идет в развитие его основной идеи. А потом произошла аннигиляция. Соловейчика привлекала творческая составляющая коммунарства, его креативность и игривость. Поскольку она совпадала с коллективизмом, Симу это устраивало, а поскольку нет — коллективизм раздражал своей ритуальностью и круговой порукой»[1057]. В конечном итоге влияние Иванова упало[1058]. По выражению Р. Соколова «Буратино прогнал папу Карло. Но, прогнав его, коммуна потеряла стратегическую цель, которую Иванов не мог заявлять открыто. Движение не смогло своевременно воспроизвести социальную стратегию и было обречено на постепенное затухание со временем»[1059]. Видимо, это не совсем так. Взгляды нового поколения коммунаров все же оставались коммунистическими, хотя и не ортодоксальными. О. Мариничева вспоминает: «Мы строили свою мечту по «Туманности Андромеды» ученого и писателя Ивана Ефремова; по духу, а не букве ленинских работ. Мы отбрасывали, как отслужившие свое, все эти «диктатуры», но вычитывали у Маркса, Энгельса свое: что коммунизм — это производство развитых форм общения; что это общество, построенное по законам гармонии… И все же мы, если и боролись с системой, то именно тем, что переделывали ее изнутри. Спасала еще и внешняя общность коммунистических терминов — с той лишь разницей, что система ими лишь прикрывалась, а мы по ним жили»[1060]. Да, они жили по своим законам (можно ли их назвать коммунистическими – другой вопрос, слишком много там было жесткой традиционности и авторитарности)[1061] – но только в свободное от жизни в обществе время. Они погружались в свой виртуальный «коммунизм» время от времени, как горожанин ездит на дачу. Размежевание с Ивановым стало проявлением более серьезного кризиса, постигшего движение в середине 60–х гг. Причины его, так и не изжитые, заключались в противоречии между коммунарством как педагогической технологией и коммунарством как социальным движением. Первоначально рассчитанное на социальную экспансию, на воздействие «вовне», движение создавало психологически комфортную среду, из которой не хотелось выходить в «застойный» мир. «Коммунары представляли собой команду, которой, конечно, было внутри себя хорошо, но на внешнее окружение, его изменение, она не работала»[1062], — вспоминает К. Сумнительный. Коммунары «раскручивали» подростков, увлекали их своими «коллективными творческими делами», но затем либо интегрировали в свою среду, либо оставляли наедине со «скукой брежневских времен». Эта беда преследовала движение в течение всех 70–х гг. Она была характерна и для иных неформальных движений того времени. «Задачи защищенности и креативности приводили к тому, что страдала социальная активность. Им было хорошо друг с другом. А кому–то не удавалось творческое, креативное начало, но он пестовал форму. Креативность на высокой «точке кипения» всегда выплескивалась в социум, но можно было до этого не доводить. Коммунары били стекла в горкомах партии в Ленинграде и Салавате в 1966–1967 гг. Понимая свою ответственность за судьбу этих ребят, педагоги пытались кастрировать социальный радикализм… Сима все–таки тоже был человеком компромисса, и этому тоже хотел нас учить. Он говорил: «Выживает то, что не скандалит». Самые большие проблемы у него были не после критики, а после положительных очерков. Альтернатива страшнее критики. Всякие попытки с чем–то сражаться во всей истории человечества кончаются полной ерундой. На самом деле людям нужны модели развития»[1063], — подводит итог В. Хилтунен. Обнаружив, что коммунарство – не просто педагогическая инициатива, Система потребовала от коммунаров войти в понятные рамки. В декабре 1965 г. в отделе учащейся молодежи ЦК ВЛКСМ состоялась встреча комсомольских функционеров с лидерами коммунарских объединений (Ф. Шапиро, В. Караковский, Р. Соколов и др.). «ЦК ВЛКСМ предложил нам «выбор», — рассказывает Р. Соколов, — мы можем унифицироваться по тому или иному образцу. Но унифицироваться обязательно — единая форма, единая методика и т.п. Иначе ЦК не мог взять на себя ответственность за нас перед партией. Мы отказались. Комсомольские функционеры пожали плечами и предложили решать свои проблемы на местном уровне. А там началось удушение. Не везде сразу. Но постепенно самостоятельным коммунарским группам пришлось уйти в подполье»[1064]. Официальным структурам, прежде всего ВЛКСМ, удалось взять на вооружение «технологию», аккумулировав часть движения в систему школ и «штабов» комсомольского и пионерского актива. С. Соловейчик организовал в «Комсомолке» приложение «Алый парус», посвященное энтузиастам–педагогам. Соловейчик некоторое время рассматривал его как «новую искру», в которой новое поколение сможет почти открыто высказываться. Дети вырастали в журналистов, знавших правила «внутренней цензуры». После ухода Соловейчика из «Комсомолки» «Алый парус» стал меньше заниматься педагогикой, и сторонники коммунарства сформировали группу «Комбриг», вокруг которой сложился круг подростков и педагогов–журналистов (В. Хилтунен, О. Мариничева, Б. Минаев (в будущем — главный редактор журнала «Огонек»), В. Юмашев (в будущем — биограф Б. Ельцина и руководитель администрации президента) и др.), для которых социальных аспект неформальной педагогики был важнее коммунарской технологии. «Комбриг» организовывал коммунарские сборы, на которых журналисты тесно общались с подростками. Творческая среда коммунарского сбора рождала новых авторов и помогала журналистам мыслить свободней. По словам В. Хилтунена, «журналистика оказалась единственной формой жизни, которая позволяла между коммунарскими сборами вести жизнь, похожую на сбор — творчески мыслить, уклоняться от пирамидальных властных форм, жить в условиях самоорганизации своего производственного процесса»[1065]. Группа журналистов, близкая коммунарскому движению, была частью более разветвленной журналистской «мафии» 60–80–х гг., помогавшей различным педагогическим инициативам. В 70–е гг. в коммунарском движении усилилось сектантство. «В состав коммунарской технологии входила выработка «заповедей» группы. Проходил коммунарский сбор, и по кругу шло обсуждение некоего «общественного договора» — правил жизни группы. В конце концов вырабатывалось несколько «заповедей», принимавшихся всеми. И они были освящены коллективным авторитетом. Группа существовала несколько «поколений», и устойчивые образования естественно возглавлялись стариками — «хранителями» заповедей. Их власть была велика, так как структура группы обычно была военизированной. Но потом приходили новые активные люди. Кто–то принимал «заповеди», а кто–то входил с ними в конфликт — ведь «заповеди» были актуальны в то время, когда их принимали. И в итоге «реформисты» становились «раскольниками» — они изгонялись. В то же время наряду с такими «традиционалистскими» группами существовали группы «миссионерские». Для них главным было не воспроизводство этой структуры, их лидеры вполне были социализированы в жизни. Они ездили по стране и «несли слово Божие». Они показывали школьникам и педагогам, что нельзя жить в тихом болоте, что можно жить иначе. «Миссионеры» уезжали, все снова погружалось в гнилую тишь, но кого–то это будило. У «миссионеров», видимо, не было разработанной социальной программы, они стремились приблизить коммунизм. Но само понимание коммунизма у коммунаров этой волны было очень «широким». Где–то в 1982–1983 гг. В. Хилтунен говорил мне: «Ко мне сегодня заходил один человек, и мы с ним беседовали о раннем христианстве. Но мне кажется, что коммунистическая идея шире, чем раннее христианство». Если коммунистическая идея шире раннего христианства, то она во всяком случае шире марксизма»[1066], — рассказывает К. Сумнительный. «У нас было такое объяснение, — комментирует В. Хилтунен, — которое возникло после чтения одного из детских писем: «В мире есть две идеи, которые занимают душу целиком: Бог и коммунизм». Все остальные идеи тоже хороши, но человек не может придумать третью идею такого же масштаба. Всякий человек, не имеющий этих двух идей, начинает съеживаться душевно. Эти идеи по сути не враждебны. Я объяснял, что большая часть людей, которая томится сморщенностью души, идет по религиозной тропе — эта тропинка прописана. «А идея коммунизма, — говорил я тогда ребятам, — прописана только у Ефремова и у Урсулы Легуин. По сути говоря, никакого третьего текста нигде нет, потому что другие тексты ничем не пахнут. Мы созидаем эти тексты на наших сборах. Мы проживаем ненаписанную практику коммунизма. И это может вылиться в то, что может быть описано. Мы герои, потому что по ненаписанным нотам пытаемся воспроизвести симфонию»»[1067]. Ортодоксальная часть коммунаров стала искать «дело», где коммунарская методика могла бы принести наибольшую пользу, очевидную и для общества, и для властей. Р. Соколов пропагандировал «культ–армейство» – создание армии, борющейся за повышение уровня культуры среди подростков. Армия должна решать нелегкие задачи – «культармейцы» принялись за трудных подростков. Клуб «Орион» (1968–1970) создал «Курсы общественных профессий», выпускники которых в 1970 г. сформировали «Дружину юных культармейцев». Вместе с кафедрой педагогики и комитетом комсомола МГПИ им. В.