"Когда сверкает молния" - читать интересную книгу автора (Филиппов Александр Павлович)

ЗАПАХ СЕНА

Закат падает в горы. Горит небо, подожженное солнцем. Трещат сучья в костре. Меркнет день, и наступает ночь.

Хафиз Абдюшев, рослый старик, ложится на сено, пронизанное тонким ароматом клевера, полыни и пырея. Запах этот напоминает давнишнее детство, скошенное поле, где мы, ребятишками, ползая на коленях, ловили вертких кузнечиков, потом насаживали на крючки и забрасывали в холодные струи Акаваса.

Здесь хорошо. Кривое полудужие луны прорезает зубчатую кромку леса, становится светлее. Я устало и жадно допиваю из алюминиевой кружки остатки остывшего чая, настоянного на листьях смородины, ложусь спать.

Говорить не хочется; ломит руки, мозоли на ладонях полопались, в них попал соленый пот. Щиплет. Закрываю глаза, но сон не идет. Поворачиваюсь на другой бок. Заснуть бы скорее. Завтра утром опять, как всегда, старик разбудит меня на самом зачатье рассвета. Будет ломить зубы от ночной прохлады, будут ныть плечи, но сказать об этом я не посмею.

Начинаю дремать. Перед глазами мелькает стальная, поблескивающая как сабля, коса. Пролетели куда-то вниз верхушки угластых сосен. Красные круги плывут рядом. Или это уже вспыхнула заря на востоке? Неужели пора вставать?

Где-то вдали, как из глубокой ямы, улавливаю ровный, чуть хрипловатый голос Хафиза. Нет, еще не светает. Просто усталость свалила меня, слепила клеем сонливости веки. В тишине слышен голос деда и слова его кажутся еще значительней.

— Завтра на заре Салих придет. Должен он газет нам привезти. Узнаем, чем мир живет.

Голос обрывается. Над нами еле слышно листья шумят. Тревожно вспорхнула сонная птичка. Вдали позванивает ботало, накрепко привязанное к шее колхозного мерина.

Старик тоже не спит. Хрустнула гулко под его плечом сухая ветка.

— Ты не спишь еще? — спрашивает он меня и, не дождавшись ответа, говорит: — Когда пахнет сеном, хороший человек всегда думает о Родине и о своих близких. Плохому человеку запах сена туманит голову, как горькая водка. Такой человек начинает думать о женщинах.

Я поворачиваюсь к деду и стараюсь пристальней вглядеться в его лицо, иссеченное морщинами, как подгоревшая корка ржаной буханки хлеба. Не прочел ли старик мои мысли? В этот момент я как раз вспомнил о своей девушке. «А ведь он прав, — думаю я, — когда пахнет сеном, хорошие люди улавливают в этом запах родной земли. А вот я размечтался о темных глазах и упругом ее плече».

Перед самым отъездом в горы я забежал к Гузель. В голове у меня теплилась одна тайная мысль: уговорить ее ехать со мной.

— Да ты что, не с ума ли сошел? — взглянула она на меня. — А если люди узнают. Позору не оберешься.

— Все равно уже вся деревня знает, — неуверенно произношу я.

— Как это знает! Кто знает? Я еще и сама-то конкретно ничего не знаю.

Я обнимаю ее, целую в разгоряченные щеки, она обидчиво и нерешительно отстраняется. В ее черных, с дымчатым наливом глазах мечется упрек.

— Гузель, мы же договорились осенью пожениться. Ты — жена моя.

— Вот он какой шустрый-быстрый. Договора на такие дела не существует. А вдруг к осени ты разлюбишь, у вас, мужчин, часто такое случается. Вот и Салих говорил мне...

— Ах, ты опять про него! Ему веришь, а мне, значит, нет. Так что ли?

— Он же — мой брат, как не верить ему? — Гузель отходит к столу, на котором книги, тетради, бумага. — Некогда мне, — медленно произносит она, садясь на самодельную табуретку, — ты же знаешь — я в техникум готовлюсь.

Все это верно. И то, что нельзя ей преждевременно в горы со мной ехать, и то, что у нее каждый день на учете — скоро экзамены. И все-таки непонятная грусть захлестывает меня.

— Ты не любишь, потому так и ведешь себя со мной.

— Суди-ряди как хочешь. Если бы ты любил, то таким образом не разговаривал бы. Пока я не жена тебе и ты не муж. Салих, значит, правду говорил, что все вы одним лыком шиты.

— Что ты зарядила мне про своего Салиха.

