"Сыновья и любовники" - читать интересную книгу автора (Лоуренс Дэвид Герберт)

4. Юные годы Пола

Пол становился похож сложением на мать, — такой же хрупкий и сравнительно небольшого роста. Светлые волосы его стали сперва рыжеватыми, потом каштановыми. Был он бледный, тихий, сероглазый — и глаза пытливые, будто вслушиваются, а уголки пухлой нижней губы слегка опущены.

Обычно он казался старше своих лет. И был очень чуток к настроению окружающих, особенно матери. Он чувствовал, когда она встревожена, и тоже не находил покоя. Душой он, казалось, всегда прислушивался к ней.

С годами он становился крепче. Между ним и Уильямом была слишком большая разница в возрасте, чтобы старший брат принял его в компанию. И оттого сперва Пол почти всецело был под началом Энни. Она же была озорнее всякого мальчишки, недаром мать называла ее «сорванец-удалец». Но она горячо любила младшего брата. И Пол ходил за ней по пятам, делил ее игры. Она носилась как бешеная с другими озорными девчонками Низинного. И всегда рядом несся Пол, радуясь ее радостями, ведь сам по себе он в ребячьих забавах еще не участвовал. Был он тих и незаметен. Но сестра его обожала. Казалось, он всегда охотно ей подчинялся и во всем подражал.

Была у Энни большая кукла, которой она ужасно гордилась, хотя и не слишком ее любила. И вот как-то она уложила куклу спать на диване, накрыла ее салфеткой со спинки дивана. И забыла про нее. Меж тем Полу было ведено упражняться в прыжках с валика дивана. Он прыгнул — и угодил в лицо спрятанной куклы. Энни кинулась к кукле, горестно ахнула и села, принялась оплакивать ее точно покойницу. Пол замер.

— Что же ты не сказала, что она здесь, что же ты не сказала, — опять и опять повторял он. И, пока Энни оплакивала куклу, он сидел несчастный, не зная, как помочь горю. Горе Энни оказалось недолговечным. Она простила братишку — ведь он так расстроился. Но дня через два он ее ошеломил.

— Давай принесем Арабеллу в жертву, — сказал он. — Давай сожжем ее.

Такая затея ужаснула девочку, но и соблазнила. Интересно, как Пол совершит жертвоприношение. Он сложил из кирпичей алтарь, вытащил из тела куклы немного стружек, положил в продавленное лицо кусочки воска, налил немного керосину и все это поджег. С каким-то недобрым удовлетворением он следил, как растопленный воск, будто капли пота, скатывался с покалеченного лба Арабеллы в огонь. Смотрел, как горит большая дурацкая кукла, и молча радовался. Под конец он поворошил палкой золу, выудил почерневшие руки и ноги и раздолбил их камнями.

— Миссис Арабелла принесена в жертву, — сказал он. — И я рад, что от нее ничего не осталось.

Энни внутренне содрогнулась, но сказать ничего не смогла. Похоже, он так возненавидел куклу, оттого что сломал ее.

Все дети, особенно Пол, были заодно с матерью и до странности враждебны к отцу. Морел по-прежнему пил и буянил. Бывали у него полосы, иногда они длились месяцами, когда он превращал жизнь семьи в сущее мученье. Полу никогда не забыть, как однажды в понедельник он пришел вечером домой из детского общества трезвенников и застал мать с подбитым глазом, отец, расставив ноги и опустив голову, стоял на каминном коврике, а Уильям, который только что вернулся с работы, мерил его свирепым взглядом. Когда вошли младшие дети, в комнате было тихо, но никто из взрослых даже не обернулся.

Уильям был весь белый, даже губы побелели, и кулаки сжаты. Дети тоже сразу притихли, глядя по-детски яростно, с ненавистью, и тогда Уильям сказал:

— Трус ты. Когда я дома, ты такого не смеешь.

Но Морел совсем рассвирепел. Круто повернулся к сыну. Уильям был выше, но отец крепче и вне себя от бешенства.

— Не смею? — заорал он. — Не смею? Вякни еще слово, парень, — измолочу. Вот увидишь.

Морел чуть присел, будто зверь перед прыжком, выставил кулак. Уильям побледнел от ярости.

— Измолотишь? — негромко, с угрозой сказал он. — Считай, это будет в последний раз.

Морел, пригнувшись, приседая, подскочил ближе, замахнулся. Уильям выставил кулаки. Синие глаза блеснули почти весело. Он впился взглядом в отца. Еще слово — и начнется драка. Пол надеялся, этого не миновать. Все трое детей, побледнев, замерли на диване.

— Стойте, вы, оба! — резко крикнула миссис Морел. — На сегодня хватит. А ты, — прибавила она, обращаясь к мужу, — посмотри на твоих детей.

Морел взглянул на диван.

— Сама на них смотри, злобная сучка! — глумливо произнес он. — Я-то чего такое им сделал, а? Только они в тебя, ты их обучила своим штучкам да пакостям, ты, ты.

Жена не стала ему отвечать. Наступило молчание. Немного погодя Морел швырнул башмаки под стол и пошел спать.

— Почему ты не дала мне с ним схватиться? — спросил Уильям, когда отец ушел наверх. — Я бы запросто его отколотил.

— Куда ж это годится… родного отца, — ответила миссис Морел.

— Отца! — повторил Уильям. — Отец называется!

— Что ж, отец и есть… так что…

— Но почему ты не дала мне с ним разделаться? Я бы мог запросто.

— Не выдумывай! — воскликнула она. — До этого еще не дошло.

— Нет, — сказал Уильям. — Дошло кой до чего похуже. Погляди на себя. Ну почему ты не дала мне его проучить?

— Потому что я этого не вынесу, и выкинь это из головы, — поспешно воскликнула она.

И дети пошли спать в горести.

В пору, когда Уильям становился взрослым, семья переехала из Низинного в дом на уступе горы, откуда открывался вид на долину, что раскинулась внизу, точно раковина моллюска. У дома рос гигантский старый ясень. Дома сотрясались под порывами западного ветра, налетающего из Дербишира, и ясень громко скрипел. Морелу это было по душе.

— Чисто музыка, — говорил он. — Под нее здорово спится.

Но Пол, и Артур, и Энни терпеть не могли этот скрип. Полу в нем чудилось что-то дьявольское. Зимой того года, когда они поселились в новом доме, отец стал просто невыносим. Дети обычно играли на улице, у края широкой, темной долины до восьми вечера. Потом шли спать. Мать сидела внизу и шила. Огромное пространство перед домом рождало в детях ощущение ночи, безбрежности, страха. Страх поселялся в душе от скрипа ясеня, от мучительного разлада в семье. Часто, проспав не один час, Пол слышал доносящийся снизу глухой стук. Мигом сна как не бывало. И вот громыхает голос отца, который вернулся сильно выпив, потом резкие ответы матери, потом удары отцовского кулака по столу, раз, другой, злобный крик отца, нарастая, переходит в мерзкое рычание. А потом все тонет в пронзительном скрипе и стонах огромного сотрясаемого ветром ясеня. Дети лежат молча, тревожно ждут — вот на минуту стихнет ветер, и станет слышно, что творится внизу. Вдруг отец опять ударил мать. Тьма была пронизана ужасом, щетинилась угрозой, запахла кровью. Дети лежали, и сердца их мучительно сжимались. Все яростней становились порывы ветра, сотрясающие дерево. Струны огромной арфы гудели, свистели, скрипели. И вдруг наступала пугающая тишина, повсюду, за стенами дома, и внизу тоже. Что же это? Тишина пролившейся крови? Что он наделал?

