"Моя другая жизнь" - читать интересную книгу автора (Теру Пол)7Чем дольше я жил в Мойо, тем яснее понимал, что отец де Восс не очень-то религиозен. Я допускал даже, что он атеист. Обращаться к нему полагалось «отец настоятель». Над церемонным обращением он посмеивался, но, похоже, считал, что настоятель вправе властвовать над всеми. Его собственный дух был все, а религия рядом с ним — ничто. Во время мессы он откровенно скучал и даже выказывал нетерпение, какие-то слова проборматывал, на каких-то задумывался, словно забывал текст молитвы, а на алтарь опирался локтями, как на карточный столик. С облатками для причастия обращался небрежно, тыкал в них пальцем, сортировал, точно это не святые дары, а местные малавийские монеты по шесть пенсов. Несмотря на скучающий вид, на мессе он напоминал ученого, подметающего пол в лаборатории и при этом напряженно о чем-то думающего: на бесстрастном лице остро сверкали глаза. Он верил в себя, потому и не испытывал нужды в Боге. Именно он, отец де Восс, устанавливал законы в Мойо, и, когда он пребывал в хорошем настроении, его тепло согревало всех. Как-то мне подумалось, что Божье расположение вроде погоды: то солнечно, то облачно, а временами гроза или зябкая пустота, которая может стать прелюдией к чему угодно — этакая неопределенность, которая испытывает веру. Когда отец де Восс бывал счастлив, счастье отпечатывалось на всех лицах. Его дух витал над лепрозорием, и в этом заключалась часть его власти. Сегодня небеса были пасмурны. Еще за ужином я ощутил, что отец де Восс недоволен. — Почему вы сняли сутану? — спросил он. Само слово «сутана» делало это одеяние еще более экзотичным. — Она вам к лицу. Просто и ясно. Из уст отца де Восса это звучало как приказ свыше. Он словно почуял во мне некую нишу, внутреннюю незанятость и решил произвести в священники, избрал — как, говорят, избирает Бог. — Я не хотел бы вводить людей в заблуждение, — ответил я. — А может, наоборот, в этом облачении и есть ваша правда. Итак, моя догадка верна. Он дарует мне сан одним своим словом и мановением руки, потому что он здесь — Бог. — И на озеро в сутане ехать удобнее, — добавил отец де Восс. — Поверьте, в наши дни и на наших дорогах лучше одежды нет. Разговор о мотоцикле я завел еще до ужина. И теперь — в том-то и заключалась сложность его натуры — отец де Восс выразил все: и недовольство моим обхождением с сутаной, и готовность одолжить мне мотоцикл. Раньше я никогда ни о чем не просил. Сдерживала его отстраненность. Я подозревал, что в душе он очень одинок. Он с радостью одолжил мне мотоцикл, это был способ приблизить меня, но — одновременно — и обречь на зависимость от его щедрот. Обратиться к нему с просьбой означало признать его власть. — С парнями из саванны порой трудно поладить. — Chipongwe, — сказал брат Пит. — Kwambiri. Он пытался объяснить, что парни из саванны «дерзкие», но звучало это забавно — как, собственно, весь чиньянджийский язык в устах старого голландца. — Значит, сутану они уважают? Я проверял слова Пташки. — Больше, чем вы думаете. — Отец де Восс отодвинулся от стола, чтобы Симон мог собрать грязную посуду. — Мой черед сдавать, — сказал брат Пит. Отец де Восс положил руку мне на плечо и чуть сжал его, мягко, но настойчиво. — Поверьте, — сказал он с нежностью. Я хотел ответить, что верю в него больше, чем когда-либо и в кого-либо, во всяком случае больше, чем в Бога. Мне нравилась эта обитель — в частности, отсутствием книг, даже религиозных. Картинок на стенах тоже не было — только простенькие деревянные распятия. И я верил в отца де Восса, в его