"Свобода в СССР" - читать интересную книгу автора (Шубин Александр Владленович)Глава IСталинский режим стремился превратить общество в идейно–политический монолит. Но полностью обеспечить монолитность Системы не удавалось и при сталинском тоталитаризме[2]. В теле режима постоянно образовывались разнородные плотные группы, которые пытались лоббировать свою политику, продвигать свои кадры. Кланы росли, им становилось тесно, и борьба достигала такого накала, что одна из группировок должна была проиграть и покинуть поле. В плюралистическом режиме предусмотрена ниша оппозиции, авторитаризм отправляет проигравших в комфортную отставку, но тоталитаризм не может позволить себе такую роскошь. Ведь, как показал опыт 30–х гг., проигравшие вожди плетут интриги, стремятся взять реванш в борьбе стратегий[3]. Поэтому тоталитарная борьба чиновников за место под солнцем – это борьба на уничтожение. Если питерские заняли слишком много постов – это повод для представителей остальных кланов ненавидеть выходцев из северной столицы и требовать резни. Если Маленков был в 1946 г. снят с должности, и при этом не был отправлен в застенок – это беда Абакумова. Потому что, вернувшись в высокий кабинет, Маленков не остановится, пока не уничтожит противника. Таковы правила тоталитарной игры – проигравший должен либо умереть, либо по крайней мере – быть надежно заперт. Иначе на следующем витке противоборства он уничтожит тебя. Система не была готова к тому, чтобы терпеть автономные кланы чиновников – в 30–е гг. они несли угрозу стратегии Центра, и Центр выжигал их каленым железом. Но к середине 50–х гг. задачи, которые ставил перед партией Сталин, были в основном выполнены, форсированная тоталитарная модернизация завершена. Новый этап развития советской цивилизации требовал новых правил, и только политические привычки Сталина, выработанные в 20–30–е гг., сохраняли отжившие тоталитарные порядки. Разумеется, смерть Сталина не могла привести к немедленному переходу от тоталитаризма к авторитаризму. Тоталитарные институты имели собственную жизненную силу, и потребуется несколько десятилетий их эрозии, прежде чем они «переродятся», изменят свои функции с мобилизационно–репрессивных на охранительно–согласовательные. Обстановка «Холодной войны» требовала дополнительного сплочения рядов. Сталинская шпиономания была связана не только с особенностями его психологии, но и с реальными утечками информации, цена которых в ракетно–ядерный век была критически велика. Сталин умер, а его наследники, воспитанные кровавой эпохой, продолжали борьбу не на жизнь, а на смерть между собой («дело Берия» и т.д.). Может быть, тоталитаризм и террор могли существовать дальше? Но страх перед неизбежной гибелью после очередного поражения довлел над вождями. И это стало одним из механизмов перехода к более гибкой системе. Другим источником перехода от тоталитаризма к авторитаризму было общество, которое в глубоких запасниках хранило разномыслие. Тоталитаризм в принципе нетерпим к разномыслию, но это общее правило имело важные исключения, еще не влиявшие на качественные характеристики режима. В некоторых вопросах тоталитаризм санкционировал ограниченное и четко очерченное разномыслие. Оно проистекало из двух источников. Первый источник разномыслия при коммунистическом тоталитаризме заключался в том, что советский проект представлял собой синтез коммунистической идеи и традиции народов страны. «Классиками» были не только Маркс, Энгельс и Ленин, но и далекие от марксизма Пушкин, Толстой и Чехов. Укрепляясь с середины 30–х гг., национальная традиция оказалась особенно востребованной во время Войны. В 1943 г. Сталин пошел на ряд важных шагов, которые легализовали символы старой России. Важнейшей, системной мерой стал «конкордат» с Русской православной церковью, которая получала возможности для воссоздания своей структуры, разрушенной гонениями 30–х гг. При этом Сталин не намеревался отказываться от рациональной по форме коммунистической идеологии. Атеистическая литература, в отличие от религиозной, была общедоступна, религиозные взгляды считались несовместимыми с членством не только в партии, но и в комсомоле. Рациональная основа советской культуры сохранилась под бетоном языческого культа личности. Второй источник легального разномыслия заключался в самой ориентации советского общества на развитие (в отличие от правых диктатур). Тоталитарная олигархия просто не успевала контролировать все стороны жизни, поскольку развивавшийся социальный организм все время ставил новые вопросы, неведомые традиционному обществу. Как относиться к генетике, например? Сталин терпел дискуссию по этому вопросу до 1948 г., но, когда проблема выживания режима была решена, как казалось, раз и навсегда, обратил взор свой на эту и подобные проблемы: определитесь, наконец, коков механизм наследственности. Партия не намерена терпеть две группы биологов, придерживающиеся разных взглядов на один вопрос. Дискуссия допустима, пока не принято решение. Разумеется, ход дискуссии определялся