Дети лежали и дышали этой зловещей тьмой. Вот наконец слышно, как отец скидывает башмаки и в одних носках тяжело топает вверх по лестнице. Но они все прислушиваются. И наконец, если позволит ветер, слышно, как шумит вода, наполняя чайник, — мать наливает его наутро, вот теперь можно уснуть со спокойным сердцем.

И они радовались поутру, радовались, вовсю радовались, играли, плясали темными вечерами вокруг одинокого фонаря. Но был в сердце каждого уголок, где пряталась тревога, в глубине глаз затаилась тьма и выдавала, какова их жизнь.

Пол ненавидел отца. Мальчиком он страстно исповедовал свою особенную веру.

— Пускай отец бросит пить, — молился он каждый вечер. — Господи, пускай мой отец умрет, — часто молил он. — Пускай его не убьет в шахте, — молил он в дни, когда после чая отец все не возвращался с работы.

В такие дни семья тоже отчаянно страдала. Дети возвращались из школы и пили чай. В камине, на полке для подогревания пищи, медленно кипела большая кастрюля, в духовке поджидало Морела к обеду тушеное мясо. Его ждали в пять. Но месяц за месяцем он по дороге домой каждый вечер заходил в пивную.

Зимними вечерами, когда было холодно и рано темнело, миссис Морел ставила на стол медный подсвечник и, чтобы сэкономить газ, зажигала сальную свечу. Дети, съев хлеб с маслом или с жиром со сковородки, были готовы бежать на улицу. Но если отец еще не пришел, они мешкали. Миссис Морел нестерпимо было знать, что, вместо того чтобы после целого дня работы прийти домой поесть и вымыться, он сидит во всем грязном и на голодный желудок напивается. От нее тягостное чувство передавалось детям. Она теперь не страдала в одиночестве, вместе с нею страдали и дети.

Пол вышел на улицу поиграть с остальными. Внизу, в глубоком сумраке котловины, подле шахт, горело по несколько огней. Последние углекопы тяжело поднимались по неосвещенной, пересекающей поле дорожке. Вот и фонарщик прошел. Больше углекопов не было видно. Долину окутала тьма, работа кончилась. Наступил вечер.

Пол в тревоге кинулся домой. На столе в кухне все горела единственная свеча, огонь, пылавший в камине, отбрасывал красный свет. Миссис Морел сидела в одиночестве. На полке в камине исходила паром кастрюля, на столе поджидала глубокая тарелка. Вся комната ждала, ждала того, кто в грязной рабочей одежде, не пообедав, сидел в какой-нибудь миле отсюда, отделенный от дома тьмой, и напивался допьяна. Пол остановился в дверях.

— Папа пришел? — спросил он.

— Ты же видишь, что нет, — праздный вопрос рассердил миссис Морел.

Мальчик потоптался около матери. Обоих грызла одна и та же тревога. Но вот миссис Морел вышла и слила воду от картофеля.

— Картошка переварилась и подгорела, — сказала она. — Да не все ли мне равно?

Они почти и не разговаривали. Пол возмущался матерью, незачем ей страдать оттого, что отец не пришел домой с работы.

— Ну чего ты волнуешься? — сказал он. — Охота ему пойти напиться, ну и пускай.

— Пускай, как же! — вспылила миссис Морел. — Тебе хорошо говорить.

Она знала, тот, кто по дороге с работы заходит в пивную, в два счета погубит и себя и свою семью. Дети еще малы, им нужен кормилец. Уильям принес ей облегченье, ведь теперь наконец есть к кому обратиться, если на Морела не останется надежды. Но вечерами, когда его напрасно ждали с работы, в доме трудно было дышать.

Проходили минута за минутой. В шесть скатерть еще лежала на столе, еще стоял наготове обед, еще душило тревожное ожидание. Полу становилось невмоготу. Не мог он выйти на улицу поиграть. И он убегал к миссис Ингер, через дом от них, чтоб она с ним поговорила. У нее детей не было. Муж относился к ней хорошо, но он торговал в лавке, домой возвращался поздно. И, увидав на пороге парнишку, она неизменно его окликала:

— Заходи, Пол.

Они посидят, поговорят, потом вдруг мальчик поднимется и скажет:

— Ну, я пойду погляжу, не надо ли чего маме.

Он напускал на себя веселость и не рассказывал доброй женщине, что его гнетет. Потом бежал домой.

В такие вечера Морел бывал грубый и злобный.

— Самое время прийти домой, — скажет миссис Морел.

— А какое тебе дело, когда я пришел? — орет Морел.

И весь дом замолкает, потому что связываться с ним опасно. Он принимается за еду и ест просто по-свински, а насытясь, оттолкнет всю посуду, выложит руки на стол. И заснет.

Как же Пол ненавидел отца. Небольшая, жалкая голова углекопа с черными, чуть тронутыми сединой волосами лежала на обнаженных руках, грязное, воспаленное лицо с мясистым носом и тонкими негустыми бровями повернуто боком — он спал, усыпленный пивом, усталостью и дурным нравом. Стоило кому-то вдруг войти или зашуметь, Морел поднимал голову и орал:

— Брось греметь, кому говорю, не то получишь кулаком по башке! Слышь, ты?

И от последнего угрожающего слова, обращенного обычно к Энни, всех охватывала жгучая ненависть к главе семейства.

Его не посвящали ни в какие домашние дела. Никто ничем с ним не делился. Без него дети рассказывали матери обо всем, что с ними было за день, ничего не тая. Только рассказав матери, чувствовали они, что события дня и впрямь пережиты. Но стоило прийти отцу, и все замолкали. В счастливом механизме семьи он был помехой, точно клин под колесами. И он прекрасно замечал, как все смолкает при его появлении, замечал, что от него отгораживаются и ему не рады. Но все зашло уже слишком далеко, не исправишь.

Он дорого бы дал, чтобы дети были с ним откровенны, но этого они не могли. Случалось, миссис Морел говорила:

— Ты бы рассказал отцу.

Пол получил приз на конкурсе, объявленном детским журналом. Все ликовали.

— Вот придет отец, ты ему расскажи, — велела миссис Морел. — Ты ведь знаешь, как он сердится, что ему никогда ничего не рассказывают.

— Ладно, — ответил Пол. Но он, кажется, готов был лишиться приза, лишь бы не надо было рассказывать отцу.

— Пап, я приз получил на конкурсе, — сказал он.

Морел тотчас к нему обернулся.

— Вон как, малыш? А какой такой конкурс?

— Да пустяковый… насчет знаменитых женщин.

— И что ж за приз ты получил?

— Книжку.

— Ишь ты!

— Про птиц.

— Гм… гм!

Вот и все. Невозможна была никакая беседа между отцом и кем-нибудь из семьи. Он был посторонний. Он отрекся от Бога в душе.

Только тогда он и входил опять в жизнь своего семейства, когда что-нибудь мастерил и притом работал со вкусом. Иной раз он вечером сапожничал или паял кастрюлю или свою шахтерскую фляжку. Тут ему всегда требовались помощники, и дети с радостью помогали. Работа, настоящее дело, когда отец вновь становился самим собой, сближала их.

Морел был хороший мастер, искусник, из тех, кто в хорошем настроении всегда поет. Бывали полосы — месяцы, чуть ли не годы, когда он был прескверно настроен, в разладе со всем светом. А порой на него опять накатывало веселье. И приятно было видеть, как он бежит с раскаленной железякой и кричит:

— Прочь с дороги… прочь с дороги!

