"Блуждающая звезда" - читать интересную книгу автора (Леклезио Жан-Мари Гюстав)ЭленОна слышала шум воды и знала, что зиме пришел конец. Зима — это когда деревня стояла, окутанная снегом, белыми были крыши домов и луга, и длинные сосульки свисали отовсюду. Потом припекало солнце, и со всех крыш и балок, с каждого дерева начинало капать; капли, сливаясь, текли ручейками, ручейки стекались в большие ручьи, и вода бежала, весело журча, по всем улицам деревни. Наверно, этот шум был самым давним ее воспоминанием. Она помнила первую зиму в горах и весеннюю музыку воды. Когда это было? Она шла по улице деревни между отцом и матерью, держа их за руки. Одну руку приходилось поднимать выше, чем другую: отец был такой большой. И вода текла со всех сторон, звуча этой музыкой, шелестя, пришепетывая, барабаня. Всякий раз, когда она это вспоминала, ей хотелось рассмеяться, потому что звуки те, нежные и чуть щекотные, были точно ласка. Она и тогда смеялась, идя между отцом и матерью, а вода в ручьях и водостоках вторила ей, журчала, звенела… А теперь, в летний зной, под ярко синеющим небосводом, ее всю наполняло счастье, такое огромное, что было почти страшно. Больше всего она любила высокий зеленый склон, который, начинаясь за деревней, поднимался прямо в небо. На самую вершину она не забиралась, говорили, что там водятся змеи. Ей достаточно было пройти немного по краю луга, чтобы почувствовать ногами прохладу земли и острые травинки губами. Кое-где трава была такая высокая, что она могла спрятаться в ней с головой. Ей было тринадцать, и звали ее Элен Грев, но отец называл иначе: Эстер. Школа закрылась в начале июня, когда захворал учитель Зелигман. Был, правда, еще старенький Генрих Ферн, который вел утренние занятия, но приходить в школу один он не хотел. Детям предстояли долгие каникулы. Никто еще не знал, что для многих они кончатся вместе с жизнью. Каждое утро уходили с зарей, возвращались только к обеду и, наскоро поев, снова убегали резвиться в полях или играть на улочках деревни в футбол старым мячом, не раз проколотым и залатанным резиной от велосипедных шин. Уже в начале лета почти все дети выглядели настоящими дикарями — коричневые от солнца руки, ноги, лица, взлохмаченные, с запутавшимися травинками волосы, рваная, перепачканная землей одежда. Эстер любила каждый день уходить вместе со всеми, в этой пестрой компании, где уживались мальчишки с девчонками, еврейские дети с местными, все одинаково шумные и расхристанные, — это был класс учителя Зелигмана. Вместе с ними ранним, еще прохладным утром она бежала по улочкам, потом через большую площадь, где их облаивали собаки и ворчали сидевшие на солнышке старики. Вдоль ручья они спускались к реке, напрямик через поля, до самого кладбища. Когда припекало солнце, купались в ледяной воде горной речки. Мальчишки — там, где спустились, а девочки уходили повыше, за большие валуны. Они прятались, но знали, что мальчишки подсматривают, пробираясь через заросли; слышали их сдавленное хихиканье и наугад брызгали водой с пронзительным визгом. Эстер была самой дикой из всех, дочерна загорелая, с коротко остриженными черными кудряшками. «Элен, ты как есть цыганка», — говорила ей мать, когда она прибегала домой поесть. А отцу это нравилось, и он называл ее по-испански: «Эстреллита, звездочка». Это он впервые показал ей зеленые поля за деревней, на склоне над бурной речкой. Чуть подальше начиналась дорога в горы, лес, темные ели и лиственницы — но это был уже другой мир. Гаспарини говорил, что в лесу водятся волки и, если прислушаться зимней ночью, слышно, как они воют вдалеке. Но сколько ни прислушивалась Эстер ночами, лежа в кровати, она так никогда и не услышала воя, наверно, все из-за того же шума воды, которая все бежала, журча, в ручье-канавке посередине улицы. Однажды, незадолго до лета, они с отцом дошли до самого спуска в долину, туда, где речка, превращаясь в тонкую голубую струйку, перепрыгивает со скалы на скалу. По обе стороны долины крепостными стенами вздымались горы, поросшие лесом. Отец дал ей заглянуть вниз, на дно теснины, и сказал, показывая на хаотичное нагромождение скал: «Вон там — Италия». Эстер гадала, что же там, за горами. «Это далеко — Италия?» — спросила она, и отец ответил: «Если бы ты могла летать, как птица, добралась бы к вечеру. А пешком идти долго, дня два, наверное». Как бы ей хотелось быть птицей и добраться к вечеру. Больше отец никогда не говорил об Италии и вообще о том, что за горами, не говорил. Итальянцев Эстер видела только в деревне. Они жили в гостинице «Терминал», большом доме на площади, белом с зелеными ставнями. Они почти не выходили из гостиницы, сидели в большом обеденном зале на первом этаже, разговаривали между собой, играли в карты. В хорошую погоду иногда прохаживались по площади взад-вперед группками по двое-трое — полицейские и солдаты. Дети исподтишка посмеивались над петушиными перьями, красовавшимися на их шапках. Когда Эстер вместе с другими девочками проходила мимо гостиницы, карабинеры отпускали шутки в их адрес, мешая французские и итальянские слова. Евреи раз в день должны были являться в гостиницу, чтобы, отстояв очередь, отметиться и получить печать в продовольственной карточке. Эстер каждый день стояла в этой очереди с матерью и отцом. Они входили в большое полутемное помещение. Один из ресторанных столиков поставили у двери; каждый пришедший называл свое имя, а карабинер отмечал его галочкой в списке. Отец Эстер, однако, не держал на итальянцев зла. Они не изверги, не то что немцы, говорил он. Однажды, когда мужчины собрались на кухне в доме Эстер и кто-то начал честить итальянцев, отец рассердился: «Замолчите, они же нам жизнь спасли, когда префект Рибьер приказал выдать нас немцам!» Вообще-то он редко говорил о войне, обо всем этом, и почти никогда не произносил слово «евреи», а тем более «иудеи», потому что был неверующим и коммунистом. Когда учитель Зелигман хотел записать Эстер на уроки Торы — все еврейские дети ходили на них по вечерам в домик на горе, — отец не позволил. Другие дети тогда смеялись над ней, дразнили, даже звали «гойкой» — наверно, это значит «безбожница». И еще называли «коммунисткой». Эстер с ними дралась, но отец — ни в какую. Только и сказал: «Не обращай внимания. Им самим быстрее надоест, чем тебе». И правда, одноклассники вскоре забыли и ни «безбожницей», ни «коммунисткой» ее больше не звали. Впрочем, она была не одна такая, еще кое-кто из ребят не ходил на эти уроки, Гаспарини, например, и Тристан, наполовину англичанин, — а мать у него была итальянка, красивая, черноволосая и всегда носила большущие шляпы. Старого Генриха Ферна Эстер любила, потому что у него было пианино. Он жил на первом этаже обветшавшей виллы, пониже площади, на улице, спускавшейся к кладбищу. Дом его был неказистый, мрачноватый, неухоженный садик зарос сорняками, а на втором этаже всегда были закрыты ставни. Когда господин Ферн не вел уроки в школе, он безвылазно сидел в кухне и играл на пианино. Это было единственное пианино в деревне, а может быть, и во всех окрестных деревнях до самой Ниццы и Монте-Карло ни одного бы не сыскалось. Рассказывали, что, когда в гостинице поселились итальянцы, капитан карабинеров — его звали Мондолони и он очень любил музыку — хотел поставить инструмент в обеденном зале. Но господин Ферн сказал: «Забрать пианино вы, конечно, можете, на то вы и победители. Только знайте, играть там для вас я никогда не буду». Он вообще ни для кого не играл. Жил один в своей старой вилле, и иногда под вечер, проходя мимо по улице, Эстер слышала за кухонной дверью музыку. Это было похоже на журчанье ручьев весной — нежные, легкие, летучие звуки лились, казалось, сразу отовсюду. Эстер останавливалась у калитки и слушала, а когда музыка кончалась, быстро убегала, чтобы он ее не увидел. Однажды она обмолвилась о пианино своей матери, и мать сказала, что господин Ферн был когда-то знаменитым пианистом — до войны, в Вене. Он давал концерты в больших залах, куда приходили дамы в вечерних платьях и господа в черных пиджаках. Когда в Австрию вошли немцы, они посадили всех евреев в лагеря, забрали и жену господина Ферна, а ему удалось бежать. Но с тех пор он не играл больше ни для кого. В деревне для него и инструмента не нашлось. Потом ему удалось купить пианино на побережье, он привез его в грузовике, спрятанное под брезентом, и поставил у себя в кухне. Теперь, зная все это, Эстер едва осмеливалась подойти к его калитке. Она слушала звуки музыки, нежное журчанье нот, и ей отчего-то становилось так грустно, что слезы подступали к глазам. В тот день было жарко, и вся деревня, казалось, спала, когда Эстер направилась к дому господина Ферна. В его саду росла большая шелковица. Эстер взобралась на ограду, цепляясь за прутья и прячась в тени дерева. В окне кухни она увидела силуэт господина Ферна, склонившегося над пианино. Клавиши из слоновой кости поблескивали в полумраке. Ноты падали каплями, на миг замирали и вновь текли, словно у них был свой тайный язык, словно и сам господин Ферн не знал, с чего начать. Эстер смотрела в окно изо всех сил, так смотрела, что глаза заболели. И вот тут-то музыка взаправду началась, хлынула из пианино, наполнила весь дом, сад, улицу, а потом вдруг стала нежной и загадочной. Теперь она летела, разливаясь, как вода в ручьях, прямо к облакам, к центру неба и смешивалась со светом. Она неслась по всем горам, долетала до истоков двух горных рек и сама была сильна, как река. Сжимая прутья ржавой ограды, Эстер слушала, как господин Ферн говорит на своем языке. Это было совсем не то, что в школе. Он рассказывал диковинные истории, что-то такое, чего она не могла вспомнить, как будто давние сны. В его рассказах они были свободны, и не было войны, не было ни немцев, ни итальянцев, и никто не боялся, что вдруг оборвется жизнь. Но это было и немного грустно, музыка замедлялась, словно вопрошала. А потом все внезапно рушилось, разбивалось. И наступала тишина. Музыка звучала вновь, и Эстер внимательно слушала каждое звучавшее слово. Никогда еще не было в ее жизни ничего столь важного, разве только когда мама пела ей песни или отец читал вслух отрывки из ее любимых книг — про мистера Пиквика в лондонской тюрьме, про встречу Николаса Никльби с дядей… Эстер толкнула калитку и вошла в сад. Бесшумно ступая, прокралась в кухню, приблизилась к пианино. Она смотрела, как четко, размеренно движутся клавиши из слоновой кости под длинными нервными пальцами старика, и внимательно слушала каждое слово музыки. Вдруг господин Ферн перестал играть, и тишина сразу стала тяжелой, угрожающей. Эстер попятилась, но господин Ферн уже повернулся к ней. Полоса света легла на его белое лицо со смешной козлиной бородкой. Он спросил: — Как тебя зовут? — Элен, — ответила Эстер. — Что ж, входи, — сказал старик, как будто это было в порядке вещей и он давно знал девочку. Потом он отвернулся и снова заиграл, не обращая на нее внимания. Она стояла у пианино и слушала его, не смея дышать. Никогда еще музыка не казалась ей такой прекрасной. В полумраке не было видно ничего, кроме черного пианино. Узкие руки старика порхали по клавишам, на миг замирали и взлетали вновь. Время от времени господин Ферн рылся в кипе нотных тетрадей с загадочными надписями. Sonaten für Pianoforte von W. A. Mozart Черни Медленные этюды op. 636 Beethoven Sonaten, vol. II, в исполнении Moszkowski List Klavierwerke, Band IV Bach Englische suiten, 4-6 Он вдруг повернулся к Эстер: — Хочешь поиграть? Эстер изумленно уставилась на него: — Да ведь я не умею. Старик пожал плечами. — Не важно. Попробуй, следи за моими пальцами. Он усадил ее рядом с собой. Его пальцы так странно бегали по клавиатуре, точно перебирал лапками худой, подвижный зверек. Эстер попробовала делать, как он, и, к ее немалому удивлению, у нее получилось. — Вот видишь? Это просто. Теперь другой рукой. Он наблюдал за ней с видимым нетерпением. — Неплохо, надо бы давать тебе уроки, думаю, ты сможешь играть. Но это большой труд. Попробуй-ка взять аккорды. Он ставил руки Эстер на клавиши, раздвигал ее пальцы. Его собственные руки были длинные и узкие, не старческие, нет, совсем молодые, сильные, с набухшими венами. Брызнули волшебные звуки аккордов, затрепетали под пальцами девочки, эхом отдались в самом сердце. Когда урок закончился, господин Ферн принялся лихорадочно искать что-то в кипе, едва не падавшей с пианино. Достав какие-то листки, он протянул их Эстер. — Вот, поучись читать ноты. Когда научишься, приходи. С этого дня Эстер забегала на виллу так часто, как только могла. Толкнув калитку, она бесшумно входила в кухню и слушала, как играет господин Ферн. В какой-то момент он, не поворачивая головы, знал, что она пришла. Говорил: «Проходи, садись». Эстер садилась рядом с ним и смотрела, как летают по клавишам его длинные руки, — казалось, они, эти руки, создавали ноты. Это длилось так долго, что она забывала обо всем на свете, забывала даже, где находится. Господин Ферн показывал ей, как пальцы должны касаться клавиш. На белом листке он писал ноты, а она должна была петь их и одновременно играть. Его глаза блестели, козлиная бородка подрагивала. «Голос у тебя красивый, но получится ли из тебя настоящая пианистка — не знаю». Когда она ошибалась, он приходил в ярость. «Хватит на сегодня, ступай, оставь меня в покое!» Однако удерживал за руку в дверях и играл ей сонату Моцарта, свою любимую. Выйдя на улицу, Эстер слепла от солнца и тишины и несколько секунд озиралась, не помня, в какую сторону идти. Вечерами Эстер видела господина Ферна на деревенской площади. К нему подходили люди, здоровались, он говорил с ними — но только не о музыке. Это были богачи, жившие за рекой в домиках-шале, окруженных садами и высокими каштанами. Отец Эстер их недолюбливал, но злословить о них никому не позволял, потому что они помогали беднякам, беженцам из России и Польши. Господин Ферн церемонно здоровался со всеми, с каждым перебрасывался словом, а потом уходил один в свою обветшавшую виллу. Под вечер на площади было оживленно, туда сходились люди со всех улиц Сен-Мартена, богатые обитатели вилл и бедняки из гостиничных номеров, фермеры, вернувшиеся с войны, селяне в холщовых передниках; были тут и девушки, они чинно прогуливались по трое под взглядами итальянских солдат и карабинеров, были ювелиры, скорняки, портные, бежавшие сюда с севера Европы. Дети носились по площади, забавы ради толкая девушек, или играли в прятки за деревьями. Эстер сидела на невысокой каменной ограде, окружавшей площадь, и смотрела на всех этих людей. Она слушала гул голосов, оклики. Визг детей взмывал ввысь птичьими трелями. Потом солнце пряталось за горой, и деревню белесой дымкой накрывал туман. Сумрак окутывал площадь. Все казалось странным, чужим. Эстер думала об отце, который шел сейчас в высокой траве, где-то там, в горах, возвращаясь со своих встреч. Элизабет на площадь никогда не ходила, она ждала, сидя дома, и вязала из остатков шерсти, чтобы обмануть свою тревогу. Эстер не могла взять в толк, что все это значило — сколько мужчин и женщин из разных стран сошлись на этой площади. Она смотрела на старых евреев в долгополых черных пальто, на местных женщин в обтрепанных крестьянских юбках, на девушек, прохаживающихся вокруг фонтана в светлых платьицах. Когда мерк свет, площадь медленно пустела. Все расходились по домам, постепенно смолкали голоса. Слышался тихий плеск фонтана да крики детей, гонявшихся друг за другом по улицам. На площадь выходила Элизабет. Она брала Эстер за руку, и они вместе шли вниз, к их тесной полутемной квартирке. Шли слаженно, и шаги в унисон звучали на мостовой. Эстер это нравилось. Она крепко сжимала мамину руку, и ей чудилось, будто им обеим по тринадцать лет и вся жизнь у них впереди. Тристану всегда помнились мамины руки на клавишах черного пианино, в послеполуденный час, когда, казалось, все вокруг было погружено в сон. Иной раз в доме бывали гости, он слышал из гостиной голоса маминых подруг. Тристан забыл, как их звали. Помнил только движение рук по клавишам — и музыку. Это было очень давно. Он не мог вспомнить, когда она сказала ему название этой музыки: «Затонувший собор»[2], и вправду там слышался колокольный звон со дна морского. Это было в Каннах, в другой жизни, в другом мире. И ему хотелось вернуться в эту жизнь, как в чудный сон. Звучало пианино, музыка росла, наполняла крошечный гостиничный номер, выплескивалась в коридоры, разливалась по всем этажам. Как громко звучала она в ночной тишине! Сердце Тристана билось в такт музыке — и вдруг сон кончался, он просыпался, испуганный, с мокрой от пота спиной, садился в постели и прислушивался, убеждаясь, что этой музыки не слышал больше никто. Он вслушивался в ровное мамино дыхание и плеск, по ту сторону закрытых ставней, воды в фонтане. Они жили в гостинице «Виктория», на втором этаже, в тесной комнатке с балконом, выходившим на площадь. Все номера были заняты бедными семьями, их определили на жительство итальянцы, и народу было так много, что днем гостиница гудела, точно улей. Когда мадам О'Рурк приехала на автобусе в Сен-Мартен, Тристан был двенадцатилетним мальчуганом, робким и нелюдимым. Жесткие светлые волосы ему стригли «под горшок», а одевали его на диковинный английский манер, в длинные шорты из серой фланели, шерстяные носки, смешные жилеты. Он казался здесь чужаком. В Каннах они жили в замкнутом кругу англичан-курортников, который еще сузила война. Когда война началась, отец Тристана, коммерсант из Экваториальной Африки, завербовался в колониальные войска. С тех пор от него не было вестей. Тристан больше не ходил в школу, и его учила мама. Когда они перебрались в горы, мадам О'Рурк тоже не захотела отдать сына в школу господина Зелигмана. Первое, что помнила о нем Эстер, — его силуэт в чудных одежках, когда он стоял у дверей гостиницы и смотрел на детей, идущих в школу. Мадам О'Рурк была красавицей. Ее длинные платья и огромные шляпы не сочетались с серьезным лицом и всегда печальным выражением глаз. По-французски она изъяснялась чисто, без акцента, люди говорили, что она на самом деле итальянка. Говорили еще, что она-де шпионка карабинеров или беглая преступница. Это все больше молодые девушки судачили о ней шепотком. Так же они понижали голос, говоря о Рашели, которая тайком бегала на свидания к капитану карабинеров. Из-за этих толков Тристан поначалу избегал своих сверстников. Он один гулял по деревне, а иногда уходил в поля, спускался по откосу к реке. Если там были другие дети, поворачивал назад и даже не оглядывался. Возможно, он побаивался их. И еще хотел показать, что ему никто не нужен. Вечерами Эстер видела, как он вышагивает по площади, церемонно ведя под руку мать. Они шли рядом под платанами до края площади, где расположились карабинеры. Потом не спеша возвращались обратно. Люди редко заговаривали с мадам О'Рурк. Но со старым Генрихом Ферном она обменивалась парой слов, потому что он был музыкантом. Она никогда не стояла со всеми в очереди к гостинице «Терминал», и ее имя не отмечали галочкой в списке. Она не была еврейкой. Прошло время, наступило лето. Все уже знали, что мадам О'Рурк не богата. Говорили даже, что у нее совсем нет денег, потому что она ходила к ювелирам и занимала у них под залог своих драгоценностей. Говорили, что и драгоценностей-то у нее почти не осталось, разве что несколько медальонов да ожерелье из слоновой кости — безделушки. Тристан смотрел на мать так, будто никогда ее не видел. Ему хотелось вспомнить прежнее время, дом в Каннах, мимозы в послеполуденном свете, пение птиц за окнами, мамин голос и непременно — руки, игравшие «Затонувший собор», музыку, то яростную, то бесконечно грустную. Но эта картина расплывалась, терялась вдали. Тристану не сиделось в гостиничном номере. Солнце опалило его лицо и руки, отросшие волосы посветлели. Его одежда обтрепалась и перепачкалась от беготни по густым зарослям. Однажды на дороге, там, где кончалась деревня, он подрался с Гаспарини — этот парень заигрывал с Эстер. Гаспарини был старше и сильнее, он зажал шею Тристана «в замок» и шипел с перекошенным от злобы лицом: «А ну-ка повторяй за мной: „Я придурок“! Повторяй!» Тристан сопротивлялся, пока в глазах не потемнело. В конце концов Гаспарини отпустил его, а ребятам сказал, что Тристан сдался. С того дня все переменилось. Лето было в разгаре, дни длинные. Тристан уходил из гостиницы рано утром, когда мать еще спала в их тесной комнатушке. Возвращался он к обеду, голодный, с исцарапанными ногами. Мать ничего не говорила, но обо всем догадалась. Однажды, когда он уходил, она сказала каким-то странным голосом: «Знаешь, Тристан, эта девочка не для тебя». Он остановился: «Как, о чем ты? Какая девочка?» Но мать только повторила в ответ: «Она не для тебя, Тристан». Больше они никогда об этом не говорили. С утра Тристан приходил на площадь в час, когда евреи собирались у гостиницы «Терминал». Мужчины