И. Ленина они создали «Экспериментальный педагогический отряд». Получив помещение, отряд развернул работу в досуговом центре «Форпост коллективного освоения культуры» имени С. Шацкого. «Алый парус» поддержал это начинание. Опыт педотрядов получил поддержку коммунарской среды. Главным актом педотряда был «десант», аналогичный коммунарскому «сбору». «Десанты» высаживались в детским домах, колониях, в селах. От коммунаров педотряды унаследовали педагогическую технологию и организационную структуру (сборы, советы комиссаров). Но они пошли дальше. Около 10 коммунарских групп в 1972 г. объединились в Коммунарское макаренковское содружество, а затем, чтобы нормализовать отношения с ВЛКСМ, курировавшем эту сферу, — в Содружество макаренковских комсомольских педагогических отрядов. Но единую организацию создать не удалось – один из лидеров Ю. Устинов был в 1973 г. обвинен соратниками в недостойном поведении, и движение раскололось на его обличителей и защитников. Своеобразной разновидностью педагогических отрядов стали летние «профильные» лагеря при научных учреждениях, работавшие с одаренными подростками. Эти лагеря были и рассадниками инакомыслия, иногда довольно демонстративного. Так, в столовой летнего лагеря под Красноярском висел лозунг: «На штурм вершин науки не пошлешь морскую пехоту». В 1973 г. С. и В. Икрянниковы, лидеры «Экспериментального педагогического отряда студентов и старшеклассников» (ЭПОСС) выступили за соединение коммунарского воспитания с производительным трудом, как это делали в свое время С. Шацкий и А. Макаренко. Но советское законодательство запрещало детский труд. Новая попытка объединения была предпринята в 1975 г., когда на слете двух десятков педотрядов на Волге был даже создан устав Содружества как самостоятельной организации. Но под давлением умеренного крыла движения от его принятия отказались. Во второй половине 70–х гг. ЦК ВЛКСМ снова усилил давление на коммунаров. «Ко мне прицепились, — рассказывает Р. Соколов, — доказывая, что мой отряд неправильный, поскольку в комсомольском положении было написано, что комиссаром отряда может быть либо коммунист, либо комсомолец. А я ни то, ни другое. Я им отвечаю: «Как же отряд неправильный, когда мы это все и начинали. Я же это все придумал!» «А это неважно, что ты это все придумал, ты теперь под постановление не подходишь. В комсомол вступать поздно, в партию — кто примет? Так что получаешься, ты – самозванец»[1068]. Под эгидой комсомола движение педотрядов «продержалось» до 80–х гг. Но кризис 60–х гг. повторился в конце 70–х. «Мы ездили, возбуждали, — вспоминает В. Хилтунен, — возникала группа молодых людей, которая спрашивала — а куда дальше идти? Ответить мы не могли. Это была только скорая помощь. «Комбриг» поставил перед нами ультиматум: «Мы не хотим заниматься социальным провокаторством. Нужно что–то новое. Тогда мы занялись семейными клубами и Загорском. Слой, который мог делать что–то реальное, был очень узким. Люди выросли и отчасти ушли в похожее на коммунарство игрище семейных клубов. Оно подобрало почти всех, кто мог быть подбираем. Часть бездетных радикалов «чегеварного» типа ушли в Загорск. Загорск был последним козырем марксизма, поскольку доказывал — сознание можно формировать извне. Здесь снималась проблема социального провокаторства, потому что этим детям можно было сделать только лучше»[1069]. Эксперимент в Загорске был начат еще при участии философа–марксиста Э. Ильенкова, разрабатывавшего методику формирования интеллекта практически не развивавшихся слепо–глухонемых детей с помощью организованной педагогами моторной деятельности. После гибели Ильенкова коммунары–педотрядовцы решили взять «шефство» над детдомом. Педотряд А. Савельева, А. Вакуленко и др. работал с детьми, раз в неделю устраивая коммунарский «табор» для местных детей и приезжих семей, в большинстве своем — участников движения семейных клубов. Через эти сборы прошло 11–12 тысяч человек. Большая часть пост–коммунарского движения в конце 70–х гг. эволюционировала в семейно–педагогические клубы — ведь организаторы общественно–педагогического движения уже обзавелись семьями. Активное участие в их создании принимали семьи Хилтуненов, Соколовых, Никитиных и других неформальных педагогов. Поскольку в школе возможность применения новых методик была ограничена консервативным контролем администрации, все большее количество родителей начинало брать дело образования в свои руки. Несмотря на то, что новое движение не было чисто коммунарским по составу, коммунары имели большой опыт самоорганизации, и новые клубы оказались под их значительным влиянием. Клубы создавались в Москве, Пущино, Ленинграде и других местах. В Северной столице клубы объединяли до тысячи человек[1070]. Проходили межгородские встречи. «Съезды семейников постоянно происходили в том же Загорске, — рассказывает В. Хилтунен. — Семейные клубы часто приезжали сюда на сборы. Горкому партии было нелегко терпеть в центре города ночные костры, но нас поддерживали некоторые московские чиновники, которые посылали письма местным властям на важных бланках, и коммунаров не трогали. Нашли дешевую гостиницу, создали неформальный университет, где участники что–то рассказывали друг другу. Однажды возникла возможность прорыть канаву отопления для Загорска, и шоссе перекрывали для этого только на сутки. Мы бросили клич, и приехал сотни людей. И все вместе копали. А в это время был какой–то религиозный съезд, и над нами шли священники самых разнообразных конфессий, заглядывали вниз и спрашивали — что здесь делается. А мы отвечали, что это свободный труд свободно собравшихся людей»[1071]. Клубы культивировали здоровый образ жизни — большую популярность в их среде приобрели методы закаливания, которые проповедовались Б. и Л. Никитиными, другими энтузиастами, возрождавшими традицию единения с природой, заложенную еще П. Ивановым. Закаливание влекло за собой изменение других сторон жизни семьи. Н. Чаплина пишет об этом: «Раздел ребенка, обеспечь ему возможность растрачивать энергию, двигаться, возиться. Как это сделать в малогабаритной квартире?»[1072] Родители выходили из положения с помощью хитроумных физкультурных приспособлений, но этот образ жизни «задыхался» в урбанистической среде. В результате увлечение педагогикой тесно переплеталось с коммуналистским движением — восстановлением общинной традиции самоуправления и взаимопомощи по месту жительства. В Ленинграде даже была предпринята попытка образовать семейную коммуну с общим жительством и воспитанием детей. Предпринимались попытки создать педагогическую общину в сельской местности, но дальше летнего отдыха дело не пошло. Устойчивая педагогическая община («Китеж») возникнет только в 1993 г. на иной основе. Движение коммунаров продолжало воспроизводиться через ДК, дома пионеров и школы. М. Кожаринов вспоминает о начале своей коммунарской жизни в 80–е гг.: «Своими «генеалогическими» корнями наша история уходит в историю «Дозора» – педотряда коммунарского толка при АПH (лаборатория психологии подростка института психологии), где работал Лишин О.