терпение, в его сомнения, в его человечность. А еще в его отвагу и отстраненность. Я верил в его неверие. — Если вы уверуете в Бога, вам суждена вечная жизнь, — промолвил отец Тушет. Отец де Восс улыбнулся печальной своей улыбкой и сказал: — Я просто предлагаю ему верить в сутану, она спасает от дорожных грабителей. Но я решил ответить отцу Тушету: — Как верить в то, чего нельзя увидеть? — Но люди верили во все времена. Вера дает силы. — Отец Тушет побледнел, говорил возбужденно и выглядел каким-то затравленным. — Только не мне, — сказал я. — Вот вам-то вера нужна больше всех, — возразил отец Тушет. — Она сохраняет душу и дух. Вы же не дикарь. — А я, пожалуй, дикарь, — живо откликнулся отец де Восс. Похоже, мой спор с отцом Тушетом его развеселил. — Да, точно, я дикарь. По тому, что понимает тот или иной человек под словом «дикарь», можно безошибочно определить, давно ли он живет в Африке. Для отца Тушета дикарь был невежественным врагом и даже не вполне человеком. Для отца де Восса дикари — беззащитные люди, не враги, а союзники, вроде несмышленых младших братьев, от которых — по их незрелости — не всегда знаешь, чего ждать. — Вы имеете в виду, что у дикарей нет веры? — спросил я отца Тушета. — У них с этим проблемы. — Решительно не согласен. Так называемые дикари славятся своими страхами. Они боятся всего, что не видно глазу. Их мир в основном невидим, и они принимают его на веру. — Пол прав, — кивнул отец де Восс. — Здешние африканцы боятся mfiti, невидимых ведьм, которые таскают мертвецов из могил и пожирают. Еще они боятся mzumi, духа мертвых, он может вселиться в живого человека и свирепствовать там, изрыгать проклятия и прорицать будущее. — Bwebweta, — сказал брат Пит и, поднеся руку ко рту, поболтал пальцами, мол, мелют невесть что. Мне было, как всегда, смешно от его дополнений к чиньянджийским словам, но отец Тушет смотрел на него с испугом. А отец де Восс продолжал с улыбкой: — Потому-то, отец Тушет, у вас что ни день крестины. Я вдруг сообразил, что сам отец де Восс никогда не крестит. — Так что вера — не признак цивилизации, — добавил я. Глаза отца Тушета блеснули. — Вы говорите не о вере, а о предрассудках. Предрассудки не есть Божественная истина. — Но я хочу видеть то, во что верю. Хочу задавать вопросы. Хочу больше знать. — Тогда вам грозит опасность. Здесь вы этого не найдете. Мне вас жаль. — Прошу вас… — с мягкой улыбкой остановил его отец де Восс. Но в общем-то он не возражал. Ему нравился наш спор. — Разве задавать вопросы не похвально? — продолжал я. — Нет, — отрезал отец Тушет. — Вы поворачиваетесь спиной к Всевышнему. — Сейчас вы скажете: «Ищите ответ в себе». — Конечно. — А я думаю, ответ там. Я махнул рукой в сторону деревни прокаженных. Как всегда в это время суток, оттуда доносился гул голосов, выкрики и барабанный бой, точнее, стук палок о высокие чурбаки, которые использовались в качестве барабанов. — Sewerendo masewera a ng'oma, — сказал брат Пит. «Они танцуют танец с барабанами». Он дотронулся до сданных карт и продолжил: — Wopusa n'goma. — Что это значит? — Такая пословица. Идиот бьет в барабан. Умный танцует, — пояснил отец де Восс. — Давайте-ка играть. — Тогда каков ваш ответ? — спросил я отца Тушета. Он лишь зыркнул на меня и отвернулся, вцепившись в черную обложку требника. В глазах его крылась глубокая печаль — глубже злости или обиды. Пожалуй, это было отчаянье. — Он уже и вопрос забыл. — Отец де Восс говорил нарочито серьезно, но в голосе его слышался смех. И мудрость. И мне снова пришло в голову, что его грустный юмор тоже свидетельствует об