и женщины ждали, выстроившись в очередь, чтобы отметиться в списке и получить продовольственные карточки. Притаившись за деревьями, Тристан смотрел на Эстер и ее родителей, которые ждали вместе со всеми. Ему было немного стыдно, потому что им с матерью не приходилось стоять в этой очереди, — он чувствовал себя не таким, как все. Здесь, на площади, Эстер впервые на него посмотрела. То и дело припускал дождь. Женщины кутались в шали, раскрывали над собой большие черные зонты. Дети жались к ним, не бегали, не кричали. Прячась под платанами, Тристан высматривал Эстер где-то в середине очереди. Она стояла с непокрытой головой, капли дождя блестели на черных волосах. Мать она держала под руку, а отец рядом с ней казался очень высоким. Они не разговаривали. Никто не разговаривал, даже карабинеры, топтавшиеся у дверей ресторана. Когда двери открывались, Тристан мельком видел большой светлый зал с высокими окнами, распахнутыми в сад. Карабинеры стояли у окон и курили. Один сидел за столом и отмечал имена в лежавшей перед ним амбарной книге. Тристану чудилось в этом что-то таинственное и жуткое, как будто люди, входившие в зал, могли и не вернуться. Окна гостиницы, смотревшие на площадь, были закрыты, гардины задернуты. Когда смеркалось, итальянцы запирали ставни и двери. Темная площадь казалась необитаемой. Выходить на улицу было запрещено. Тристана влекла к гостинице тишина. Он бежал прочь из теплой комнаты, где тихонько дышала мать, где снились сны о музыке и садах, бежал, чтобы увидеть Эстер среди черных силуэтов, ожидавших на площади. Карабинеры записывали ее имя. Она входила с отцом и матерью в зал, и человек с амбарной книгой отмечал ее фамилию в списке вслед за другими. Тристану хотелось стоять с ней в этой очереди, вместе с ней подойти к столу. Он не мог спать в своей комнате в «Виктории», когда это происходило. Слишком оглушительной была тишина на площади. Слышался только плеск воды в фонтане да где-то вдалеке собачий лай. Потом Эстер выходила. Она шла по площади чуть поодаль от матери и отца. Однажды, проходя мимо деревьев, она увидела Тристана, и в ее черных глазах полыхнуло пламя — то ли гнева, то ли презрения, яростное пламя, от которого неистово забилось сердце мальчика. Он отпрянул. Ему хотелось сказать: вы красивая, я думаю только о вас, я вас люблю. Но три силуэта уже спешили к переулкам. Всходило солнце, жгучий свет пробивался сквозь облака в небе. По острой траве полей, по зарослям, исхлеставшим ноги, Тристан бежал прочь, вниз, к ледяному ручью. Воздух был полон ароматов, цветочной пыльцы и мошек. Казалось, до этого года никогда не было лета. Солнце выжгло траву в полях, раскалило камни в горной речке, а горы маячили вдали, сливаясь с темной синью неба. Эстер часто ходила к реке, на дно ущелья, туда, где сливались два потока. В этом месте долина расширялась, и кольцо гор отступало еще дальше. Воздух утром был чистый и холодный, а небо синее-пресинее. Позже, за полдень, появлялись первые облака, на севере и востоке над вершинами вздувались их ослепительные купы. Свет трепетал над речной водой. Трепет был во всем, и, если обернуться, он сливался с журчанием воды и пением сверчков. Однажды вместе с Эстер к реке пришел Гаспарини. Когда солнце стояло прямо над головой и Эстер, собравшись домой, начала подниматься вверх по склону, Гаспарини удержал ее за руку: «Пойдем навестим моего кузена, он жнет внизу, в Рокбийере». Эстер колебалась. Гаспарини настаивал: «Это недалеко, надо только спуститься, давай поедем на телеге с моим дедом». Эстер как-то побывала на жатве, давно, с отцом, но теперь уже не помнила, как выглядит пшеница. Решившись наконец, она села в телегу. Там были женщины в ярких косынках, дети. Дед Гаспарини правил лошадью. Телега покатила вниз по петляющей горной дороге. Дома кончились, только река блестела на солнце да зеленели поля. Дорога была ухабистая, телегу трясло, женщины смеялись. Перед самым Рокбийером долина стала больше. Прежде чем что-либо увидеть, Эстер услышала: крики, женские голоса, пронзительный смех долетали до нее с теплым ветром, и еще — глухой, ровный гул, похожий на шум дождя. «Приехали, — сказал Гаспарини, — вон они, пшеничные поля». Еще один поворот с проселка на большую дорогу — и Эстер разом увидела всех жнецов за работой. Там было много людей, стояли телеги, запряженные лошади щипали траву, носились дети. Пожилые мужчины грузили пшеницу в телеги деревянными вилами. Большая часть поля была уже сжата, женщины в ярких косынках, низко наклонившись, вязали снопы, а потом кидали их на дорогу, к телегам. Рядом с ними маленькие дети играли с упавшими на землю колосками. Другие, постарше, собирали колосья в поле, набивая ими джутовые мешки. А в дальнем конце поля работали молодые мужчины. В нескольких шагах друг от друга, шеренгой, как солдаты, они медленно шли в высокой пшенице, размахивая косами. Это их Эстер услышала издалека, подъезжая. В отлаженном механическом ритме взлетали косы, сверкнув на солнце длинными лезвиями, на миг замирали и — вжик! — падали вниз, с хрустом врезаясь в пшеницу, а косцы при этом издавали горлом и грудью глухой звук — ха-а-ах! — эхом разносившийся по долине. Эстер спряталась за телегами, она не хотела, чтобы ее видели, но Гаспарини дернул ее за руку и заставил выйти с ним на середину поля. Стерня была жесткая, кололась сквозь веревочные подошвы сандалий, царапала ноги. И запах стоял над полем, запах, прежде незнакомый Эстер, потому, должно быть, ей и стало поначалу страшно. Терпкий запах пыли и пота, смешанный запах человека и растения. Солнце слепило глаза, жгло веки, лицо, руки. Вокруг них в поле были женщины, дети, все бедно одетые, Эстер никогда не видела их раньше. С какой-то лихорадочной поспешностью собирали они упавшие из снопов колосья и запихивали в полотняные мешки. «Это итальянцы, — объяснил Гаспарини со снисходительной ноткой в голосе. — У них пшеница не растет, вот и повадились сюда колоски собирать». Эстер с любопытством смотрела на оборванных молодых женщин, на их лица, едва видные из-под выцветшего тряпья. «Откуда они?» Гаспарини показал на горы в дальнем конце долины. «Из Вальдиери пришли, из Санта-Анны (он сказал «Сантанны»), пешком через горы, голодно там у них». Эстер только диву давалась, никогда бы она не подумала, что итальянцы могут быть такими, как эти женщины и дети. Но Гаспарини уже тащил ее к шеренге косцов. «Смотри, вот он, мой кузен». Молодой парень в одной майке, с красными от солнца руками и лицом, опустил косу и остановился. «Ну что? Познакомишь меня с невестой?» Он громко расхохотался, и остальные косцы тоже приостановились, чтобы поглядеть на Эстер. Гаспарини только плечами пожал. Они с Эстер ушли на другой конец поля и сели на пригорке. Отсюда слышались только свист кос да хриплые выдохи косцов: «Ха-а-х! Ха-а-х!» «Мой отец говорит, — сказал Гаспарини, — что итальянцы проиграют войну, потому что им нечего есть». Эстер: «Тогда они, наверно, поселятся здесь?» Гаспарини решительно ответил: «Так мы им и позволим! Мы их выгоним взашей. И вообще, войну выиграют англичане и американцы. Отец говорит, что и немцев скоро побьют, и итальянцев». Тут он все-таки чуть понизил голос: «Мой отец в мак «Это правда, что ты еврейка?» — ни с того ни с сего спросил Гаспарини. Эстер посмотрела на него, словно не понимая. «Это правда, скажи? Ты еврейка?» — повторил мальчик. На его лице вдруг отразился такой испуг, что Эстер ответила, быстро, сердито: «Я? Нет, нет!» Но Гаспарини не унимался. «Мой отец, — услышала Эстер, — говорит, если сюда придут немцы, они всех евреев убьют». У нее вдруг сильно и больно заколотилось сердце, кровь прихлынула к лицу, сдавила горло, забилась в висках, застучала в ушах. Она сама не понимала, отчего ее глаза наполнились слезами. Верно, оттого, что солгала. Эстер вновь услышала тягучий, настойчивый голос мальчика — и свой собственный голос, он звучал эхом, повторяя: «Я? Нет, нет!» Это страх выплеснулся из глаз, а может быть, боль. Небо над полями было почти черной синевы, свет играл на косах, на горных валунах. Солнце жгло ей спину и плечи сквозь платье. Поодаль, посреди поля, похожие на неутомимых муравьев, оборванные женщины и дети все так же жадно шарили в стерне, и кровь капала с их порезанных пальцев. Ничего не сказав, Эстер вдруг поднялась и пошла, сначала медленно, по стерне, коловшей ноги сквозь сандалии. За спиной она слышала хрипловатый голос мальчика. «Элен! — кричал он. — Элен, подожди! Куда ты?» Выйдя на дорогу, туда, где стояли телеги, ожидая груза снопов, она что было сил припустила в сторону деревни. Она бежала не оборачиваясь и представляла себе, будто за ней гонится бешеная собака, чтобы бежать еще быстрей. Прохладный воздух долины овевал ее и после жары над пшеничным полем казался водой. Она бежала, пока не закололо в груди и не перехватило дыхание. Тогда она присела на обочине и вдруг испугалась тишины. В облаке синеватого дыма проехал грузовик с карабинерами. Итальянцы посадили ее в кузов, и совсем скоро Эстер спрыгнула на деревенскую площадь. Она так и не рассказала матери о том, что было с ней внизу, в долине, где убирали урожай. А горьковатый вкус пшеничных зерен еще долго стоял во рту. Итальянцы все-таки забрали пианино господина Ферна, унесли однажды, ранним дождливым утром. Весть об этом неведомо как разнеслась быстро. Сбежались дети со всей деревни, пришли и старухи в передниках, и евреи, облачившиеся по-зимнему в свои лапсердаки из-за дождя. И вот чудо-инструмент, большой, черный и блестящий, с медными подсвечниками в виде чертиков, медленно поплыл вверх по улице — его несли четверо итальянских солдат в форме. Эстер тоже смотрела на эту странную процессию: пианино подрагивало и покачивалось на каждом шагу, точно огромный гроб, и вместе с ним колыхались черные перья на форменных шапках. Несколько раз солдаты останавливались передохнуть, и, когда они ставили пианино на мостовую, оно отзывалось долгим содроганием струн, похожим на жалобный стон. В тот день Эстер впервые поговорила с Рашелью. Она шла за процессией, держась поодаль, а потом вдруг увидела господина Ферна — он тоже брел под дождем вверх по улице. Эстер спряталась за какими-то воротами, пережидая, и тут рядом с ней остановилась Рашель. Ее чудесные огненные волосы намокли, капли стекали по лицу, точно слезы. Из-за этого, наверно, Эстер и захотелось с ней подружиться. Но пианино тем временем скрылось в конце улицы, уплыло в сторону гостиницы «Терминал». Господин Ферн прошел мимо, не заметив их, его белое лицо подергивалось, странно гримасничая, то ли от огорчения, то ли от дождя. Дрожала и серая бородка, как будто он говорил сам с собой, а может, проклинал итальянских солдат на своем языке. Это было смешно и грустно одновременно, и у Эстер сжалось горло, потому что она вдруг поняла, что такое война. Война — это когда какие-то люди, полицейские и солдаты в смешных шапках с петушиными перьями, могут запросто вынести пианино из дома господина Ферна и забрать его себе, в обеденный зал гостиницы «Терминал». А ведь это пианино господину Ферну было дороже всего на свете, только оно у него в жизни и осталось. Рашель пошла дальше вверх по улице, к площади, и Эстер зашагала рядом. На площади они укрылись под платаном, стояли и смотрели, как идет дождь. Облачко пара клубилось у рта Рашели, когда она говорила. Эстер была рада, даже несмотря на пианино и господина Ферна: ей давно хотелось поговорить с Рашелью, но она все не осмеливалась. Эстер нравились ее рыжие волосы, длинные, свободно распущенные по плечам. Многих в деревне это возмущало — и местных женщин, и верующих евреев, потому что Рашель не ходила на службы, а еще она часто болтала с итальянскими карабинерами у гостиницы. Но она была такая красивая, что для Эстер все это не имело значения: пусть ведет себя не так, как другие, ей можно. Рашель не знала, что Эстер часто тайком следовала за ней, когда она шла за покупками или прогуливалась под вечер по площади с отцом и матерью. Люди рассказывали о ней всякое, мальчики говорили, будто она гуляет по ночам, комендантский час ей нипочем, и купается в реке в чем мать родила. Россказни девушек были не такие удивительные, зато не в пример злее: Рашель-де путается с капитаном Мондолони, бегает к нему в гостиницу «Терминал» и разъезжает с ним по окрестным дорогам в бронированном автомобиле. Когда итальянцев побьют и война закончится, ей остригут ее красивые волосы, а потом расстреляют, как всех пособников гестапо и итальянской армии. Эстер знала, почему они все это говорят: ей просто завидовали. В тот день Эстер и Рашель долго стояли вместе, разговаривали и смотрели, как дождь выстукивает дробь по лужам. Когда дождь перестал, на площадь, как и каждое утро, пришли люди — местные женщины в передниках и деревянных башмаках, еврейки в длинных пальто и косынках, старики в долгополых лапсердаках и черных шляпах. Выбежали и дети, почти все в лохмотьях, босоногие. Рашель показала ей на господина Ферна. Он тоже был на площади, стоял по другую сторону фонтана и все смотрел на гостиницу, как будто мог увидеть свое пианино. Худой и длинный, он прятался за деревьями и вытягивал шею, пытаясь заглянуть внутрь, пока карабинеры курили у открытой двери; от этого зрелища, смешного и жалкого, Эстер ожгло стыдом. Сил ее больше не было на это смотреть. Потянув Рашель за руку, она увела ее к ручью и дальше на проезжую дорогу, что шла над рекой. По дороге, еще блестевшей после дождя, они, не обменявшись ни словом, дошли до моста. Внизу сливались, бурля водоворотами, два горных потока. Тропинка вела к месту слияния, где был узкий галечный пляж. От шума воды звенело в ушах, но Эстер это нравилось. Здесь казалось, что больше нет ничего на свете, и разговаривать было невозможно. Развиднелось, солнце заблестело на камнях, заплясало искрами на быстрой воде. Рашель и Эстер долго сидели рядом на камнях и смотрели на водовороты. Рашель достала сигареты, диковинную пачку с надписью по-английски. Она закурила, терпко-сладкий дым клубился вокруг нее, привлекая ос. Она и Эстер дала сигарету, та тоже попробовала закурить, но раскашлялась, а Рашель засмеялась. Потом они замерзли и, поднявшись по косогору, уселись на каменную ограду на солнышке. Рашель заговорила о своих родителях — до странного резким, почти злым голосом. Она не любила их за то, что они вечно всего боялись, так боялись, что бежали из родной Польши и прятались теперь во Франции. Об итальянцах, о Мондолони она не говорила ни слова, но вдруг, порывшись в кармане платья, показала на раскрытой ладони кольцо. — Смотри, что мне подарили. Кольцо было старинное, очень красивое, темно-синий камень сверкал в окружении маленьких белых, очень белых камешков. — Это сапфир, — сказала Рашель. — А маленькие вокруг — бриллианты. Эстер в жизни не видела ничего подобного. — Красиво? — Да, — кивнула Эстер. Но ей не нравился этот синий камень, странные отсветы в нем немного пугали. Ей почему-то снова подумалось о войне, о пианино, которое карабинеры забрали из дома господина Ферна. Она ничего не сказала Рашели, но та поняла и поспешно спрятала кольцо в карман. — Что ты будешь делать потом, когда кончится война? — спросила Рашель. И, прежде чем Эстер успела подумать, выпалила: — Я вот знаю, чем я хочу заниматься. Музыкой, как господин Ферн, играть на пианино, петь. Буду выступать в больших городах, в Вене, в Париже, в Берлине, в Америке, везде. Рашель опять закурила сигарету, и, пока она говорила, Эстер смотрела на ее профиль в ореоле ярко пламенеющих волос, смотрела на руки, на пальцы с длинными ногтями. Может, от дыма или от солнца у Эстер слегка кружилась голова. Рашель рассказывала о концертах в Париже, в Варшаве, в Риме, как будто в самом деле там была. Но когда Эстер заикнулась о музыке господина Ферна, Рашель ни с того ни с сего разозлилась. Старый дурак, сказала она, голь перекатная со своим пианино на кухне. Эстер не стала возражать, ей жаль было красоты Рашели, ее тонкого профиля и ореола рыжих волос, хотелось подольше побыть рядом с ней, вдыхать запах ее сигареты. Но было грустно слышать, что она говорит такое, и думать о пианино господина Ферна, как оно стоит одиноко в дымном зале гостиницы «Терминал», где карабинеры пьют и режутся в карты. Это напоминало о войне, о смерти и о той картине, что неотступно стояла перед глазами Эстер: отец идет по полям, в высокой траве, далеко от деревни, уходит, скрывается из виду, и кажется, что он никогда не вернется назад. Докурив английскую сигарету, Рашель швырнула окурок в ущелье, встала и отряхнула платье сзади. Вместе, но больше не разговаривая, они вернулись в деревню, где поднимался дымок над крышами домов: близился обед. Незаметно наступил август. Теперь каждый вечер в небе теснились, плыли, образуя причудливые фигуры, большие белые или серые облака. Вот уже несколько дней отец Эстер уходил из дома рано утром, одетый в костюм-двойку из серой фланели, с маленьким школьным портфелем в руке, тем самым, который он брал с собой, когда ходил преподавать историю и географию в лицей в Ницце. Эстер с тревогой всматривалась в его напряженное, хмурое лицо. Он открывал дверь — их квартира находилась в полуподвале, ниже мостовой, в переулке было еще темно — и оборачивался, чтобы поцеловать дочку. «Куда ты идешь?» — спросила однажды Эстер. Он ответил довольно сухо: «Иду кое с кем повидаться». А потом добавил: «Не спрашивай, Эстреллита. Об этом нельзя говорить, никогда, понимаешь?» Эстер знала, что он идет помогать евреям перебраться через горы, но больше вопросов не задавала. Из-за этого тем летом ей было страшно, несмотря на прекрасную синь неба, простор зеленых полей, пение кузнечиков и шум воды среди камней в горных речках. Эстер ни минуты не могла усидеть в квартире. На лице матери она читала свои собственные тревоги, невысказанность и ожидание тяготили. Поэтому, быстро выпив кружку теплого молока на завтрак, она распахивала дверь и бежала вверх по ступенькам. Уже на улице она слышала голос матери: «Элен? Куда в такую рань?» Мать никогда не называла ее Эстер, если кто-то мог услышать. Однажды поздним вечером, лежа в кровати в темной комнате, Эстер подслушала разговор родителей: мать жаловалась, что дочка целыми днями где-то пропадает, а отец только и сказал в ответ: «Оставь ее, пусть, это, может быть, последние деньки…» С тех пор его слова не шли из головы: последние деньки… Оттого ее так неудержимо тянуло прочь из дома. Оттого небо было таким синим, солнце таким ослепительным, горы и зеленые луга так манили и не отпускали. С зари Эстер поджидала свет, и он пробивался сквозь щелки между рамой и картоном, которым было закрыто полуподвальное окно; она ждала — и короткие птичьи трели звали ее, воробьиный щебет и тонкий посвист скворцов приглашали на улицу. Когда можно было наконец распахнуть дверь и выйти на воздух, прохладный от ледяного ручья, бежавшего посреди улочки, на нее накатывало невероятное ощущение свободы и безграничного счастья. Она могла дойти до последних домов деревни, увидеть простор долины, бескрайней в утреннем тумане, и слова отца забывались. И тогда она пускалась бегом по зеленому лугу над рекой, по траве, не остерегаясь гадюк, до того места, где начиналась дорога в горы. По ней уходил ее отец каждое утро, Бог весть куда. Щурясь от утреннего света, она силилась разглядеть самые высокие вершины, лиственничный лес, ущелья, опасные пропасти. Снизу, из долины, доносились детские голоса и плеск. Дети ловили раков, стоя по пояс в холодной воде, увязнув ногами в песчаных ямках на дне реки. Эстер отчетливо слышала смех девочек, их пронзительные оклики: «Мариза! Мари-и-иза!..» Она уходила по лугу все дальше, смех и голоса постепенно стихали, таяли вдали. По другую сторону долины начинался сумрачный склон горы, осыпи красных камней да колючие кустики. В лугах солнце уже припекало, Эстер чувствовала, как пот течет по лицу, под мышками. Еще чуть подальше, за нагромождением скал, было тихо, ни дуновения ветерка, ни звука. За этой тишиной Эстер и шла сюда. Когда не было слышно людей, лишь тихое стрекотанье насекомых, изредка трель жаворонка в вышине да шелест травы, Эстер чувствовала себя лучше всего. Она слушала глухие медленные удары своего сердца, слушала даже тихий шорох воздуха в ноздрях, выдыхая. Она сама не понимала, почему ей так хотелось тишины. Просто знала, что ей хорошо, и это было необходимо. Здесь, в этой тишине, мало-помалу отступал страх. Сияло солнце, в небе уже набухали первые облака, над лугами зависли в солнечном свете мухи и пчелы, темнели стены гор и лесов, и все это могло длиться и длиться. Этот денек еще не был последним, теперь она знала, что все еще будет, все останется, никогда не придет конец и никто над этим не властен. Однажды Эстер вдруг захотелось показать кому-нибудь это место, поделиться своей тайной. И она повела Гаспарини через высокие травы к нагромождению скал. К счастью, он ни словом не обмолвился о гадюках, видно, хотел