В. — руководитель объединения. В начале 80–х годов «Дозор» увлекался темой «заражения» школ с более–менее нормальными директорами коммунарством. Только на моей памяти это попытки «устроить революции» в минимум четырех школах (в школах Малаховки и Лыткарино — городов–спутников Москвы — и 91–й и 23–й в Москве)»[1073]. В каждой школе ученики вовлеченные в коммунарскую деятельность «Дозора», начинали вести себя на уроках слишком вольно, и директора прекращали эксперимент. Студенты–физики из МГПИ им. Ленина, приобщившиеся к коммунарству в «Дозоре» (М. Кожаринов, В. Соколова, И. Колеров), политизировались, выдвинули идею создания системы коммунарских организаций, преобразующих общество. Для Лишина это было слишком. В итоге «Дозор» распался, но его осколки образовали новую общественную структуру, первоначально включавшую клуб по месту жительства «Рассвет» и педотряд «Ветер». Позднее был создан еще отряд для школьников «Стрела», и структура обрела целостность под названием РВС. В поисках новых форм работы РВСовцы соединили коммунарское социальное моделирование и романтику, присущую таким группам, как свердловский детский клуб «Каравелла», которым руководил известный детский писатель В. Крапивин. Он «упирал» на сказочный антураж, фехтование, походы, морское дело. С использованием этого опыта один из идеологов РВС М. Кожаринов разработал метод большой ролевой игры (БРИГ): «Автор идеи совершенно логично рассуждал, что понять некие процессы — социальные, исторические, экономические — детям лучше всего в игре, причем в такой игре, о которой никто и никогда не слышал. Так появился первый БРИГ. Терминология: БРИГ — Большая Ролевая Игра. Имеется в виду игра с числом участников не менее 50 человек и с выездом на местность»[1074]. В 1986–1987 гг. в устье Нерли и в Москве прошли «феодальные бриги», моделировавшие средневековое общество[1075]. По замыслу коммунаров в дальнейшем можно было бы моделировать и коммунистическое общество. Однако судьба зарождавшегося ролевого движения сложилась иначе. После распада СССР оно встало на коммерческую основу и в преобладающей части стало орудием наступления фэнтези на рациональную культуру. Игры — «ролевки» так и остались преимущественно «феодальными» или основанными на сюжетах боевиков. Ролевые игры, технология которых отрабатывалась также педагогами–новаторами, продолжает использоваться как обучающее средство. В контакте с коммунарами развивалось движение педагогов–новаторов. До Перестройки оно не имело организационной структуры. Энтузиасты обновления школы действовали самостоятельно, обменивались опытом. У истоков движения педагогов–новаторов 70–х–80–х гг. стояли «неравнодушные» учителя, пытавшиеся, подобно известному педагогу В. Сухомлинскому, «эмоционально пробуждать разум» и оптимизировать учебно–воспитательный процесс. Новаторов поддерживал круг журналистов–коммунаров. «Сколько я себя помню как журналиста, — вспоминает В. Хилтунен, — все время приходилось отстаивать педагогов–новаторов от ЦК и Минобра… Я, ваш покорный слуга, принадлежал, как теперь выясняется, к журналистской ”банде восьми» — вместе с Соловейчиком, Матвеевым, Мариничевой, Данилиным, Матятиным, Логиновой и Преловской. Мы работали в школьных отделах разных газет — «Учительской», «ЛГ», «Известий», «Комсомолке», ”Правды», но рабочий наш день складывался примерно одинаково: завтрак, потом нужно было ложиться на амбразуру по поводу Шаталова, обед. Потом скандал по поводу Тубельского, а до ужина нужно было еще звонить на какую–то «Запорожсталь», чтобы оттуда вовремя отгрузили какие–то болванки в адрес школьного завода ”Чайка», безуспешно пытающегося доказать, что время Макаренко еще не вышло»[1076]. Движение педагогов–новаторов было весьма разнообразно: мастер ораторских приемов Е. Ильин и автор идеи опережающего обучения С. Лысенкова; учитель математики В. Шаталов, пытавшийся максимально оптимизировать учебный процесс, разложив его на детали, и полная противоположность – целостная педагогика директора школы (точнее — школ, так как время от времени приходилось менять место работы) М. Щетинина. Щетинин стремился преодолеть узкую специализацию и дробление учебного процесса (что вообще присуще классно–урочной системе), эстетизировать школу и таким образом приблизиться к идеалу гармонично развитой личности. «Целостность личности ребенка — целостность окружающего мира — такова взаимосвязь двух главных начал, на которых базируется исповедуемая мной и моими единомышленниками концепция школы… Мир познания превращен в изолированные друг от друга «коридоры» так, что ученику порой даже трудно поверить, что это пласты единого целого. А искусство как раз сильно тем, что синтезирует разрозненные явления, дает целостное образование и воспитание, воспитывает целостное мировоззрение… Мы формируем умение человека ввести себя в этот целостный мир с самого раннего возраста. Человека с детских лет надо растить от его корней, от его сущности. А сущность человека — это человечность»[1077]. Как рассказывает В. Хилтунен, «Щетинин находил социальную опору в местных крепких «князьках», и когда их снимали или отправляли на повышение, вынужден был менять место работы»[1078]. «Сколько унижений пришлось вытерпеть ото всякий чиновников и контролеров, которые ничего в нашем деле не понимают. Сколько сил и времени на это потерял»[1079] — с горечью вспоминал Щетинин много лет спустя. По словам В. Хилтунена, «Мишу травили и правая, и «левая» — чиновникам не нравилось его тотальная, абсолютная независимость, коллег–новаторов смущала чрезмерная, как им казалось, любовь Щетинина к корням, к земле — он так и не полюбил города. Все свои «экспериментальные площадки» он открывал в селах, да не абы каких — а в самых глухих… После смерти Сухомлинского именно Щетинину предложили продолжить его дело в Павлоше, но Михаил Петрович отказался, сказав в том смысле, что на кладбищах, даже самых уважаемых, трудно замешивать завтрашний день, и стал директорствовать в спившемся (!) староверческом (!!) селе — не то чтобы русскоговорящем, но — выразимся так — русскоматерящемся. То, что он сделал с детьми той деревушки…, было фантастикой. Когда делегация ЭТИХ юных эльфов и фей приехала в столицу, то на них сбегались смотреть сотрудники радио и телевидения, думая, что их ловко дурят — что ТАКИХ детей уже не бывает. А сам Щетинин приставал к нам с горькой исповедью — он не знал, как быть: эти сельские дети, входившие во вкус культуры, волей–неволей начинали относиться без должного пиетета к пьющим и ничего не читающим родителям своим»[1080]. Консервативная тенденция была представлена в среде педагогической общественности и такой яркой фигурой, как преподаватель фехтования К. Раш. Однако новатором К. Раша можно назвать с большими оговорками — он выступал категорически против любых «экспериментов на детях». Несмотря на это категорическое заявление, Раш все же предлагает некоторые смелые эксперименты: «Эх, да что там говорить, из дискотеки можно было бы сделать великолепную школу этики, манер, дисциплины, галантности»[1081]. Несмотря на то, что нетрадиционные педагогические методики не были официально одобрены, они широко расходились в учительском самиздате. Между новаторами устанавливались разветвленные контакты. У «гуру» появлялись апологеты. Эйфория охватывала и ветеранов общественно–педагогического движения. И много лет спустя С. Соловейчик, например, писал: «Ведь никакими способами, кроме шаталовских, если только не применять ремень и угрозы, не втемяшишь в эти головы греческую историю, ну невозможно это!»[1082] Мне неоднократно доводилось наблюдать эффективное преподавание греческой истории слабым ученикам без ремня, угроз и шаталовских методов. И применение шаталовских методов без Шаталова и без эффекта — тоже. Уроки Шаталова лишний раз убеждали: в основном результат в педагогике определяется личностью учителя. Само неравнодушие учителя, его стремление ознакомиться с методами коллеги и применить у себя то, что подходит «для местных условий», само стремление работать несмотря на мертвящие директивы, сам факт подвижничества и неформального общения учителей давал эффект и позволял надеяться, что педагогическая реформа «снизу» окажется результативной. Устойчивые контакты между новаторами и педагогами–общественниками возникли в 1977 г., когда сотрудники М. Щетинина побывали на слете педотрядов. Некоторые коммунары работали в новаторских школах. «Здесь, безусловно, произошло взаимообогащение, — считает Р. Соколов, — Щетинин много воспринял от коммунарской методики, прежде всего коллективные творческие дела. Но это была авторская школа, как дело любого педагога–новатора, это было его детище. Это касается не только Щетинина, то же самое можно увидеть и у других новаторов, привлекавших к сотрудничеству коммунаров. Скажем, В. Караковского. Когда к директору–новатору приходили с идеей коллективной творческой деятельности, и говорили: «Сейчас на общем сборе мы спланируем, куда нам идти завтра, а завтра обсудим — куда послезавтра…», то всплывало, что коммунарство возможно здесь как локальный план в мегасистеме Автора, а коммунарское самоуправление — как Юрьев день, своего рода разовый урок демократии, после которого придется идти туда, куда скажет