не только и не столько научными аргументами, а организационными позициями сторон (что греха таить, это бывает и в государствах, которые не принято называть тоталитарными). Лидер одной группы биологов Н. Вавилов в 1940 г. был «разоблачен» как контрреволюционер, а лидер другой – Т. Лысенко возглавил ВАСХНИЛ. Но и научные аргументы на знаменитой сессии ВАСХНИЛ 31 июля – 7 августа 1948 г. позволили изложить обеим сторонам, после чего решение было принято, и оппозиция спустила флаг. На этот раз проигравших не посадили. Последовали понижения в должности и увольнения, но большинство уволенных вскоре трудоустроилось в других областях биологической науки — от орнитологи до ботаники. Увы, увольнения и понижения в должности бывают не только при диктатурах. Сущностное отличие тоталитарного отношения к дискуссии от других (не только плюралистичного, но даже и авторитарного) – в другом. Тоталитаризм утилитарен, он не признает самоценности плюрализма, нескольких точек зрения на один вопрос. Авторитарные правители уже понимают, что нужно сохранять несколько точек зрения, так как неизвестно, какая окажется более продуктивной на следующем этапе развития мысли. Авторитаризм лишь устанавливает рамки дозволенного разномыслия. Плюрализм отказывается от этого, так как рамки провоцируют творческий ум на борьбу с ними. Плюралистичный контроль над умами уже другой – не рамки, а поощрение мэйнстрима, выгодного Системе течения, и игнорирование маргинальных ответвлений, пока они не оказались зачем–нибудь нужны Системе. В последние годы жизни Сталин увлеченно «развивал марксистско–ленинское учение», расставляя «точки над i» в вопросах языкознания и политэкономии социализма. В СССР был человек с тотальным авторитетом и с тоталитарными представлениями о том, как можно управлять огромной страной. 5 марта 1953 г. такой человек исчез. Мог ли тоталитаризм сохраняться и после смерти Сталина? Он и сохранялся некоторое время. Но если в тоталитарной мобилизации общества на индустриальный рывок и выживание перед лицом внешнеполитических угроз был какой–то исторический смысл, то в 50–е гг. он был уже исчерпан. А для решения новых задач нужны были иные методы. Требовалась более творческая, а значит и более свободная и защищенная личность, уверенная в завтрашнем дне. Бюрократия могла, конечно, проигнорировать это требование времени. Но ведь и любой чиновник хотел быть уверенным в завтрашнем дне и боялся, что любая ошибка может привести к аресту. Нет уж, что–то нужно было менять. Это ощущали утомленные тяжким трудом массы, на это намекала интеллигенция, это чувствовали руководители страны. Этот съезд оказался тезкой века, который ему предстояло «развернуть». Все начиналось «как обычно». 14 февраля 1956 г. Первый секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущев под бурные аплодисменты взошел на трибуну и зачитал доклад, согласованный с Президиумом ЦК. Уже в этом докладе партийные ортодоксы почувствовали «что–то неладное». Не была отдана должная дань Сталину. Появились подозрительные новации, которые сегодня кажутся малозначительными штрихами, но тогда воспринимались как открытия. В частности, было признано, что социалистическая революция не обязательно может совершаться вооруженным путем. Эта мысль еще недавно считалась социал–демократической и потому недопустимой. Более решительно выражен курс на мирное сосуществование в атомный век. У партии, как у Януса, два лица. Одно смотрит в мир, другое — в страну. И на втором лице партии появились черточки человечности. Большое внимание было уделено социальным вопросам. Съезд одобрил меры «по наведению надлежащего порядка в оплате труда, по усилению личной материальной заинтересованности работников в результатах своего труда»[4]. В осуществление линии съезда сразу после него было сокращено рабочее время в предвыходные дни, введено «авансирование» труда колхозников (крестьянам стали выплачивать часть денег до сбора урожая), упорядочено нормирование зарплаты, что привело к ее постепенному повышению. Это были не первые социальные меры послесталинской эпохи, но они впервые были закреплены авторитетом съезда. Но главным событием съезда по праву считается прочитанный на закрытом (без прессы и гостей) заседании Хрущевым 25 февраля доклад «О культе личности Сталина и его последствиях». Верховный жрец культа Отца народов изрек: «Сейчас речь идет о вопросе, имеющем огромное значение и для настоящего, и для будущего партии, речь идет о том, как постепенно складывался культ личности Сталина, который превратился на определенном этапе в источник целого ряда крупнейших и весьма тяжелых извращений партийных принципов, партийной демократии, революционной законности»[5]. На большинство присутствующих слова Хрущева произвели впечатление, которое трудно понять последующим поколениям. Все Ваше мировоззрение замкнуто на одного человека, человекобога даже. И вот высший жрец этого бога сообщает неопровержимые свидетельства — бог есть дьявол. Мир рухнул, были уничтожены основы «идейной стойкости» элиты