А потом бьет молотом по раскаленной докрасна железяке, придает ей нужную форму. Или присядет накоротке и сосредоточенно паяет. И дети с радостью следят, как припой вдруг плавится и поддается и под острым носом паяльника скрепляет металл, и комната наполняется запахом разогретой смолы и жести, и Морел на минуту замолкает, весь внимание. Сапожничая, он всегда напевал, уж очень веселил стук молотка. Не без удовольствия клал он большущие заплаты на свои молескиновые шахтерские штаны, что делал довольно часто — ему казалось, слишком они грязные, и материя слишком грубая, чтоб отдавать их в починку жене.

Но больше всего ребятишкам нравилось, когда Морел готовил запалы. Он приносил с чердака сноп длинной, крепкой пшеничной соломы. Каждую соломинку очищал рукой, пока она не начинала блестеть, точно золотая, потом разрезал на части, каждая примерно по шесть дюймов, и, если удавалось, делал посреди каждой надрез. У него всегда был замечательно острый нож, которым можно было разрезать соломку, не повредив. Потом сыпал на стол кучку пороха — холмик черных крупинок на отмытой добела столешнице. Он готовил соломинки, а Пол и Энни засыпали в тоненькие трубочки порох и затыкали. Полу нравилось смотреть, как черные крупинки стекают по желобку ладони в горло соломки, весело заполняя ее до краев. Потом он заделывал отверстие мылом — отколупывал ногтем от куска, лежащего на блюдце, — и соломка готова.

— Пап, погляди! — говорил он.

— Молодец, мой хороший, — отвечал Морел, на редкость щедрый на ласковые слова, когда обращался к среднему сыну. Пол совал запал в жестянку из-под пороха, приготовленную на утро, когда Морел пойдет в шахту и подорвет угольный пласт.

Меж тем Артур, по-прежнему очень привязанный к отцу, облокотится на ручку отцова кресла и скажет:

— Папка, расскажи про шахту.

Морел рад-радехонек.

— Ну, значит, есть у нас один коняга… Валлиец, мы его так и кличем, — начинает он. — До чего ж хитрющий!

Рассказывал Морел всегда с чувством. Слушатели сразу понимали, какой Валлиец хитрый.

— Гнедой такой, и не больно крупный. Придет в забой, дышит эдак с хрипом, а потом давай чихать. «Привет, Вал, — скажешь ему. — Чегой-то ты расчихался? Чего нанюхался?»

А он опять чих-чих-чих. А потом сунется к тебе прямо нос к носу, эдакий нахал.

— Тебе чего, Вал? — спросишь.

— А он что? — непременно спросит Артур.

— А это ему табак требуется, голубчик мой.

Эту байку про Валлийца он мог повторять без конца, и всем она нравилась.

А, бывает, примется рассказывать что-нибудь новенькое.

— Ну-к, угадай, чего было, голубок мой? Стал я в обед надевать куртку, гляжу, а по руке мышь бежит. «Эй, ты!» — как крикну. Раз — и ухватил ее за хвост.

— И убил?

— Убил, потому как больно они, надоели. Они там кишмя кишат.

— А едят они что?

— Да зерно, если коняга свои яблоки обронит… а то в карман к тебе заберутся и завтрак погрызут… если не углядишь… где ни повесишь куртку… всюду найдут и грызут, дрянь этакая.

Эти счастливые вечера выдавались только тогда, когда у отца бывала какая-нибудь работа по дому. Притом он всегда рано ложился, зачастую раньше детей. Покончив со всякими починками и пробежав глазами заголовки газет, он уже не знал, чем заняться и чего ради бодрствовать.

И детям было покойно, когда они знали, что отец спит. Они какое-то время лежали в постели и тихонько разговаривали. Потом по потолку растекался свет от ламп, что покачивались в руках углекопов, уходящих в ночную смену, и дети вскакивали. Прислушивались к голосам мужчин, представляли, как они спускаются в темную долину. Иной раз подходили к окну, смотрели, как три-четыре лампы, становясь все меньше, меньше, мерцали во тьме полей. И потом так радостно было опять кинуться в постель и уютно свернуться в тепле.

Пол был довольно хрупкий мальчонка, подверженный бронхиту. Остальные все крепкого здоровья; еще и поэтому мать отличала его от других детей. Однажды он пришел домой в обед совсем больной. Но в этой семье по пустякам шум не поднимали.

— Что это с тобой? — строго спросила мать.

— Ничего, — ответил он.

Но обедать не стал.

— Если не пообедаешь, не пойдешь в школу, — сказала она.

— Почему? — спросил Пол.

— А вот потому.

И после обеда он лег на диван, на теплый ситец подушек, так любимых детьми. Потом, кажется, задремал. В это время миссис Морел гладила. И все прислушивалась — сынишка негромко, беспокойно похрапывал. В душе у нее вновь шевельнулось давнее, почти изжившее себя чувство. Поначалу она ведь думала, он не жилец. Но его мальчишеское тело оказалось на удивленье живучим. Быть может, умри он тогда, для нее это было бы некоторым облегченьем. Ее любовь к нему была замешена на страдании.

Пол лежал в забытьи, и сквозь сон до него смутно доносилось звяканье утюга о подставку, негромкое, глухое постукиванье о гладильную доску. В какую-то минуту пробудившись, он открыл глаза и увидел, что мать стоит на каминном коврике, держит горячий утюг у самой щеки, словно прислушивается, каков жар. Лицо ее неподвижно, губы крепко сжаты страданием, разочарованьем, самоотречением, крохотный, чуть-чуть неправильный носик, голубые глаза такие молодые, такие живые, теплые, смотришь — и сердце щемит от любви. В такие вот тихие минуты казалось, мать и мужественная и полна жизни, но давно уже у нее отняли то, что принадлежит ей по праву. И мальчик мучился, чувствуя, что жизнь ее не такая, какой должна бы стать, а сам он не способен возместить ей то, чего она была лишена, его переполняли горькое сознанье бессилия, но и терпеливое упорство. Так он с малых лет обрел заветную цель.

Мать плюнула на утюг, и шарик слюны подпрыгнул, скатился с темной, блестящей поверхности. Потом она стала на колени и, крепко нажимая, провела утюгом по мешковине с обратной стороны каминного коврика. В красном свете от камина лицо ее разгорелось. Полу нравилось, как она пригнулась, склонила голову набок. Ее движения такие легкие, быстрые. Всегда приятно смотреть на нее. Что бы она ни делала, дети всегда любовались каждым ее движением. В комнате было тепло, пахло горячим бельем. Позднее пришел священник и негромко с ней разговаривал.

Пол заболел бронхитом. Он не слишком огорчился. Что случилось, то случилось, и ничего тут не поделаешь. Он любил вечера, после восьми, когда гасили свет и можно было смотреть, как отблески пламени пляшут на погруженных во тьму стенах и потолке, как мечутся, качаются тени, и под конец кажется, будто комната полна безмолвно сражающихся воинов.

Перед сном отец заходил в комнату больного. Если кто-нибудь хворал, он неизменно был очень ласков. Но его приход нарушал царивший в комнате покой.

— Спишь, что ль, милок? — тихо спрашивал Морел.

— Нет. А мама придет?

— Она одежу складывает, кончает. Надо тебе чего-нибудь?

— Нет, ничего не надо. А она еще долго?

— Недолго, голубчик ты мой.

Минуту, другую отец неуверенно стоит на каминном коврике. Он чувствует, сыну его присутствие в тягость. Потом выходит на лестницу и говорит сверху жене:

— Парнишка тебя ждет не дождется. Ты еще долго?

— Да пока не кончу. Скажи ему, пускай спит.