Автор. Щетинин имел неосторожность приглашать коммунаров для совершенствования всего педагогического процесса, и они наивно полагали, что методом коллективного творчества они будут решать эти вопросы. Но не тут–то было — у него был свой образ, за границы которого нельзя было выходить, тем более — строем и с речевками. Я тогда часто приезжал к Щетинину, и помню такой характерный эпизод. Мною «сосватанная» в эту школу Алла Дворжицкая из Перми, которую считали «железным комиссаром», идеалом которой был Павка Корчагин, организовывала у Щетинина внешкольную работу. А надо сказать, что в этой школе, где директор начинал с совершенствования эстетического воспитания, полы были расписаны лилиями и другими замечательными цветами. И вот по этому романтическому полу маршируют коммунары с речевками: «Дряни любой давай бой…» Этот диссонанс трогательных лилий и жесткого, даже «кондового» марша показывал: союз коммунаров и новаторов обречен. Но Щетинину нужно было общественное движение — не в этой форме, так в другой. Ему нужна была внешкольная работа, в которой общественники были сильнее новаторов. Иначе его школа оставалась островком в океане «застоя». В итоге Щетинина, как и нас, постоянно «гоняли» с места на место»[1083]. Вся альтернативная педагогика оставалась кочевой. Многие проблемы советского общества, мучившие его в настоящем, проистекали из того, что оно было устремлено в будущее. О будущем было положено думать идеологам ЦК КПСС. Но этому аппарату приходилось все время решать проблемы настоящего. Так что будущее оставалось на долю фантастов, считавшихся младшими братьями писателей, работавших в «серьезных» жанрах. Отношение к фантастике в СССР долгое время было утилитарным. Она должна была популяризировать научные достижения и развлекать население – прежде всего молодежь. Допускалась фантастическая сатира, которую разделяли на две разновидности: «сатиру политическую, бичующую открытого врага — внешнего, классового, и сатиру, так сказать, домашнюю, направленную на лентяев, формалистов, трусов, ловкачей, болтунов, очковтирателей, на жадных строителей собственного гнездышка, т.е. на мещан»[1084]. Со временем выяснилось, что «домашняя» сатира тоже может быть политической. Как говорилось в записке сотрудников отдела агитации и пропаганды ЦК А. Яковлева и И. Кириченко 5 марта 1966 г., «жанр научной фантастики для отдельных литераторов стал, пожалуй, наиболее удобной ширмой для проталкивания в нашу страну чуждых, а иногда и прямо враждебных идей и нравов»[1085]. Но в этом фантастика принципиально не отличалась от других жанров. Ее «изюминка» была в другом – фантастика могла заглянуть в будущее. Эта ее самая важная задача – она же и самая трудная: придумать «будущее, в котором мне хотелось бы жить», как писал фантаст С. Снегов. Братья Аркадий и Борис Стругацкие конкретизировали, что это за будущее: «Коммунизм – это мир, в котором хочется жить и работать»[1086]. В начале 50–х гг. в фантастике преобладала теория «ближнего прицела». «Вдохновители этой теории видели цель научной фантастики лишь в изображении достижений науки в недалеком будущем — через несколько лет»[1087]. Такие писатели — «технари», как В. Немцов, А. Казанцев и В. Охотников писали о грандиозном арктическом мосте, о подземной лодке–вездеходе и других технических идеях, которые обсуждались инженерами. «Писатели «ближнего прицела» ограничивались лишь описанием поисков технического решения задачи, не касаясь даже социального значения изобретений»[1088]. До 1956 г. ставить социальные проблемы было просто опасно, зато можно было ваять грандиозные проекты переделки природы и возведения сверхгигантов будущих пятилеток. В атмосфере «оттепели» и начавшейся научно–технической революции перед фантастами развернулись новые пространства. Теорию «ближнего прицела» принялись критиковать за однобокость и бескрылость. Но она не умерла. Если фантасты начнут выдумывать все, что им в голову взбредет, это будет уже не научная фантастика, а сказка (сегодня ходишь вдоль прилавков – как в воду тогда глядели). И в этом есть свой резон – зачем забивать головы читателей псевдонаучным мусором, потакать лени писателей, которые принимаются учить, сами толком не научившись. Критик Н. Томан разнес роман Ю. и С. Сафроновых «Внуки наших внуков» за допущенные в нем вопиющие научно–технические ошибки. Все–таки должен быть какой–то предел для фантазирования. «Без серьезной аргументации нельзя переступить бесспорных законов науки, это только дискредитирует фантастику»[1089]. Но дело ведь не в одной технике. Могут ли фантасты сказать что–то новое о человеке завтрашнего дня? Не надо и здесь своевольничать. Как говорил критик К. Андреев, «в людях нашего времени уже содержатся черты человека завтрашнего дня»[1090]. За фантастами продолжали строго приглядывать: «Авторов, осмеливавшихся мечтать об использовании внутриатомной энергии, о полетах на Луну и планеты и их освоении, критика обвиняла не только в антинаучности, отрыве от жизни и ее реальных проблем, но даже в космическом империализме»[1091]. Чтобы пробить свое произведение в печать, писателям приходилось «без конца консультироваться по поводу каждой полученной рукописи с критиками, специалистами, академиками»[1092]. Прорывом стал роман И. Ефремова «Туманности Андромеды». Ефремов вернулся от техники к человеку. В «Туманности Андромеды» еще мало психологизма, но есть нечто большее, чего не встретишь в обычном романе – утопия, картина оптимальной будущей жизни. И. Ефремов прямо говорил критику В. Бугрову, что обратиться к фантастике его заставила «неудовлетворенность окружающим миром», которая, впрочем, «свойственна каждому человеку»[1093] (последнее замечание нужно, чтобы коммуниста Ефремова не заподозрили в неудовлетворенности именно советским окружающим миром). Когда «Туманность Андромеды» с ее космическими полетами стала печататься в «Технике молодежи» в 1957 г., она сразу вызвала протесты читателей – настолько автор далеко оторвался от реальности. Но тут грянул полет спутника в космос, и Ефремов стал триумфатором, флагманом советской фантастики – его роман получил Государственную премию. Он показал перспективы того процесса, который начинался как раз в эти дни[1094]. Вслед за Ефремовым осваивать космические просторы ринулась целая эскадра фантастов поменьше – благо «технические средства» и «общественный заказ» был к их услугам. Как говорил писатель Л. Лагин, «если судить по нашим романам, то в коммунистическом обществе главная задача населения — это полеты в межзвездное пространство»[1095]. Но для Ефремова космос не был самоцелью: «…совершенно необходимо, чтобы эта мечта не вырождалась в стремление убежать с Земли, где человек якобы оказался не в силах устроить жизнь… Есть только один настоящий путь в космос — от избытка сил, с устроенной планеты на поиски братьев по разуму и культуре». Ефремов был не «физиком», а «лириком». Его интересовало устройство не столько космических кораблей, сколько коммунизма. Советский фантастовед Н.И. Черная видела истоки картины будущего у Ефремова в «традиционной утопии. Сознательная ориентация на изображение идеального общественного уклада, определенная философская установочность свойственна роману Ефремова. И значительная временная дистанция, отделяющая общество Эры Великого Кольца от наших дней, необходима для того, чтобы дать возможность полностью развиться и созреть этому идеалу. Да и чисто психологически Эра Кольца из своего прекрасного тысячелетнего далека вполне может быть воспринята как воплощенный идеал по отношению к действительности нашей жизни. С сознательной установкой на «идеальность» связаны многие специфические качества романа Ефремова, сближающие его с утопической традицией, как, например, некоторая заданность, иллюстративность картины будущей жизни, ее сравнительная малоподвижность и некоторая отчужденность… от нужд и забот современной жизни»[1096]. Да, далека Эра Кольца от эры строительства коммунизма. Но в следующих своих произведениях Ефремов шел от этого предельного идеала к настоящему. Создав современную утопию, Ефремов поставил критиков в трудное положение. С одной стороны утопия – это нечто недоразвитое, домарксистское и наивное. Как считал критик Е. Брандис, «вряд ли стоит употреблять термин «советская социальная утопия». Научное представление о коммунизме создано уже давно. Здесь нет никакой утопии. Задача писателей — дополнить это общее представление деталями, развить и обогатить до такой степени, чтобы у читателей сложился зримый