"Легион обреченных" - читать интересную книгу автора (Хассель Свен)

ОНИ УМИРАЛИ ДНЕМ, ОНИ УМИРАЛИ НОЧЬЮ

Мы были попарно скованы наручниками, ножными кандалами и, кроме того, цепь огибала всю группу. Нас отвезли на товарную станцию под охраной вооруженных до зубов полицейских.

Мы ехали в поезде три дня и три ночи…


— Перед тем как я приму вас на нашем маленьком, восхитительном курорте, вам нужно понять кто вы и что вы.

Вы свора грязных шлюх и негодяев, стадо свиней; вы подонки человечества. Вы всегда были такими и останетесь до самой смерти. И чтобы вы могли наслаждаться своей отвратительной сущностью, мы позаботимся, чтобы умирали вы медленно, очень медленно, чтобы времени вам хватило на все. Даю личную гарантию, что каждый получит свое полной мерой. Ваш курс лечения будет проводиться как положено. Мне будет очень жаль, если кто-нибудь что-то упустит.

Теперь приглашаю вас в штрафной концентрационный лагерь СС и вермахта Ленгрис.

Добро пожаловать, дамы и господа, в лагерь смерти.

Он слегка щелкнул хлыстом по блестящему голенищу и выпустил из глазницы монокль. Почему люди такого типа непременно носят монокли? Должно существовать какое-то психологическое объяснение.

Гауптшарфюрер СС зачитал нам правила, сводившиеся к следующему: запрещено все, наказание за любые нарушения — голод, побои, смерть.

Тюрьма представляла собой пятиэтажное сооружение из клеток, камеры разделялись не стенами, а решетками. Нас обыскали, вымыли и каждому обрили половину головы. Потом все волосатые места на телах смазали какой-то вонючей жидкостью, жегшей сильнее, чем огонь. Потом всех загнали в камеру, где мы почти четыре часа оставались совершенно голыми, пока нас обыскивали эсэсовцы. Они впрыскивали воду нам в уши, лезли пальцами в рот, не пропускали ни ноздрей, ни подмышек. Наконец, всем сделали клизму, после чего мы все побежали в уборные, тянувшиеся вдоль одной стены. Хуже всего приходилось двум женщинам, они были вынуждены сносить непристойные шутки охранников и терпеть «особое обследование».

Одежда, которую нам выдали — полосатые куртки и брюки — была сшита из ужасно грубой ткани, похожей на мешковину, поэтому непрестанно казалось, что ты весь покрыт муравьями или клопами.

Обершарфюрер загнал нас в проход, где мы выстроились перед унтерштурмфюрером. Тот указал на правофлангового.

— Ко мне!

Эсэсовец толкнул его сзади, отчего этот человек, шатаясь, подбежал к невысокому самодовольному офицеру и вытянулся перед ним в струнку.

— Фамилия? Сколько лет? Что совершил? Отвечай быстро.

— Иоганн Шрайбер. Двадцать пять. Приговорен к двадцати годам каторжных работ за государственную измену.

— Скажи, ты был военнослужащим?

— Так точно; был фельдфебелем в Сто двадцать третьем пехотном полку.

— Стало быть, не потрудясь доложить правильно, ты совершил прямое нарушение субординации. Плюс к тому не обратился ко мне, как положено. Стой смирно, мразь. Теперь мы попробуем излечить тебя от вредных привычек. Если это не поможет, скажешь, подыщем что-нибудь другое.

Унтерштурмфюрер уставился в пространство и визгливо произнес:

— Палок.

Через несколько секунд этот человек лежал вверх лицом, с голыми ступнями, на длинной скамье.

— Сколько, герр унтерштурмфюрер?

— Дайте ему двадцать.

Когда они закончили, человек был без сознания. Но у них были способы приводить людей в себя, неописуемые способы, и всего через минуту он снова стоял на своем месте в строю.

Следующий, наученный на чужом опыте, ответил, как полагается.

— Герр унтерштурмфюрер, бывший унтер-офицер Седьмого саперного полка Виктор Гизе осмеливается доложить, что мне двадцать два года, приговорен к десяти годам каторжных работ за кражу.

— Ты крал! Отвратительная привычка! Разве не знаешь, что солдат не должен красть?

— Осмелюсь доложить, герр унтерштурмфюрер, знаю.

— Но все-таки крал?

— Так точно, герр унтерштурмфюрер.

— Значит, ты усваиваешь дисциплину с трудом?

— Так точно, герр унтерштурмфюрер, осмелюсь доложить, я усваиваю дисциплину с трудом.

