"История моих книг. Партизанские повести" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод Вячеславович)IIIМешки и одежда лежали на траве грязной кучей. Горбулин смотрел на них так, как будто собирался лечь и сейчас уснуть. Всех порядком потрясла корнистая дорога, и все с удовольствием притискивали подошвами густо-зеленую траву. Кубдя посмотрел на монастырь и довольным голосом проговорил: — Доехали, лихоманка его дери! Ишь, на самый подол горы-то забрался, чисто у баб оборка…, На зеленое — красным… Соломиных деловито спросил: — А квартера там какова? Говорил подрядчик, Кубдя? — Квартера, говорит, новая. Не живанная. — Таки-то дела… Соломиных взял под мышки копошившегося у мешков Беспалых и вывел его на дорогу. — Пошли, что ли? Беспалых отскочил в сторону. — Обожди! Поись надо… — Растрясло тебя. Не успел приехать — уж исть. На Кубдю словно нашло озарение. Он весь как-то передернулся, даже дабовые штаны пошли волнами, и ковким молодым голосом воскликнул: — Эй, ломота!.. Али к черту этому старому, Емолину, сегодня идти?… А ну его! Ночуем здесь, а завтра пойдем. Хоть там и квартера новая, и изба срубленная, свежая, а нам — наплевать, понял? Выслушали Кубдю, и Соломиных проговорил: — Проситься у кого, что ли, будем? — Как мы есть теперь шпана, — сказал Кубдя. с удовольствием, — то теперь нам в избу лезть стыдно. Под голым небом ночевать что ли? Кубдя по-солдатски вытянулся, и корявое его лицо с белесыми бровями потекло в несдерживаемой улыбке. — Так точно! — весело выкрикнул он. Беспалых сидел на траве и оттуда вставил: — Замерзнем, паря! Горбулин не любил ночевать в новорубленных избах и нехотя сказал: — Не замерзнем. Два часа назад, в селе, такое предложение показалось бы им не стоящим внимания, но сейчас все сразу согласились. Кубдя повел их на площадь, к берегу речки. У Соломиных, когда он расстался с домом, бабой и лошадью, словно прибавилось живости, — он шел с легкою дрожью в коленках. За ними, изредка полаивая, костыляли три деревенских собаки, и видно было по их хвостам и мордам, что лают они не серьезно, а просто от скуки. Плотники легли на траву, домовито крякнули и закурили. Подходили к ним мужики из деревни. Уже знали, что пришли они в Улею строить амбары, и все расспрашивали об Емолине, об его хозяйстве, и никто не спросил, как они живут и почему пошли работать. Беспалых обозлился и, когда один из расспрашивавших, особенно липкий, отошел, крикнул ему вслед: — А работников и за людей не считаете, корчу вам в пузо!.. Кубдя свистнул и пошел за сеном и ветками для постелей. Соломиных принес валежнику и охапки сухих желтых лап хвои. — Хвою-то куда, коловорот? — Заместо свечки. Плотники зажгли костер и поставили чайник. В это время мимо костра пробежала, тонко кудахтая, крупная белая курица. Горбулин вдруг бросился ее ловить… Гуще спускалась мгла. В речке плескалась рыба, по мосту кто-то ходил — скрипели доски. В деревне молчание: спали. Кусты словно шевелились, перешептывались, собирались бежать. Пахло смолистым дымом, глиной от берега. Горбулин, похожий в сумерках на куст перекати- поле, бесшумно догонял курицу. Слышно было его тяжелое дыхание, хлопанье крыльев, испуганное кудахтанье. Вышел из ворот учитель. У костра он остановился и поздоровался. Фамилия у него была Кобелев-Малишевский. У него все было плоское — и лицо, и грудь, и ровные брюки навыпуск, и голос у него был ровный, как-то неуловимый для уха. — Кто это там? — спросил он, указывая рукой на бегавшего Горбулина. Кубдя бросил охапку хвои в костер. Пламя затрещало и осветило площадь. — Егорка. Наш, — нехотя ответил Кубдя. — А тебе что? — Курицу-то он мою ловит. Кубдя ударил слегка колом по костру. Золотым столбом взвились искры в небо. — Твою, говоришь? Плохая курица. Видишь, как долго на насест не садится. Подошел Горбулин с курицей под мышкой. Оба они тяжело дышали. — Дай-ка топор, — обратился он к Кубде. Учитель положил руки в карманы и омрачившимся голосом сказал: — Курица-то моя. — Ага? — устало дыша, проговорил Горбулин. — А мы вот ей сейчас, по-колчаковски, башку долой. Учитель хотел ругаться, но вспомнил, что в школе сидеть одному, без света и без дела, скучно. В кухне пахнет опарой, в горнице геранью; на кровати кряхтит мать, часто вставая пить квас. Ей только сорок лет, а она считает себя старухой. Кобелев-Малишевский скосил глаза на Соломиных и промолчал. Соломиных, поймав его взгляд, сказал: — Садись, гостем будешь. Счас мы ее варить будем. Беспалых, видя, что хозяин курицы не ругается, схватил ведро и с грохотом побежал по воду. Черпая воду и чувствуя, как вода, словно живая, охватывает его ведро и тащит, он в избытке радости закричал: — Ребята! Теплынь-то какая, айда купаться. — Тащи скорей! Не брякай, — зазвучало у костра. Кобелев-Малишевский снял пальто и постелил его под себя. — Работать идете? — спросил он. — Работать, — отвечал Соломиных. — Слышал я. Емолин сказывал, что нанял вас. Дешево, говорит, нанял. Мерзостный он человечишка, запарит