образ нашего будущего»[1097]. Но с другой стороны, зримый образ будущего легче всего создать именно через утопию как детализированную модель оптимального устройства общества. Замахнувшись на такую задачу, Ефремов развивает учение марксизма. А это не его компетенция. Ефремов в «Туманности Андромеды» аккуратно придерживается указаний Маркса, но идет дальше, конкретизирует. Описанное фантастом общественное устройство, по выражению А. Константинова, подобно «структуре человеческого мозга: постоянно действующий форум со своими исследовательскими и координационно–ассоциативными центрами»[1098]. Коммунистическая Земля Ефремова – благоустроенная, экологически чистая планета, на которой живет дружная семья людей, занятых наукой и творчеством. Ефремов считал, что уже сегодня можно представить себе человека будущего как развитие в перспективу всех положительных качеств человека современного. Они настолько развиты, что приходится даже сдерживать парапсихические способности человека будущего – чтобы не угрожать другим людям. Здесь намечена тема сверхспособностей будущего человека. У Ефремова получилось человечество, где недостатки встречаются лишь в виде исключения. Поэтому ефремовские люди будущего, такие очищенные, видятся критикам холодными и ненатуральными[1099]. Холодная рациональность некоторых предположений И. Ефремова шокировала читателей и критиков. Писатель выступает за общественное воспитание детей, считая, что только так можно воспитать настоящих альтруистов. За эту идею Ефремова раскритиковали: «представляется, что писатель слишком категорично и просто решил эту проблему, обеднив тем самым мир будущего, чувства и переживания своих героев. Ефремов фактически низводит роль матери до роли кормилицы, уверяя при этом, что таким способом можно избавить человечество от слепых материнских инстинктов»[1100], – считает Н.И. Черная. Ю. Рюриков, высоко оценивший «Туманность Андромеды», здесь тоже считает, что Ефремов «перегнул»: «Трудно представить, что люди откажутся от тех огромных наслаждений, которые дает родителям постоянное общение со своими детьми. Трудно представить, что они откажутся от материнского чувства, этой особой — самой постоянной, самой прочной и длительной разновидности человеческой любви. Трудно представить, что и дети будут лишены своей первой в жизни любви — любви к родителям, сильнейшего из чувств, озаряющего их детство…»[1101] К. Дхингра в своей диссертации ищет причины шокирующих предложений Ефремова: «Но нельзя согласиться с такими замыслами автора, как «Остров Забвения» и «Остров матерей». Диссертант анализирует причины такого подхода Ефремова к тем проблемам, где речь идет прежде всего о чувствах и приходит к выводу, что автор, будучи ученым, решает даже те проблемы, которые связаны с миром чувств человека — холодным рассудком. Его замыслы не лишены логической основы, но не всегда мир чувств подчиняется логике». К тому же К. Дхингра «видит недостаток романа и в отсутствии какой–либо идейной борьбы. Общество, на каком бы этапе развития оно ни было, нуждается в борьбе, если оно хочет двигаться вперед. Здесь мы имеем в виду не борьбу между антагонистическими силами, а такую борьбу, которая, например, ведется между двумя добросовестными, самостоятельно мыслящими членами дружного коллектива, между авангардом и «арьергардом» коллектива, между новейшими идеями и устаревшими идеями. Отсутствие такой борьбы придает героям «Туманности Андромеды» немного искусственный характер. Поэтому их образы кажутся более возвышенными и более суровыми, чем это было бы нужно»[1102]. Здесь мысль критика, пожалуй, смелее, чем мысль фантаста (хотя определенные конфликты при коммунизме показаны и в «Туманности»). Видно, что советская фантастическая мысль в 60–е гг. уже стремится понять коммунизм как немонолитное, плюралистичное общество. «Туманность Андромеды» рисует идеал, который можно воспринять как монолитный и потому тоталитарный. Но сам И. Ефремов не согласен с такой трактовкой и десятилетие спустя разъясняет предложенную им модель общества так: «Диалектический парадокс заключается в том, что для построения коммунистического общества необходимо развитие индивидуальности, но не индивидуализма каждого человека. Пусть будет место для духовных конфликтов, неудовлетворённости, желания улучшить мир. Между «я» и обществом должна оставаться грань»[1103]. Ефремов ведь и к выводу о необходимости общественного воспитания детей пришел не случайно (как до него и некоторые теоретики социализма – некоторое время эту идею разделял и Маркс). Дело в том, что семья воспроизводит психологические стереотипы прежнего поколения (не говоря уж о том, что неискушенные в педагогике родители могут травмировать формирующуюся психику ребенка). Вот и возникает радикальное решение – доверить дело специально подготовленным профессионалам. Правда, никто не гарантирует, что именно они – лучшие из лучших «люди будущего». И общественное воспитание детей имеет свои недостатки – гораздо меньшую роль эмоционального начала, ибо любовь трудно делить на многих. Ужаснувшись эгоизму и некомпетентности семейного воспитания, Ефремов шатнулся в другую крайность, вместо того, чтобы искать золотую середину в совмещении общественного и семейного воспитания. Позднее и Стругацкие придут к этой проблеме в «Гадких лебедях». Но у них пойдет речь о воспитании уже не альтруистов… «Туманность Андромеды» – не только утопия будущего. В «исторических экскурсиях» романа И. Ефремов позволяет себе высказаться о наиболее острых проблемах современности. Например: «Губительное влияние излучения на жизнь заставило отказаться от старой ядерной энергетики». Современный мир полон опасностей, и если с ними не справиться, то утопия может и не осуществиться. Формально Ефремов выводит эти опасности из капиталистической психологии. Но «Час быка» показывает, что речь идет о современной эгоистической психологии, которая может господствовать и под красным знаменем. Такая психология просто не может сохраниться в будущем. Человечество овладело такими энергиями, что либо изменит психологию, либо погибнет. Ефремов предупреждает, что эмоциональной стороне человеческой личности «требовалась цепь разума, а подчас разуму – ее цепь». Таков ефремовский ответ на проблему «физиков и лириков», эмоциональности и рациональности. В «Туманности Андромеды» Ефремов обратился к такому далекому будущему, что после этого предстояло прорисовать дороги к нему из настоящего. И это – вовсе не программа КПСС. Ефремов считает, что для коммунизма должны быть созданы нравственные предпосылки. Роман «Лезвие бритвы» (1963), по словам А. Константинова, «можно рассматривать как ответ на печаль, которая примешивается к воодушевлению от «Туманности Андромеды». Ведь мир ефремовского будущего невообразимо далёк, а вокруг — социальные проблемы современности, бытовые неурядицы, мещанство, море мелочных проблем. В «Лезвии бритвы» писатель показывает, что Человеком можно быть и сегодня»[1104]. Путь к коммунизму заключается в росте числа коммунистических людей по мере распространения этических идей. При этом коммунистические люди Ефремова были всегда – задолго до 1917 года. Исторический роман «Таис Афинская» посвящен не людям грядущего, а прекрасным людям далекого прошлого. То есть прекрасные и ужасные люди встречаются и в прошлом, и в будущем. Задача – значительно увеличить число альтруистов. Здесь Ефремов стремится «показать, как впервые в европейском мире родилось представление о гомонойе — равенстве всех людей в разуме, в духовной жизни, несмотря на различие народов, племён, обычаев и религий… В этом–то собственно главный стержень этого этапа развития истории человечества (с нашей, европейской + индийской точки зрения)»[1105]. Ефремов ищет путь к развитию альтруистических отношений, совершенствования человека с помощью духовных практик Востока (вот они снова – парапсихологические свойства). Это придало писателю популярность среди людей, далеких от коммунистических идеалов и футурологических интересов: ««Лезвие бритвы» и по сие время считается высоколобыми критиками моей творческой неудачей. А я ценю этот роман выше всех своих (или люблю его больше). Публика его уже оценила — 30–40 руб. на чёрном рынке, как Библия. Всё дело в том, что в приключенческую рамку пришлось вставить апокриф — вещи, о которых не принято было у нас говорить, а при Сталине просто — 10 лет в Сибирь: о йоге, о духовном могуществе человека, о самовоспитании…»[1106], – писал И. Ефремов. Истинная свобода – не просто социальная. Чтобы стать свободным, человек должен освобождаться от внутренних фильтров, от психологических блоков и, возможно, телесной оболочки. А это постановка вопроса на грани религиозных исканий. Богоискательство вообще присуще фантастике (в том числе советской), потому что многие сюжеты основаны на контакте с высшим разумом[1107]. Коммунистическое воспитание прививало недоверие к христианству, и Бога было проще искать в других традициях. Но Ефремов вовсе не собирался превращаться в восточного гуру. Его проект – социальный, а не религиозный. А. Константинов проводит параллели между Ефремовым и Чернышевским, тем более, что на них указывал и сам фантаст: ««Лезвие бритвы» — это обновлённая через столетие после знаменитого романа Н.