— Она сказала, пускай, мол, спит, — ласково повторяет Полу отец.

— А я хочу, чтоб она пришла, — настаивает мальчик.

— Он говорит, он не уснет, пока сама к нему не зайдешь, — кричит Морел вниз.

— Надо же! Я недолго. И, пожалуйста, не кричи на весь дом. Есть ведь и еще дети…

Он возвращается в спальню, присаживается на корточки подле камина. Как же любил он огонь.

— Она говорит, уже недолго, — повторяет он сыну.

Морел послонялся по комнате, не зная, куда себя деть. Мальчика охватила лихорадочная досада. Казалось, присутствие отца лишь обостряет его болезненное нетерпенье. Наконец, постояв и поглядев на сына, Морел сказал мягко:

— Доброй ночи, милок.

— Доброй ночи, — обернувшись, с облегчением ответил Пол; наконец-то он остается один.

Полу нравилось спать вместе с матерью. Вопреки утверждениям гигиенистов, всего лучше спится, когда делишь постель с тем, кого любишь. Тепло, чувство защищенности и мира в душе, полнейший покой, оттого что чувствуешь рядом родного человека, делает сон крепче, целительным для души и тела. Пол лежал, прислонясь к матери, и спал, и поправлялся, а мать, спавшая всегда плохо, скоро тоже засыпала глубоким сном, который, казалось, помогал ей верить, что все обойдется.

Пол выздоравливал, и уже сидел в кровати, и видел из окна, как в поле едят из кормушек косматые лошадки, раскидывая сено на истоптанном желтом снегу, как бредут толпой углекопы, возвращаясь по домам, — небольшими группками медленно тянулись по белому полю маленькие, черные фигурки. Потом над снегом сгущался синий туман и наступал вечер.

Когда выздоравливаешь, мир полон чудес. Снежинки вдруг слетаются к окну, на миг припадают к нему, будто ласточки, и вот уже их нет, и по стеклу сползает капля воды. Снежинки выносятся из-за угла дома, мчатся мимо точно голуби. Вдалеке, по ту сторону долины, по необъятной белизне боязливо ползет маленький черный поезд.

Пока семья была так бедна, дети приходили в восторг, если могли хоть что-то внести в хозяйство. Летом Энни, Пол и Артур спозаранку отправлялись по грибы — в мокрой траве, из которой вспархивали жаворонки, они выискивали белокожие, чудесно обнаженные грибы, что затаились в зелени. И если удавалось набрать полфунта, были безмерно счастливы: радостно что-то найти, радостно принять что-то из рук самой Природы, радостно пополнить семейный карман.

Важней всего было подбирать после жатвы пшеничные колосья или принести ежевику. Ведь для воскресных пудингов миссис Морел приходилось покупать фрукты и ягоды, притом ежевику она любила. И пока не сойдет ежевика. Пол и Артур по субботам и воскресеньям отправлялись на поиски, обшаривали заросли кустарника, лес, заброшенные карьеры. В этом шахтерском краю ежевика встречалась все реже. Но Пол где только не рыскал. Он любил бродить среди кустов и деревьев. Да еще терпеть не мог возвращаться домой, к матери, с пустыми руками. Он чувствовал, она бы огорчилась, и ему бы легче умереть, чем разочаровать ее.

— Надо же! — восклицала она, когда поздно до смерти усталые и голодные мальчики появлялись на пороге. — Где вы пропадали?

— Да не было нигде ничего, — отвечал Пол. — Ну, мы и пошли за Мискские холмы. И вот глянь, мам!

Она заглядывала в корзинку.

— До чего ж хороши! — восклицала она.

— И тут больше двух фунтов… правда, больше двух фунтов?

Мать брала в руки корзинку.

— Д-да, — неуверенно соглашалась она.

Тогда Пол выуживал из корзинки маленькую веточку. Он неизменно приносил ей веточку, самую лучшую, какую сумел найти.

— Прелесть! — говорила мать со странной ноткой в голосе, словно женщина, принимающая дар любви.

Пол готов был пробродить с утра до ночи, исходить многие и многие мили, только бы не сдаться, не прийти домой с пустыми руками. Пока он был мальчишкой, мать не понимала этого. Она была из тех женщин, которые ждут, чтобы дети их подросли. И всех больше мысли ее занимал старший сын.

Но когда Уильям стал служить в Ноттингеме и дома проводил совсем мало времени, она сделала своим собеседником Пола. Сам того не сознавая. Пол ревновал мать к брату, а Уильям ревновал ее к Полу. И однако, были они добрыми друзьями.

Душевная близость миссис Морел со вторым сыном была утонченней, совершеннее, хотя, пожалуй, не такая пылкая, как со старшим. Было так заведено, что в пятницу вечером Пол заходил за деньгами отца. Весь заработок каждого забоя углекопам всех пяти шахт платили по пятницам, но не каждому в отдельности. Всю сумму вручали старшему штейгеру, который был подрядчиком, и уже он делил деньги либо в пивной, либо у себя дома. Уроки в школе по пятницам кончались рано, чтобы дети могли зайти за деньгами. И каждый из детей Морела — Уильям, потом Энни, потом Пол, — пока сами не начали работать, ходили по пятницам за деньгами отца. Пол обычно отправлялся в половине четвертого, с коленкоровым мешочком в кармане. В этот час по всем дорожкам к конторам тянулись вереницы женщин, девушек, детей и мужчин.

Конторы выглядели весьма привлекательно: новые постройки красного кирпича, чуть ли не особняки, стояли на хорошо ухоженных участках в конце Гринхиллской дороги. Приемная была большая, длинная, стены голые, пол выложен синим кирпичом. Вдоль стен сплошь скамьи. Тут же сидели углекопы в грязной шахтерской одежде. Приходили они загодя. Женщины и дети обычно слонялись по усыпанным красным гравием дорожкам. Пол всегда приглядывался к полоскам травы вдоль дорожек и к поросшему травой склону, там попадались крохотные анютины глазки и незабудки. Из приемной слышался гул множества голосов. На женщинах были праздничные шляпки. Девушки громко болтали. Тут и там носились собачонки. Зеленый кустарник вокруг безмолвствовал.

Наконец из дома доносился крик:

— Спини-парк… Спини-парк!

И весь спинни-паркский народ устремлялся в контору. Когда наступал черед шахты Бретти, с толпой входил и Пол. Комната-касса была совсем маленькая. Барьер разделял ее пополам. За барьером стояли двое — мистер Брейтуэйт и его конторщик, мистер Уинтерботем. Мистер Брейтуэйт крупный, с негустой белой бородой, наружностью походил на сурового патриарха. Он всегда обертывал шею огромным шелковым шарфом, и в открытом камине до самого лета, до жары, пылал яркий огонь. Окна были закрыты наглухо. Зимой, после уличной свежести, здешний воздух обжигал входящим глотки. Мистер Уинтерботем был невысокий, полный и совершенно лысый. Он отпускал шутки, отнюдь не остроумные, а его начальник, точно и впрямь патриарх, изрекал наставления углекопам.

В комнате толпились углекопы во всем шахтерском, и те, которые побывали дома и переоделись, и женщины, и двое-трое ребятишек, и тут же чей-нибудь пес. Пол был совсем небольшого росточка, и его неизбежно оттесняли к камину, где его обдавало нестерпимым жаром. Он знал, в каком порядке шли имена углекопов — по номерам забоев.

— Холидей, — оглушительно выкликал мистер Брейтуэйт. И Холидей молча выступал вперед, получал деньги и отходил в сторону.

— Бауэр… Джон Бауэр.