показать, что не боится. Но когда они дошли до осыпей, Гаспарини вдруг проговорил очень быстро: «Мне здесь не нравится, я пойду», — и порысил прочь. Эстер не обиделась. Она только удивилась, поняв, почему мальчик убежал так быстро. Он не такой, ему не надо знать, что все будет длиться, продолжаться день за днем, годы и века, что никогда не придет конец и никто над этим не властен. Гадюк на лугах Эстер не боялась. Ее страшило другое — жатва. Пшеничные поля походили теперь на облетающие деревья. Как-то раз Эстер снова пришла туда, где они были с Гаспарини, в дальний конец долины, близ Рокбийера. Поля теперь были почти целиком сжаты. Цепочка мужчин, вооруженных длинными сверкающими косами, рассыпалась на редкие группки там и сям. Они косили повыше, у самого склона, на узких террасах. Дети вязали последние снопы. Оборванные женщины с малышами все так же бродили по стерне, но мешки их были пусты. Эстер сидела на пригорке, смотрела на скошенное поле и не понимала, почему ей так грустно, так обидно — ведь небо синее и солнце жарко припекает над стерней. Подошел Гаспарини, сел рядом. Оба молчали, глядя, как продвигаются косцы по террасам. В руке у Гаспарини был пучок колосков, и они грызли пшеничные зерна, смакуя их горьковатую сладость. Гаспарини больше не говорил ни о войне, ни о евреях. Выглядел он напряженным, встревоженным. Еще мальчишка, лет пятнадцати, от силы шестнадцати, но ростом и статью ни дать ни взять взрослый мужчина. Щеки у него легко вспыхивали румянцем, как у девушки. Эстер чувствовала, что он совсем другой, не такой, как она, и все-таки он ей нравился. Иной раз мимо поля по дороге проходили его дружки, отпускали шуточки, а он провожал их гневным взглядом и привставал, словно собираясь кинуться в драку. Однажды Гаспарини зашел за Эстер рано утром. Он спустился по ступенькам, постучал в дверь. Открыла мать Эстер. С минуту она смотрела недоуменно, потом узнала его и впустила в кухню. Гаспарини впервые был у Эстер дома. Он огляделся — кухонька тесная, темная, сколоченные из досок стол и лавки, чугунная печка, кастрюли рядком на полке. Вошла Эстер и чуть не прыснула, увидев, как ее приятель сидит, сконфуженный, у стола, уставившись на клеенку. Время от времени он отгонял ладонью круживших над головой мух. Элизабет принесла бутылку вишневого сока, приготовленного в начале лета. Гаспарини выпил стакан, достал из кармана носовой платок, утер рот. От повисшего в кухне молчания время, казалось, еле ползло. Наконец Гаспарини решился заговорить. «Я хотел вас попросить, — начал он чуть охрипшим голосом, — разрешите Элен пойти со мной в церковь в эту пятницу, на праздник». Он смотрел на стоявшую перед ним Эстер, словно ждал от нее помощи. «Какой праздник?» — спросила Элизабет. «Праздник Мадонны, — объяснил Гаспарини. — Мадонна должна вернуться в горы, скоро она покинет церковь». Элизабет повернулась к дочери: «Что скажешь? Дело твое, решай». Эстер ответила очень серьезно: «Если мои родители не против, я пойду». — «Хорошо, — кивнула Элизабет, — я разрешаю, но надо и у отца спросить». В назначенный день, в пятницу, церемония состоялась. Карабинеры дали разрешение, и уже с утра на маленькой площади перед церковью стали собираться люди. В церкви дети зажигали свечи и расставляли букеты цветов. Были здесь в основном женщины и старики, ведь большинство мужчин не вернулись с войны или попали в плен. Но молодые девушки пришли нарядные, в летних платьях, открытых и коротких, в сандалиях, только волосы покрыли легкими шалями. Гаспарини зашел за Эстер. На нем был светло-серый костюм — бриджи и курточка, — принадлежавший его старшему брату; он надевал его в день первого причастия. Сегодня он впервые повязал галстук из винно-красной материи. Мать Эстер, увидев крестьянского сына при параде, улыбнулась чуть насмешливо, но Эстер взглянула на нее с укором. Отец пожал Гаспарини руку и приветливо поздоровался. Гаспарини робел перед ним: высокого роста да еще и учитель. Когда Эстер попросила у отца разрешения, тот без колебаний ответил: «Да, тебе обязательно надо пойти на этот праздник». Он сказал это так серьезно, что Эстер ушла заинтригованная. Теперь, увидев площадь, полную народу, она поняла, почему это было «обязательно». Люди пришли отовсюду, даже с дальних ферм, затерянных в горах, с горных выгонов Бореона и Мольера. На главной площади, перед отелем «Терминал», над которым реял итальянский флаг, смотрели на проходящую толпу карабинеры и солдаты. Церемония началась в десять. Священник вошел в церковь, за ним последовала часть толпы. В середине шли трое мужчин в темно-синих костюмах. «Смотри, — прошептал Гаспарини на ухо Эстер, — вон мой кузен». Эстер узнала парня, который косил пшеницу в поле близ Рокбийера. «Это он, когда кончится война, отнесет Мадонну наверх, в горы». Церковь была полна, войти уже не удалось. Они остались ждать на церковной паперти, на солнышке. Зазвонил колокол, толпа всколыхнулась, и появились трое мужчин — они несли статую. Впервые Эстер увидела Мадонну. Маленькая женщина с лицом воскового цвета держала на руках младенца, у которого был странный взрослый взгляд. Статуя была одета в длинный плащ из синего атласа, ярко блестевший на солнце. И волосы ее тоже блестели, черные и густые, как лошадиная грива. Толпа расступилась, пропуская статую, которая проплыла, покачиваясь, над головами, и трое мужчин вернулись в церковь. В общем гвалте было слышно, как несколько голосов запели «Ave Maria». «Когда кончится война, мой кузен пойдет с ними, они отнесут статую в святилище, высоко в горы», — повторял Гаспарини с каким-то лихорадочным нетерпением. Церемония закончилась, и все пошли на площадь. Привстав на цыпочки, Эстер силилась разглядеть итальянских солдат. Их серые формы смотрелись странным пятном в тени лип. Но Эстер высматривала не их, а Рашель. Чуть поодаль стояли старые евреи — они тоже пришли посмотреть. Их было сразу видно, не спутаешь, из-за черной одежды, огромных шляп, косынок на головах женщин и бледных лиц. Погода стояла теплая, проглядывало солнце, но старики не сняли лапсердаков. Еврейские дети не смешивались с нарядной толпой, смирно стояли рядом с родителями. И вдруг Эстер увидела Тристана. Он тоже стоял там, на краю площади, с еврейскими детьми, стоял и смотрел. Странное выражение было на его лице, точно застывшая гримаса от солнца. Эстер почувствовала, как кровь прихлынула к щекам. Она вырвала свою руку у Гаспарини и направилась прямо к Тристану. Сердце отчаянно колотилось — она думала, что от гнева. «Зачем ты все время на меня смотришь? Зачем следишь за мной?» Он чуть отпрянул. Блеснули его темно-синие глаза, но он ничего не ответил. «Уходи! Иди гуляй, отстань от меня, ты мне не брат!» Эстер услышала голос Гаспарини, он звал ее: «Элен! Идем, куда же ты?» На лице Тристана была такая тревога, что она остановилась и сказала мягко: «Я пойду, извини, сама не знаю, почему я тебе такого наговорила». И, не отвечая Гаспарини, нырнула в толпу. Девушки расступились, пропуская ее. Она пошла вниз по улице с ручьем, уже опустевшей. Но ей не хотелось домой, не хотелось отвечать на вопросы, которые обязательно задаст мать. Уходя от площади, она слышала нарастающий гомон толпы, смех, оклики и над всем этим — голос священника, выводивший под сводами церкви: «Ave, Ave, Ave Mari-i-ia…» Под вечер Эстер вернулась на площадь. Здесь уже почти никого не осталось, но под липами она увидела группу парней и девушек, а подойдя ближе, услышала музыку — играл аккордеон. Посреди площади, у фонтана, танцевали женщины, друг с другом или с мальчишками, едва достававшими им до плеча. Итальянские солдаты стояли у гостиницы, курили и слушали музыку. Теперь Эстер искала Рашель. Она медленно, с отчаянно бьющимся сердцем шла по направлению к гостинице. В открытую дверь большого зала ей было видно солдат и карабинеров. На пианино господина Ферна стоял граммофон, крутилась пластинка, звучала мазурка, медленная и гнусавая. На площади кружились женщины, их раскрасневшиеся лица блестели на солнце. Эстер шла мимо них, мимо парней, карабинеров, она подходила к дверям гостиницы. Солнце стояло уже низко, оно светило прямо в окна большого зала, открытые в сад. Эстер было больно смотреть на свет, голова кружилась. Может быть, из-за слов отца, что скоро всему придет конец. Войдя в зал, Эстер почувствовала облегчение. Только сердце продолжало гулко стучать в груди. Она увидела Рашель. Та была среди солдат с перьями, в центре зала — столы и стулья сдвинули к стенам, — и кружилась в танце с Мондолони. В зале были еще женщины, но танцевала одна Рашель. Остальные смотрели, как она кружится, ее светлое платье раздувалось, открывая тонкие ноги, обнаженная рука невесомо лежала на плече партнера. Карабинеры и солдаты то и дело заслоняли ее, и Эстер приходилось вставать на цыпочки. Голоса ее она не слышала из-за музыки, но время от времени, казалось, различала то возглас, то смех. Никогда Рашель не казалась ей такой красивой. Должно быть, она уже хлебнула лишнего, но, видно, была из тех, кому выпивка нипочем. Только не очень твердо держалась на ногах и все равно кружилась и кружилась под звуки мазурки, и длинные темно-рыжие волосы метались по спине. Эстер пыталась поймать ее взгляд, но тщетно. Матово-бледное лицо Рашели было запрокинуто, она унеслась куда-то далеко-далеко, подхваченная вихрем музыки и танца. Солдаты и карабинеры окружили танцующих, они смотрели на нее, отхлебывая из стаканов и пуская дым, Эстер даже казалось, что она слышит их смех. У входа теснились дети, стараясь хоть что-то разглядеть, женщины тянули шеи, высматривая светлую фигурку, кружившуюся в танце посреди зала. Иной раз карабинеры оборачивались к дверям, сердито махали руками, и тогда всех словно ветром сдувало. А молодежь так и стояла группой на площади, в сторонке, по другую сторону фонтана. Никто, казалось, и внимания не обращал. Вот от этого-то так отчаянно билось сердце Эстер. Она чувствовала во всем этом что-то неправильное, чувствовала ложь. Люди притворялись, будто им и дела нет, но все они думали о Рашели и ненавидели ее даже сильнее, чем итальянских солдат. А музыка все играла, гнусавые звуки граммофона, ритмы польки на пианино господина Ферна, хрипловатый голос кларнета, перемешиваясь, плыли в воздухе. Когда Эстер вышла из гостиницы, перед ней вдруг вырос Гаспарини. Глаза его блестели злым блеском. «Пойдем, — сказал он, — прогуляемся». Эстер покачала головой и пошла вниз по переулку туда, откуда была видна долина. Ей хотелось побыть одной, не слышать больше ни музыки, ни голосов. Гаспарини шел следом, вдруг он схватил ее за руку, притянул к себе, неловко обняв за талию, словно собирался танцевать. Лицо его раскраснелось, галстук мешал дышать. Он наклонился к Эстер, пытаясь поцеловать ее. Эстер ощутила его запах, тяжелый, пугающий и в то же время манящий запах мужчины. Сначала она только отталкивала его, повторяя: «Пусти меня, отстань», потом стала яростно отбиваться, расцарапала ему лицо. Он так и застыл столбом посреди улицы, ничего не понимая. Парни вокруг смеялись. И тут на Гаспарини коршуном налетел Тристан, схватил его за горло, попытался скрутить, но силы оказались неравны: он повис на нем, дрыгая ногами, и Гаспарини легко стряхнул его, да так, что он покатился по земле. «Ах ты, сволочь, — закричал Тристан, — ты опять за свое, я тебе сейчас башку разобью!» Эстер бросилась бежать что было сил по улицам, потом через поля, до самой реки. На берегу она остановилась, сердце громко стучало в груди, билось в горле. Даже здесь, у реки, ей все еще слышалась музыка, грустная и жалобная музыка праздника, звуки кларнета, без конца повторявшего одну и ту же музыкальную фразу на заевшей пластинке, и Рашель все кружилась и кружилась в танце с Мондолони, запрокинув белое лицо, бесстрастное и отрешенное, как у слепой. Ночи были черны из-за светомаскировки. Наступал комендантский час, и все окна надо было занавесить, каждую щелку заткнуть тряпками, заслонить картоном. Под вечер иногда приходили люди из маки. Они усаживались в тесной кухоньке на лавки вокруг покрытого клеенкой стола. Эстер знала их всех в лицо, но почти никого по имени. Те, что были из деревни и с окрестных ферм, уходили до наступления ночи. Бывали и другие, из дальних мест, из Ниццы, Канн, посланцы отрядов Иньяса Финка, Гутмана, Вистера, Аппеля, заглядывали даже люди из итальянских маки. Один из них очень нравился Эстер. Это был молодой парнишка с такими же рыжими, как у Рашели, волосами, звали его Марио. Он приходил из-за гор, с той стороны, где итальянские крестьяне и пастухи боролись с фашистами. Приходил такой усталый, что почти сразу засыпал в кухне на полу, на диванных подушках. С другими людьми из маки он разговаривал мало. Ему больше нравилось болтать с Эстер. Он веселил ее разными забавными историями, мешая французские и итальянские слова и то и дело хохоча. У него были маленькие глаза удивительного зеленого цвета — змеиные глаза, думала Эстер. Иногда, переночевав в кухне, он на рассвете уводил Эстер гулять вокруг деревни и совсем не боялся итальянских солдат из гостиницы «Терминал». Ходила она с ним и в луга над рекой. Вдвоем они шли через высокие травы, он впереди, она следом, по протоптанной им тропке. Это Марио первый сказал ей о гадюках. Но сам он их тоже не боялся. Он говорил, что умеет их приручать и может даже наловить сколько угодно, подзывая свистом, как собак. Однажды утром он увел Эстер еще дальше в луга, за слияние двух рек. Эстер шла позади и с бьющимся сердцем слушала свист Марио, негромкий, тоненький, — никогда еще она не слышала такой музыки. Жар солнца уже клубился в травах, горы вокруг долины казались исполинскими стенами, и где-то на их вершинах рождались облака. Они долго шли по лугу, тихий свист Марио, казалось, доносился со всех сторон сразу, и от этого слегка кружилась голова. Вдруг Марио остановился, вскинув руку. Эстер бесшумно подошла к нему. Марио обернулся, глаза его блестели. «Смотри», — выдохнул он. Сквозь траву, на полосе песка и гальки у реки, Эстер увидела нечто не совсем ей понятное. Она не могла оторвать взгляд от этого зрелища, до того оно было странное. Нечто походило на толстую веревку, сплетенную из двух коротких витых шнурков цвета осенней листвы, и блестело на солнце так, словно только что побывало в воде. Вдруг Эстер вздрогнула: веревка шевелилась! Две гадюки, переплетясь, извивались на песке, и Эстер смотрела на них сквозь траву, охваченная ужасом. Вдруг из живого клубка высунулись две маленькие, приплюснутые головки, она увидела их глаза с вертикальными зрачками, раскрытые пасти. Гадюки, казалось, срослись телами и пристально смотрели друг на дружку, точно в экстазе. Потом снова начали извиваться, скользя по песку между камнями, медленно свиваясь в кольца; клубок постепенно расплетался, оседая вниз, хвосты хлестали воздух, точно плети. Они продолжали извиваться, и, несмотря на шум реки, Эстер, кажется, слышала, как трутся друг о друга чешуйки на их коже. «Они дерутся?» — спросила она шепотом. Марио тоже смотрел на гадюк. Все его широкое лицо, казалось, сосредоточилось во взгляде, в узких, разрезом смахивающих на змеиные, глазах. Обернувшись к Эстер, он сказал: «Нет, у них любовь». Эстер с удвоенным интересом уставилась на гадюк, которые извивались между камнями, вовсе не замечая их присутствия. Это продолжалось долго, очень долго, змеи то замирали, лежа на песке, холодные и неподвижные, как две сломанные ветки, то вдруг вздрагивали и начинали биться, переплетясь так тесно, что не было видно головок. Наконец они распались, унявшись, головками в разные стороны. Эстер отчетливо видела застывший зрачок, похожий на бойницу; дыхание вздымало змеиные бока, и чешуя поблескивала на солнце. Медленно-медленно одна гадюка выпуталась из клубка и, скользнув в сторону, скрылась в густой траве. Когда вторая поползла тоже, Марио засвистел своим странным свистом сквозь зубы, почти не разжимая губ, тоненько, тихо, почти неслышно. Змея приподнялась из травы и уставилась на стоявших перед ней Марио и Эстер. Под ее взглядом у Эстер ёкнуло сердце. Гадюка чуть помедлила, широкая головка замерла под прямым углом к приподнятому телу. Еще миг — и она тоже, скользнув в траву, скрылась из виду. Марио и Эстер вернулись в деревню. Через луга они шли молча, не обменялись ни словом, внимательно глядя под ноги. Когда вышли на дорогу, Эстер спросила: «А ты их не убиваешь?» Марио рассмеялся: «Отчего же, могу и убить». Он подобрал у дороги палку и показал ей, как убить змею: сильным точным ударом по шее у самой головы. «А тех, — спросила Эстер, — ты тоже мог бы убить?» Марио странно посмотрел на нее. «Нет, — покачал он головой, — не мог бы. Их убить — нехорошо это». Марио все больше нравился Эстер. Однажды, вместо того чтобы веселить ее историями, он рассказал кое-что о своей жизни — немного, кусочками. До войны он жил в Вальдиери, был пастухом. Не захотел идти на фронт и скрывался в горах. Но фашисты убили всех его овец и собаку, и тогда Марио вступил в отряд маки. У Эстер были теперь фальшивые документы. Однажды вечером с Марио пришли еще какие-то люди и положили на кухонный стол паспорта для всех — для Эстер, ее отца и матери, и для Марио тоже. Эстер долго рассматривала желтый картонный прямоугольник с наклеенной фотографией отца. Она прочла все слова, написанные на нем: Фамилия: ЖОФФРЕ. Имя: Пьер-Мишель. Дата рождения: 10 апреля 1910. Место рождения: Марсель (Буш-дю-Рон). Род занятий: Коммерсант. Особые приметы Нос: прямой. Ширина: средняя. Длина: средняя. Форма лица: продолговатое. Цвет кожи: светлый. Глаза: зеленые. Волосы: каштановые. Тут же лежал паспорт матери: ЛЕРУА, в замужестве ЖОФФРЕ, Мадлен, родилась 3 февраля 1912 в Понтиви (Морбиан), домохозяйка. И ее собственный: ЖОФФРЕ Элен, родилась 22 февраля 1931 в Ницце (Альп-Маритим), несовершеннолетняя, особые приметы: нос прямой, средний, лицо овальное, цвет кожи светлый, глаза зеленые, волосы черные. Мужчины долго разговаривали, сидя за столом, их лица так чуднó выглядели в свете керосиновой лампы. Эстер пыталась прислушаться, но ничего не понимала; казалось, это шайка воров готовится «идти на дело». Она смотрела на широкое лицо Марио, на его огненно-рыжие волосы и узкие, раскосые глаза, и думала, что ему, должно быть, грезятся в дремоте гадюки на лугу или зайцы, которых он ловил в силки лунными ночами. В разговорах пришлых людей с отцом постоянно упоминалось одно имя, это имя Эстер не могла забыть, потому что звучало оно красиво, под стать герою из отцовских книг по истории: Анджело Донати. Анджело Донати сказал то, сделал это, его нахваливали на все лады. Анджело Донати приготовил корабль в Ливорно, большой корабль, с парусами и мотором, который увезет всех беглецов, спасет им жизнь. Они уплывут на этом корабле за море, в Иерусалим, далеко-далеко от немцев. Эстер слушала все это, лежа на полу, на диванных подушках, служивших постелью Марио, постепенно засыпала, и в полудреме ей грезился корабль Анджело Донати, долгое плавание через море в неведомый Иерусалим. Тогда Элизабет вставала, обнимала Эстер и вела ее в маленькую спальню, где стояла в нише ее кровать. Перед тем как уснуть, Эстер спрашивала: «Скажи, когда уплывет корабль Анджело Донати? Когда он уплывет в Иерусалим?» Мать целовала Эстер и говорила, будто бы шутя, но шепотом, сдавленным от тревоги: «Полно, спи, никогда не говори про Анджело Донати, никому, поняла? Это секрет». Эстер не унималась: «Но это правда? Правда, что все уплывут на корабле в Иерусалим?» — «Правда, — отвечала Элизабет, — и мы тоже уедем отсюда, может быть, и в Иерусалим». Эстер лежала в темноте с открытыми глазами, слушала приглушенный гул голосов в кухне, смех Марио. Потом раздавались удаляющиеся шаги за окном, закрывалась дверь. Когда отец и мать ложились на большую кровать, стоявшую рядом, она еще прислушивалась и, услышав их дыхание, засыпала. Лето было на исходе, по вечерам зарядили дожди, снова шумела вода, барабанила по крышам, журчала в водостоках. Но с утра солнце сияло над вершинами гор, и Эстер едва успевала выпить кружку молока, так ей не терпелось скорее на улицу. У фонтана на площади она поджидала Тристана, и вместе со всей компанией они бежали вниз по улице, вдоль ручья, к реке. Вода в Бореоне лишь чуть-чуть помутнела от дождей и яростно бурлила, холодная даже на взгляд. Мальчики оставались внизу, а Эстер вместе с другими девочками поднималась повыше, туда, где вода падала каскадом между каменных глыб. Они раздевались в кустах. Как и большинство девочек, Эстер купалась в одних трусах, но некоторые, например Юдит, не решались снять рубашки. До чего здорово было войти в реку там, где самое сильное течение, окунуться, держась за камни, и почувствовать всем телом текущую воду. Прозрачная вода струилась, давила на плечи и грудь, скользила по ногам, по бедрам, и шумела, шумела. Все забывалось в эти минуты, холодная вода добиралась до самых глубин ее существа, смывала, уносила