Я погорячился и, не обняв ее, не поцеловав на прощанье, зло хлопнул дверью, стремглав слетел с крыльца и ушел. Чуть поостыв, мне захотелось вернуться, попросить прощения. Но я не знал, в чем же моя вина. Только здесь в горах рядом с этим добрым и милым бабаем понял, что ни моей, ни ее вины в нашей маленькой перебранке не было. «Наверное, — думал я, — у влюбленных, особенно в первое время, так случается часто». Ведь два разных человека, два разных характера начинают сближаться, чтоб познать друг друга. И любая, самая малейшая искорка недопонимания может вызвать пожар, может начаться цепная реакция. «Дураки мы, — думаю я, — любим друг друга, договорились о женитьбе, а все еще спорим и дуемся, как маленькие».

Утром нас разбудил Салих. Он приехал на паре пегих лошадей. Заря еще не оперилась. На горизонте слабо розовела узкая полоска, словно кто-то перочинным ножичком полоснул по темной подкладке пальто, из-под которой зарделся малиновый драп.

— Спать много вредно, глаза заболят, — засмеялся Салих. — Давай косы в руки, и пошли косить. Завтракать будем, когда солнце росу сгонит.

Легко и весело идут первые ряды. Коса со стоном врезается в сочный травостой. Высокая трава падает в каком-то узаконенном порядке, сама по себе ложится ровными рядами под ноги. Я шагаю за Салихом, старик за мной. Пройдем один прокос, и три новых ряда прилягут к краю скошенного луга.

Успевать за Салихом нелегко. Парень он здоровый, широкий. Я вижу, как под его мокрой рубашкой играют крупные плечи. Коса легко звенит и поет в длинных руках Салиха. Я постепенно отстаю от него, испуганно оглядываюсь и убеждаюсь, что дед Хафиз идет за мной нога в ногу.

— Живей,: — улыбается он, — а то чего доброго пятку твою задену.

Я начинаю сильнее махать косой, сбиваюсь с ритма, трава прогибается под острой сталью и остается не срезанной, а ряд мой становится все уже и уже. Наконец чувствую, что Салиха мне уже не догнать, сдаюсь и кричу:

— Хватит, перекур!

Садимся прямо на сено. Оно волглое, прохладное. Салих, вытирая косу пучком мокрой травы, посмеивается надо мной, а потом спрашивает:

— Зачем же ты, учитель, напросился сюда? Никто не гнал тебя. Сидел бы за своими книгами и ждал первое сентября.

Как ответить ему? Сказать, что думал сенокос — забава и отдых, не поверит.

А вызвался я идти сюда в горы потому, что до конца отпуска оставалось целых две недели. Бить баклуши — я не привык, сидеть с удочкой на речке — надоело. А потом случилось попасть в правление колхоза, где шел разговор о том, что в горах, в глубоких лощинах вручную можно наскрябать возов 50 хорошего сена. Там, на открытых полянах и луговинах, скосили траву сенокосилками, а в лощинах и среди деревьев остались травы. Начиналась в колхозе уборка хлебов. Людей не хватало. И вот я сам подсказал председателю, чтобы направили в горы меня, учителя восьмилетней школы.

Мне вспомнились вчерашние слова деда: «Когда пахнет сеном, хороший человек думает о Родине». Значит, тогда в правлении даже не сам запах сена, а только разговор о нем пробудил во мне что-то хорошее, захотелось помочь колхозу.

За утренним чаем разговор льется легко и неторопливо. Старик Абдюшев, допивая чуть ли не десятый стакан душистого чая, медленно говорит, обращаясь в основном к Салиху, но и не забывая о моем присутствии.

— Старое сердце, как книга. Раскрой его и перелистай. Ты увидишь много красивого. Оно звенит и поет, как стихи Мажита Гафури и Мустая Карима... Салих вот не понимает, зачем сельскому учителю сено косить. Коровы у него нет, овечек тоже. А я все понимаю. — Он прищурил узенькие с непонятной лукавинкой глаза, погладил грубой пятерней белесую бороду, пропитанную дымом костров, запахом сена и душистым парком крепкого чая. — Я понимаю. Спроси меня, зачем ты, такой старый, на сенокос пошел, я, может, не всякому отвечу на это. И правильно сделаю. Но тебе, учитель, скажу, потому что у нас, однако, одна и та же причина, которая позвала нас далеко в горы. Мы пошли сюда потому, что почувствовали запах сена.

Старик замолчал и снял широкополую шляпу. В его глаза блеснуло солнце, и они стали похожими на морскую воду.