отсутствии веры в Бога. Однако в этом юморе крылась своя, иная духовность: мирная, покойная, слегка жутковатая, как почтение африканцев к высшим силам. Ведь свой страх перед ведьмами они не обсуждали, не взращивали в себе. Просто было понятно, что им страшно, — понятно даже по тому, как они молчат. Мы начали играть в вист; моим партнером на этот раз был Симон. И вдруг за спиной у меня раздался детский всхлип. Плакал отец Тушет. Отец де Восс нашел взглядом молодого священника и так же взглядом приказал ему перестать. — Вот здорово, — сказала Пташка. — Ara. — Я завел мотор. Мотоцикл отца де Босса, черный «нортон» старой модели с рифленой обшивкой на цилиндрах-близнецах, имел два широких, точно блюда, седла. Крылья загибались, словно поля испанских тропических шлемов; к седлам были пристегнуты вместительные кожаные сумки. Короче, вещь простая, практичная и ухоженная, как все основные предметы в жизни священников. — А я не про мотоцикл, — сказала Пташка. — Про ваш наряд. То есть про белую сутану. Правда, в ней я чувствовал себя скорее мальчиком-хористом, чем священником. А Пташка была в бермудах, гольфах и широкой блузе. — Идея отца де Восса. Недоверчиво усмехнувшись, Пташка уселась сзади и сразу ухватилась за меня, а не за предназначенные для этого кожаные петли. Пальцы ее сжались, выдавая нервное нетерпение. Выехали мы поздно, в два часа пополудни, поскольку Пташке пришлось делать неожиданно много перевязок. Раскаленный воздух зыбко дрожал; улицы в самый пик жары опустели, даже мальчишки не шныряли меж лачуг. Мы миновали амбулаторию, больницу, деревню и, выехав из лепрозория, покатили, подпрыгивая на колдобинах, среди тощих желтых деревьев. Перед железнодорожными путями я притормозил. Дальше, сколько видно глазу, ни хижин, ни людей, ни собак, ни огородов, только выжженная земля в пыльном мареве и узкая дорога. Перебравшись через пути, я поставил переднее колесо в колею и покатил дальше. На юге страны я уже гонял на мотоцикле — вот так же, пристроившись в колею, — но после долгих недель в лепрозории во всем этом было что-то ирреальное. Не только скорость. Я словно спешил прочь от того существования, которое только-только начал постигать. Потому-то на этой дороге, с вцепившейся в меня сзади Пташкой, мне было неуютно, даже страшновато. Я не испытывал ни малейшего желания увидеть озеро или кордоны, о которых предупреждал отец де Восс. И еще что-то, совсем уж невнятное, присутствовало в снедавшем меня беспокойстве. За пределами лепрозория я оказался вдруг в огромном, шатком мире. Зной был недвижим, косые тени призрачны. Там и сям виднелись баобабы, похожие на монстров, которых дети часто рисуют вместо слонов: перекошенные, толстые, серые. Я уже предчувствовал, что обратно нам засветло не вернуться. А в темноте по саванне никто в этих краях не путешествует. Пташка позади меня болтала без умолку, но слов я разобрать не мог, хлеставший в лицо ветер уносил их прочь. Еще первое ее замечание, когда она сказала «здорово» про сутану, резануло мне слух. А потом, уже на дороге, когда африканка, завидев меня, бухнулась на колени и перекрестилась, чуть не уронив с головы вязанку хвороста, Пташка прижалась ко мне еще крепче и издала ликующий вопль. И я снова внутренне содрогнулся. Вскоре нам попалось селение: прилепившиеся друг к дружке мазанные глиной лачуги, а сразу за ними — железный брус поперек дороги. Опирался он на пустые канистры из-под бензина. Это и был пресловутый саванный кордон. По обе стороны дороги сидели человек восемь, исключительно парни, в выцветших красных рубахах и комбинезонах Малавийской