все, что тяготило ее и мучило. Юдит, подруга Эстер (ну, не совсем подруга, не то что Рашель, но они сидели за одной партой в классе господина Зелигмана), однажды рассказала ей про крещение, как смываются грехи в купели. Эстер думала, что это оно и есть — чистая холодная речная вода, обтекающая и омывающая. Когда Эстер выходила, пошатываясь, из реки и обсыхала под солнечными лучами, стоя на плоском валуне, она чувствовала себя словно заново родившейся — забывалось все плохое, бесследно исчезали обиды. Одевшись, она спускалась туда, где купались мальчики. Они тем временем тщетно шарили под камнями и корягами в поисках раков и от досады брызгали в девочек водой. Потом все садились на большой плоский валун над рекой и сидели просто так, глядя на воду. Солнце стояло уже высоко в безоблачном небе. Светлела березовая роща, ярче зеленели каштаны. Кружили потревоженные осы, норовя спикировать на капли, оставшиеся в волосах и на коже. Эстер запоминала каждую мелочь, каждую тень. Почти до боли всматривалась она во все, что было рядом и вдали, — горную цепь на фоне неба, ощетинившиеся иглами сосенки на холмах, колючие заросли, камни, тучи мошкары, зависшие в солнечном свете. Крики, смех, каждое сказанное слово отзывались в ней странным эхом, повторяясь два-три раза, точно лай собак. Все здесь были чужие ей, непонятные — Гаспарини с его красным лицом, ежиком коротких волос и широченными мужскими плечами, да и остальные, Мариза, Анна, Бернар, Юдит, худющие в мокрых одежках, прячущие взгляды в тени запавших глазниц, почти бесплотные и какие-то далекие. Тристан — тот был не похож на других. Нескладный и с таким ласковым взглядом. Теперь, когда они гуляли вокруг деревни, Эстер держала его за руку. Они играли во влюбленных. Спускались к реке, и она тащила его к ущелью, перепрыгивая с валуна на валун. Вот это, думала она, лучше всего удавалось ей в жизни: бегать по горам, легко прыгать, точно рассчитав разбег, за долю секунды выбирать нужную тропку. Тристан поспевал за ней, как мог, но она была слишком для него быстронога. За ней вряд ли бы кто угнался. Она прыгала, не задумываясь, босиком, держа сандалии в руках, прыгнет — и остановится, прислушиваясь к тяжелому дыханию мальчика, который опять отставал. Забравшись высоко по течению, она садилась на корточки над водой, за большой каменной глыбой, и жадно ловила все звуки — шорохи, хруст веток, гудение насекомых, вплетавшиеся в шум реки. Она слышала собачий лай где-то вдалеке, потом голос Тристана, который звал ее по имени: «Элен! Эле-е-ен!» Ей нравилось не отвечать ему, притаившись за валуном, так она чувствовала себя хозяйкой своей жизни: что с ней будет, ей решать. Это была игра, но она никому о ней не говорила. Да и кто бы это понял? Когда Тристан, охрипнув от крика, уходил вниз по реке, Эстер выбиралась из своего убежища, карабкалась по склону до тропинки и спускалась к кладбищу. Там она принималась размахивать руками и кричать, чтобы Тристан ее увидел. Но иногда ей случалось возвращаться в деревню одной, и, придя домой, она бросалась на кровать, зарывалась лицом в подушку и плакала. Почему — сама не знала. Был конец, жаркий конец лета, когда трава в лугах желтеет, а на полях пересыхает жнивье от палящего зноя. Эстер ушла еще дальше, так далеко, что миновала место, где пастухи держали овец зимой в сложенных из больших камней сооружениях без окон, похожих на гроты. Вдруг набежали тучи, заслонив свет, словно гигантская рука распростерлась в небе. Эстер зашла так далеко, что заблудилась — или это ей только почудилось вдруг, как в тех снах, когда отец шел впереди и исчезал в высокой траве. И даже не очень страшно оказалось заблудиться здесь, у спуска в ущелье, в темное нутро горы. Только из-за волков стало немного зябко. Это Марио рассказывал ей, как волки ходят зимой по снегу, там, в Италии, гуськом, один за другим, как они спускаются в долины и режут ягнят и козлят. А может быть, Эстер зазнобило от предгрозового ветра. Стоя на утесе над густыми зарослями, она видела, как серые тучи окутывают горы, нависают над узкой долиной. Завеса скрыла каменистые склоны, леса, валуны. Ветер разбушевался не на шутку, холод пробрал до костей после горячей сухой травы. Эстер побежала, чтобы успеть до дождя укрыться в овчарне. Но тугие холодные капли уже застучали по земле. Это отыгрывалась жизнь, брала назад время, которое она украла, прячась в своих тайниках. Эстер бежала, и сердце отчаянно колотилось в груди. Овчарня внутри оказалась огромной, как пещера. Длинным туннелем она уходила внутрь горы. Под тонущим в сумраке потолком примостились летучие мыши. Эстер села, свернувшись клубочком, у входа, наполовину скрытого зарослями ежевики. Теперь, когда хлынул ливень, она немного успокоилась. Среди туч сверкали молнии. Вода уже бежала по склону широкими бурыми ручьями. Совсем скоро господин Зелигман откроет двери школы, дни станут короче, на горы ляжет снег. Эстер думала об этом, глядя на струи дождя и текущие вниз ручьи. Почему-то ее не оставляла мысль, что предстоит другое, неведомое. В эти дни, последние дни, и люди были не те, что прежде. Во всем была какая-то спешка — в том, как они говорили, как двигались. Особенно изменились дети. Они были возбуждены и нетерпеливы — когда играли, когда купались и рыбачили на реке, когда бегали по площади. Гаспарини опять завел свое: «Скоро придут немцы, тогда всех евреев заберут». Он сказал это так уверенно, что у Эстер снова сжалось горло: вот что несло с собой стремительно бегущее время, вот чего она так не хотела. «И меня тоже заберут», — сказала она. Гаспарини пристально посмотрел на нее: «Не заберут, если у тебя есть фальшивые документы. Элен, — добавил он, — не еврейское имя». Ответ вырвался у Эстер сам собой. «Меня не Элен зовут, — произнесла она холодно. — Меня зовут Эстер. Это еврейское имя». — «Если придут немцы, надо тебя спрятать», — только и сказал Гаспарини. Впервые Эстер видела его смущенным. Помолчав, он добавил: «Если немцы придут, я спрячу тебя у нас в сарае». На площади парни судачили о Рашели. Когда Эстер подошла к ним, ее погнали: «Иди отсюда! Мала еще!» Но Анна знала, о чем речь: ее старший брат был в этой компании. Она как-то слышала их разговор: они видели, куда капитан Мондолони ходил с Рашелью, — в старую ригу за рекой у моста. Был полдень, но, вместо того чтобы идти обедать, Эстер побежала к мосту, а потом через поле к риге. Добежав, она услышала в тишине крики ворон и подумала было, что парни все наврали. Но, подойдя поближе, она увидела их — они притаились в кустах, те парни, и девочки постарше с ними. Рига стояла на двух земляных насыпях пониже дороги. Эстер крадучись спустилась по склону. Трое парней лежали в траве и заглядывали в щель под крышей. Увидев девочку, они вскочили и принялись молча бить ее. Один держал, а двое били ногами и кулаками. Эстер вырывалась, глотая слезы, но не кричала. Она даже ухитрилась вцепиться в горло тому, который ее держал; парень пошатнулся, отпрянул. Но Эстер висела на нем, мертвой хваткой держась за шею, а двое других колотили ее по спине, чтобы заставить разжать руки. Наконец она упала, глаза заволокло красной пеленой. Парни сиганули вверх по насыпи и задали стрекача. Тут дверь риги открылась, и сквозь кровавый туман Эстер увидела, что на нее смотрит Рашель. Она была в красивом светлом платье, волосы отливали на солнце медью. Следом за ней вышел и капитан, застегиваясь на ходу. В руке у него был револьвер. Увидев Эстер на откосе и убегающих парней, он расхохотался и что-то сказал по-итальянски. А Рашель вдруг закричала, пронзительно, по-базарному — Эстер даже не узнала ее голоса. Она бежала вверх, к дороге, тряся огненной шевелюрой, на бегу подбирала камни и неуклюже швыряла их в парней, но ни разу не попала. От боли Эстер не могла встать и стала подниматься по склону ползком. Она старалась отыскать какую-нибудь норку, чтобы спрятаться, затаиться, избыть стыд и страх. Но вернулась Рашель, села рядом с ней в траву, принялась гладить ее волосы и лицо, приговаривая странным, охрипшим от крика голосом: «Ничего, милая, ничего, все прошло…» Они долго сидели вдвоем в траве на солнышке. Эстер трясло от холода и усталости, она смотрела на искры света в огненных волосах Рашели, чувствовала запах ее тела. Потом они вместе спустились к реке, и Рашель помогла ей хорошенько отмыть лицо от запекшейся крови. Эстер так устала, что Рашели пришлось почти нести ее вверх по склону, к деревне. Ей хотелось, чтобы пошел дождь, чтобы он шел и шел до самой зимы. В тот вечер Эстер узнала о смерти Марио. Уже затемно в дверь тихонько постучали, и отец впустил поздних гостей — еврея по фамилии Гутман и еще двоих из Лантоска. Эстер встала с кровати и приоткрыла дверь в кухню. Щурясь от света, она стояла на пороге и смотрела, как мужчины шепчутся, сидя вокруг стола, — казалось, они разговаривают с керосиновой лампой. Элизабет тоже сидела с ними, смотрела на огонек лампы и молчала. Эстер сразу поняла: что-то случилось. Когда трое мужчин ушли в ночь, отец увидел ее, стоявшую за дверью в ночной рубашке. Он сначала прикрикнул: «А ты что здесь делаешь? Марш в кровать!» Но потом подошел к ней и крепко обнял, словно раскаиваясь в своей резкости. Подошла и Элизабет, утирая слезы. «Марио погиб», — сказала она. Отец рассказал, что произошло в горах. Всего лишь слова, но для Эстер им не было конца, история повторялась снова и снова, как бывало в снах. Сегодня днем, когда Эстер бежала к заброшенной риге, туда, где Рашель уединялась с капитаном Мондолони, Марио ушел в горы с рюкзаком, в котором лежали взрывчатка, детонаторы и патроны. Он шел к отряду, который должен был взорвать линию электропередач в Бертемоне, где немцы устроили свой штаб. Солнце играло в высокой траве там, где бежала Эстер, а Марио в это самое время шагал через поля у подножия гор и наверняка, по своему обыкновению, тихонько посвистывал, подзывая змей. Он видел то же небо, что и она, слышал то же карканье ворон. У Марио были такие же рыжие волосы, как у Рашели, когда Рашель стояла на солнце в светлом платье, расстегнутом на спине, и ее белые плечи блестели в солнечных лучах, такие живые, такие чудесные. Марио очень нравилась Рашель, он сам однажды сказал об этом Эстер и, признавшись, покраснел, как маков цвет, а Эстер засмеялась, так забавно было видеть его пунцовые щеки. А еще он сказал Эстер, что хочет, когда закончится война, пригласить Рашель в субботу на танцы, и у Эстер не хватило духу открыть ему правду — что Рашели не нравятся такие парни, как он, а нравятся только итальянские офицеры, что в деревне ее называют шлюхой и грозят отрезать волосы, когда закончится война. Марио нес рюкзак с взрывчаткой отряду маки в Бертемон, он шел через поля быстрым шагом, чтобы добраться засветло, потому что к ночи хотел вернуться в Сен-Мартен. Когда трое мужчин постучали в дверь, Эстер встала — она думала, это Марио. Эстер летела, не чуя ног, по жесткой траве к полуразрушенной риге. А в риге, на теплой сырой соломе, Рашель лежала с капитаном, и он целовал ее в губы, в шею, целовал всю. Это девочки болтали, но на самом деле они ничегошеньки не видели, ведь в риге было темным-темно. Они только слышали звуки, возню, дыхание, шорох одежды. И вот, когда парни, избив Эстер, задали стрекача, когда они улепетывали по дороге, а она валялась в траве на откосе и смаргивала красную пелену в глазах, в эту самую минуту она услышала, как где-то очень далеко, в долине, прогремел взрыв. И капитан тоже его услышал, потому и вышел из риги с револьвером в руке. Но Эстер и внимания не обратила, потому что в эту минуту она видела только Рашель, ее рыжую шевелюру, блестевшую на солнце, словно конская грива, Рашель, которая выкрикивала бранные слова, а потом села рядом с ней на траву. И капитан расхохотался и ушел к дороге, пока Рашель сидела с Эстер и гладила ее волосы. Взрыв был только один, но такой мощный, что у Эстер заложило уши. Когда подоспели люди из маки, они увидели лишь глубокую воронку среди травы, огромный зияющий провал с обугленными краями, из которого пахло порохом. Пошарив в траве вокруг, они нашли клок рыжих волос и поняли, что Марио больше нет. Это было все, что от него осталось. Только клок рыжих волос, и больше ничего. И вот теперь Эстер горько плакала, прижавшись к отцу. Слезы текли по щекам, по носу и подбородку, капали на отцовскую рубашку. Отец говорил что-то о Марио, о том, как много он сделал, какой он был мужественный, но Эстер знала, что плачет не только о нем. Она сама не знала, о чем плакала, может быть, обо всех пролетевших днях, когда она бегала по лугам, о солнце, о своих гудящих ногах, а еще — о музыке господина Ферна. Или об отгоравшем лете, о скошенных полях и гниющем жнивье, о черных тучах в вечернем небе, о холодных каплях дождя и бурых ручьях, которые подтачивали горы. Она устала, так устала. Ей хотелось уснуть, все забыть и проснуться не здесь и не собой, стать кем-то другим, зваться другим именем, настоящим, а не липовым в паспорте. Мать обняла Эстер и тихонько повела к темной нише, где стояла ее кровать. Девочка вся горела, ее трясло, как в лихорадке. Жалким, севшим голосом она спросила: «Когда же отчалит корабль Анджело Донати? Когда мы поплывем в Иерусалим?» Элизабет баюкала ее, напевая, точно песенку: «Не знаю, радость моя, жизнь моя, не знаю, спи». Она сидела на кровати и гладила дочь по голове, как делала, когда та была совсем маленькой. «Расскажи мне про Иерусалим, пожалуйста». В ночной тишине голос Элизабет журчал, повторяя все ту же сказку, которую Эстер помнила с тех пор, как начала понимать слова, волшебное имя, которое она затвердила наизусть, не понимая, город света, фонтаны, площадь, где сходятся все дороги мира, Эрец Исраэль, Эрец Исраэль[3]. В сумраке ущелья все было таинственным, новым, тревожащим. Никогда раньше Тристан не чувствовал ничего подобного. Он шел вверх по течению реки, и скалы были все выше, все чернее, громоздились все хаотичнее, будто какой-то великан сбросил их сюда с горных вершин. Лес тоже был сумрачный, спускался почти к самой воде, между камнями росли папоротники и ежевика, переплетенные колючие побеги мешали идти, точно чьи-то щупальца. В это утро Тристан ушел вслед за Эстер еще дальше. Компания мальчиков и девочек осталась у входа в ущелье. Какое-то время Тристан слышал, как они кричат и перекликаются, потом их голоса перекрыл шум воды, каскадом ниспадавшей между скал. Небо над долиной сияло невозможной синевой, от этого яркого, жесткого цвета болели глаза. Тристан шел за Эстер в ущелье, не окликая ее, не говоря ни слова. Это была игра, и все же сердце у него колотилось, словно все всерьез, словно это взаправдашнее приключение. Он чувствовал, как стучит кровь в шее, в ушах. Эта странная дрожь отдавалась в землю, сливаясь с плеском бурной реки. Сумрак ущелья был холоден; Тристан вдыхал, и ему казалось, будто воздух бьется внутри со свистом, как влетающий в окно сквозняк, как ветер в горах. Вот почему все было здесь таким новым, таким таинственным и тревожащим. Подобного места он и представить себе не мог, даже по книгам, которые читала ему мать, — особенно он любил «Пятое путешествие Синдбада-морехода», про пустынный остров, где живут птицы Рух. Это было глубоко в нем, как боль, как дурнота, он сам не мог понять. Может быть, оттого, что так ярко синело небо, так громко бурлила река, заглушая все остальные звуки, так высоко чернели стволы нависших над водой деревьев. Холоден был сумрак на дне лощины, и странно пахло землей. Опавшая листва прела между скал. От шагов Тристана оставались глубокие следы, и черная вода пузырилась в них. Впереди, то появляясь, то пропадая, мелькала легкая фигурка. Девочка перепрыгивала с валуна на валун, скрывалась в расщелинах и возникала вновь чуть подальше. Тристану хотелось позвать ее, крикнуть: «Элен!..», как окликали девчонок другие мальчики, но он не мог. Игра есть игра, и надо было прыгать по камням, с бьющимся сердцем, с настороженным взглядом, выискивать каждый уголок тенистого сумрака, угадывать следы. Чем выше они поднимались, тем ýже становилась теснина. Каменные глыбы были огромные, темные, обточенные водой. Казалось, солнечный свет спрятан у них внутри. Они походили на гигантских окаменевших животных, а вокруг бурлила вода. Над ними нависали горные склоны, покрытые лесом, густым, черным. Все здесь было диким. Все исчезало, унесенное, смытое бурной рекой. Оставались только камни, шум воды, беспощадное небо. Он нагнал Эстер там, где темные скалы стояли кругом, а в середине его разлилось озерцо. Девочка сидела на корточках у воды и мыла руки. Потом она быстрым движением скинула платье и нырнула в озерцо — не зашла осторожно, пробуя воду ногой, как обычно делают девчонки, а сразу окунулась с головой, зажав пальцами нос. Блик света скользнул по ее белому, очень белому телу, и у Тристана зашлось сердце. Он замер наверху скалы, не сводя глаз с плывущей Эстер. Плавала она по-особенному: выбрасывала руки вверх и ныряла под воду. Переплыв озерцо, она вынырнула и призывно помахала Тристану. Он поколебался с минуту, потом, путаясь в одежках, разделся за камнями и окунулся в ледяную воду. Река здесь текла медленно, пониже шумел водопад. Сразу наглотавшись воды, Тристан поплыл что было сил к другому берегу. На том берегу возвышался, нависая над ущельем, большой утес. Эстер уже вышла из воды, и Тристан снова увидел блики света на ее белой коже, на спине, на худеньких ногах. Она тряхнула черными волосами, рассыпав брызги. Потом ловко вскарабкалась на утес и уселась на самом верху, на солнышке. Медленно, стыдясь своей наготы и белесой кожи, Тристан взобрался следом и сел рядом с Эстер. После купания в ледяной воде все тело горело. Эстер сидела на вершине утеса, свесив ноги. Она смотрела на Тристана без всякого стеснения. Ее тело было длинным и мускулистым, как у мальчика, но легкой нежной тенью, неуловимым трепетом уже намечались груди. Шум падающей воды наполнял узкую долину снизу доверху, до самого неба. Ни души вокруг, словно здесь, в ущелье, они были одни на целом свете. Впервые в жизни Тристан ощутил свободу. От этого чувства все в нем звенело, и казалось, будто весь мир исчез, остался только этот сумрачный утес, маленький островок над бурной рекой. Тристан забыл о площади, где фигуры в черном стояли под дождем в очереди к гостинице «Терминал». Забыл о матери, о ее тревожном и грустном лице, когда она ходила продавать ювелирам свои грошовые украшения, чтобы купить молока, мяса и картошки. Эстер теперь полулежала на гладком камне, опершись на локти, глаза ее были закрыты. Тристан смотрел на нее, не смея приблизиться, не смея коснуться губами блестевших на солнце плеч, выпить еще не высохшие на них капельки воды. Он хотел забыть сальные взгляды парней, злые слова девушек на площади, когда речь заходила о Рашели. Сердце отчаянно билось в груди, и Тристан чувствовал, как разливается в крови жар, словно весь солнечный свет, который вобрали в себя эти черные камни, проникал теперь в их тела. Тристан взял Эстер за руку и вдруг, сам не понимая, как у него хватило смелости, коснулся губами ее губ. Эстер сначала повернула к нему лицо, потом, с неожиданной яростной силой, впилась в его губы поцелуем. Такое с ней было впервые в жизни; зажмурившись, она целовала его, втягивая в себя его дыхание и заглушая слова, так, словно весь ее страх растворился в этом поцелуе, и не было больше ничего, ни раньше, ни потом, только это ощущение, такое сладкое и жгучее одновременно, только вкус их смешавшейся слюны, соприкосновение языков, стук зубов друг о друга, частое дыхание и биение сердец. Солнечный вихрь подхватил их. Холодная вода и свет пьянили почти до дурноты. Эстер оттолкнула лицо Тристана и откинулась на камень. Не открывая глаз, она спросила: «Ты никогда меня не бросишь?» — хриплым, полным муки голосом. «Я тебе теперь как сестра, ты никому не расскажешь?» Тристан не понимал, о чем она. «Я тебя никогда не брошу». Он сказал это так серьезно, что Эстер рассмеялась. Она запустила руку в его волосы, притянула его голову к своей груди: «Послушай мое сердце». И замерла, опершись спиной о гладкий камень, подставив лицо с закрытыми глазами солнцу. Тристан чувствовал ухом кожу Эстер, нежную и горячую, точно в жару, слушал глухой стук ее сердца, видел синее-синее небо и как будто издали слышал шум воды, бурлившей вокруг их островка. Немцы были теперь совсем близко. Гаспарини будто бы видел однажды вечером трассирующие пули где-то близ Бертемона. Он говорил, что итальянцы проиграли войну, что они вот-вот капитулируют и тогда все эти горы, все деревни займет немецкая армия. Так сказал ему отец. В этот вечер все собрались на площади у гостиницы и оживленно разговаривали; тут были мужчины и женщины из деревни, были евреи — и старики в лапсердаках и широкополых шляпах, и богато одетые, те, что жили на виллах, был и Генрих Ферн, и даже мать Тристана в длинном платье и затейливой шляпке. Пока люди обсуждали