Г. Чернышевского версия «рассказов о новых людях», представителях будущего в настоящем. Иван Антонович отмечал, что «Чернышевский первым заговорил о прекрасном будущем, как о настоящей реальности, достижимой в соединённых усилиях людей»[1108]. «И думается, почему бы людям не создавать дружеских союзов взаимопомощи, верных, стойких и добрых? Вроде древнего рыцарства… Насколько стало бы легче жить. А дряни, мелким и крупным фашистикам, отравляющим жизнь, пришлось бы плохо», — рассуждает героиня романа — итальянка Сандра»[1109]. А вот если «новые люди» не победят, то наступит нравственная, а за ней и социально–экологическая деградация, описанная в романе «Час быка» (1968). «Час быка» ставил задачу положить начало выяснению «препон и задач психологической переработки людей в истинных коммунистов, для которых ответственность за ближнего и дальнего и забота о нем – задача жизни и все остальное, АБСОЛЮТНО ВСЕ – второстепенно, низшего порядка»[1110]. Таков критерий коммуниста по Ефремову. Коммунист – это альтруист. В «Часе быка» под предлогом космического конфликта Ефремов сводит две общественные системы, два пути человечества, две философии. Первый – планета Торманс, оказавшаяся в тупике экологической и социальной деградации, нравственного одичания. Эта антиутопия перекликается с опасениями социальных мыслителей 70–х гг.: «за несколько лет до «Римского клуба» Ефремов затронул тему пределов роста неразумного хозяйствования. Впрочем, сам он в предисловии к книге ссылается на Богданова и Ленина, ещё в начале ХХ века обсуждавших эту проблему»[1111]. К катастрофе привела философия власти, иерархического общества, принципы которой сформулированы в учении «Великого гения Цоама», духовного отца тормансианской олигархии. «Прочитав это имя в обратном порядке, нетрудно увидеть, что речь идёт о Мао Цзэ–дуне»[1112]. Но принципы «Цоама» – квинтэссенция современной цивилизации, которая роднит бюрократический «социализм» и олигархический капитализм (о близости двух моделей индустриального общества говорили также инакомыслящие). Эту ловушку авторитарно–индустриальной цивилизации, в которую попало человечество (увы, не только на Тормансе), Ефремов называет «инферно». Выход из «инферно» предлагает восторжествовавшее на ефремовской Земле будущего учение Эрфа Ромма – не Маркса, отметьте. Имя Эрфа Рома легко расшифровывается как Эрих Фромм – официально осуждаемый в СССР философ–неомарксист и гуманист. А. Константинов справедливо замечает, что учение Эрфа Ромма не полностью соответствует взглядам Э. Фромма, а является синтезом идей последнего и самого И. Ефремова. А. Константинов так реконструирует основные положения «роммизма»: «Разработанный им путь выхода из инферно можно для простоты разложить на три взаимосвязанные компоненты: — принятие и осуществление в жизни принципов ноосферной, гуманистической этики — забота о ближнем и дальнем (включая будущие поколения людей), уважение свободы человека, неустанное стремление к нравственному самосовершенствованию; — борьба за лучшее общество; — воспитание воли к Жизни через умножение познания и красоты»[1113]. Все это хорошо, но здесь Ефремову уже не хватает утопии – конкретной социальной программы, которая обеспечила бы воплощение этих замечательных принципов в жизнь на реальной Земле. Цензура не расшифровала крамольных намеков романа, и лишь позднее писатель попал под подозрение как критик не только капитализма и маоизма, но и советской действительности: «…писатель допустил ошибочные оценки проблем развития социалистического общества, а также отдельные рассуждения, которые дают возможность двусмысленного толкования»[1114]. «Туманность Андромеды» — романтическая утопия. «Час быка» — мрачная антиутопия, грозное предупреждение. Эта эволюция характеризует не только творчество Ефремова. Г. Гуревич так характеризовал смену настроений в фантастике в 60–е гг.: «После ХХ съезда, после выхода в космос появилось настроение эйфории: все можем, все сумеем, чуть подтолкнуть, и все само собой устремится вверх. В фантастике бурные мечты, превосходящие А. Беляева. Но, увы, на практике бурный взлет не состоялся. Космос космосом, а на полях неурожай, на Украине хлеб из гороховой муки. И последовал период сомнения, разочарования. Выразили его браться Стругацкие в романе «Трудно быть богом»[1115]. И не только в этом романе, даже, пожалуй, не столько в нем, сколько в книге «Понедельник начинается в субботу». В.Л. Терехин противопоставляет творчество Ефремова и Стругацких. Ведь Ефремов рисует воплощенный коммунизм, а Стругацкие – скептики, которые видят в коммунизме свои изъяны[1116]. У Ефремова человечество устремляется в космос. У Стругацких такой же поход оборачивается конфузом: «с неба на площадь свалилась громадная ржавая ракета», с говорящим названием «Звезда мечты». В.Л. Терехин справедливо видит в этом пародию на триумфальное возвращение «Тантры» у Ефремова. Но это – сатира на большее – на веру в безграничные возможности технического прогресса, напоминание о том, что кроме помпезных торжеств есть и неприглядные будни. По телевизору – торжественные репортажи о новых стартах, а с неба на Алтай падает отработанный космический мусор… И Ефремов, и Стругацкие ищут лучшее будущее и критикуют настоящее. Не в сатире Стругацких, не в «шестидесятнической фиге в кармане» ключевое различие между ними[1117]. Стругацкие стартовали «Страной багровых туч» в 1959 г. – как продолжатели ефремовской линии (он дал положительный отзыв на публикацию их первого произведения). Но были и отрицательные отзывы. Е. Брандис тактично предлагал поверять «физику» «лирикой»: «если взять, к примеру, рассказы А. и Б. Стругацких — это безусловно одаренные, эрудированные авторы, — то легко заметить, что волнуют их больше всего не люди, а научные гипотезы, саморазвивающиеся механизмы. Пафос голой техники обесчеловечивает литературу. Не отражается ли в излишней технизации научной фантастики та недооценка значения гуманитарных наук в жизни нашего общества, о которой в свое время писал И. Эренбург, а сейчас вновь поднял вопрос К. Зелинский?»[1118] Братья усвоят урок. Мотором тандема в 50–60–е гг. был Аркадий. Борис стал более активен в конце 70–х гг. Это влияло на идеологический подтекст произведений Стругацких. Аркадий до конца жизни оставался неортодоксальным коммунистом, а Борис был более склонен к либеральным идеям. Для 60–70–х гг. такой синтез был оптимален для идейного поиска. Борис вспоминает: «Это было время, когда мы искренне верили в коммунизм как высшую и совершеннейшую стадию развития человеческого общества. Нас, правда, смущало, что в трудах классиков марксизма–ленинизма по поводу этого важнейшего этапа, по поводу фактически ЦЕЛИ ВСЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ИСТОРИИ сказано так мало, так скупо и так… неубедительно…»[1119] Борис говорит о своих с братом коммунистических взглядах в прошедшем времени. Г. Прашкевич поправляет: «незадолго до смерти Аркадий Натанович говорил мне с горечью, что все–таки более красивой идеи, чем коммунизм, люди до сих пор не придумали»[1120]. Сначала братья стремились конкретизировать то, что оказалось не прописано «классиками». Если «Страну багровых туч» упрекали за технологизм, то затем Стругацких больше интересовали социальные отношения и психология. А технологические решения можно не предъявлять (что братья позволяют себе, начиная с «Попытки к бегству»[1121]). Будущее Стругацких принципиально не идеально, и живут в нем люди, очень похожие на нас. Братья разместились между советской реальностью и утопией, в некотором предбаннике коммунизма, и с этой удобной позиции принялись разглядывать и проблемы, встающие на пути в будущее, и препятствия, которые ростки будущего встречают в настоящем, и нестыковки в самом идеале, которые могут крыться в деталях. Будничность будущего у Стругацких делает их классиками социалистического реализма. Произведения Стругацких подкупали своей фантастической занимательностью, необычностью ситуаций и, как писал Аркадий Борису, «строжайшим реализмом в поступках и проведении героев»[1122]. Таков и должен быть социалистический реализм. Коммунизм у них реален и потому не идеален. «Мы населили этот воображаемый мир людьми, которые существуют реально, сейчас, которых мы знаем и любим, — пишут Стругацкие в предисловии к одной из своих книг, — таких людей еще не так много, как хотелось бы, но они есть, и с каждым годом их становится все больше. В нашем воображаемом мире их абсолютное большинство: рядовых работников, рядовых творцов, самых обыкновенных тружеников науки, производства и культуры».