К барьеру подходил парнишка. Мистер Брейтуэйт, большой, нетерпеливый, сердито на него взглядывал поверх очков.

— Джон Бауэр! — повторял он.

— Я это, — говорил парнишка.

— Да ведь у тебя вроде нос совсем другой был, — говорил лоснящийся Уинтерботем, вглядываясь в него из-за барьера. Народ хихикал, воображая Джона Бауэра старшего.

— А папаша игде ж? — величественно и властно вопрошал мистер Брейтуэйт.

— Хворый он, — пискливо отвечал мальчуган.

— Ты б ему сказал, чтоб не касался спиртного, — важно вещал кассир.

— Как бы он тебя за это в землю не втоптал, — раздавался сзади чей-то насмешливый голос.

И все хохотали. Большой, величественный кассир заглядывал в следующий листок.

— Фред Пилкингтон, — равнодушно вызывал он.

Мистер Брейтуэйт был один из главных акционеров этой компании.

Пол знал, его очередь через одного, и сердце его заколотилось. Его притиснули к камину. Ему жгло икры. И не было надежды протиснуться сквозь людскую толщу.

— Уолтер Морел! — раздался громкий голос.

— Здесь! — тоненько, еле слышно отозвался Пол.

— Морел… Уолтер Морел! — повторил кассир, уперев два пальца в ведомость, вот-вот ее перелистнет.

Пол, во власти мучительного смущенья, не в силах был крикнуть громче. Спины взрослых заслоняли его. И вдруг на выручку пришел мистер Уинтерботем.

— Туточки он. Где ж он? Морелов парнишка?

Толстый, краснолицый, лысый человечек шарил по комнате острым взглядом. Ткнул пальцем в сторону камина. Углекопы оглянулись, посторонились, и мальчик оказался на виду.

— Вот-он он! — сказал мистер Уинтерботем.

Пол подошел к барьеру.

— Семнадцать фунтов одиннадцать шиллингов и пять пенсов. Ты чего не откликаешься, когда тебя вызывают? — сказал мистер Брейтуэйт. Он со стуком поставил мешочек с пятью фунтами серебра, потом уважительным, изящным движением достал столбик золотых — десять фунтов и поставил рядом с серебром. Блестящая золотая струйка растеклась по листу бумаги. Кассир отсчитал деньги, мальчик передвинул всю кучку к мистеру Уинтерботему, который вычитал арендную плату за квартиру да еще за инструменты. Опять предстояло мученье.

— Шестнадцать шиллингов шесть пенсов, — сказал мистер Уинтерботем.

Парнишка был так подавлен, что и сосчитать не мог. Подтолкнул к Уинтерботему серебряную мелочь и полсоверена.

— Ты сколько мне, по-твоему, дал? — спросил Уинтерботем.

Мальчик посмотрел на него, но не ответил. Он понятия не имел, сколько там денег.

— Ты чего это, язык проглотил?

Пол прикусил губу и подвинул к нему еще серебра.

— Вас чего, в школе считать не учат?

— Не, только алгебру да французский, — сказал один из углекопов.

— А еще нахальничать да бесстыдничать, — сказал другой.

Кого-то уже Пол задерживал. Дрожащими пальцами он сгреб свои деньги в мешочек и выскользнул из комнаты. В такие минуты он терпел муки ада.

Наконец-то он на воле и с безмерным облегчением шагает по мэнсфилдской дороге. Стена парка поросла зелеными мхами. Во фруктовом саду под яблонями что-то клевали белые и золотистые куры. Вереницей тянулись к дому углекопы. Пол робко держался поближе к стене. Он многих знал, но, перепачканные угольной пылью, они казались неузнаваемыми. И это была еще одна пытка.

Когда он пришел в Новую гостиницу, отца здесь еще не было. Хозяйка гостиницы, миссис Уормби, узнала мальчика. Его бабушка, мать Морела, когда-то была с ней в дружбе.

— Твой папаша еще не приходил, — сказала она тем особенным и презрительным, и вместе покровительственным тоном, какой свойствен женщине, привыкшей разговаривать больше со взрослыми мужчинами. — Садись посиди.

Пол сел у стойки на краешек скамьи. В углу несколько углекопов подсчитывали и делили деньги, другие только еще входили. Каждый молча взглядывал на мальчика. Наконец пришел Морел; оживленный, быстрый и, хотя в грязной рабочей одежде и неумытый, что-то напевал.

— Привет! — почти с нежностью сказал он сыну. — Обошел меня, а? Выпьешь чего-нибудь?

Пол, как и другие дети Морела, был воспитан яростным противником спиртного, и уж ему лучше пусть бы выдрали зуб, чем на виду у всех пить лимонад.

Хозяйка глянула на него de haut en bas,[1] почти с жалостью, но и негодуя на его безусловную, яростную добродетель. Насупившись, Пол отправился домой. Молча переступил порог. По пятницам мать пекла хлеб, и наготове всегда была сдобная булочка. Миссис Морел поставила ее перед сыном.

И вдруг он возмущенно повернулся к матери, глаза его засверкали:

— Не пойду я больше в контору! — сказал он.

— Почему? Что случилось? — удивилась мать. Ее даже забавляли эти его внезапные приступы гнева.

— Не пойду я больше, — заявляет Пол.

— Ну хорошо, скажи отцу.

Пол жует булочку с таким видом, будто она ему противна.

— Не пойду… больше не пойду за деньгами.

— Тогда сходит кто-нибудь из детей Карлинов, они от шестипенсовика не откажутся, — говорит миссис Морел.

Кроме этой монетки Полу других денег не перепадало. Тратил он свои шесть пенсов обычно на подарки ко дням рождений; какие-никакие, то были деньги, и он ими дорожил. И все же…

— Пускай получают шесть пенсов! Не нужны они мне, — говорит он.

— Ну и хорошо, — соглашается мать. — А мне-то зачем грубить?

— Противные они, неученые совсем и противные, не пойду больше. Мистер Брейтуэйт говорит «игде ж» да «чего», а мистер Уинтерботем говорит «туточки».

— И из-за этого ты не хочешь туда ходить? — с улыбкой спрашивает миссис Морел.

Мальчик молчит. Лицо бледное, глаза темные, гневные. Мать занимается своими делами, не обращает на него внимания.

— Стоят все передо мной, никак не пройдешь, — говорит он наконец.

— Так ведь надо просто попросить, чтоб пропустили, хороший мой, — объясняет мать.

— А Элфрид Уинтерботем говорит: «Вас чего, в школе считать не учат?»

— Его самого почти ничему не учили, — говорит миссис Морел. — Это уж наверняка… ни хорошим манерам, ни соображению… а хитрый он от рожденья.

Так, по-своему, она утешала мальчика. От его нелепой сверхчувствительности у нее заходилось сердце. И случалось, бешенство в его глазах разбудит ее, спящая душа на миг изумленно встрепенется.

— Сколько было выписано? — спросила она.

— Семнадцать фунтов одиннадцать шиллингов и пять пенсов, а вычли шестнадцать и шесть пенсов, — ответил мальчик. — Хорошая неделя, и у папки только пять шиллингов удержали.

Теперь она могла подсчитать, сколько заработал муж, и призвать его к ответу, если он недодаст ей денег. Морел всегда скрывал от нее, сколько получил за неделю.

В пятницу вечером пекли хлебы и ходили на базар. Было заведено, что Пол оставался дома и приглядывал за хлебами. Ему нравилось сидеть дома и рисовать или читать; рисовать он очень любил. Пятничными вечерами Энни всегда где-нибудь шастала, Артур, по обыкновению, веселился, в свое удовольствие. И Пол оказывался дома один.