грозные вести и слухи, дети, как обычно, носились по площади; а может, они нарочно бегали быстрее и кричали пронзительнее, чем всегда, чтобы заглушить тревогу. Эстер пришла на площадь с матерью; они ждали у стены, слушая разговоры. Но Эстер было неинтересно, что говорят люди, ее волновало другое. Она вглядывалась в гостиницу «Терминал», высматривая Рашель. Ребята рассказывали, что Рашель поссорилась с родителями и живет теперь в гостинице с капитаном Мондолони. Но никто ни разу не видел, чтобы она входила или выходила. В этот вечер в гостинице были закрыты все зеленые ставни, кроме тех, что выходили на другую сторону, в сад. Солдаты сидели внутри, в большом зале, курили и разговаривали. Эстер подошла поближе и услышала их голоса. Утром из долины на грузовике приехали еще военные. Гаспарини говорил, что итальянцы после того, что случилось с Марио, боятся покидать деревню. Эстер неподвижно сидела на стене, не сводя глаз с гостиницы в надежде увидеть Рашель. Мать ушла домой, а она все сидела в тени. Вот уже несколько дней она искала Рашель. Даже ходила к заброшенной риге и вошла внутрь — с отчаянно бьющимся сердцем, на подгибающихся ногах, как будто делала что-то запретное. Она подождала, пока глаза не привыкли к темноте. Но в риге ничего не было, кроме валявшегося на полу сена, служившего подстилкой скоту, да острого запаха мочи и гнили. Эстер так хотела увидеть Рашель, хоть на минутку. Она придумала слова, которые ей скажет, — что все не так, что она ходила к риге не для того, чтобы за ней шпионить, что это вообще не важно, что она дралась, защищая ее. «Это неправда! Неправда!» — крикнет она изо всех сил, чтобы Рашель знала, что она, Эстер, ей верит, что она остается ее подругой и верит, верит ей, и никогда не поверит тому, что говорят люди, и не будет смеяться вместе с ними. Она покажет ей следы ударов, синяки на боках, на спине, из-за которых она не могла в тот день ни говорить, ни ходить, так было больно, она даже стоять не могла. Где же Рашель? Может быть, ее уже увезли, в машине, ночью, когда никто не видел, увезли за горы, в Италию или, хуже того, на север, где немцы сажают евреев в тюрьму. Люди в этот вечер на площади беспокойно сновали взад-вперед, разговаривали между собой на всех языках, и никому не было дела до Рашели. Как будто никто ничего и не заметил вовсе. Эстер подходила к одним, к другим, спрашивала: «Вы не видели Рашель? Вы не знаете, где Рашель?» — но все только отворачивались, пряча глаза, делали вид, будто знать ничего не знают и вообще не понимают, о чем речь. Даже господин Ферн не сказал ей ни слова, лишь молча покачал головой. Сколько же злобы и зависти оказалось в людях, вот почему Эстер было страшно и больно. Ставни гостиницы так и оставались закрытыми, и она даже вообразить не могла, что происходит там, внутри, в унылых и темных, как казематы, номерах. Может быть, в одном из них сидела взаперти Рашель и смотрела в щелку на площадь, на снующих взад-вперед и возбужденно разговаривающих людей. А может, Рашель видела ее, Эстер, и не хотела выходить, потому что думала, что она такая же, как все: пряталась в траве, шпионила за ней и смеялась вместе с остальными. От этих мыслей у Эстер темнело в глазах. В сумерках она спустилась к последним домам деревни, туда, откуда была видна долина, еще окутанная светлой дымкой, и очертания высоких гор. А назавтра послышалась музыка, она звучала пониже площади, на вилле в саду с шелковицей. Эстер побежала туда со всех ног. Несколько женщин стояли, прислушиваясь у ограды, и дети там тоже были. Эстер вскарабкалась, цепляясь за прутья решетки, на свое привычное место в тени дерева и увидела господина Ферна: он сидел в кухне за своим черным пианино. «Они принесли его назад! Вернули господину Ферну пианино!» — хотелось Эстер крикнуть стоявшим внизу людям. Но в этом не было необходимости. На всех лицах было одно и то же выражение. Все больше народу собиралось у ограды послушать игру господина Ферна. И то сказать, никогда еще он так не играл. Через приоткрытую дверь из полутемной кухни выпархивали ноты, взмывали в легком воздухе, наполняя всю улицу, всю деревню. Пианино, слишком долго молчавшее, казалось, играло само. Музыка лилась, летела, сияла. На ограде в тени шелковицы Эстер, почти не дыша, слушала стремительные ноты, музыкой была полна ее грудь, все ее тело. Она слушала и думала, что теперь все будет, как прежде. Она снова сможет сидеть рядом с господином Ферном, нажимать на клавиши, учиться читать ноты с приготовленных им листков. Все будет хорошо, раз пианино господина Ферна вернулось. Теперь люди перестанут бояться и ни на кого не будут держать зла. И Рашель снова выйдет на улицу, пойдет за покупками для своих родителей, и ее волосы опять заблестят на солнце, как красная медь. Утром она встретит Эстер у фонтана, они сядут в тени платанов и будут долго-долго разговаривать. Она расскажет, как потом, когда кончится война, станет певицей и будет выступать в Вене, Риме, Берлине. Такова была музыка господина Ферна: она останавливала время и заставляла его течь вспять. Потом, закончив играть, господин Ферн вышел на порог. Он посмотрел на всех, щуря глаза от солнечного света и подергивая бородкой. Лицо его странно сморщилось, казалось, он вот-вот расплачется. Он сделал шаг или два навстречу стоявшим на улице людям, развел руками и чуть склонил голову, словно говоря: спасибо, спасибо, друзья. И люди зааплодировали — сначала несколько мужчин и женщин, которые стояли поближе, а потом остальные, даже дети захлопали в ладоши и закричали «Браво!». И Эстер тоже аплодировала и думала, что все точь-в-точь как было в Вене, когда Генрих Ферн играл перед господами во фраках и дамами в вечерних платьях в пору своей молодости. Была пятница, когда Эстер впервые вошла в синагогу в верхней части деревни. Там справляли шабат. Так было каждую неделю: по пятницам Яков, помощник старого ребе Ицхака Салантера, ходил по улицам и стучал в двери тех домов, где жили евреи. В дом Эстер он тоже всегда стучал, но никто не ходил на шабат, потому что ни ее мать, ни отец не были религиозными. Когда Эстер однажды спросила, почему они не ходят в синагогу, отец ответил просто: «Можешь идти, если хочется». Он всегда считал, что религия — дело вольное. Несколько раз Эстер подходила к синагоге, когда мужчины и женщины собирались там на шабат. В открытую дверь она видела горящие свечи, слышала ровный гул молитв. Сегодня она приближалась к этой двери с той же опаской. Женщины, одетые в черное, проходили мимо, не глядя на нее, спешили внутрь. Эстер узнала среди них Юдит, свою соседку по парте. На голове у нее была черная косынка; входя вместе со своей матерью, она оглянулась и незаметно помахала Эстер. Эстер довольно долго стояла на другой стороне улицы, глядя на открытую дверь. А потом, неожиданно для самой себя, вдруг направилась к этой двери и вошла. Уже стемнело, и внутри было сумрачно, как в пещере. Эстер бочком двинулась к ближайшей стене, словно хотела спрятаться. Перед ней стояли женщины, закутанные в черные платки; никто не обращал на нее внимания, только одна или две девочки обернулись. Черные детские глаза особенно ярко блестели в полутьме. Вдруг одна из девочек — ее звали Сесиль, и она тоже ходила в школу господина Зелигмана, — подошла к ней, взяла ее за руку и потащила в середину зала. Эстер прошла вперед, туда, где собрались молодые девушки. Оказавшись среди них, она почувствовала себя лучше. Вокруг Якова суетились женщины, устанавливали пюпитр, приносили воду, расставляли золоченые подсвечники. Вдруг где-то засиял свет, и все взгляды обратились в ту сторону. Словно звезды вспыхивали свечи одна за другой, сначала слабо мерцающие, готовые вот-вот погаснуть, но мало-помалу язычки пламени разгорались, отбрасывая длинные лучи. Женщины со свечами в руках переходили от светильника к светильнику, и света становилось все больше. Одновременно раздался гул голосов, глухой, точно из-под земли, и Эстер увидела, как в зал входят люди, мужчины и женщины, а впереди шел старый ребе Ицхак Салантер. Они вышли на середину, разговаривая на непонятном языке. Эстер с удивлением смотрела на белые покрывала, наброшенные на головы и ниспадавшие до пола. Свет разгорался, гомон нарастал. Теперь вошедшие говорили громко, протяжно, нараспев, и голоса женщин в черном отвечали им, они звучали нежнее. Голоса чередовались, и казалось, будто шум ветра или дождя наполняет зал, то убывая, то усиливаясь вновь, бьется о тесные стены и колеблет пламя свечей. Вокруг Эстер девушки и девочки, обратив лица к огням, повторяли непонятные слова и раскачивались взад-вперед. От запаха оплывших свечей, смешавшегося с запахом пота, от ритмичного пения кружилась голова. Эстер не смела шевельнуться, но, сама того не сознавая, тоже начала раскачиваться взад-вперед, в такт окружающим женщинам. Она пыталась прочесть по их губам слова незнакомого, такого красивого языка, который отзывался в самой глубине ее существа, словно каждый слог будил воспоминания. Дурнота накатывала на нее в этой пещере, полной тайн, когда она смотрела на огоньки свечей, звездами сиявшие в сумраке. Никогда она не видела такого света, никогда не слышала подобного пения. Голоса взмывали, набирая силу, затихали, звучали вновь в другом конце зала. Иной раз чистый женский голос один выводил длинную фразу, Эстер смотрела в ту сторону, на закутанную в покрывало фигуру, которая раскачивалась сильней и, раскинув руки, вся подавалась к свету. Когда она умолкала, слышалось глухое бормотание зала: аминь, аминь. Потом откуда-то откликался мужской голос, и вновь звучали непонятные слова, похожие на музыку. Впервые в жизни Эстер поняла, что такое молитва. Она не знала, как это вошло в нее, откуда, но в ней крепла уверенность: это и глухой гул голосов, вдруг завораживающий незнакомым языком, и мерное раскачивание тел, и свечи, сияющие звездами в теплом и полном запахов сумраке. Это подхватывающий вихрь слов. Здесь, в этом зале, ничто больше не имело значения. Ничто не страшило — ни гибель Марио, ни немцы, уже приближавшиеся к долине на своих танках, ни даже тот сон об отце, как он идет, такой высокий, на рассвете к горам и исчезает, скрывается в траве, словно уходит в смерть. Эстер медленно раскачивалась, вперед-назад, неотрывно глядя на пламя свечей, и голоса, мужские и женские, тонкие и густые, отзывались и перекликались в ней, произнося слова на языке таинства. И Эстер чувствовала: ей все под силу, она преодолеет и время, и горы, подобно той черной птице, что показал ей отец, улетит за моря, туда, где рождается свет, в Эрец Исраэль. В субботу 8 сентября Эстер проснулась от шума. Раскатистый гул доносился со всех сторон сразу, разливался по улицам деревни, проникал в каждый дом. Эстер встала и в полумраке своей ниши увидела, что кровать родителей пуста. В кухне мать, уже одетая, стояла у открытой двери. При виде ее глаз у Эстер ёкнуло сердце: они были полны тревоги, и этот взгляд словно отвечал раскатам за окном. «Твой отец ушел ночью, он не хотел тебя будить», — ответила Элизабет на молчаливый вопрос Эстер. Гул, то удаляющийся, то нарастающий, казался нереальным. «Это американские самолеты, — сказала Элизабет, — они летят в Геную… Итальянцы проиграли войну, подписано перемирие». Эстер прижалась к матери. «Значит, итальянцы уйдут отсюда?» Тревога поселилась и в ней, словно льдом сковала руки, ноги. Дышать стало трудно, думать тоже. Гул самолетов стихал, раскаты звучали где-то вдали, точно уходящая гроза. Но теперь Эстер услышала другой, более отчетливый шум. Это ревели моторы итальянских грузовиков, поднимавшихся из долины к деревне: они бежали от немецкой армии. «Война не кончилась, — медленно произнесла Элизабет. — Скоро придут немцы. Надо уходить. Нам всем надо уходить отсюда». Рев грузовиков был теперь оглушительным, они заходили на последний поворот перед деревней. Элизабет подняла собранный чемодан, стоявший у двери, старый кожаный чемодан, в котором она хранила все мало-мальски ценное. «Иди оденься. Надень что потеплее и хорошие ботинки. Мы пойдем через горы. Отец нас потом догонит». Она заметалась, натыкаясь на стулья, в поисках какой-то нужной вещи, которую забыла взять. Эстер оделась быстро. Поверх свитера накинула доху из овчины — ее оставил Марио на спинке стула в тот самый день, когда он погиб. Голову повязала черным платком, который дала ей мать. Над площадью ярко светило солнце, рисуя на земле тень от листвы. Купол церкви сверкал золотом. По небу плыли белые облака. До боли в глазах Эстер смотрела вокруг. Со всех сторон на площадь шли люди. Бедные евреи выходили из узких улочек, из подвалов, где прожили все эти годы, шли, неся свои вещи — потертые фибровые чемоданы, белье в узлах, съестные припасы в холщовых котомках. Самые старые — ребе Ицхак Салантер, Яков, старики из Польши — надели свои тяжелые зимние лапсердаки и шапки из каракульчи. На некоторых женщинах было по два пальто, одно поверх другого, головы у всех повязаны большими черными платками. Шли и богатые евреи, с чемоданами получше, в одежде поновее, но многие и вовсе без вещей, потому что не успели толком собраться. Несколько человек приехали в такси с побережья; у них были напряженные бледные лица, и Эстер подумала, что все это — площадь, дома, фонтан, синие горы вдали — они, наверно, видят в последний раз. Рев грузовиков стоял над площадью, и разговаривать было невозможно. Колонна машин вытянулась вдоль всей улицы, от площади до каштановой рощи. Моторы работали, облако синего дыма стояло над мостовой. Люди столпились вокруг фонтана, тут же были и дети, но сегодня они не бегали. Бедно одетые, они жались к матерям, которые сидели, нахохлившись, на узлах с бельем. Солдаты Четвертой итальянской армии стояли у гостиницы, ожидая команды «По машинам!». Эстер подошла ближе, и ее поразили их лица: вид у всех был потерянный, взгляд отсутствующий. Многие наверняка не сомкнули глаз в эту ночь, ожидая известий о капитуляции и перемирии. Солдаты ни на кого не смотрели. Они просто ждали, стоя у гостиницы, а грузовики урчали моторами по другую сторону площади. Евреи, расположившиеся вокруг фонтана, суетились, перетаскивали вещи с места на место, будто искали, где удобнее ждать. Жители деревни и окрестные фермеры тоже были здесь, но держались поодаль; из-под аркад мэрии они смотрели на сгрудившихся у фонтана евреев. Там, под аркадами, прячась в тени, неподвижно стоял Тристан. Его красивое лицо было бледно, темные круги залегли под глазами. Он выглядел безучастным, только зябко поеживался в своем английском костюмчике, обтрепавшемся за лето в дальних прогулках. Проснувшись утром от наполнившего долину гула, он тут же вскочил и оделся. В дверях гостиничного номера его окликнула мать: «Куда ты?» Он не ответил, и она сказала странным, севшим от беспокойства голосом: «Постой! Не ходи на площадь, это опасно». Но Тристан был уже на улице. Он искал Эстер на площади среди ожидавших невесть чего людей. Увидев ее, он рванулся было навстречу, но остановился. Слишком много народу толпилось вокруг, слишком тревожно смотрели женщины. И тут появилась мадам О'Рурк. Всегда такая элегантная, она сейчас была одета кое-как — в плаще, наброшенном поверх платья, и даже без шляпки. Длинные светлые волосы падали ей на плечи. Лицо осунулось, глаза усталые. Эстер сама пересекла площадь и подошла к Тристану; говорить она не могла, не знала, что сказать, и ком стоял в горле. Она клюнула Тристана в щеку, потом протянула руку мадам О'Рурк. Мать Тристана улыбнулась ей, обняла, поцеловала и что-то тихо сказала, наверно пожелала счастливого пути или удачи. У нее был глубокий грудной голос, Эстер слышала его впервые. Она вернулась к матери, а когда снова оглянулась на аркады, Тристана и мадам О'Рурк там уже не было. Солнце теперь светило вовсю. Белые облака уплывали на восток, неспешно скользя по синеве неба. Время от времени набегала холодная тень, стирая нарисованные солнцем на земле листья. Хороший день, чтобы отправиться в путь, думалось Эстер. Она представила себе, как отец идет через горы, по самому гребню, и видит бескрайние долины, еще окутанные мглой. Может быть, ему видна оттуда даже деревня, эта маленькая площадь и черная толпа, наверно похожая сверху на муравейник. Или, может быть, он спускается сейчас в окутанную мглой долину, идет по лугам в желтеющей траве куда-нибудь в Нантель или в Шатенье, где у него назначена встреча с евреями из Ниццы, из Канн, из еще более дальних мест, бежавшими от наступления немецкой армии? Вдруг на площади взревели моторы: итальянцы уходили. Видно, они получили приказ, которого ждали с рассвета, а может быть, просто поспешили, не в силах больше выносить ожидания. Они шли группами, друг за другом. В реве моторов они уходили молча, не переговариваясь, не перекликаясь. Грузовики тоже тронулись и поползли вверх по дороге к высоким горам, их путь лежал через Бореон. Нарастающий рев эхом прокатился по узкой долине, вернулся раскатами далекого грома. Солдаты заторопились вслед за машинами, а Эстер подошла к гостинице. Она надеялась увидеть Рашель, когда та выйдет вместе с капитаном Мондолони. В толпе были мужчины в штатском, в плащах и фетровых шляпах, и женщины тоже, но Рашели среди них не оказалось. Все произошло так стремительно, в этой сутолоке Эстер могла просто ее не заметить, может быть, она уже села в грузовик со всеми этими людьми. Сердце Эстер отчаянно колотилось, в горле стоял ком, когда она смотрела, как последние солдаты теснились вокруг грузовиков, на ходу запрыгивали под брезентовые тенты. Все было так серо, так уныло, Эстер хотелось увидеть медную шевелюру Рашели, хоть в последний раз. Люди на площади говорили, что офицеры уехали рано, еще не было десяти. Значит, Рашель уже в горах, пересекает границу где-то на перевале Сирьега. Теперь и собравшиеся на площади люди начали уходить. Чуть раньше в центре, у фонтана, группа мужчин окружила господина Зелигмана, школьного учителя. Некоторых Эстер узнала — они приходили к ее отцу, не раз сидели по вечерам в кухне. Мужчины довольно долго спорили: одни хотели отправиться той же дорогой, что и грузовики итальянцев, и перейти границу на перевале Сирьега, другие предлагали путь короче, через перевал Фенестр. Они доказывали, что опасно идти следом за итальянцами, что на этой дороге не миновать немецкого обстрела. Потом учитель Зелигман взобрался на каменный бортик фонтана. Он выглядел обеспокоенным и взволнованным, но голос его звучал так же ясно, как в классе, когда он читал ученикам книги. Он начал по-французски: «Друзья! Друзья мои… Послушайте меня». Гомон на площади смолк, люди, которые уже уходили, поставили чемоданы на землю, чтобы послушать. И тогда, тем же ясным и звучным голосом, которым читал в классе басню Лафонтена «Мор зверей» или отрывки из «Нана» Золя, он прочел стихи, навсегда запечатлевшиеся в памяти Эстер, — прочел медленно, точно это были слова молитвы, и лишь много позже Эстер узнала, что написал их поэт Хаим Нахман Бялик: Рядом с Эстер молча плакала Элизабет. Ее плечи вздрагивали от рыданий, лицо застыло в гримасе, и это, думала Эстер, было ужаснее всех громов и криков на свете. Она изо всех сил обняла мать, прижала к себе, пытаясь заглушить ее рыдания, как успокаивают обычно детей. Люди уже двинулись по площади вверх, мимо фонтана, откуда смотрел на них учитель Зелигман. Мужчины шли впереди, следом женщины, старики и дети. Длинная колонна в черно-серых тонах под палящим солнцем походила на похоронную процессию. У гостиницы Эстер высмотрела фигуру господина Ферна, незаметной тенью мелькнувшую под платанами. Кривоногий, в длинной пыльно-серой куртке с оттопыренными карманами, в кепке, с острой бородкой, он смахивал на кладбищенского сторожа, наблюдающего издали за чужими похоронами. Несмотря на слезы матери и сжимавшую горло тревогу, при виде господина Ферна Эстер едва не рассмеялась. Ей вспомнилось, как он прятался, когда итальянские солдаты несли, потряхивая на ухабах, его пианино. Она подбежала к нему, взяла за руку. Старик смотрел на нее, будто не узнавая. Он качал головой, подергивал своей смешной бородкой и бормотал: «Нет, нет, вы уходите, уходите все, а я не могу, я останусь. Куда мне в горы?» Эстер изо всех сил сжала его руку, ничего не видя от подступавших слез. «Но ведь скоро придут немцы, вы должны уйти с нами». Господин Ферн все провожал взглядом людей, уходивших с площади. «Нет». Он говорил тихо, почти шепотом. «Нет. Что они мне сделают, такой старой развалине?» Потом он поцеловал Эстер — один короткий, быстрый поцелуй — и отступил на шаг. «Теперь прощай. Прощай». Эстер бегом вернулась к матери, и они пошли вслед за остальными по улице в горку. Эстер еще раз обернулась, но не увидела господина Ферна. Он, видно, вернулся домой, на виллу, в полутемную кухню, к своему пианино. Лишь несколько человек еще стояли под аркадами мэрии, из местных, деревенские женщины в цветастых платьях и передниках. Они смотрели вслед отряду