молодежной лиги, разгоряченные и в прескверном расположении духа. Вооружены были кто чем: палками, зловещими кривыми ножами, грубыми увесистыми дубинами. Однако, разглядев мое одеяние, они встали и попятились. Они даже по-своему пытались выказать уважение, неуклюже переминались с ноги на ногу и смущенно прятали оружие за спину. — Добрый день, сэр отец, — сказал один. — Проезжайте с этой стороны, — сказал другой, приподнимая железный шлагбаум. Так и предсказывал отец де Восс. Зато они, жадно осклабившись, смотрели на Пташку. — В чем дело? — спросил я. — Наш помогать порядок держать, сэр отец. Человек, который произнес эти слова, одеждой не отличался от остальных: в линялой красной рубахе, шортах цвета хаки, босиком, но волосы его были с проседью, а в лице проступало что-то гадкое; этакий гаденький старичок, переодетый мальчиком. На самом деле эти наемники правительства отнюдь не поддерживали порядок, а занимались ровно обратным: перекрывали дороги и силой заставляли прохожий и проезжий люд покупать (за пять шиллингов) членство в Малавийской партии конгресса. Как и любые другие головорезы в этой однопартийной стране, они чинили разбой, притворяясь, что делают мирное дело. Живя в Мойо, я как-то подзабыл, что время в стране смутное. Нам встретилось еще два кордона (щетинистые парни, покрытый слоем пыли железный шлагбаум, «проезжайте, сэр отец»), но в конце концов мы добрались до озера. Пташка жарко закричала мне сзади в шею, и я увидел за деревьями блеск озера, не холодный или голубой блеск, а самый настоящий металлический, вроде фольги. Передо мной раскинулась эта сверкающая рябь, и я ощутил полнейшую беспомощность. Пустоты оказалось слишком много, и мне захотелось быть вовсе не здесь. Эх, развернуться бы и сразу ехать в Мойо! Это я и выложил Пташке. — Я же привезла еду! Ну и что? Раз она привезла еду, значит, я обязан есть? Я поставил мотоцикл на прикол, но держался от него поблизости. — Я не голоден. — А я хочу есть. Ужасно. Она сказала это весело, не обращая внимания на мой хмурый вид. — Что за мерзость эти кордоны! И типы гнусные, и морды у них грязные. — Но они уважают вашу сутану, святой отец. Правда, приятно чувствовать свою власть? — Ничуть. Устроил маскарад и пугаю честной народ. — Все так делают. — Это жестоко. — Люди и вправду жестоки. — Она пожала плечами и принялась рыться в притороченных к седлам мешках с провизией. — Я уже думаю о том, как поедем назад. — Знаю, святой отец. — Она развернула бутерброд и начала жевать. — Перестаньте называть меня святым отцом. Она промолчала, а потом сказала: — Иногда я думаю, что нигде, кроме как здесь, мне места нет. Она жевала хлеб, простодушная и беззащитная, а я думал, что, когда человек ест, характер его выявляется четче всего. И еще в поглощении пищи есть бездумность: человек превращается в голодного бессловесного зверька. Возможно, Пташка почуяла мою жалость и, кажется, приняла ее за искреннее сопереживание; сглотнув, она благодарно взглянула на меня, нежнейшим образом дотронулась до моей руки и спросила: — Что может сделать вас счастливым? Хорошо, что вопрос оказался скроен именно так. Это оставило мне шанс сказать без обиняков, что на этом покатом берегу, среди валунов, под цветущими деревьями мне совсем неуютно. И плеск волн меня раздражает. A на часах уже почти половина пятого. Около шести будет совсем темно. Нельзя ли нам отсюда уехать? — Жаль, я так хотела устроить пикник на озере. Но можно и в другом месте. — Давайте вернемся в Мойо. — В моей келье в монастыре припрятана бутылка сливочного ликера. — Поехали домой. |
||
|