[1123] Но здесь Стругацкие делают важную философско–психологическую заявку, которая является скрытым вызовом Ефремову и получит полное (можно сказать — упрощенное) развитие у Кира Булычева: человек будущего останется таким же, как наш современник (может быть – будет в среднем несколько интеллигентней). Стругацкие скептически относятся к целенаправленному воспитанию коммунистических альтруистов. Будущее Ефремова – мир победивших альтруистов, а по Стругацким – интеллигентов. В этом – ключевое различие. Если будущее «Туманности Андромеды» неизбежно, то Стругацкие бросают зерно сомнения. Прощаясь с предками, потомок говорит: «Вы нам нравитесь. Мы… в вас верим. Вы только помните: если вы будете такими, какими собираетесь быть, то и мы станем такими, какие мы есть. И какими вы, следовательно, будете». А если не будете? Ответом Ефремова на эту проблему станет «Час быка». В 1963–1964 гг. Стругацкие наносят двойной удар по капиталистическим потребительским ценностям («Хищные вещи века») и прогрессизму, представлению о неудержимом однолинейном прогрессе («Трудно быть богом»). Но такой ли этот удар двойной? «Трудно быть богом» ставит под сомнение не только прогресс по марксизму, но и по любому «-изму». Скептически оценивая возможности «Базисной теории» (что по Марксу, что по кому–нибудь другому, хоть Эрфу Ромму), Стругацкие и сами не знают, что предложить, если включилось «инферно» (выражаясь термином Ефремова), если варварство или (и) тоталитаризм поглощают цивилизацию. Трудно освобождать тех, кто к этому не готов. Эта тема звучит и в «Обитаемом острове». Но все же необходимо заниматься освобождением человечества от гнетущих его систем. Но это вопрос контакта не разных цивилизаций, а разных людей – обычных и… странных. Так возникает тема странников, которая в своих итоговых ответах принципиально близка и ответам Ефремова – путь к лучшему будущему лежит не через переворот, а через субкультуру новых людей. И противостоит ей не только режим, а нечто большее. «Хищные вещи века» были восприняты как критика западного потребительства. «Возможно, при мирном и постепенном переходе к социализму в некоторых высокоразвитых капиталистических странах веками взлелеянная традиция мещанства возьмет верх, — пишет по поводу этой повести А. Ф. Бритиков. — Тогда, показывают Стругацкие, развернется битва за души людей. Битва, быть может, самая сложная, ибо противник неуловим, он — в самом человеке, вступающем в освобожденный мир с наследством проклятого прошлого»[1124]. Но этого мещанского наследства сколько угодно в стране «победившего социализма». Так что в случае коммунистического материального изобилия мещанство может в любой стране погубить новое общество. Стругацкие опровергают надежды на победу коммунизма в результате роста производства и обилия материальных благ. Индустриальный прогресс воспроизводит мещанство, а не «новых людей». В конце 60–х гг. Стругацкие, как и большинство интеллигентов–прогрессистов, подумывали о том, что настало время писать в стол[1125]. Но написанный в 1971 г. «Пикник на обочине» через несколько лет преодолел препоны цензуры и, предел мечтаний – был экранизирован («Сталкер» А. Тарковского). Не так страшны были эти времена, как представлялось первоначально. Стругацкие хорошо освоили технику «пробивания» произведений в печать, хорошо знали, «почему в отдел культуры жаловаться не имело смысла, а надо было жаловаться именно в отдел печати и пропаганды…». А «инстанции» вели борьбу не только с намеками, но с реализмом фантастических произведений, дабы как можно четче провести различие между фантастикой и жизнью: «фантастика должна быть обязательно фантастична и уж во всяком случае не должна соприкасаться с грубой, зримой и жестокой реальностью…»[1126]. Писателям приходилось отстаивать именно социалистический реализм, который вроде бы должен был играть роль их оков. Реализм стал кредо Стругацких до такой степени, что при работе над «Сталкером» они уже «выкорчевывали фантастику из сценария»[1127]. Такой уклон соблазнял писателей и на постановку фантастических экспериментов с реальным человеком уже без антуража будущего («Град обреченный», 1974 г.). В самиздат ушли «Гадкие лебеди» – о воспитании интеллектуально могущественного сверхчеловека. Эти «новые люди» далеки от ефремовских. Но коммунистическое будущее не уходит из поля зрения Стругацких, все более приближаясь к реальности советского общества. Но если раньше такое сближение мыслилось как движение настоящего в будущее, то теперь – напротив – настоящее остановилось в «застое», и в образе будущего стали проступать нерешенные проблемы современности. Считалось, что коммунизм решит эти проблемы автоматически. Стругацкие интересуются: «Как?». В 1979 г. в «Жуке в муравейнике» Стругацкие ставят проблему «безопасности» при коммунизме, опасной роли «органов». Отталкиваясь от этой угрозы, Стругацкие развивают тему «странников» – высшей цивилизации, не привязанной к государству, даже к планете (вот вызов национал–патриотам). Это «странничество» противостоит «безопасности», коммунистической государственности (теоретически невозможной с точки зрения марксизма, но живучей под новыми личинами, пока не выяснено, как конкретно обойтись без государственного принуждения). В 1984 г. в «Волнах гасят ветер» Стругацкие разъяснили свое понимание перспектив цивилизации. Их критерий прогресса в целом соответствует ефремовскому. Но они ставят вопрос о следующем шаге – что после коммунизма и может быть – после homo sapiens: «Любой разум… в процессе эволюции первого порядка проходит путь от состояния максимального разъединения (дикость, взаимная озлобленность, убогость эмоций, недоверие) к состоянию максимально возможного при сохранении индивидуальности объединения (дружелюбие, высокая культура отношений, альтруизм, пренебрежение постижимым). Он хорошо изучен и представляет здесь для нас интерес постольку, поскольку приводит нас к вопросу: а что дальше?… Синтез разумов неизбежен». Как видим, Стругацкие могли позволить себе писать (а затем публиковаться) на любые темы. Борис Стругацкий считает, что «цензура «корректировала» наши замыслы не таким уж решительным образом. Она могла принудить нас видоизменить первоначальную идею, но очень редко принуждала нас отказаться от замысла совсем» [1128]. Это даже шло на пользу – замысел выражался тоньше, без «грубого социала». Разумеется, советская фантастика не сводима к магистрали Ефремов – Стругацкие. На поле фантастики шли все советские игры разума. Одни используют космический антураж, чтобы продолжить вполне земные войны с шпионами и агентами враждебных организаций масонского типа[1129]. Другие авторы увлекались модным западным веянием – темой сращивания человека и машины (например, «Стрелки часов», 1964, И. Росоховатский). В «Далекой Радуге» Стругацкие отвергли идущую от А. Кларка идею «сращивания» – проведя такой эксперимент, ученые сами стали машинами, лишенными эмоций и творческого начала. Г. Гуревич, который еще в 1958 г. призвал переходить от «ближней фантастики» к дальним горизонтам[1130], в 1965 г. в романе «Мы – из солнечной системы» попытался выяснить – а что произойдет, когда будут решены все социальные и материальные проблемы? Когда будет изобретена технология, позволяющая человеку создавать любой необходимый ему предмет? Аналогичный предел экономики «вычислил» и В. Шефнер в «Девушке у обрыва» – создан универсальный материал, который легко произвести из воды. Материальное изобилие достигнуто, а психологические страдания, скажем, от неразделенной любви, сохранятся. Но даже когда речь идет о будущем, фантастика все чаще превращалась в разговор о настоящем, при