беженцев, который уже скрывался из виду в конце улицы, там, где начинались луга и каштановые рощи. Люди шли под полуденным солнцем; их было столько, что Эстер не видела ни начала колонны, ни ее конца. Где-то в долине урчали моторы, и больше не было слышно ни звука, лишь шаги множества ног негромко шелестели по каменистой дороге, как ручей по гальке. Эстер шагала, глядя на идущих рядом людей. Большинство лиц она узнавала. Этих людей она встречала на улицах соседнего городка, на рынке или на деревенской площади, где они разговаривали по вечерам, собравшись группками, и дети с визгом бегали вокруг. Были тут старики в долгополых пальто с меховыми воротниками и черных шляпах, из-под которых свисали косицы седых волос. Был тот, кого называли хазаном, Яков, он шел рядом со старым Ицхаком Салантером с двумя тяжелыми чемоданами в руках. Кроме ребе Ицхака и Якова, Эстер никого не знала по именам. Все это были евреи — бедняки, беженцы из Германии, Польши, России, те, у кого война отняла все. Эстер видела их в синагоге, они стояли вокруг стола, где горели свечи, в больших белых покрывалах, и читали нараспев слова из Писания на таинственном и таком прекрасном языке, непонятном, но проникавшем в самую душу. Теперь они шли под палящим солнцем по каменистой дороге, сгорбившись, медленно передвигая ноги в своих длинных пальто, стеснявших движения, и у Эстер сжималось сердце, словно происходило что-то страшное и неотвратимое, словно весь мир брел по этой дороге к неведомому. Но больше Эстер смотрела на женщин и детей. Были здесь старухи, которых она видела только мельком, за окнами кухонь: они никуда не выходили, разве что на праздники и свадьбы. Теперь, закутанные в тяжелые пальто, повязанные черными платками, они шли по каменистой дороге молча, только морщились от солнца их бледные лица. Были и молодые женщины, стройные, несмотря на пальто, тюки и тяжелые чемоданы. Они разговаривали между собой, даже смеялись, как будто отправлялись компанией на пикник. Перед ними поспешали дети, все в теплых свитерах и добротных кожаных ботинках, которые надевали только по особым случаям. Они тоже несли узлы и котомки с хлебом, фруктами, бутылками воды. Шагая вместе с ними по дороге, Эстер искала в памяти их имена: Сесиль Гринберг, Мейерль, Гелибтер, Сара и Мишель Люблинер, Лея, Амели Шпрехер, Фица, Жак Манн, Ривкеле, Робер Давид, Яхет, Симон Шулевич, Таль, Ребекка, Полина, Андре, Марк, Мари-Антуанетта, Люси, Элиана Салантер… Но имена вспоминались с трудом, потому что это были уже не те мальчишки и девчонки, которых она знала и видела каждый день в школе, которые носились с криком по улицам деревни, купались в горных речках, играли в войну в лесной чаще. Теперь, в широкой, тяжелой одежде, словно с чужого плеча, и зимних ботинках, девочки в скрывающих волосы платках, мальчики в беретах или шапках, они не бежали, как прежде, вприпрыжку, не болтали, а походили на сирот из приюта, которых вывели на прогулку, — грустные, уже усталые, не поднимающие глаз. Беженцы пересекли верхнюю часть деревни, миновали запертую школу, жандармерию. Местные жители провожали их взглядом, стоя в дверях или высовываясь из окон, не произнося ни слова, как и те, что шли мимо них. Впервые, и это было больно, Эстер поняла, что она не такая, как здешние люди. Они могли остаться здесь, у себя дома, жить дальше в этой долине, под этим небом, пить воду из горных речек. Они стояли у своих дверей, смотрели в свои окна, а она шла, в черной одежде, в овчинной дохе Марио, повязанная черным платком, еле поднимая ноющие ноги в тяжелых зимних ботинках, она должна была идти с теми, кого, как и ее, лишили своего дома, лишили права на это небо и эту воду. Горло ее сжималось от гнева и тревоги, сердце отчаянно колотилось в груди. Она вспоминала Тристана, его бледное лицо и лихорадочно блестевшие глаза. Вспоминала, как прохладна была щека мадам О'Рурк, как ее рука на мгновение сжала ей ладонь и как екнуло сердце, потому что она впервые заговорила с ней и знала, что, скорее всего, больше никогда ее не увидит. Вспоминала она и Рашель, и опустевшую теперь гостиницу. Ветер, наверно, врывается в открытые окна, продувает сквозняками большой зал. Да, такое было впервые, она поняла, что стала другой. Отец уже никогда не назовет ее Эстреллитой, и вряд ли она еще от кого-нибудь услышит имя Элен. К чему оглядываться назад, всего этого просто больше не было. Беженцы шли по каменистой дороге среди лугов, там, где Эстер когда-то пряталась, поджидая отца. Под откосом привычно шумела река, плеск воды отдавался звонким эхом от горных склонов. Белые облака теснились на востоке, и казалось, что где-то там, в конце долины, высятся то ли снежные вершины, то ли причудливые замки. Эстер вспоминала, как смотрела на них, лежа на валуне, еще мокрая после купанья в речке, и чувствовала, как высыхают холодные капли на коже, и слушала музыку воды и жужжание ос. Ей хотелось тогда улететь с облаками вслед за ветром, ведь они были свободны и могли плыть по небу через горы до самого моря. Она представляла себе все, что они видели внизу: долины, реки, города, похожие на муравейники, и бухты, в которых сверкает под солнцем морская вода. Сегодня это были те же облака, но почему-то в них чудилась угроза. Они словно перегородили долину, скрыли вершины гор, встали высокой стеной, белой, сумрачной, неодолимой. Эстер крепко сжимала руку матери, и они шагали в ногу по дороге в длинном строю. Лес стал гуще, дубы и каштаны сменили сосны с темными, почти черными кронами. Эстер никогда не заходила так далеко в долину реки. Теперь ни края долины, ни стены облаков не было видно. Только изредка между стволами искрилась на солнце река. Тропа пошла вверх, отряд замедлил шаг, идти было трудно. Старики и женщины с детьми на руках останавливались передохнуть на обочине, присев на камни или на свои чемоданы. Никто ничего не говорил. Были слышны только шуршащие по камням шаги да изредка детский крик, который звучал странно, приглушенный деревьями, точно голос лесного зверя. Вспугнутые стайки черных желтоклювых птиц с карканьем отлетали подальше. Эстер смотрела на них и вспоминала, как однажды отец говорил об Италии. Он тогда показал на ворона в небе: «Если бы ты могла летать, как эта птица, добралась бы туда к вечеру». Она не смела донимать Элизабет вопросами, а на языке так и вертелось: «Когда же папа нас догонит?» Но она лишь крепче стискивала руку матери и на ходу украдкой поглядывала на ее осунувшееся бледное лицо с плотно сжатыми губами, враз постаревшее от черного платка, который она повязала, прикрыв волосы, чтобы походить на остальных женщин. И от этого тоже обида сжимала горло Эстер, ей вспоминались летние дни, когда Элизабет надевала нарядное голубое платье с глубоким вырезом, плетеные сандалии и долго расчесывала щеткой свои длинные шелковистые волосы, чтобы порадовать отца Эстер и пойти с ним на деревенскую площадь. Вспоминались Эстер и длинные, бронзовые от загара ноги матери, ее кожа, такая гладкая, свет, играющий на ее голых плечах. Ничего этого больше не будет, конечно, разве возвращаются к тому, что оставили позади? «Мы еще вернемся сюда с папой? Мы что, вправду уходим насовсем?» Эстер не задала этого вопроса, когда, наскоро одевшись, взяла чемодан и поднялась по узким ступенькам, ведущим на улицу. Они с матерью пошли к площади, Эстер и тогда не осмелилась спросить. Но мать сама все поняла и только странно сморщилась, пожав плечами, а потом Эстер увидела, что она вытирает глаза носовым платком. Мать плакала, и Эстер изо всех сил, до крови закусила губу, как бывало, когда она хотела загладить какую-то свою провинность. Больше она ни на кого не смотрела, чтобы не видеть это горе в глазах и чтобы никто не догадался, что и она думает о том же. В лесу, когда каменистая дорога еще круче пошла на подъем, колонна беженцев растянулась. Самые крепкие, мужчины и молодые парни, ушли далеко вперед, даже их голосов больше не было слышно, когда перекликались. Остальные отстали. Эстер с матерью, хоть и не могли идти быстро из-за чемоданов, оттягивавших руки, все же обогнали многих — старух, которые брели, спотыкаясь о камни, женщин с детьми на руках, старых евреев в лапсердаках, тяжело опиравшихся на палки. Поравнявшись с ними, Эстер замедляла шаг и хотела помочь, но мать тянула ее за руку почти со злостью, и девочка пугалась жесткого выражения на ее лице, когда они оставляли позади отстающих. Чем дальше, тем реже им попадались присевшие у дороги женщины. Настал момент, когда Эстер с матерью оказались совсем одни и не слышали больше ничего, кроме шороха своих шагов да тихого журчания ручья под откосом. Солнце уже приблизилось к линии гор за их спиной. Небо стало бледным, почти серым, а впереди стеной стояли тяжелые тучи. Элизабет наконец высмотрела ровную полянку в стороне от дороги, над речкой. «Здесь и переночуем», — сказала она и спустилась пониже, к нависавшим над речкой скалам. Никогда еще Эстер не видела такой красоты. Между округлыми громадами скал ковром стелился мох, а внизу, слева, волны речки лизали песок маленького пляжа. После каменистой дороги и палящего солнца, после неизвестности и тревог, после накопившейся за день усталости это место показалось Эстер почти раем. Она спустилась бегом, легла на мягкий мох между валунами и закрыла глаза. А открыв их, увидела над собой лицо матери. Элизабет успела умыться в речке, и мягкий вечерний свет окружал нимбом ее распущенные волосы. «Ты такая красивая», — прошептала Эстер. «Ты бы тоже умылась, — сказала Элизабет. — Вода чистая, а потом наверняка другие люди тоже захотят остановиться здесь на ночь». Эстер сняла платок и ботинки и вошла в холодную воду почти по колено, приподняв платье. Вода была ледяная, ноги сразу онемели. Она напилась из пригоршни, умыла обожженное солнцем лицо. Вода намочила подол платья и рукава свитера, повисла каплями на овчине. Через некоторое время и в самом деле пришли еще люди. Многие заночевали пониже, на другой поляне, Эстер слышала, как кричали дети и окликали их женщины. Все знали, что костер разводить нельзя, огонь могли засечь немцы, поэтому кое-как поужинали всухомятку. Женщины доставали из котомок хлеб и нарезали его ломтями, которые дети тут же ели, сидя у реки. Мать Эстер захватила кусок сухого сыра, что дала ей в дорогу их квартирная хозяйка, и он показался вкуснее всего на свете. Потом они съели инжир и запили ужин водой прямо из реки, стоя на коленях на песке маленького пляжа. Для ночлега соорудили шалаш из сосновых веток, их густая хвоя послужила отличной крышей. Потихоньку сгущалась ночь. В лесу, там и сям, голоса людей звучали все ближе. Несмотря на усталость, Эстер совсем не хотелось спать. Она пошла вдоль берега на детские голоса и в сотне метров ниже по течению увидела игравших в речке девочек. Одетые, они стояли почти по пояс в воде и брызгались, весело смеясь. Эстер узнала их: это были маленькие польки, они приехали в деревню с родителями в середине лета и говорили только на своем странном, певучем языке. Эстер вспомнила, как отец однажды рассказал ей о городе с названием, таким же странным, как язык этих девочек, — Жешув, — в этом городе немецкие солдаты сожгли дома всех евреев, а их самих загнали в вагоны для скота и увезли в лагерь, в глухие леса, где даже малых детей заставляли работать до смерти. Все это она вспоминала, глядя на девочек. Теперь, здесь, в лесной чаще у горной речки, снова бездомные, на пути к неведомому, к горам, окутанным тучами, они тем не менее вели себя беззаботно, словно на прогулке. Эстер вышла на поляну, чтобы рассмотреть их поближе. Девочки уже играли в догонялки, бегали от дерева к дереву, и их черные платья раздувались, будто в танце. У самой старшей, лет десяти-одиннадцати, были очень светлые волосы и глаза, а ее сестры — черненькие. Вдруг они заметили Эстер и замерли. Потом с опаской приблизились к ней и застрекотали что-то на своем языке. Темнело. Эстер знала, что пора возвращаться к матери, но не могла оторваться от светлых глаз старшей девочки. Младшие разбежались, продолжая игру. Неподалеку под сосной расположились взрослые, женщины в черных платьях и мужчины в лапсердаках; должно быть, тут были и родители девочек. С ними был старик с длинной седой бородой, Эстер видела его однажды у входа в синагогу. Девочка взяла Эстер за руку и повела к дереву. Одна из женщин, улыбаясь, спросила ее о чем-то, все на том же странном языке. У нее было красивое лицо с правильными чертами, а глаза зеленые, как и у девочки, очень светлые. Она отрезала кусок черного хлеба и протянула Эстер. Та не посмела отказаться, но ей стало стыдно, ведь она уже ела сыр и инжир и ни с кем не поделилась. Она взяла хлеб и, не сказав ни слова, побежала прочь, к дороге, а оттуда к полянке, где ее ждала мать. Ночь сомкнула деревья, наполнила лес жутковатыми тенями. Эстер все еще слышала за спиной голоса и смех девочек. К ночи пошел дождь. Тихонько шуршали капли, падая на крыши, и этот шелестящий звук казался таким мирным и ласковым после рева моторов и шороха шагов. Вот и Рашель выходит на улицу в непроглядную ночь и быстрым шагом идет под дождем, кутаясь в черный материнский платок. Утром, когда рев итальянских грузовиков разнесся по всей долине, она хотела бежать на площадь, но мать просто вцепилась в нее: «Не ходи туда! Не ходи, умоляю, оставайся с нами!» Отец лежал больной, и Рашель не решилась выйти. Весь день в долине, в горах ревели грузовики. Этот рев раздавался порой так близко, что казалось, грузовик сейчас снесет их дом. А потом она услышала шум шагов, и это показалось еще страшнее — много-много шагов, от мягкого шороха до топота. Весь день, до темноты шли люди, удаляясь вверх по улице. Слышались голоса, приглушенные оклики, детский плач. Спать Рашель не легла, всю ночь просидела в темноте на стуле рядом с кроватью, на которой спала ее мать. С другой кровати, из маленькой комнаты, доносилось частое дыхание отца и сухой астматический кашель. А утро — это было воскресенье — оглушило воцарившейся тишиной. На улице светило солнце, пробиваясь сквозь щели в ставнях. Щебетали птицы, как летом. Но Рашель не вышла из дома и даже ставни не открыла. Она ужасно устала, к горлу подкатывала тошнота. Когда мать встала и занялась стряпней, Рашель улеглась в ее еще теплую постель и уснула. А теперь снова было темно, и дождь тихо шелестел по крышам деревни. Проснувшись, Рашель не сразу поняла, где находится. В первый момент ей показалось, что она в гостиничном номере с Мондолони, — и тут она вспомнила все, что было вчера. Может быть, ей пришло в голову, что капитан карабинеров остался один в гостинице и тоже слушает сейчас шум дождя. Все итальянские солдаты ушли, и в горах снова стояла тишина. Однажды в гостинице, когда Рашель причесывалась перед зеркалом в его номере, он подошел сзади, странно посмотрел на нее и сказал: «Когда кончится война, я увезу тебя в Италию, покажу Рим, Неаполь, Венецию, мы поедем в долгое-долгое путешествие». В тот день он и подарил ей кольцо с синим камнем. Рашель идет по тихим улицам. Она думает — и от этой мысли чаще бьется ее сердце, — что, возможно, как раз сегодня кончилась война. Когда американцы бомбили Геную, Мондолони сказал ей, что это конец, что теперь Италия подпишет договор о перемирии. Итальянские солдаты ушли в горы, они возвращались домой, и городок притих, заснул, как засыпают от сильной усталости. Рашель спешит к площади. Вот сейчас она добежит до гостиницы, постучит, как обычно, в ставень, и он откроет. Она вдохнет его запах, запах табака, его тела, прижмется к нему и услышит, как отдается в груди его голос. Она так любит, когда он говорит об Италии. Он рассказывает ей о городах — Рим, Флоренция, Венеция, — говорит что-то по-итальянски, медленно, растягивая слова, как будто так она сможет понять. Когда кончится война, она наконец уедет, далеко-далеко от этой деревни, от людей, которые следят и судачат, от парней, швыряющих в нее камни, от дома-развалюхи, от стылой квартиры, где ее отец так сильно кашляет; она увидит все эти города, в которых играет музыка на улицах и есть кафе, кино, магазины. Ей так хочется, чтобы это сбылось, прямо сейчас, так хочется, что подкашиваются ноги и приходится остановиться и постоять в проеме какой-то двери, а с крыши капает на голову вода, и мокрый платок липнет к волосам. Она уже на той улице, что ведет к площади, проходит мимо виллы под шелковицей, где живет господин Ферн. Свет не просачивается сквозь щели в ставнях, не слышно ни звука, ночь непроглядно черна. Но Рашель уверена, что старик там, в доме. Она прислушивается и, кажется, слышит, как он разговаривает сам с собой своим дребезжащим голосом. Она представляет, как он задает вопросы и сам себе отвечает, и ей смешно. Вот уже слышно, как журчит вода в фонтане. Деревья на площади слепят ярким светом. Откуда столько света? А как же комендантский час, светомаскировка? Рашель вспоминает патрули. Карабинеры стреляли в мужа Жюли Руссель, когда он ночью пошел за доктором, потому что у нее начались роды. Когда Мондолони говорит о солдатах, он называет их «bruti»[5], понижая голос, с презрением. Он не любит немцев, говорит, они — все равно что звери. Рашель стоит в нерешительности на краю площади. Это гостиница светится так ярко, деревья и дома залиты светом, точно декорация в театре. Свет вырисовывает причудливые тени на земле. Рашель слушает журчание воды, стекающей в чашу фонтана, и успокаивается. Может быть, это карабинеры и солдаты решили отпраздновать конец войны. Но нет, Рашель понимает, что это не так. Холоден свет, заливающий площадь, капли дождя искрятся. Не слышно ни шума, ни голоса. Все безмолвно и пусто. Рашель идет вдоль парапета, приближаясь к гостинице. Видит ее фасад между стволами деревьев. Все окна освещены. Ставни распахнуты, дверь тоже открыта. Свет бьет по глазам. Еще ничего не понимая, Рашель тихонько подходит к гостинице. От света больно, он пугает ее и манит одновременно, она ничего не может с собой поделать, хоть и колотится сердце и подгибаются ноги. Никогда она не видела столько света. Подойдя к гостинице совсем близко, Рашель видит у двери солдата. Он стоит неподвижно с ружьем в руках и смотрит прямо перед собой, как будто хочет пронзить ночную тьму всем этим светом. Рашель замирает. Потом очень медленно пятится назад, чтобы спрятаться. Это немецкий солдат. Теперь она видит поодаль, в тени, грузовики и черную гестаповскую машину. Рашель отступает к деревьям, поворачивается и бежит, бежит вниз по узким улочкам к старому дому, стук ее ног по мостовой гулко звучит в тишине, точно скачет галопом лошадь. Сердце отчаянно колотится, и больно где-то в середине груди, жжет. Впервые в жизни она боится умереть. Побежать бы через горы в Италию или хотя бы туда, где солдаты встали лагерем на ночь, услышать бы голос Мондолони, вдохнуть его запах, обнять его. Но она уже у двери и знает, что слишком поздно. Она знает, что вот-вот придут немцы и схватят ее, и ее отца и мать тоже, и увезут куда-то очень далеко. Она ждет на крыльце, надо унять сердце и отдышаться. Надо найти слова, которые она скажет отцу и матери, чтобы успокоить их, чтобы они не догадались сразу. Она любит их, любит до смерти, хотя сама этого не знала. На рассвете их разбудил дождь. Мелкий, моросящий, он тихонько шелестел по сосновым иглам над головой, вторя шуму горной речки. Капли уже просачивались сквозь крышу их шалаша, ледяные брызги падали на лицо. Элизабет попыталась плотнее уложить ветки, но получилось так, что с них полило сильней. Тогда они взяли чемоданы, закутались в платки и примостились, ежась от холода, под густой лиственницей. В утреннем свете уже виднелись деревья. Белый туман сползал в долину. Было так холодно, что Эстер и Элизабет жались друг к другу, не находя силы встать. Потом в лесу раздались мужские голоса, оклики. Пришлось подниматься, натягивать сырую одежду, брать чемоданы, идти дальше. Ноги у Эстер ныли, она то и дело оступалась на каменистой дороге, глядя в спину идущей впереди матери. Силуэты людей появлялись из леса, точно призраки. Эстер оглядывалась в надежде увидеть позади польских девочек. Но сегодня не было слышно ни детских голосов, ни смеха. Только шорох шагов по камням да шум речки, которая текла навстречу. Окутанный туманом лес казался бесконечным. Не было видно ни верхушек деревьев, ни гор. Они шли как будто без цели, сгорбившись под тяжестью чемоданов, спотыкаясь, раня ноги об острые камни. Эстер и Элизабет обгоняли беженцев, которые вышли в путь раньше их и уже успели устать. Старухи сидели на своих узлах у дороги, и в тумане их лица казались еще бледнее. Они не жаловались. Ждали, сидя на обочине, иные совсем одни, с обреченным видом. Дорога привела к речке, и надо было переходить ее вброд. Туман рассеивался, уже был виден склон горы напротив, темные лиственницы и светло-голубое небо. Это приободрило Элизабет, она ловко перешла речку, держа Эстер за руку, и они, не останавливаясь, стали