— Учитель, — сказал мне Салих (он всегда называл меня не по имени, стараясь подчеркнуть, что я — белоручка, а он — рабочий человек), — не удивляешься ли ты красивым словам бабая?

Признаться, эта мысль давно уже сверлила меня. Дед Абдюшев говорил легко и красиво. Он зорко и понятливо отбирал слова, проверял их силу и задумчиво отдавал людям эти отобранные слова.

— Не удивляйтесь, — продолжал Салих, — он у нас шибко грамотный старик. Все говорят, что дед Хафиз учился в медресе большого города Оренбурга.

Выцвел голубой ситец неба. Сгорел закат. Поздно вечером с покоса уезжал Салих. Старик в стороне кипятил чай. Я придерживал за уздцы мерина, который уже почувствовал дорогу к дому.

— Привет передай сестре. — Исподлобья бросаю взгляд на Салиха.

Его узкие глаза, словно прорезанные осокой, стали еще уже.

— Пожалуй, не передам.

— Слушай, Салих, какое твое дело? Кажется, никогда не следует совать нос в чужие дела?

— Она, к твоему горю, не чужая мне, а сестра родная. Сам знаешь.

— Это же бесполезно. Все твои уловки не помогут.

— Посмотрим, — сказал слепой. Я ее так скручу, собаку, что она шагу к тебе не шагнет. Думаешь, может быть, на твои учительские рубли позарится?..

— Дурак! — не выдерживаю я и отхожу к балагану.

Салих, как пружина стиснутая кем-то и вдруг отпущенная, вприпрыжку подлетает ко мне. Он схватил меня за воротник рубашки. Кулак у него тяжелый, большой. Я вижу глаза Салиха, налитые злостью. Руки у него мелко дрожат. На широких скулах под коричневой кожей резко обозначились желваки.

— Сейчас, как свистану — одно мокрое место останется, — зло зашипел он.

— Дурак! — Злость овладевает и мной. Салих не знает, что у меня в институте был третий разряд по борьбе, к тому же и боксом занимался.

Насторожившись, ловлю каждое его движение, готовый в любой момент приподнести сюрприз брату моей Гузель. Чувствую, как взлетает вверх кулак Салиха. И в этот же миг я резко ловлю мелькнувшую надо мной руку, плечом быстро упираюсь в его широкую грудь. Ноги Салиха оторвались от земли, и в ту же секунду, как тяжелый мешок с зерном, грузно летит он на траву метрах в двух позади меня.

Салих растерянно быстро вскакивает, но не подходит ко мне, а говорит:

— Ты что, убить хочешь...

— Подходи, подходи, если надумал повторить лечебную процедуру, — смеюсь я, и злость, как волна от берега, откатила от сердца. — Может, теперь передашь привет, а?

— Не такой глупый. Завтра же я отправлю ее из деревни. Ей в техникум надо идти, а не замуж, тем более за тебя. — Салих кинул в телегу свежей травы, сел поудобнее и, не попив чаю, уехал. Когда за березняком скрылись лошади, старик Хафиз сказал:

— Любовь бывает слепой. Она часто похожа на весенний ручеек. Бежит он, глупый совсем, не по той дорожке, по какой бы следовало бежать. Стремится туда, где на пути тяжелые камни лежат. Приходится поворачивать в сторону ручейку, огибать эти камни. Но все равно когда-нибудь ручей найдет свое истинное русло и, весело набирая силы, отдаст себя большой реке. Не так ли, учитель?

Старик говорит, а я думаю: «Пусть будут всегда такими мягкими твои слова, дедушка». Я пью чай, молчу. Уже на покосе во время перекура спрашиваю:

— Не пойму, почему так упорно Салих противится нашей дружбе с Гузель? Он же не маленький, уже под тридцать. У самого скоро дети в школу побегут.

— Горяч он, и потом — темен немного. Отец у него погиб на фронте. Трое их — мал-мала меньше — осталось на руках у матери. Салих старшим был. Ушел он из шестого класса, как помню, и больше никогда не садился за парту. А дело все в том, что Салих не хочет отдавать замуж сестру свою за русского. Любит он ее, надеется на Гузель, хочет чтоб учиться пошла в город.

— Я почему-то до сих пор не понимал отношений Салиха ко мне, — сказал я скорее себе самому, чем старику Хафизу. — У нас на последнем курсе института Наташка Иванова замуж вышла за Рината. Колька Наседкин женился на Венере Вахитовой... Да что говорить — много таких было.