Миссис Морел любила ходить на базар. На маленькой базарной площади, на вершине холма, где сходились четыре дороги — от Ноттингема и Дерби, от Илкстона и Мэнсфилда, — ставили множество ларьков. Из окрестных поселков приходили машинисты шахтных подъемных машин. Базар был полон женщин, на улицах толпились мужчины. Было удивительно видеть повсюду на улицах столько мужчин. Миссис Морел обычно ссорилась с торговкой галантерейным товаром, сочувствовала простофиле фруктовщику, правда, жена у него была препротивная, смеялась с торговцем рыбой — был он плут, но уж такой шутник, ставила на место продавца линолеума, холодно обходилась с торговцем случайными вещами и подходила к торговцу фаянсовой и глиняной посудой только по крайней необходимости, а однажды ее соблазнили васильки на мисочке — и тогда она была холодно-вежлива.

— Не скажете ли, сколько стоит вот эта мисочка? — спросила она.

— Для вас семь пенсов.

— Благодарствуйте.

Она поставила мисочку на место и пошла прочь; но не могла она уйти с рынка без приглянувшейся вещицы. Опять проходила мимо скучно лежащих на полу горшков и, притворяясь, будто вовсе и не смотрит, украдкой бросала взгляд на ту самую мисочку.

Идет себе мимо женщина небольшого росточка в шляпке и черном костюме. Шляпку эту она носила уже третий год, и Энни ужасно из-за этого огорчалась.

— Мам! — молила она. — Ну не носи ты больше эту жуткую шляпку.

— А что ж мне тогда носить, — вызывающе отвечала мать. — И, по мне, она вполне годится.

Сперва шляпку украшало перо, потом цветы, а теперь всего-навсего черная тесьма и маленький черный янтарь.

— Какой-то у нее унылый вид, — сказал Пол. — Ты не можешь ее подбодрить?

— Не дерзи, Пол, смотри у меня, — сказала миссис Морел и храбро завязала под подбородком черные ленты шляпки.

Сейчас она опять глянула на приглянувшуюся мисочку. И ей, и ее недругу гончару было не по себе, словно что-то стояло между ними. И вдруг он крикнул:

— За пять пенсов хотите?

Миссис Морел вздрогнула. Она ожесточилась в сердце своем и все-таки остановилась и взяла мисочку.

— Беру, — сказала она.

— Вроде милость мне оказываете, а? — сказал он. — Лучше плюнули бы в миску-то, как ведется, когда тебе чего задаром отдают.

Миссис Морел холодно выложила пять пенсов.

— Вовсе вы не задаром отдали, — возразила она. — Не хотели бы продать за пять пенсов, так и мне не продали б.

— В этом проклятущем месте, считай, тебе повезло, если хоть как товар распродал, — проворчал гончар.

— Да, бывают и плохие времена и хорошие, — сказала миссис Морел.

Но она простила гончара. Теперь они друзья. Теперь она не боится трогать его утварь. И радуется.

Пол ожидал ее. Он любил, когда мать возвращалась. В такие минуты она бывала в самом лучшем своем виде — торжествующая, усталая, нагруженная свертками и очень оживленная. Он услышал быстрый, легкий ее шаг и поднял голову от рисунка.

— Ох! — она перевела дух, улыбнулась ему с порога.

— Ого, ну и навьючилась ты! — воскликнул он, отложив кисть.

— Да уж, — тяжело выдохнула мать. — А Энни, бессовестная, еще обещала меня встретить. Эдакий груз!

Она опустила плетеную сумку и свертки на стол.

— Хлеб готов? — спросила она и пошла к духовке.

— Уже последний печется, — отвечал Пол. — Можешь не смотреть, я про него не забыл.

— Ох уж этот гончар! — сказала она и закрыла дверцу духовки. — Помнишь, я говорила, какой он нахал? А теперь, выходит, не такой уж он плохой.

— Правда?

Мальчик внимательно ее слушал. Она сняла черную шляпку.

— Да. Просто не удается ему сколотить деньжат… все на это нынче жалуются… оттого с ним и не сговоришь.

— И со мной было б так же, — сказал Пол.

— Тут и удивляться нечему. И он взял с меня… как по-твоему, сколько он взял с меня вот за это?

Миссис Морел развернула обрывок газеты, извлекла мисочку и с радостью на нее посмотрела.

— Покажи! — попросил Пол.

Оба восхищенно разглядывали мисочку.

— Мне так нравится, когда разрисовывают васильками, — сказал Пол.

— Да, и я подумала про чайник для заварки, который ты мне подарил…

— Шиллинг и три пенса, — сказал Пол.

— Пять пенсов!

— Мам, он продешевил.

— Да. Знаешь, я поскорей улизнула. Но не могла же я заплатить больше, это было б транжирство. И ведь если б он не хотел, мог не продавать.

— Конечно, мог, а как же, — согласился Пол; так они утешали друг друга, боясь, что обобрали гончара.

— В нее можно класть печеные фрукты, — сказал Пол.

— И сладкий крем, и желе, — сказала мать.

— А то редиску и салат-латук, — подхватил Пол.

— Не забудь про хлеб в духовке, — напомнила мать, да так задорно.

Пол заглянул в духовку, постучал по нижней корочке каравая.

— Готово, — сказал он и подал хлеб матери.

Она тоже постучала.

— Да, — подтвердила она и собралась разгружать свою сумку. — Ох, да я бессовестная транжира. Не миновать мне нищеты.

Пол подскочил к ней, ему не терпелось увидеть, о каком транжирстве речь. Миссис Морел развернула еще газетный сверток, показались корни анютиных глазок и малиновых маргариток.

— Целых четыре пенни выложила, — простонала она.

— Как дешево! — воскликнул Пол.

— Дешево-то дешево, но уж в эту неделю нельзя мне было роскошничать.

— Но ведь прелесть! — воскликнул Пол.

— То-то и оно! — вырвалось у матери, она не сдержала радости. — Посмотри на этот желтый, Пол, конечно, прелесть… и совсем как лицо старика!

— Точь-в-точь! — воскликнул Пол и наклонился понюхать. — И до чего приятно пахнет! Но он весь забрызган.

Он кинулся в кладовку, принес фланелевую тряпочку и осторожно обмыл цветок.

— А теперь посмотри, пока лепестки влажные! — сказал он.

— Да уж! — воскликнула мать, радуясь как маленькая.

Дети со Скарджил-стрит считали себя выше прочих в поселке. Но в том конце, где жили Морелы, было их совсем немного. Оттого они больше держались друг друга. Мальчишки и девчонки играли вместе, девчонки участвовали в драках и грубых играх, мальчишки присоединялись к ним, когда они прыгали через веревочку, катали обруч и кого только из себя не строили.

Энни, Пол и Артур любили зимние вечера, если на дворе было сухо. Они сидели дома, дожидаясь, пока пройдут все углекопы, станет темным-темно и улицы опустеют. Тогда они обертывали шею шарфом — как все шахтерские дети, пальто они презирали — и выходили. В проходе между домами тьма, а в самом конце раскрывалось необъятное пространство ночи, внизу, где шахта Минтона, горстка огней, и еще одна вдали, напротив Селби. Самые далекие крохотные огоньки, казалось, уходят во тьму, в бесконечность. Ребята с тревогой смотрели на дорогу, в сторону фонаря, который стоял в конце тропы, что вела в поле. Если на небольшой освещенной площадке никого не было, Пол с Артуром чувствовали себя потерянными. Сунув руки в карманы, стояли они под фонарем, спиной к ночи, глубоко несчастные, и вглядывались в темные дома. Вдруг под короткой курткой мелькал фартук, и на площадку вылетала длинноногая девчонка.