подниматься вверх по склону. Немного повыше, справа, стояло каменное сооружение, что-то вроде сарая, где тоже, должно быть, ночевали беженцы: трава вокруг была вытоптана. Снова Эстер услышала крики черных желтоклювых птиц. Но они не пугали, а, наоборот, радовали, словно птицы говорили им: «Мы здесь, мы с вами». Еще до полудня Эстер и Элизабет пришли к святилищу. Здесь кончался лес, долина расширялась, и на открывшемся перед ними плато над речкой они издали увидели длинные дома и часовню. Эстер вспомнилось, как Гаспарини рассказывал ей про Мадонну, про статую, которую на лето переносят в святилище, а зимой возвращают в долину, закутав в плащ, чтобы она не замерзла. Это было, казалось ей, так давно, Эстер даже не сразу поняла, что сюда они и шли. Ей представлялось, что она увидит статую в гроте среди деревьев, в окружении цветов. И теперь она в недоумении смотрела на уродливые строения, похожие на казармы. Эстер с матерью пошли дальше и вскоре добрались до плато. На маленькой площади перед часовней толпился народ. Все это были беженцы, те, что ушли еще ночью. Мужчины, молодые парни, женщины, дети, даже старики в лапсердаках сидели прямо на земле, прислонившись к стенам. Были здесь и итальянские солдаты Четвертой армии. Они расположились в одной из казарм, но сидели снаружи, усталые, и даже в формах тоже походили на беженцев. Эстер поискала глазами капитана Мондолони, однако его не было. Наверно, он отправился другой дорогой, через перевал Сирьега, и, может быть, уже добрался до Италии. Не было видно и Рашели. Эстер стиснула руку Элизабет: «Здесь мы встретимся с папой?» Элизабет не ответила. Она положила их поклажу у стены, попросила Эстер присмотреть за вещами и пошла поговорить с мужчинами, которые шли с учителем Зелигманом. Но и они ничего не знали. Эстер расслышала, что речь шла о дороге на Бертемон, о перевале. Они показывали куда-то за долину, на горы, уже окутанные сумраком. Элизабет вернулась. Голос ее звучал глухо, устало. Она сказала только: «Мы подождем здесь до завтра. Завтра утром перейдем границу. Он придет сюда». Но Эстер поняла, что мать ничего не знает. Беженцы устраивались на ночлег. Итальянские солдаты открыли дверь одной из казарм и помогали женщинам носить чемоданы. Они раздали всем одеяла и даже принесли горячего кофе. Эстер не знала этих солдат. Все они были молоденькие, почти дети. «Войне конец», — говорили они. И смеялись. После ночевки под дождем помещение казармы показалось почти роскошным. Кроватей на всех не хватило, и Эстер с Элизабет пришлось спать в одной постели. Прибывали все новые беженцы, устраивались как могли. Те, кому не хватило места в казарме, пошли ночевать в часовню — двери все равно были выломаны. Самые крепкие мужчины во главе с Зелигманом решили перейти через перевал до наступления темноты. Ветер разогнал облака, и горные вершины сияли снежными шапками. Эстер стояла на площади, когда небольшой отряд начал подниматься по тропе над святилищем. Она смотрела им вслед, и ей хотелось уйти с ними: ведь они уже к ночи будут в Италии. Но мать слишком устала, чтобы идти сегодня, а может быть, и вправду надеялась, что придет отец. Эстер увидела заброшенный коровник под откосом, среди лугов; там текли ручьи, сливаясь ниже в горную речку. Почему-то ей казалось, что отец придет именно с этой стороны. Она представляла его себе: вот он спускается с горы, вот идет через пастбища по пояс в траве, вот перебирается через речку, прыгая с валуна на валун. Дети беженцев уже позабыли об усталости. Одни играли на площади перед часовней, другие бегали по откосу с визгом и смехом. Засмотревшись на них, Эстер забывала о дороге, по которой должен был прийти отец, и, когда понимала это, у нее сжималось сердце. Но вновь раздавался детский крик, и она опять отвлекалась. Над часовней кружили желтоклювые птицы. Они тоже кричали, словно хотели что-то сказать людям. Потом к Эстер подсела мать, обняла ее и крепко-крепко прижала к себе. Она весь вечер смотрела в ту же сторону, на голый, черный горный склон. Мать молчала, и Эстер спросила: «А если папа не сможет сегодня прийти, мы подождем его здесь завтра?» Элизабет ответила сразу: «Нет, он не велел его ждать, надо идти дальше». — «Значит, он догонит нас в Италии?» — «Да, родная, догонит, он придет другой дорогой, ведь он все дороги знает. А может быть, он уже идет через Бертемон со своими друзьями. Немцы преследуют евреев повсюду, понимаешь? Вот почему нам надо идти, не останавливаясь». Но и на этот раз Эстер поняла, что мать лжет, все выдумывает, чтобы ее успокоить. От этого стало больно где-то внутри, как от кулаков мальчишек, тогда, у заброшенной риги. «А Рашель? — вдруг вырвалось у Эстер. — Ее тоже преследуют немцы?» Мать вздрогнула, словно услышала нечто кощунственное. «Почему ты спрашиваешь о Рашели?» — «Она ведь тоже еврейка», — сказала Эстер. Элизабет пожала плечами: «Она сама от нас отвернулась, бросила родителей, всех своих. Она уехала с итальянцами». Эстер вся вспыхнула и почти выкрикнула в ответ: «Нет, это неправда! Она не уехала с итальянцами! Она осталась в деревне со своими родителями». — «Откуда ты знаешь?» — насторожилась мать. Эстер упрямо повторила: «Вовсе она не уехала с итальянцами, я знаю. Она осталась с родителями». — «Отлично, — холодно проговорила Элизабет. — Думаю, она сумеет позаботиться о себе». Они замолчали, глядя вдаль, туда, где начинался лес. Но что-то словно надломилось: теперь они, наверно, уже ничего не ждали. Под вечер горные вершины утонули в тучах. От раскатов грома содрогалась земля, грохотало так близко, что некоторые беженцы закричали от страха, решив, будто начинается бомбежка. Упали первые тяжелые капли дождя. Эстер побежала укрыться в часовню. Внутри было так темно, что она ничего не видела и то и дело спотыкалась о лежащих. Беженцы спали прямо на полу, закутавшись в одеяла. Те, кому не удалось лечь, стояли, прислонившись к стенам. Часть крыши была разворочена снарядом, и левый угол часовни заливал дождь. Невзирая на запрет итальянцев, горели свечи, справа от алтаря, и в свете трепещущих язычков пламени Эстер могла разглядеть силуэты и лица беженцев. Здесь были по большей части старики и старухи, одетые на русский или польский манер, — таких она видела в синагоге во время шабата. Их лица осунулись от усталости и тревог. У алтаря, там, где горели свечи, кутающиеся в лапсердаки старики сидели вокруг ребе Ицхака Салантера, который читал вслух толстую книгу, стоя спиной к свечам, чтобы лучше видеть. Прислонившись к холодной стене часовни, Эстер снова слушала непонятные слова на певучем, отрывистом языке и не могла оторвать глаз от лица старика в свете свечей. И опять она ощутила тот же трепет, словно этот незнакомый голос звучал для нее одной, в ней, в глубине ее существа. Тихий, шелестящий голос читал книгу, и куда-то исчезали усталость, страхи, гнев. Эстер не думала больше о черном склоне, откуда должен был прийти отец, и путь его теперь представлялся ей не пропастью, ужасной и смертельной, но длинной, дальней дорогой, в конце которой — тайна. Все преобразилось здесь, в горах грохотал гром, дорога ныряла в ущелья, все это стало похоже на легенду, стихии взвихрились, чтобы перестроиться в новый порядок. Дождь лил как из ведра, и часовню заливало через дыру в крыше. Дети жались к матерям, тихонько раскачиваясь в такт голосу Ицхака Салантера, который читал слова из книги. Старик умолк, долго держал раскрытую книгу перед лицом, а потом запел красивым низким, совсем не дребезжащим голосом. И все — мужчины, женщины, даже малые дети — вторили ему без слов, повторяя одно: ай-ай-ай-ай!.. Одна из польских девочек, та самая, светлоглазая, что привела Эстер к своей семье, подошла к ней и взяла за руку. Она узнала ее, несмотря на темноту. В свете молний Эстер видела ее лицо, словно озаренное изнутри радостью, когда она пела вместе со всеми, медленно раскачиваясь взад-вперед. И Эстер тоже запела. Песня взмывала под купол часовни, перекрывая шум дождя и раскаты грома. Казалось, от нескольких свечек, зажженных у алтаря, лился тот же свет, что в синагоге в вечер шабата. Теперь и другие люди, пришедшие из казарм, входили в часовню. Элизабет увидела свою мать, стоявшую у дверей. Не выпуская руку маленькой польки, она подошла к ней и помогла пройти в облюбованный ими уголок к стене. За окнами молнии пронзали темную ночь. Мало-помалу пение стихло. Все стояли молча, вслушиваясь в шум дождя и раскаты удаляющейся грозы. Один за другим, подрагивая, гасли огоньки свечей. Люди словно забыли, где они и что с ними. Потом Эстер бежала через двор на холодном ветру; они с Элизабет легли в одну кровать, тесно прижавшись друг к дружке, чтобы не упасть. На рассвете итальянские солдаты отправились в путь, и беженцы двинулись следом. Небо сияло глубокой синевой над снежными вершинами. Каменистая дорога уходила, петляя, вверх сразу за часовней. Шли медленно из-за детей и стариков; длинная вереница растянулась по дороге, и черные фигурки казались крошечными среди огромных камней. Эстер с матерью шли теперь по гигантской осыпи. Никогда Эстер не видела, даже представить себе не могла такого пейзажа. Уходящее вверх хаотичное нагромождение камней, ни единого деревца, ни травинки. Каменные глыбы зависли на самом краю пропасти. Тропа была такой узкой, что камни срывались из-под ног и катились вниз, наверно, до самой долины. Из-за опасности ли, а может быть, от холода никто не разговаривал. Даже маленькие дети шли по узкой тропе молча. Был слышен только шум невидимой речки далеко внизу, стук падающих камней да свистящее дыхание. Умаявшись, Эстер хотела было поставить чемодан и присесть, но мать тут же потянула ее за руку и, прикрикнув — не со зла, от отчаяния, — заставила идти дальше. Вереница беженцев все больше растягивалась. Старики, старухи в черных платках, которые последними ушли из часовни, остались далеко позади. Их уже не было видно за гребнями гор. Другие, женщины с детьми, шли медленно, но не останавливались. Тропа шла по краю пропасти, на котором кое-где исхитрились вырасти деревца. Эстер увидела внизу сожженную молнией лиственницу — большую, черную, похожую на скелет. По другую сторону долины рассекала небо высокая гора, грозно ощетинившаяся острыми скалами. Здесь было страшно, но какая же красота — блестящие на солнце камни, непроницаемо синее небо. А страшнее всего было смотреть за долину, туда, куда они шли уже два дня, на темную, отливающую синевой и мерцающую инеем стену, окутанную большим белым облаком, которое таяло в небесной вышине. Это казалось таким далеким, таким неприступным, что у Эстер кружилась голова. Как она доберется туда? Да возможно ли вообще туда добраться? Или их обманули и все эти люди пропадут в ледниках, заблудятся в тумане, сгинут в какой-нибудь пропасти? Повыше, когда тропа петляла по склону горы, Эстер снова увидела круживших в небе черных птиц, однако на сей раз это были безмолвные хищные ястребы. Вдоль всей тропы под откосом переводили дух беженцы. Эстер узнала женщин, которых видела в часовне. Еле живые от голода и усталости, они обессиленно сидели на камнях и смотрели перед собой невидящими глазами. Притихшие дети стояли рядом. Девочки смотрели на Эстер, когда она проходила мимо. Какая-то печальная мольба была в их глазах, словно они цеплялись за нее взглядом. Когда Эстер и Элизабет вышли к озеру у подножия высоких гор, солнце уже скрылось в облаках и свет померк. Вода в озере была цвета льда, неподвижная, как зеркало. Беженцы сидели на берегу среди нагромождения скал, отдыхая. Но самые крепкие уже начали восхождение к перевалу, в то время как измученные женщины и старики только подходили к озеру. Эстер сидела за скалой, укрывавшей ее от порывов ветра, и смотрела на них. Элизабет несколько раз поднималась: «Пойдем, пора, мы должны перебраться до темноты». Но Эстер не сводила глаз с тропы, как вчера, когда ждала отца. Только сегодня она высматривала не его, а старого ребе Ицхака Салантера, который читал книгу и пел в часовне. Эстер не хотела уходить без него. Мать снова заторопила ее, но она взмолилась: «Пожалуйста! Давай подождем еще немножко!» В облаке, окутывающем склон перед ними, вдруг образовался просвет, и стала видна темная линия дороги в ложбине между двумя остроконечными вершинами — только на мгновение, и края облака вновь сомкнулись. Где-то в горах уже глухо рокотал гром. Элизабет была бледна, встревожен на. Ей не сиделось на месте, она то бродила по берегу озера, то возвращалась назад. Группы беженцев одна за другой уходили. Остались только старухи да несколько женщин с маленькими детьми. Подойдя к одной из них, молоденькой рыжеволосой польке, Эстер увидела, что та беззвучно плачет, привалившись к большому камню. Эстер тронула ее за плечо. Ей хотелось что-то сказать, утешить бедняжку, но она не знала ни слова на ее языке. Тогда она достала из мешка с припасами немного хлеба и сыра и протянула ей. Молодая женщина взглянула на нее без улыбки и стала есть, все так же сгорбившись у камня. Наконец в новой группе беженцев, подошедшей к озеру, Эстер узнала Ицхака Салантера и его семью. Старик с трудом, опираясь на палку, ступал по камням. Ветер раздувал его лапсердак, трепал седую бороду и волосы. Едва увидев его, Эстер поняла, что он совсем выбился из сил. Ребе Ицхак опустился прямо на землю, и родные помогли ему лечь. Его обращенное к небу лицо было мертвенно-бледным и перекошенным от муки. Подойдя ближе, Эстер услышала его прерывистое, свистящее дыхание. Этого она уже не могла вынести — поспешно отошла и прижалась к матери. «Уйдем отсюда скорее», — прошептала она. Но теперь Элизабет не могла отвести взгляд от лежавшего на земле старика. Свет неба померк, стал красноватым. Раскаты грома приближались. Надвигалась гроза, тяжелые черные тучи рвались, наползая на горы, и вновь смыкались чуть дальше, словно дымом окутывая снежные вершины. Один из мужчин, что были с ребе Ицхаком, встал и повернулся к Эстер и Элизабет. Он сказал всего несколько слов, почти не повышая голоса, словно что-то незначащее: «Рабби не может идти дальше, он должен остаться и отдохнуть. А вы ступайте». То же самое он сказал на своем языке пришедшим с ним женщинам. Все они тотчас послушно подняли свои узлы и чемоданы и зашагали к перевалу. Перед тем как войти в ложбину, по которой уходила в гору тропа, и скрыться в тумане, Эстер остановилась и в последний раз оглянулась на ребе Ицхака и его спутника, оставшихся на берегу озера. Она увидела лишь два черных пятнышка среди скал. Дорога вилась между двумя вершинами. Конца не было видно. Черные, искрящие молниями тучи нависли прямо над головой Эстер и ее матери. Было страшно, но так красиво, что Эстер хотелось скорее подняться еще выше, еще ближе к тучам. Багровеющие клочья тумана плыли вокруг, рвались о каменные иглы, стекали бесплотными ручьями в расщелины. Все, что было ниже, для Эстер и Элизабет исчезло. Ни женщин, ни других беженцев не было видно. Они словно парили между небом и землей, и впервые Эстер поняла, что чувствуют птицы. Но здесь и птиц уже не было, и ни живой души. Они попали в мир, где живут только тучи, облака и молнии. Марио когда-то рассказывал, как убивает молния пастухов в горах. Те, кто вошел в «зону смерти», говорил он Эстер, перед самым ударом молнии слышат странный звук, будто пчелы жужжат со всех сторон сразу, от этого голова идет кругом, и можно сойти с ума. Теперь, поднимаясь по горной тропе, Эстер с замиранием сердца ждала этого звука. Еще выше пошел мелкий дождик. Справа стоял, прилепившись к склону горы, блокгауз. Там уже укрылись беженцы — полумертвые от усталости, продрогшие до костей. Снаружи были видны их силуэты в этом жутковатом убежище. Но Элизабет сказала: «Нельзя здесь останавливаться, нам надо пересечь границу до темноты». И они двинулись дальше, из последних сил, не думая ни о чем. Окутавший их туман стал еще гуще, поэтому им казалось, что они одни смогли уйти так далеко. И вдруг тучи расступились, открыв большой кусок голубого неба. Эстер и Элизабет замерли в изумлении. Они дошли до перевала. Теперь Эстер вспомнила рассказы деревенских детей о том, как в небе открылось окно, когда унесли в горы статую Пречистой Девы. Так вот оно где, это окно, через которое видна другая сторона мира. В нагромождении скал, между вершинами, блестел под солнечными лучами свежий снег. Ветер дул ледяной, но Эстер больше не чувствовала холода. Среди скал сидели, отдыхая, беженцы — женщины, старики, дети. Никто не разговаривал. Закутавшись, кто во что, сидя спиной к ветру, они смотрели вокруг, на горные вершины, которые, казалось, плыли под облаками. Но больше смотрели на ту сторону, где была Италия, — на склон в снежных пятнах, окутанные туманом расщелины и просторную долину уже в вечернем сумраке. Совсем немного времени оставалось до темноты, но это было уже не важно. Они дошли, преодолели стену, препятствие, так их страшившее, и все теперь было позади — опасность, туман, молнии. Над ними, там, откуда они пришли, красные отсветы трепетали в толще облаков, и громыхал гром, точно канонада. Солнце погасло, тучи сомкнулись, снова пошел дождь. Частый, холодный, он колол лицо и руки, капли осыпали овчинную доху Эстер. Она подняла чемодан, Элизабет взвалила на плечо мешок. Встали и другие беженцы и, в том же порядке, в каком шли к перевалу — мужчины и молодежь впереди, женщины, старики, дети следом, — маленькими безмолвными группками начали спускаться в темную уже долину, откуда поднимался там и сям белый дымок. Они шли к Богом забытым деревням на реке Стуре, веря, что здесь найдут спасение. Бесконечно долго тянулась зима. Дым стелился шлейфом над плитняковыми крышами Фестионы. Под вечер холодало. Солнце рано садилось за горы, долина Стуры лежала озером сумрака. Эстер любила этот сумрак, сама не зная почему. И этот дым над крышами, который полз по улочкам, окружал пансион Пассаджери, окутывал деревья, скрывал сады. Она шла по этим пустынным улочкам, слушая тихий стук своих башмаков на деревянной подошве, почти не нарушавший мягкую, ватную тишину. Только всегда где-нибудь лаяли собаки. Всю зиму они жили в Фестионе одни — она и Элизабет. Обе работали в пансионе Пассаджери за стол и комнатку под крышей с большим окном, выходящим на балкон напротив церкви. Остановившиеся часы на колокольне неизменно показывали без десяти четыре. Стоя на балконе, Элизабет развешивала белье. Она была в теплой фуфайке поверх рабочего халатика, руки и щеки красные, как у крестьянки. Ей приходилось мыть пол в кухне, да не просто, а щеткой, с мылом, жечь мусор во дворе ранним утром, чистить овощи, кормить кроликов, которых обычно подавали на стол в пансионе. Вот только убивать их она отказывалась. Эту грязную работу брала на себя Анджела, хозяйка дома (говорили, что она и над господином Пассаджери хозяйка). Она управлялась в два счета: оглушала зверька одним ударом по голове, как перчатку, снимала шкуру и подвешивала за задние ноги окровавленную тушку. Увидев это впервые, Эстер убежала через поля к реке. «Я хочу назад, в Сен-Мартен, — всхлипывала она на бегу, — я не хочу здесь оставаться, он не найдет нас здесь, никогда!» Элизабет кинулась за ней вдогонку напролом через кусты и догнала на берегу, запыхавшись и в кровь исцарапав ноги. Она с размаху влепила Эстер пощечину, но тут же обняла, крепко прижала к себе. В первый раз в жизни она ударила дочь. «Не убегай, сердечко мое, звездочка моя, не убегай от меня, без тебя я умру…» В ту минуту Эстер ненавидела мать так, будто это она все затеяла, воздвигла эти ледяные горы между ней и отцом, чтобы сломить ее. Постояльцев в пансионе Пассаджери было немного: война. Несколько коммивояжеров, застрявших здесь по дороге в Винадио, да трое-четверо крестьян из нижней деревни, вдовых или слишком старых, чтобы жить своим хозяйством. В обеденном зале они громко разговаривали, поставив локти на клеенку. Эстер помогала хозяйке, приносила тарелки, супницу, поленту, вино. Они говорили ей на своем певучем языке «ragazza» — девочка, странно, на английский манер, произнося «г»: «wagazza». Эстер никогда не слышала их смеха, но все равно они ей нравились — такие скромные и обходительные. Когда Анджела отправлялась за покупками, Эстер ходила вместе с ней. Говорила Анджела мало. Она ждала у ворот фермы, пока ей вынесут молоко, овощи, яйца, иногда и живого кролика за уши. На ноге у нее была страшная язва, она хромала и не могла надеть чулки. Эстер даже смотреть боялась на эту открытую рану, вокруг которой вились мухи. Поначалу она думала, что убийце кроликов так и надо. Но под суровой наружностью Анджелы скрывалась добрая душа. Она называла Эстер «figlia mia» — дочка. У нее были ярко-синие глаза. Будто бы в прабабку, которую она, правда, не знала. В Фестионе не существовало времени, здесь все застыло. Только и были серые, крытые плитняком дома, дым над крышами, утренний туман, который таял на солнце и снова стелился под вечер, окутывая долину. Эстер вслушивалась в звуки