— Ну, что ж, мы будем великодушными и устроим тебе специальный курс. У нас есть замечательный учитель.

Унтерштурмфюрер уставился в пространство и визгливо произнес:

— Плетей.

Человека подвесили за руки так, что пальцы ног едва касались пола.

Никто из нас не избежал побоев, даже женщины. Мы быстро поняли, что заключенные в Ленгрисе были не мужчинами и женщинами, а только свиньями, навозными жуками, шлюхами.

Почти все, связанное с Ленгрисом, неописуемо, отталкивающе, однообразно. Воображение садиста весьма ограниченно, несмотря на всю его жуткую изобретательность, а твое восприятие притупляется; однообразие есть даже в зрелище таких страданий и смертей, которые раньше ты счел бы немыслимыми. Нашим мучителям была дана полная воля потакать своей жажде власти и жестокости, и этой волей они пользовались вовсю. Это было лучшее время их жизни. Души их смердели сильнее, чем больные, измученные тела заключенных.

Я не хочу ни в чем укорять наших охранников. Они были жертвами положения, которое создали другие, и в определенном смысле им пришлось хуже, чем нам. Души их стали смердящими.

Было время, когда я считал, что, если только расскажу о Ленгрисе, люди преисполнятся тем же омерзением, какое испытал я, и примутся улучшать мир, начнут строить жизнь, в которой не будет места пыткам. Однако невозможно заставить людей тебя понять, если они сами не испытали того, что выпало на твою долю, а испытавшим ничего рассказывать не нужно. Другие, те, кто оставался на свободе, смотрят на меня так, будто хотят сказать, что я, должно быть, сгущаю краски, хотя понимают, что нет, поскольку жадно читали сообщения о нюрнбергских процессах. Но они не осмелились взглянуть во все глаза на происходившее, предпочли настелить еще ряд половиц над гнилью в подвале, курить больше благовоний, разбрызгивать больше духов.

И все-таки, может, найдется одна мужественная душа, которая осмелится смотреть и слушать без содрогания. Такой человек мне нужен, без него очень одиноко. Кроме того, мне нужно рассказать свою историю, облегчить душу; может быть, только ради этого я и пишу; может, просто фантазирую, говоря, что хочу предостеречь людей, дабы такое больше не повторялось. Может, просто обманываю себя, когда хочу прокричать во всеуслышание, что я перенес; что хочу только привлечь внимание и смешанное со страхом восхищение, предстать героем, прошедшим через испытания, с какими не каждому дано столкнуться.

Да, они выпали на долю не всех, но многих, и у меня хватает ума не считать себя исключением. Поэтому, описывая в нижеследующей зарисовке Ленгрис, не могу определенно сказать, с какой целью это делаю. Каждый волен приписать мне тот мотив, какой предпочтет.

Кроме того, я знаю, что те, кому нравится воображать, будто они не могут мне поверить, должны нести основное бремя вины, которая падет на нас всех, если со всеми Ленгрисами, где бы они ни обнаружились, не будет покончено.

Упоминать места, страны, фамилии нет нужды — это лишь собьет с толку, приведет к спорам и взаимным обвинениям между противоположными сторонами, между государствами, идеями, блоками, каждый из которых настолько поглощен обидами на других, что не меняет ничего в собственном поведении.

Вот вам Ленгрис.

Молодого фельдфебеля, осужденного на тридцать лет за подрывную работу против рейха, однажды застукали, когда он хотел дать соседке-заключенной кусок мыла. Охранник позвал командира отделения, оберштурмфюрера Штайна, человека с кошмарной фантазией.

— Что это, черт возьми, я слышу о двух голубках? Вы стали женихом и невестой? Так-так, это надо отпраздновать.

Всему этажу приказали спуститься во двор. Молодой паре приказали раздеться догола. Был сочельник, вокруг нас кружились снежинки.

— А теперь мы хотим увидеть небольшое совокупление! — сказал Штайн.

* * *

Маринованная селедка, которую выдавали в редких случаях, не годилась в пищу, но мы ели ее — головы, хребты, чешую и все прочее. В камерах нам связывали руки за спиной. Мы ложились на живот и ели, как свиньи. На еду нам отводилось три минуты, и зачастую селедка была обжигающе горячей.

А когда намечалась казнь заключенных…

Такие дни начинались с пронзительных свистков, колокол звонил разное количество раз, оповещая, каким этажам спускаться. При первом свистке полагалось встать по стойке «смирно» лицом к двери камеры. При втором начинался марш на месте: топ, топ, топ. Затем эсэсовец включал механизм, распахивающий все двери, но ты продолжал маршировать, пока не раздавался очередной пронзительный свисток.