— А где Билли Пиллинс, и ваша Энни, и Эдди Дейкин?

— Не знаю.

Но не так это было и важно — теперь их уже трое. Они затевали какую-нибудь игру вокруг фонаря, а там с воплями выбегали и остальные. И разгорались буйные игры.

Тут был один-единственный фонарь. Позади все тонуло во тьме, будто вся ночь сосредоточилась там. А впереди переваливала через выступ горы тоже совсем темная лента дороги. Случалось, кто-нибудь сбивался с нее и исчезал на тропе. Уже в дюжине ярдов его поглощала ночь. А ребятня продолжала играть.

Из-за того, что жили на отшибе, все они очень сдружились. Если уж вспыхивала ссора, вся игра шла прахом. Артур был очень обидчив, а Билли Пиллинс — на самом деле Филипс — и того обидчивей. Пол тут же брал сторону Артура, Элис сторону Пола, а за Билли Пиллинса всегда вступались Эмми Лимб и Эдди Дейкин. И все шестеро кидались в драку, ненавидя друг друга лютой ненавистью, и потом в ужасе разбегались по домам. Полу не забыть, как во время одной из таких яростных потасовок посреди дороги, из-за вершины горы, медленно, неотвратимо, точно огромная птица, поднялась большая красная луна. И вспомнилось, по Библии луна должна превратиться в кровь. И назавтра он спешил помириться с Билли Пиллинсом, и опять они как одержимые разыгрывали свои бешеные игры под фонарем, окруженные безбрежной тьмой. Заходя в свою гостиную, миссис Морел слышала, как дети поют:

У меня из самолучшей кожи башмачки, Шелковым похвастаюсь носком; А на каждом пальце перстеньки, Умываюсь только молочком.

Судя по доносящимся из тьмы голосам, они так были захвачены игрой, будто и вправду одержимые. Они заражали своим настроением мать, и она прекрасно понимала, почему в восемь они вернулись такие разрумянившиеся, с блестящими глазами, так увлеченно захлебывались словами.

Всем им нравился дом на Скарджил-стрит за то, что открыт со всех сторон и видно из него далеко. Летними вечерами женщины обычно стоят, опершись о забор, болтают о том о сем, глядят на запад, а закат все разгорается, и скоро вдали, где зубчатая, точно хребет тритона, вырисовывается гряда дербиширских холмов, небо тоже становится алым.

В летнюю пору шахты никогда не работают полный день, особенно те, где угольные пласты мягкие. Миссис Дейкин, живущая в соседнем доме, пойдет к забору вытрясти каминный коврик и уж наверняка приметит мужчин, что медленно поднимаются в гору. Сразу увидит — это углекопы. И — высокая, тощая, по лицу ясно — злющая — стоит наверху и будто грозит несчастным углекопам, которые устало бредут по дороге. Еще только одиннадцать. Над дальними, поросшими лесом холмами не успела рассеяться дымка, укрывающая их поутру тонким крепом. Первый шахтер подходит к приступкам у изгороди. «Скрип-скрип» — толкает он калитку.

— Чего это, уже пошабашили? — восклицает миссис Дейкин.

— Пошабашили, соседка.

— Вот жалость-то, не дали вам наработаться, — ехидничает она.

— И впрямь так, — отвечает углекоп.

— А вы и рады, — говорит она.

Углекоп шагает дальше. А миссис Дейкин идет по двору, углядела миссис Морел, когда та понесла высыпать золу в яму.

— Я что говорю, соседка, на минтонской шахте пошабашили, — кричит она.

— Да что ж это делается! — гневно откликнулась миссис Морел.

— И то! Я только сейчас видала Джона Хачби.

— Могли бы вовсе не ходить, — сказала миссис Морел. И обе с возмущеньем пошли каждая к себе.

Углекопы разбредались по домам, лица даже не успели по-настоящему почернеть от угольной пыли. Морел возвращался злой как черт. Что и говорить, солнечное утро куда как хорошо. Но он отправился в шахту рубить уголь, и не по нраву ему было, что им велели уходить.

— Господи, в такое-то время! — воскликнула жена, едва он переступил порог.

— А я виноват, что ли, жена? — взъелся он.

— И обед еще не готов.

— Завтрак, значит, буду есть, какой в шахту брал, — жалобно пробурчал Морел. И стыдно ему было и тошно.

И дети, возвратясь из школы, с удивлением смотрели, как отец ест за обедом два толстых ломтя уже несвежего и грязного хлеба с маслом, которые побывали в шахте.

— А почему папка свой завтрак сейчас ест? — спросил Артур.

— Заорет она на меня, коли не съем, — фыркнул Морел.

— Выдумаешь тоже! — воскликнула жена.

— А чего ж ему пропадать? — сказал Морел. — Не таковский я, как вы, чтоб чего зря бросать. Я если в шахте кусочек хлеба оброню, в пыль да в грязь, все одно подберу и съем.

— Его бы мыши съели, — сказал Пол. — Не пропал бы он зря.

— Добрый ломоть хлеба с маслом — он не для мыша, — сказал Морел. — Какой ни есть, грязный не грязный, лучше я его съем, чем ему зря пропадать.

— Мог бы оставить его мышам, а сам зато выпил бы одной кружкой меньше, — сказала миссис Морел.

— Еще чего? — воскликнул муж.

В ту осень были они очень бедны. Уильям только уехал в Лондон, и матери недоставало денег, которые он ей прежде давал. Раз-другой он посылал по десять шиллингов, но на первых порах у него у самого было много расходов. Письма его приходили аккуратно раз в неделю. Он много писал матери, рассказывал о своей жизни, о том, как заводит друзей, как обменивается уроками с одним французом, как ему нравится Лондон. И у матери было такое чувство, что он по-прежнему с нею, будто и не уезжал. Каждую неделю писала она ему правдивые, не лишенные остроумия письма. Весь день, хлопоча по хозяйству, она не переставала о нем думать. Он в Лондоне, он преуспеет. Он был для нее словно рыцарь, который носит в битве ее ленту.

На Рождество он пробудет дома пять дней. Никогда еще ни к чему они так не готовились. Пол и Артур обрыскали все окрестности в поисках остролиста и других вечнозеленых веточек. Энни смастерила прелестные бумажные розетки на старинный манер. А в кладовке каких только не хранилось угощений. Миссис Морел испекла огромный великолепный торт. Потом уж вовсе размахнулась, показала Полу, как очистить миндаль. Он почтительно вышелушил длинные орешки, пересчитал их все, чтоб ни одного не потерять. Было сказано, что яйца лучше сбивать в холодном месте. И мальчик стоял в кладовке, где вода едва не замерзала, и сбивал, сбивал и, когда белок загустел и стал белоснежным, в восторге кинулся к матери.

— Ты только глянь! Красиво, правда?

Он пристроил чуточку пены на кончик носа и сдул как пушинку.

— Да что ж ты разбрасываешь попусту, — сказала мать.