по вечерам в маленькой комнате, поджидая Элизабет, которая приходила с работы поздно. Было зябко. Где-то лаяла собака, ей откликалась другая. Стучали деревянными подошвами дети из сиротского приюта, они шли в церковь, потом возвращались. Временами доносилось глухое бормотание — это молились в церкви. Элизабет хотела было отдать Эстер в школу, там же, при этом приюте. Но девочка отказалась, без криков, без слез, просто сказала: «Я ни за что туда не пойду». В приюте, большом, темном двухэтажном доме, ставни которого закрывали в четыре часа, жили сироты, чьих родителей убили на войне, и несколько трудных детей, которых отдали на перевоспитание. Мальчики и девочки, все в серых халатиках, были бледные, болезненного вида, с опущенными глазами. Из приюта их выпускали только в церковь, к утренней и вечерней службе, да по воскресеньям на прогулку до реки и обратно — строем, в сопровождении монашек в чепцах и верзилы в черном, служившего у них надзирателем. Эстер так боялась приютских, что пряталась, едва заслышав их шаги на площади и соседних улочках. Вечерами Элизабет усаживала Эстер за уроки при свете масляной лампы. Стекла большого окна были заклеены синей бумагой — из-за бомбежек. Иногда ночами слышался гул пролетающих где-то очень высоко самолетов. Тонкий, пронзительный, он шел словно со всех сторон сразу, и от него заходилось сердце. Эстер прижималась к матери, утыкалась лицом ей в грудь. Руки у Элизабет были холодные, потрескавшиеся от стирки. «Ничего, мама, они уже улетают». А иногда в ночи звучали выстрелы, гулким эхом разносившиеся по всей долине. Это были партизаны. Брао говорил, что их отряд называется «Джустициа э либерта», «Справедливость и свобода», они спускаются с гор и нападают на немцев в Демонте или ниже по Стуре, там, где мост через ущелье, на дороге в Борго-Сан-Дальмаццо. Брао, пятнадцатилетний мальчуган из приюта, считался «трудным». Он несколько раз убегал из дома, воровал на фермах. Был он такой тощий, что выглядел лет на двенадцать, но Эстер находила его забавным. Когда приютских детей вели в церковь, Брао ухитрялся улизнуть и приходил к Эстер во двор пансиона. Он немного говорил по-французски, но больше объяснялся жестами. Элизабет не разрешала Эстер с ним видеться. Будь ее воля, она бы ей ни с кем разговаривать не разрешила, так боялась всего и всех, даже добрых людей. Она говорила, что Брао — хулиган. А Эстер любила гулять с Брао в полях за деревней. Брао убегал с утра, и они вместе шли в поля. Долина сияла на солнце. Брао знал все дороги, все тропки, показывал ей заячьи следы, гнезда фазанов, укромные места в камышах, откуда можно было увидеть цапель и диких уток. Эстер вспоминала, как они с Марио ходили по лугам, высматривали гадюк в высокой траве. Теперь ей казалось, что это было очень давно, в других краях, в другой жизни. Они с Брао ходили по замерзшей реке далеко, в сторону Руа. А весной, когда стаял снег, Стура разлилась, потекла, широкая, мутная, неся с собой стволы деревьев и пучки травы, вырванные с берегов. И шумела, шумела до звона в ушах, до головокружения. Масса воды стремилась вниз, белая от пенных водоворотов, и уносила все. Эстер снилось, что она плывет по реке на плоту из веток и травы, плывет до самого моря и еще дальше, куда-то по ту сторону света. Брао говорил, что, если плыть вниз по течению, приплывешь в Венецию. Он показывал рукой на восток, за горы, и Эстер недоумевала: как это вода течет так далеко и не заблудится? В русле Стуры попадались острова. Река делилась на несколько рукавов, образовывала то мыс, то полуостров, бухты, лазурные озерца. По песчаным пляжам вперевалку расхаживали вороны, но если к ним подойти — улетали с пронзительным карканьем, от которого пробирал озноб. Хорошо было на реке. Эстер могла оставаться здесь часами, пока Брао ловил раков. Она нашла множество укромных местечек. Здесь, на реке, Эстер думала об отце. Казалось, он совсем рядом, где-то в горах, в Коста-делл-Арп или в Писсоузе. И может быть, оттуда видел ее. Спуститься он не мог, еще не время, но мог на нее смотреть. Эстер чувствовала его взгляд, как прикосновение, нежное и явственное, как ласку, как дыхание, это было в ветре, шелестевшем в деревьях, в мерном шорохе набегавшей на песчаный берег воды, даже в карканье ворон. «Если бы ты могла летать, как птица, добралась бы туда к вечеру». Эстер снова была с ним в Сен-Мартене, держала его за руку, стояла в его тени. Он был такой большой, что заслонял ее от света летнего солнца. Зима миновала, прошла весна, время тянулось так медленно, так долго, словно в очень глубокой пещере, откуда еле виден далекий свет. Все из-за того, что случилось там, в Борго-Сан-Дальмаццо. Элизабет знала, однако ни разу даже словом об этом не обмолвилась. Только однажды, когда Эстер ушла с Брао далеко по дороге, туда, где река так широка со всеми ее рукавами и островами, а гор почти не видно, она отправилась ее искать. Эстер столкнулась с ней в Руа, уже в сумерках; она ушла как была, в своем цветастом халатике, в башмаках на деревянной подошве, волосы убраны под черную косынку, как у крестьянки. Элизабет прижала дочь к себе, и та почувствовала, что она вся заледенела. Впервые Эстер поняла, что мать, словно в одночасье постаревшая, беззащитна. Стыд и злость захлестнули ее. «Почему ты не даешь мне жить, как я хочу? Я не могу больше, давай уедем отсюда, здесь он нас никогда не найдет!» Она не говорила «папа», даже мысленно не хотела произносить это слово, больше в него не верила. Слезы душили ее, подступали к глазам. Все это было так странно. Туман стелился по полям, оседал в узких улочках, плыл вверх по реке вместе с ночным сумраком. Элизабет обнимала Эстер, они шли тихим шагом, чуть сгорбившись, и капельки тумана оседали на их лицах. «Они забрали всех этих людей, Элен, понимаешь?» Элизабет говорила словно заторможенно, поэтому, наверно, и руки у нее были как лед. И слова — медленные, спокойные, тоже ледяные. «Их взяли на дороге, в Борго-Сан-Дальмаццо. Забрали всех, даже старух и маленьких детей. Затолкали в поезд и увезли, они никогда не вернутся. Они все умрут». С тех пор всякий раз, когда Эстер слышала это название — Борго-Сан-Дальмаццо, — ей виделся туман, который плыл вверх по реке, и в нем размывались тела и лица и тонули имена. Их загнали в одно из зданий вокзала, и там они ждали. Немецкие солдаты взяли их легко у самого Борго-Сан-Дальмаццо. Они были измотаны, оголодали, засыпали на ходу. Много дней шли они по каменистым тропам, без крова, без приюта. Спустившись в узкую долину, они увидели деревню Антрак, церковь, крыши сельских домов, и с замиранием сердца остановились. Дети смотрели во все глаза. Тогда они думали, что дошли, что бояться больше нечего и кончилась война. Долина сияла в утреннем свете, уже расцвеченная красками осени, победной осени, почти хмельной. Вдали звонили колокола, звон долетал до них с порывами ветра, они видели, как пролетают, блеснув на солнце, голуби над крышами. Все это было словно праздник. Они двинулись дальше, миновали деревню. Собаки облаивали их, бежали следом вдоль откоса. Дети жались к матерям. С порогов смотрели на них местные жители. Крестьянки, по большей части старухи в черном. Они смотрели молча, щуря глаза от солнца. Ни враждебности, ни страха в них не было. Когда люди шли по деревне, женщины подходили к ним, протягивая хлеб, свежий сыр, фрукты, говорили какие-то слова на своем языке. По долине беженцы спустились к Вальдиери, обошли его стороной вдоль реки Джессо. Дети изумленно таращились на залитые солнцем фасады, на луковицу церкви и высокую, как маяк, колокольню. Здесь тоже кружили голуби вокруг куполов, звонили колокола. Над крышами поднимался дымок, принося запахи пищи, горела сухая трава в полях. Бежала река по камушкам, журчала вода, ее тихий шелест сулил им будущее. Они сядут на поезд, уедут в Геную, в Ливорно, а может быть, даже в Рим, и уплывут на корабле Анджело Донати. Войны больше нет. Можно ехать, куда вздумается, можно начать новую жизнь. Солнце стояло в зените, когда они остановились у реки, чтобы передохнуть. Женщины разделили на всех съестные припасы — черствый хлеб, еще из Сен-Мартена, и здешний, свежий, и сыр, и фрукты, которые дали им крестьянки в Антраке и Вальдиери. Здесь, у реки, им, наверно, казалось, что это просто прогулка, пикник на природе, — несмотря на чемоданы и узлы, израненные ноги, больные, лихорадочно блестящие глаза детей. Река искрилась на солнце, тучи мошкары висели в воздухе, на деревьях щебетали птицы. Люди сели на теплую гальку, чтобы поесть. Они слушали музыку свободы, которую напевала им река. Дети затеяли игры, бегали по берегу, пускали кораблики из деревяшек. А взрослые продолжали сидеть, мужчины, поев, закурили и завели разговор. Они строили планы, как будут жить там, по ту сторону гор, в Геную поедут или в Ливорно. Некоторые смотрели дальше, говорили о Венеции, о Триесте, о море, через которое они поплывут в Эрец Исраэль. Говорили они о своей земле, о ферме, о долине в горах. Говорили о городе, полном света, сияющем куполами и минаретами, там, откуда берет начало еврейский народ. Быть может, им грезилось, что они уже дошли, доехали, доплыли, и купола и колокольни Вальдиери казались вратами Иерусалима. Они отправились в путь довольно скоро: в долине уже сгущались сумерки. И у самого Борго-Сан-Дальмаццо, на дороге, ведущей к вокзалу, их настигли солдаты вермахта. Все произошло очень быстро, они даже не успели до конца понять, что с ними случилось. Фигуры в зеленых плащах маячили впереди, в конце длинной, холодной улицы. А сзади медленно ехал грузовик с зажженными фарами и гнал их вперед, как стадо. Так они и дошли до железной дороги, где солдаты загнали их в большое строение справа от вокзала. Загнали всех, одного за другим, пока помещение не заполнилось до отказа. И тогда немцы заперли двери. Уже наступила ночь. Вокруг вокзала звучали голоса. Света не было, только фары грузовика снаружи освещали помещение. Женщины сидели на полу возле своих узлов, дети жались к ним. Слышался детский плач, чьи-то рыдания, шепот. Через разбитые окна сквозь решетки пробирался ночной холод. Ни кроватей, никакой другой мебели не было. Из грязной уборной в углу тянуло вонью. Ночной ветер обдувал испуганных детей. Самых маленьких сморил сон. Около полуночи их разбудил шум — стучали колеса, скрежетали стрелки, громыхали, сталкиваясь, вагоны, пыхтел локомотив. Раздался громкий свисток. Дети вытягивали шеи, пытаясь увидеть, что происходит, малыши снова захныкали. Но голосов больше не было слышно, только металлические звуки. Этих людей уже не было на земле. На рассвете солдаты открыли двери со стороны путей и затолкали мужчин и женщин в вагоны без окон, выкрашенные в цвета камуфляжа. Было холодно, фосфоресцирующими клубами стелился пар от локомотива. Дети цеплялись за матерей и, наверно, спрашивали: «А куда мы поедем? Куда нас повезут?» Перроны, здания вокзала, улицы вокруг — все было пусто, ни души. Только призрачные силуэты солдат в длинных плащах стояли в клубах пара. Возможно, мужчины думали о бегстве — всего-то навсего, забыв о женщинах и детях, рвануть через пути, перепрыгнуть насыпь, и только их и видели в полях. Этот рассвет был бесконечный и безмолвный, ни криков, ни голосов, ни щебета птиц, ни лая собак, только хриплые свистки локомотива, скрип сцеплений, а потом — тонкий царапающий звук, когда начали вращаться, скрежетнув о рельсы, колеса, и поезд тронулся в путь без цели, Турин, Генуя, Вентимилья, прижавшиеся к матерям дети, острый запах пота и мочи, тряска, дым, просачивающийся в закрытые наглухо вагоны, и утренний свет сквозь щели в дверях, Тулон, Марсель, Авиньон, стук колес, плач детей, сдавленный шепот женщин, Лион, Дижон, Мёлен, и тишина, наступившая за остановкой поезда, и новая холодная ночь, ошеломляющая неподвижность, Дранси[6], ожидание, и все эти имена, все эти лица уже размывались, как будто их, сестер и братьев, кто-то вычеркнул из памяти Эстер. Сирот водили в церковь каждый день к вечерней службе. Однажды, в сумерках, Брао, по обыкновению, сбежал и встретил Эстер на площади. «Идем». Он показал на церковь. Эстер не хотела, ей были невыносимы шарканье детских шагов и монотонное бормотание молитв. У дверей была странная фреска: Богоматерь, попирающая ногами дракона. Брао взял Эстер за руку и повел ее внутрь. Ей показалось, что она вошла в темную, очень темную пещеру. Пахло вощеным деревом и свечным салом. В глубине, по обе стороны от алтаря, звездочками мерцали в холоде два маленьких огонька. Эстер пошла туда, не в силах оторвать от них взгляд. Через какое-то время Брао потянул ее за рукав. Он выглядел встревоженным, видно, не понимал. Тогда Эстер взяла лампадку и стала одну за другой зажигать свечи. Она сама не знала, зачем это делает, ей хотелось, чтобы засиял свет, как в тот вечер в Сен-Мартене, когда она вошла в синагогу и увидела трепещущие язычки пламени. Сейчас это был тот же свет, словно не прошло время, и она еще жила по ту сторону гор, и язычки пламени, вспарывая темноту, смотрели на нее. Это были глаза всех тех людей, что видели ее оттуда: глаза детей, женщин, Сесили с ее дивными черными волосами. И зазвучали голоса, нарастая, рокоча грозовыми раскатами, а потом они стали тише и зашептали слова из книги на таинственном языке, непонятные, но проникающие в самую душу. С лампадой в руке Эстер обошла церковь, зажигая свечи везде, где они были, — в нишах, под статуями, вокруг алтаря. Брао так и стоял у входа, но глаза его тоже отчего-то блестели. Девочка металась в лихорадочной спешке, и от лампадки рождались все новые мерцающие звездочки; уже вся церковь сияла, точно в праздник. От свечей шел сильный, какой-то колдовской жар. Эстер замерла посреди церкви, глядя на пламя. Этот жар она впускала в себя. Теперь, казалось, они все были здесь, еще чуть-чуть, еще хоть на минуту, она чувствовала их живые взгляды, детские — вопрошающие, женские — дарящие любовь, чувствовала силу в глазах мужчин, слышала их певучие голоса, видела, как раскачиваются вперед-назад тела в такт пению, и с ними качалась, точно корабль в море, вся церковь. Но это длилось всего лишь короткий миг — дверь церкви вдруг распахнулась, и грянул голос надзирателя. Верзила в черном держал Брао за шиворот, тот истошно кричал: «Элена! Элена!» Эстер было стыдно: ей бы остаться, помочь Брао, а она, испугавшись, задала стрекача. Добежав до пансиона, она заперлась в комнате, но и там ей еще слышался голос Брао, выкрикивавший ее имя, и стучали в ушах деревянные подошвы окаянных сирот, строем шагавших к церкви. Как и каждый вечер, они входили сейчас в темную пещеру, рассаживались на скрипучих скамейках, девочки слева, бритые наголо мальчики справа, в одинаковых стареньких серых халатиках с протертыми локтями, и Брао был с ними, весь в синяках от побоев. Лето было на исходе, и все знали, что немцы отступают на север. Об этом говорил Брао, и постояльцы пансиона Пассаджери тоже говорили в обеденном зале о партизанах из «Джустициа э либерта», которые собирались в часовне Богоматери в Колетто, повыше Фестионы. Элизабет крепко прижимала Эстер к себе, голос ее срывался, она не могла объяснить ей толком. «Скоро мы вернемся домой, все кончится, мы уедем во Францию…» Но Эстер смотрела на нее сурово: «Завтра уедем?» Элизабет приложила палец к губам: «Нет, Элен, надо подождать, еще не время». Она как будто не понимала, делала вид, что ничего не случилось, что все в порядке; она даже не хотела больше называть дочь Эстер — самого этого имени боялась. Эстер вырвалась, убежала во двор, ушла далеко в поля. Ей было тошно и щемило в груди. Назавтра ранним утром Эстер отправилась в Колетто. Туда вела проселочная дорога. Горы высились впереди, поросшие уже тронутыми осенней ржавчиной лиственницами. Сразу за последними домами Фестионы дорога пошла серпантином. Прошел год с тех пор, как Эстер и Элизабет спустились по этой самой дороге из Вальдиери. Так давно это было, а между тем Эстер казалось, будто сейчас она ступает по своим собственным следам. Дождей не было с начала лета. Дорога осыпалась, катились вниз камни, трава на склонах высохла. Эстер срезала путь между петлями серпантина по тропкам сквозь густые заросли. Она не оглядывалась, поднималась все выше, выдираясь из колючих кустов. Сердце отчаянно колотилось в груди, от пота промокло платье на спине и щипало под мышками. В лесу стояла тишина, ни шороха, лишь время от времени слышалось карканье невидимых ворон. Горы были прекрасны и пустынны, от солнца блестела хвоя лиственниц, острее пахли кусты. Эстер думала о свободе. «Джустициа э либерта». Брао говорил, что они там, наверху, в этих горах, что они собираются у часовни. Может быть, ей удастся поговорить с ними и что-то узнать, может быть, до них доходят вести из Сен-Мартена. А еще лучше было бы уйти с ними через горы, и там она встретит Тристана, и Рашель, и Юдит, и стариков в лапсердаках, и женщин в длинных платьях, с убранными под косынки волосами. И детей тоже, иначе быть не может, все дети там, играют на площади у фонтана или бегут гурьбой по улице вдоль ручья и дальше, в луга, к реке. Но она не хотела об этом думать. Ее мысли летели дальше: сесть бы в поезд, уехать в Париж, а там и к океану, может быть, в Бретань. Когда-то они часто говорили о Бретани с отцом, и он обещал, что поедет с ней туда. Потому-то она и карабкалась в гору, чтобы быть свободной и не думать ни о чем. Когда она доберется до «Джустициа э либерта», ей и не придется больше думать, тогда все будет по-другому. Незадолго до полудня Эстер вышла к святилищу. Часовня была пуста, двери заперты, стекла в окнах выбиты. У крыльца чернели следы костра. Здесь были люди, ели, а возможно, и ночевали. На земле валялись куски картона, сухие ветки. Эстер вскарабкалась к роднику над святилищем и напилась ледяной воды. Потом села и стала ждать. Сердце бешено колотилось. Ей было страшно. Тишина кругом, только ветер шелестел в лиственницах. Но мало-помалу Эстер начала различать другие звуки: еле слышный треск в камнях, шорохи в кустах, шуршание крылышек пролетавшего жука, далекий крик птицы в лесу. Небо было ярко-синее, безоблачное, солнце палило. Вдруг Эстер почувствовала, что не может больше ждать. Она вскочила и побежала, как прошлым летом на дороге в Рокбийер, когда пошла с Гаспарини посмотреть на жатву и впервые почувствовала эту пустоту внутри — страх смерти. Она бежала по дороге в Вальдиери до большой излучины, откуда открывалась долина, и там, запыхавшись, остановилась. Она видела сверху все, словно стала птицей. Долина Вальдиери была залита солнцем, и Эстер узнавала каждый дом, каждую тропку, до самого Антрака, откуда год назад пришли они с Элизабет. В этот широкий проем между гор задувал ветер. Она села на землю у дороги и стала смотреть вдаль, на горы. Острые вершины царапали небосвод, их тени простирались на ржаво-бурых склонах вниз, до самой долины. А далеко-далеко, в ущелье, блестел серебром ледник. Год назад Эстер и Элизабет перешли через эти горы вместе с другими людьми, бежавшими от немцев. Эстер до мелочей помнила этот путь, и в то же время ей казалось, что это было очень давно, в какой-то другой жизни. Все изменилось теперь. То, что осталось там, за горами, стало недостижимо. А может быть, и вовсе не осталось ничего. Она чувствовала словно дыру внутри, в самой сердцевине, окно, в которое задувала пустота. Вот что она видела — ей помнилось это — в горах, когда они подошли к перевалу. То невероятное окно, в котором сияло небо. Но может быть, это был только сон, привидевшийся ей за мгновение перед тем, как над ней и Элизабет сомкнулись тучи и погребли их в забвении здесь, в Фестионе. Значит, бойцы «Джустициа э либерта» ничем не могли помочь — ведь разве можно освободиться от теней? Солнце опускалось к вершинам гор, и Эстер ощущала лицом приближение тьмы. А ведь и вправду была там гора, которую люди назвали этим именем: Мон-Тенебр, гора тьмы. Эстер пристально смотрела, вдаль, на ущелье, на проем среди ледников. Медленно простиралась тень, накрывая долину, окутывая деревни. Там была жизнь, теперь Эстер слышала ее звуки: лай собак, звон колоколов, даже, кажется, детский крик. Ветер принес запах дыма. Там, внизу, подходил к концу самый обычный день. Никто больше не думал о войне. Далекая вершина Жела, казалось, уплывала куда-то, парила над туманом, легкая, как облачко. Эстер смотрела на солнце, неотвратимо приближавшееся к горам, и думала о матери, там, внизу, в Фестионе. Элизабет, наверно, сейчас надела фуфайку поверх рабочего халатика: к ночи холодало. А Брао караулит ее, Эстер, на площади, ведь в этот час приютских детей ведут в церковь. Еще несколько минут Эстер смотрела на долину Вальдиери, на сверкающий льдом хребет, и ей казалось, кто-то вот-вот придет, спустится с этих вершин к окутанным туманом деревням, кто-то очень большой, прошагает через речки и луга, спиной к солнцу, и тогда наконец — она почувствует это — ее накроет его тень. |
||
|