вас. Соломиных грубо сказал: — Не запарит. А тебе-то что? — Мне ничего. Жалко, как всех. — Жалко, говоришь? — Такая порода у меня. У меня ведь дедушка из конфедератов был, сосланный сюда. Ноздри рваные и кнутом порот. — За воровство, что ли? — спросил Кубдя, вороша костер. — Раньше, сказывают, за воровство ноздри рвали. — Восстание они устраивали, чтобы под русского царя не идти. Поляки. Учитель подождал чего-то, словно внутри у него не уварилось, и сказал: — И фамилия моя — Малишевский, польская по деду. А Кобелев — это здесь в насмешку на руднике отцу прицепили, чтобы было позорнее. Был знаменитый генерал Кобелев, который Туркестан покорил и турок победил. — Скобелев, а не Кобелев, — сказал Кубдя. — Ты подожди. Когда он отличился, тогда ему букву ‹ас› царь и прибавил. Чтобы не так позорно ему было в гостиные входить. Мобилизовали меня на германскую войну, тоже я мечтал отличиться и фамилию свою как-нибудь исправить. Не пришлось. Народу воюет тьма, так, как вода в реке, — разве капля что сделает? Ранили меня там в ногу, в лазарете пролежал, и уволили по чистой. Соломиных повернулся спиной к огню и проговорил: — И пришел ты Кобелевым. — Видно, так и придется умереть. — Царя вот дождешься — и сделат он тебя Скобелевым. — Царя я не желаю, как и вы, может быть. Я ж вам сказал, что жалостью ко всем наполнен, и это у меня родовое. Вот ребятам в школу ходить не в чем — жалко, бумаги нет, писать не на чем — жалко, живут люди плохо — тоже жалко… Малишевский долго говорил о жалости, и ему стало действительно жалко и себя и этих волосатых, огрубелых людей с топорами. Он начал говорить, как его воспитывали, и как его никто не жалел, и сколько из-за этого у него много хороших дней пропало, и, может быть, он был бы сейчас иной человек. И Кобелеву-Малишевскому хотелось плакать. Беспалых взял ложку и попробовал суп. — Рано еще. Пущай колобродит. Он развязал мешок и достал ложки. Самую чистую он подал Малишевскому. Беспалых нарезал калачей и, положив их на полотенце, снял с огня котелок, Кубдя подбросил хвои. Плотники, дуя на ложки, стали есть. Учитель отхлебнул немного из котелка и отодвинулся. — Что ты? — сказал Соломиных. — Ешь. — Сыт. Я недавно поужинал. Кобелев-Малишевский смотрел, как сжимаются их поросшие клочковатым волосом челюсти, пожирая хлеб и мясо, и ровным голосом говорил: — Монастырь построили, чтоб молиться, а вы в него не ходите. Бога только в матерках упоминаете, ни религии у вас нет, ни крепкой веры во власть. И кто знает, чего вы хотите. Повеситься с такой жизни мало. Как волки, никто друг друга не понимает. У нас тут рассказывают… Пашут двое — чалдон да переселенец. Вдруг — молния, гроза. Переселенец молитву шепчет, а чалдон глазами хлопает. Потом спрашивает: "Ты чо это, паря, бормотал?" — "От молнии молитву". — "Научи, может сгодится". Начал учить: "Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое…" — "Нет, — машет рукой чалдон, — длинна, не хочу". Все покороче хотят, а жизнь-то и так с птичью любовь. Учителю обидно было, что плотники ели его курицу и не благодарили; обидно, что на него не обращали внимания; обидно, что из города не слали три месяца жалованья. Он сидел перед огнем и говорил совсем не то, что хотел сказать. Похоже было, что за него кто-то сзади говорит, а он только шевелит губами. Плотникам же мерещилось, что они голые идут в ледяной воде — и нет ей ни конца, ни края. Трещала, сгорая, хвоя. Повизгивая, лаяли собаки за огнем, — им туда, в темноту, бросил Горбулин кости и куски. Соломиных закрылся тулупом с головой и что-то неразборчиво мычал… Не то он спал, не то говорил. Беспалых и Кубдя лежали на боку, курили. Лица у них были красные. Малишевскому никто ничего не отвечал. Уголек пал к нему на колено, он пальцем сбросил его и стал говорить о любви. Горбулин ушел, и скоро по ту сторону костра из тьмы вышла его приземистая фигура и за ним три лохматых пса. Он усадил их в ряд, поднял руку кверху и пронзительно заорал: — Ну-у!.. Собаки подняли передние лапы и сели на задние. Морды у них были измученные, и видны были их белые клыки. Малишевскому стало страшно. Горбулин подсел к собакам рядом и, закатывая глаза, завыл по-волчьи: — У-у-у-о-о-о!.. Сначала одна, потом вторая собака и, наконец, все три затянули: — У-у-у-о-о-о!.. И Кобелеву-Малишевскому казалось, что сидят это не три собаки и человек, а все четыре плотника и воют, не зная о чем: — У-у-у-о-о-о!.. Внутри, на душе, что-то непонятное и страшное. Малишевский вспомнил — сибиряки не любят ни разговаривать, ни петь, и ему стало еще тоскливее. — Ты гипнотизер, — сказал он, подходя к Горбулину. Горбулин потянулся к нему ухом. — Не слышу. Кобелев-Малишевский повторил: — Гипнотизер ты. Горбулин завыл еще протяжнее: — У-у-у-о-о-о!.. Собаки с красными, стекленевшими глазами вторили: — У-у-у-о-о-о!.. Кубдя с размаху вылил ведро воды на костер. Огонь зашипел, пошел белый пар — словно в середину желтого костра опустился туман. Малишевский пошел прочь от костра. |
||
|