Все пребывали в радостном волнении. В канун Рождества приезжает Уильям. Миссис Морел придирчиво осмотрела свои запасы в кладовой для провизии. Там уже стоял большой сливовый торт, и рисовый торт, и пироги с вареньем, пироги с лимоном, и два огромных блюда пирожков с мелко нарубленным изюмом, миндалем и прочим. Доспевали еще испанские пирожки и пирожки с сыром. Весь дом разукрашен. Праздничные гирлянды из усыпанного ягодами остролиста с блестящими, сверкающими украшениями медленно покачивались над головой миссис Морел, пока она украшала в кухне пирожки. В камине гудело яркое пламя. Вкусно пахло свежим тестом. Уильяма ждали к семи, но он запоздает. Дети все втроем пошли его встречать. Мать осталась одна. Без четверти семь опять заявился Морел. Ни жена, ни муж не заговаривали. Он уселся в свое кресло, взволнованный и оттого на редкость неловкий, а она сосредоточенно допекала пироги. Только по тому, как старательно она все делала, можно было понять всю глубину ее волнения. Часы продолжали отстукивать секунды.

— Когда, он говорил, он приедет? — уже в пятый раз спросил Морел.

— Поезд прибывает в половине седьмого, — раздельно произнесла она.

— Стало, он будет туточки в десять минут восьмого.

— Да, как же, на этой мидлендской линии он задержится не на один час, — безразлично ответила жена. Словно бы не ожидая сына вовремя, она этим надеялась ускорить его приезд. Морел пошел к дверям посмотреть, не идет ли сын. Потом вернулся.

— Господи! — сказала жена. — Ты точно карась на сковородке.

— Ты б лучше приготовила ему какую еду, — предложил отец.

— Еще сколько угодно времени.

— А по мне, так вовсе немного, — сказал он, сердито повернувшись в кресле.

Миссис Морел стала убирать со стола. Закипел чайник. А они все ждали и ждали.

Меж тем Пол, Артур и Энни топтались на перроне в Ситли-Бридж, на главной мидлендской линии, в двух милях от дома. Они прождали час. Прибыл поезд — но Уильям не приехал. На путях горели красные и зеленые огни. До чего ж темно было и до чего холодно!

— Спроси его, пришел ли поезд из Лондона, — сказал Пол сестре, когда они увидели человека в форменной фуражке.

— Не, не буду, — сказала Энни. — Помалкивай… а то еще прогонит нас.

Но Полу до смерти хотелось, чтоб дядька узнал, что они ждут кого-то с лондонским поездом — так это распрекрасно звучит. Однако очень ему всегда страшно заговорить с любым взрослым, где уж тут осмелиться спросить человека в форменной фуражке. Троица и в зал ожидания не решалась зайти — вдруг их выгонят, вдруг они что-нибудь пропустят, если уйдут с перрона. И они ждали во тьме, в холоде.

— На полтора часа уже опоздал, — жалобно сказал Артур.

— Так ведь канун Рождества, — сказала Энни.

Замолчали. А Уильям все не ехал. Они вглядывались во тьму, куда уходили рельсы. Там Лондон! Казалось, это за тридевять земель. Пока доедешь из Лондона, всякое может случиться. И слишком тревожно им было, не до разговоров. Замерзшие, подавленные, сбившись в кучку, они молча стояли на перроне.

Наконец, после более двух с лишком часов ожидания, из тьмы вынырнули огни паровоза. На перрон выбежал носильщик. У детей сильно заколотились сердца, они попятились. Подкатил длинный состав, направляющийся в Манчестер. Раскрылись две двери, из одной выскочил Уильям. Они кинулись к нему. Он весело нагрузил их пакетами и тотчас стал объяснять, что этот длиннющий поезд остановился на такой маленькой станции, как Ситли-Бридж, ради него одного: по расписанию остановки здесь нет.

Меж тем родители уже стали тревожиться. Стол был накрыт, отбивные котлеты поджарены, все готово. Миссис Морел надела свой черный фартук. На ней было самое наряднее ее платье. Теперь она села и делала вид, будто читает. Каждая минута была пыткой.

— Гм! — произнес Морел. — Уже полтора часа.

— А дети все ждут! — сказала она.

— Неужто поезд до сих пор не пришел? — сказал Морел.

— Говорю тебе, в канун Рождества поездов ждут часами.

Оба сердились друг на друга за то, что так волнуются. За окном, под холодным, сырым ветром стонал ясень. Какое же огромное ночное пространстве от Лондона до дому! Мать совсем извелась. Негромкое тиканье часов выводило ее из себя. Становится уже так поздно, становится невыносимо.

Наконец послышались голоса, шаги у входа. Морел вскочил, крикнул:

— Туточки они!

И сразу отступил. Мать кинулась к двери и остановилась. Стремительные шаги, легкое топотанье — дверь распахнулась. На пороге Уильям. Опустил на пол свой кожаный саквояж и заключил мать в объятия.

— Мама! — сказал он.

— Мальчик мой! — выдохнула она.

И секунду-другую, не дольше, обнимала его и целовала. Потом оторвалась от него и, стараясь подавить волнение, сказала:

— Но как же ты поздно!

— Еще бы не поздно! — воскликнул он, повернувшись к отцу. — Ну, пап!

Мужчины пожали друг другу руки.

— Ну, сынок!

В глазах у Морела стояли слезы.

— Мы думали, ты уж не приедешь, — сказал он.

— Ну как же не приехать! — воскликнул Уильям.

Потом сын повернулся к матери.

— А ты хорошо выглядишь, — смеясь, с гордостью сказала она.

— Ну как же! — воскликнул он. — Еще бы… домой приехал!

Уильям был красивый юноша, стройный, лицо мужественное. Он оглядел все вокруг — вечнозеленые веточки, остролист, на плите — противни с пирожками.

— Ей-Богу, все как было, мама! — сказал он словно бы с облегченьем.

На миг все притихли. И вдруг Уильям подскочил к плите, схватил с противня пирожок и целиком запихнул в рот.

— Ну, где еще увидишь такую большущую духовку! — воскликнул отец.

Уильям привез всем бесчисленные подарки. Все свои деньги до последнего гроша потратил на них. Дух роскоши разлился по всему дому. Мать получила зонтик со светлой позолоченной ручкой. До смертного часа не расставалась она с ним и все согласна была бы потерять, только не этот зонтик. Каждому предназначался какой-нибудь замечательный подарок, а кроме того, Уильям привез разные неведомые им сласти: рахат-лукум, засахаренные ананасы и еще всякую всячину, какую, по мнению младших, могло породить великолепие Лондона. И Пол расхваливал эти сласти своим друзьям.

— Настоящий ананас, его нарезали на ломтики, а потом засахарили — просто объедение!

Все в семье были счастливы до небес. Родной дом это родной дом, и сколько бы мучений ни выпало на их долю прежде, они любили его со всей страстью любящих сердец. Собирались гости, устраивались праздники, люди приходили поглазеть на Уильяма, поглазеть, как его изменил Лондон. И все находили, что «такой он стал джентльмен, право слово, уж такой распрекрасный малый».

Когда он опять уехал, младшие дети разбрелись по углам, чтоб поплакать наедине. Морел с горя завалился спать, а миссис Морел казалось, будто ее опоили каким-то снадобьем, так она вся оцепенела, и душа стала будто неживая. Она любила сына страстно.

Уильям служил в адвокатской конторе, связанной с крупной судовладельческой фирмой, и в середине лета хозяин предложил ему за совсем небольшие деньги отправиться в плавание по Средиземному морю на одном из его судов. Миссис Морел писала ему: «Поезжай, поезжай, мой мальчик. Тебе, может, больше никогда не представится такой случай, и мне славно было бы думать, что ты плаваешь по Средиземному морю, даже приятней, чем если б ты пожил дома». Но в свой двухнедельный отпуск Уильям приехал домой. Даже само Средиземное море, к которому так влекла его юношеская жажда путешествовать, восторженная мечта бедняка о пленительном юге, не пересилили желанья поехать домой. И это вознаградило мать за многое.