В один из таких дней вешали восемнадцать человек. Внизу, во дворе, мы образовали полукруг возле помоста, сооружения около трех метров высотой с восемнадцатью виселицами наверху. С виселиц свисало восемнадцать веревок с петлями. Зрелище свисающей веревки с петлей стало частью моей жизни. Перед помостом стояло восемнадцать гробов из неструганых досок. Приговоренные мужчины были одеты в полосатые брюки, женщины в полосатые юбки — и только. Адъютант зачитал смертные приговоры, затем восемнадцати было приказано взойти по узкой лесенке на помост и построиться; каждый стоял у своей веревки. Роль палачей исполняли двое эсэсовцев, рукава их были закатаны выше локтя.

Они вешали одного за другим. Когда все восемнадцать висели и по ногам их текли экскременты и моча, появился врач-эсэсовец, равнодушно оглядел их и жестом показал палачам, что все в порядке. Тела были сняты с виселиц и брошены в гробы.

Видимо, тут стоило бы сказать несколько слов о жизни и смерти, но я не представляю, что говорить. О повешении знаю только, что оно совершенно неромантично.

Но если кому-то хочется узнать побольше о смерти, там был штурмбаннфюрер Шендрих. Молодой, красивый, элегантный, всегда дружелюбный, вежливый, мягкий, но его боялись даже подчиненные ему эсэсовцы.

— Ну-ка, посмотрим, — сказал он однажды в субботу на перекличке, — как вы усвоили то, что я вам говорил. Попробую дать кое-кому легкое приказание, остальные будут смотреть, правильно ли оно выполнено.

Шендрих вызвал из строя пятерых. Им было приказано стать лицом к окружавшей тюрьму стене. Заключенным строго запрещалось подходить к ней ближе, чем на пять метров.

— Шагом… марш!

Глядя прямо перед собой, пятеро шли строевым шагом к стене, пока охранники на вышках не расстреляли их. Шендрих повернулся к нам.

— Отлично. Вот так нужно повиноваться приказам. Теперь по моей команде опуститься на колени и повторять за мной то, что я буду говорить. На… колени!

Мы встали на колени.

— Теперь повторяйте за мной громко и отчетливо: «Мы свиньи и предатели…»

— Мы свиньи и предатели!

— «…которых надо уничтожить…»

— Которых надо уничтожить!

— «…Мы это заслужили…»

— Мы это заслужили!

— «…Завтра воскресенье, мы обойдемся без еды…»

— Завтра воскресенье, мы обойдемся без еды!

— «…потому что когда не работаем…»

— Потому что когда не работаем!

— «…мы еды не заслуживаем».

— Мы еды не заслуживаем!

Эти сумасшедшие крики оглашали двор каждую субботу, и по воскресеньям нас не кормили.

Камеру рядом со мной занимала Кэте Рагнер. Выглядела она жутко. Волосы ее побелели, как мел. Из-за недостатка витаминов выпали почти все зубы. Руки и ноги походили на длинные, тонкие кости. На теле были большие гнойные язвы, из них постоянно текло.

— Ты так смотришь на меня, — сказала она как-то вечером. — Сколько мне, по-твоему, лет?

И издала сухой, невеселый смешок.

Я не ответил.

— Наверное, скажешь — пятьдесят с хвостиком. В будущем месяце исполнится двадцать четыре. Год назад один мужчина решил, что мне восемнадцать.

Кэте была секретаршей высокопоставленного штабного офицера в Берлине. На службе познакомилась с молодым гауптманом, они заключили помолвку. Был назначен день свадьбы, но до нее дело не дошло. Жениха арестовали, а четыре дня спустя забрали и ее. В гестапо Кэте обрабатывали три месяца, обвиняли в том, что она делала копии кое-каких документов. Она ничего не понимала. Ее и еще одну девушку осудили на десять лет. Жениха Кэте и еще двух офицеров — на смерть. Четвертого приговорили к пожизненным каторжным работам. Кэте заставили присутствовать при казни жениха, а потом отправили в Ленгрис.

Однажды утром Кэте и еще троим женщинам приказали ползти вниз по длинной, крутой лестнице, соединявшей все этажи. Это была форма физических упражнений, которой охранники любили подвергать нас. В наручниках и в ножных кандалах мы должны были ползти головой вперед, притом быстро.

Не знаю, упала Кэте или бросилась с пятого этажа. Все кости у нее были переломаны, так что можно предположить и то, и другое. Я только услышал крик, а потом мягкий стук, затем последовало несколько секунд мертвой тишины, потом снизу раздался пронзительный крик охранника:

— Эта шлюха сломала шею!