чем сразу в двух отношениях. Одни использовали будущее в качестве прикрытия для разговора о сегодняшнем дне, а другие, как Кир Булычев с его сборником «Люди как люди», вообще считали, что люди всегда останутся такими, как сейчас. Интересно посмотреть как мы (такие же как мы) будут выкручиваться в невероятных фантастических обстоятельствах. У писателей–фантастов было два магистральных пути для того, чтобы издать книгу – через издательства «Молодая гвардия» и «Детская литература» (сначала лучше было бы пройти еще через журнал – «Молодую гвардию», «Технику молодежи», «Знание – сила» или какое–либо региональное издание). Базой Стругацких была «Детская литература» («Детгиз»). Но собственно детским фантастом в их кругу, живым классиком детской фантастики был Кир Булычев (И. Можейко). Он тоже писал фантастику для взрослых – в стол. Но печатал детские истории об Алисе, которые шли «на ура». Детская фантастика должна была будить фантазию подрастающего поколения (сейчас эту задачу выполняет фэнтези). Постановка серьезных проблем вроде бы не предполагается, хотя и не исключается – и он их ставил. Прибор, читающий мысли, борьба за сохранение животного мира, возникновение эпидемий при контакте цивилизаций. Можейко относился к существующему режиму крайне критически – что и стало очевидно при публикации его «взрослых» вещей после начала Перестройки. «Я был обыкновенным жителем сумасшедшего государства. Жителем, который, как замятинский нумер, полагал, что ему суждено жить и умереть в СССР, хотя другие страны нравились ему больше». Он слушал «Голос Америки» и считал, что его трудно одурачить[1131]. Но одурачить человека может и «Голос Америки», а не только ТАСС… И все же, и все же. Фильм об Алисе по сценарию Кира Булычева продолжает звать современных школьников в совсем не капиталистическое будущее, и под песню о «прекрасном далеко» над Кремлем будущего развеваются красные флаги. В 70–е гг. советская фантастика стала обрастать общественной инфраструктурой. В 1975 г. в Ленинграде стал действовать литературный семинар под руководством Б. Стругацкого, в 1979 г. в Москве – под руководством Д. Биленкина и Г. Гуревича. С 1982 г. в Доме творчества в Малеевке стали проводиться Всесоюзные семинары молодых фантастов. Увлечение фантастикой создавало спрос, за которым не успевало предложение. К обычному советскому дефициту добавлялись искусственное сдерживание неудобного жанра. Советский человек привык преодолевать дефицит, выстраивая сети самоснабжения. Читатели группировались в клубы любителей фантастики, которые распространяли литературу и самиздат, обсуждали прочитанное, вместе расшифровывали намеки. В клубах состояло от 15 до 150 человек, в среднем около 50. Большинство клубов, существовавших в начале 80–х гг., возникли не ранее середины 70–х гг.[1132] В 1980 г. фантаст Ю. Яровой, писатель В. Крапивин и публицист, главный редактор журнала «Уральский следопыт» С. Мешавкин организовали литературную премию за лучшее фантастическое произведение – «Аэлита». Вручение «Аэлиты» с 1982 г. превратилось в своеобразный съезд движения клубов любителей фантастики. В Свердловск приехали делегаты владивостокского «Комкона–3», волгоградского «Ветра времени», тираспольского «Альтаира», ставропольского КЛЮФа (клуб юных любителей, фантастики), новосибирского «Ариэля», хабаровского «Фанта», пермского «Рифея». Приняли участие и свердловские клубы «Радиант», «Миф», «Кентавр» и «Антарес»[1133]. В 1984 г. отдел пропаганды ЦК КПСС с тревогой отмечал: «У руководства некоторых клубов стоят люди, не имеющие ни соответствующих знаний, ни правильной политико–идеологической ориентации. Многие клубы создаются стихийно и действуют бесконтрольно. В них нередко изучаются произведения фантастики американских, английских, французских и других зарубежных авторов, в которых социальные проблемы трактуются в духе воззрений буржуазных философов. В отдельных клубах практикуется перевод зарубежных книг, не издаваемых в СССР, наблюдаются случаи размножения и перепродажи этой литературы. Участники клубов создают собственные произведения фантастики, причем во многих случаях низкого идейно–художественного уровня… В нарушение положения о любительских объединениях городские клубы фантастики организуют свои филиалы в учебных заведениях, библиотеках, направляют в другие клубы различные материалы, выпускают рукописные журналы, информационные бюллетени. Без разрешения органов культуры они проводят диспуты, тематические вечера и спектакли на фантастические темы в крупных залах, школах, пионерских лагерях. Вообще «выходу в массы», за пределы клуба, уделяется много внимания»[1134]. Попытка поставить движение под контроль органов культуры, профсоюзов и комсомола явно запоздала. Казалось бы, с Перестройкой освобожденная от давящего контроля фантастика должна была испытать новый расцвет… Но фантастика жила вместе с обществом, которое, взяв разбег, попыталось в 80–е годы перескочить через барьер пост–индустриальных задач. И не смогло. Ударившись о стену, страна раскололась и стала сползать назад в сторону Третьего мира. Потеряв цели, общество оказалось дезориентированным и погрузилось в депрессию – социально–экономическую и моральную. «Ведь что с нами произошло? Мы потеряли будущее. Оно у нас было: серое, суконное, очень скучное, шершавое и неприятное, но совершенно определенное будущее. Мы ясно себе представляли, что ждет нас и через 10 лет, и через 20 лет, и вообще на протяжении всей оставшейся жизни. И вот это представление исчезло. Оно оказалось, к счастью, неправильным. Открылся целый веер возможностей — от кровавой и бессмысленной диктатуры до перспективы шведского социализма со всеми его плюсами и минусами. Мы растерялись. Мы перестала понимать, что нас ждет через 10, 20 лет. В этом смысле будущее потеряно»[1135]. «Шведский социализм» как предел горизонта Бориса Стругацкого. Аркадий умер за два месяца до распада СССР. Спор о том, что в большей степени определит облик будущего – интеллектуальная или этическая сила – оказался отложен. На повестке остались власть и собственность, пружины инферно. На место поисков лучшего будущего пришло увлечение мифом о прошлом (даже не реконструкцией реальной истории, а заведомой сказкой – фэнтэзи). Часть КЛФ распались, часть, освоив технику ролевой игры, превратились в Толкин–клубы и т.п. В 1990 г. на фестивале «Аэлиты» представители красноярского КЛФ «Вечные Паруса» и коммунарский отряд «Рассвет» из Москвы объявили о готовящихся под эгидой Всесоюзного Совета КЛФ «Хоббитских Игрищах». «Таким образом, историю «Ролевого движения» в СССР – России можно вести начиная с 1990 года, когда под Красноярском состоялись первые «Хоббитские игры»… собравшие oкoлo 130 человек, в основном представителей различных КЛФ со всего союза»[1136], – пишет исследователь неформальных движений К.М. Ивашников. Увлечение фэнтэзи серьезно потеснило фантастику, да и российская фантастика, сменившая советскую, с большим основанием может называться фэнтэзийной, чем научной. Эта метаморфоза вызвала печаль и негодование у части фантастов старой школы. Фантаст С. Павлов с горечью писал о наступлении фэнтэзи на фантастику: «В результате к исходу века маги, колдуны, волшебники и вурдалаки снова подняли головы и пытаются взять под контроль достижения ненавистной им современности… Отныне мир стоит на развилке дорог. Одна зовет к облакам под девизом «Знание – Сила – Жизнь». Другая ведет в глухой туман деградации»[1137]. Откат в «глухой туман деградации» – зеркало отката, деградации, который происходит в обществе после поражения Перестройки. Этот регресс продолжается на советском культурном пространстве до сих пор. Отсюда – и торжество вурдалаков в литературе и в жизни. Фэнтэзи раздавила фантастику числом, помиловав лишь подражание американским боевикам. Но возрождение социальной фантастики неизбежно. Ведь утопия бессмертна. Человечество будет все равно искать будущее, в котором хотелось бы жить. Не в мечтах, а реально. И это – поле для работы социальной фантастики, искусства социалистического реализма, социального творчества. Закон инферно действует, но действует не только он. Впереди – либо кровавое возвращение в дикость, борьба империй и этносов на уничтожение, либо – принципиально новое общество. Это – урок, оставленный нам советской цивилизацией с ее нерешенными проблемами (не решенными и после того, как СССР исчез с карты), с ее свободой и с ее культурой, которая дожила до XXI века хотя бы потому, что думала о нем. |
||||||
|