— То город, а здесь — деревня, от которой двести верст до ближней станции. Не сразу все приходит в деревню, а тем более обычай. Это — не камешек на дороге, его не возьмешь в руки и не откинешь в сторону. В молодости я тоже любил русскую. Но в те времена далекие об этом не только в деревне, но и в городе говорить бесполезно было. Сейчас другое дело. Как бы ни упирался Салих, жизнь все равно победит. Не так ли?

И я, твердо кивнув головой, ответил:

— Все равно...

Когда утренними прозрачными росинками промочена густая трава, коса идет легче. Даже упругий ковыль, гибкий, как стальные нити, не прогибается, а падает наземь, замертво срезанный отбитым на пробое тонким острием косы.

Мозоли у меня на руках огрубели. Они уже не лопаются, как в первые дни работы. Кожа стала жесткой. Ладони легко скользят по окосеву.

Рядки сена подсохли, мы сгребли их в волокуши. Потом скопнили. Сено метать оказалось легче, чем косить. Здесь не нужна привычка — была бы сила в руках да легко б пружинила поясница.

К полудню солнце сильно пригрело землю. Мы попили чай, спрятались от жары в прохладу шалаша. Сегодня из колхоза должен приехать за нами Салих.

Солнце, остыв за день, задело краем крутолобый увал и стало медленно прятаться за него. Салих не приехал.

— Он плохой человек, — сказал дед Хафиз.

В холщовые мешки мы собрали наши несложные пожитки. Большую долю я взвалил на спину себе, меньшую — старик, и мы по молодой отаве вышли на проезжую дорогу. Вечерний воздух настоен на клевере и пырее. Дышалось легче. Я шел размашистым шагом по каменистой дороге, то круто поднимающейся к облакам, то опасливо падающей вниз, шел, позабыв, что за мной шаг в шаг идет старик, силы которого совсем не соответствуют тяжелой горной дороге. Я вспомнил об этом лишь тогда, когда услышал за спиной его голос:

— Шибко шагаешь, учитель, хорошо шагаешь.

— Может быть, потише пойдем?

— Нет, зачем же. Когда впереди идет человек, за его следом легче шагается.

Последний горный увал был особенно тяжелым. Он высоко к небу вздымает свою каменистую спину, с которой ясным солнечным днем виднеется наша деревня, окутанная жидким туманом. Это даже не туман, а какой-то матовый налет хмари. Миновав увал, дорога круто бросается вниз и петляет вдоль холодного ручья по низине.

На увале мы присели отдохнуть. Сизый беркут пролетел над нами, взметнулся к небу и упал с высоты.

Где-то вдали послышался непонятный, еле уловимый шум, он долетал к нам откуда-то снизу. Мы пристальней стали вглядываться в темь. Но в предвечернем сумеречном воздухе сливалось все: и дорога, и лес, и горы, и даже небо на горизонте.

— Телега, пожалуй, гремит, — заметил Хафиз. — Кто может ехать сюда на ночь? Это Салих, непременно, — догадался старик.

Мы стали ждать. В тишине отчетливее послышались скрип колес и цокот копыт, переливчатый и гулкий.

Ночь, как всегда в горах, наступила быстро. Погромыхивание телеги уже слышалось совсем рядом, а лошадь еще нельзя разглядеть было. Мы заметили ее уже тогда, когда подвода оказалась почти рядом с нами.

— Кто едет? — крикнул я.

Лошадь остановилась. С телеги кто-то спрыгнул.

— Это я. За вами приехала.

Голос Гузель я узнал сразу, и сердце мое тронул этот девичий голос с чуть заметным башкирским акцентом.

— Салих поздно вернулся из правления, — продолжала она, когда мы уже сели в телегу и лошадь тронулась с места, — он мрачный какой-то был, ходил, ходил по избе, потом буркнул, что надо бы ехать за вами. Сам, говорит, я не поеду, а если, говорит, ты не боишься, поезжай — лошадь на конном дворе запряжена.

Хафиз засмеялся, сказал:

— Не всегда люди говорят о человеке правильно. Часто сильно мы ошибаемся, как например, ошиблись в Салихе. Он оказался не таким уж плохим, не правда ли, учитель?

— Пожалуй, верно, — ответил я ему по-башкирски.

Трусцой бежала лошадь, чутьем нащупывая копытами извилистую дорогу. Я держал вожжи в руках и чувствовал щекой горячее дыхание Гузель. Горели яркие крупные звезды, и над душистой землей, как волны тумана, плыли густые запахи сена.