партии, подбиравшейся по принципу безусловной преданности Сталину и партийному руководству. Мир раздвоился. Партийное руководство сообщало о вожде невероятное, но хляби небесные не разверзлись, и бог не пришел в зал из мавзолея, чтобы покарать неверных. Его ближайшие соратники сидели за спиной Хрущева — они санкционировали доклад. Они тоже не хотели, чтобы над головой вечно висел дамоклов меч новых репрессий. Нужно было раз и навсегда покончить с порядком, по которому проигравший политическую партию на Кремлевском олимпе отправлялся не на пенсию, а на эшафот. И дело не только в Сталине — три года назад они, опасаясь за собственную жизнь, совместно уничтожили Берия. Готовился новый раунд схватки. Санкционировав доклад, заклеймивший террор, Молотов, Маленков и Каганович спасали свою жизнь… По утверждению Хрущева «культ личности» привел к такому положению, когда все важные решения принимал только один человек, которому, как и всем людям, свойственно ошибаться. Крупнейшей из таких ошибок стала политика накануне Великой Отечественной войны, когда Сталин отказался верить в возможность гитлеровского нападения. Это позволило Германии нанести внезапный удар по СССР и привело к огромным жертвам, превосходящим жертвы террора. Конечно, о репрессиях партийное чиновничество, присутствовавшее на съезде, знало. Но оно не имело права понимать, что, во–первых, это зло. А во–вторых, что в этом зле, да еще и в неудачах 1941 г. виноват Он — источник всемирного добра. Именно в этом было открытие — вождь партии может творить зло (а по его приказу и вся партия, все Мы). Впервые партийная практика была подвергнута проверке не с точки зрения интересов «пролетариата», то есть партийного руководства, а с точки зрения «общечеловеческой» морали. Сталин осуждался потому, что он убил ни в чем (перед ним и перед собравшимися в зале) не повинных людей. Хрущев говорил не о миллионах крестьян, интеллигентов и рабочих, а о партийных функционерах. Но именно в этой своей непоследовательности (которую потом так модно станет критиковать) он был убедителен для них. Но не для всех. Ведь если Вождь партии может быть не прав, то и Хрущев может ошибаться на счет Сталина. Нужно теперь решать самому – как относиться к прошлому и чего требовать от будущего. Советское общество перестало быть политически монолитным, и прежде всего оно раскололось на сталинцев и антисталинистов. И обе точки зрения были легальными, приверженность им не влекла за собой репрессий, если при этом не высказывалось критики существующего режима. Но постепенно выяснялось, что Сталин теперь – символ более глубоких проблем. Началась обычная для всего мира борьба между «охранителями» и «прогрессистами» («реформистами»)[6], между защитниками Системы от перемен и сторонниками ее изменения (не свержения, но существенного обновления). Теперь каждому представителю элиты приходилось решать: что важнее – уже созданное в СССР общество, или то, которое предстоит создать, с обещанными народовластием, всесторонне развитой личностью. Осознав, как страшна правда доклада Хрущева, охранители не дали его опубликовать. Понимая, как опасно быть «зрячим» среди слепых, «прогрессисты» добились зачтения доклада «под большим секретом» партийному активу — то есть всем. И все стали примерять доклад на свою жизнь, вспоминая, что кроме сотни партийных и военных генералов сидели и погибали их родственники и знакомые. Для одних это был приговор системе, но для большинства — стимул к жизни в новом мире, «очистившимся» от скверны. Только 30 июня 1956 г. было согласовано постановление ЦК КПСС «О преодолении культа личности и его последствий». Это был компромисс, который мало кого устроил. Но в силу своей компромиссности это была и взвешенная точка зрения, которая в начале XXI в. пользуется большой популярностью – вопреки новому антикоммунистическому официозу. Охранители добились признания того, что Сталин не только злоупотреблял и ошибался, но и «активно боролся за претворение в жизнь ленинских заветов». Но тогда это только усложнило проблему. Каково соотношение «полезного» и «вредного» в деятельности Сталина? И что перевешивает? Если Сталин – все таки продолжатель дела Ленина — только ли в Сталине коренится обнаруженное злодейство. Интеллектуалы, инженеры, рабочие начинали мыслить самостоятельно. Отныне процесс надолго принял необратимый характер — каждый шаг означал новую трещину в былом монолите. Мысль могла двигаться и за пределы марксистско–ленинских рамок, к осознанию связи их самих с возникновением проклинаемого «культа». Прогрессисты выступали в качестве «прогрессивного» крыла коммунистов, настроенного на движение вперед. Но это «вперед» могло быть разным. Было неясно, какое направление – истинно верное, а какое – опасный уклон к ревизионизму. Выступая за более широкую свободу личности, критикуя бюрократию, прогрессисты шли путем «ревизионистов» к разным формам демократического коммунизма и левой (пока) социал–демократии. Охранители также искали путь в будущее, но такой, который не будет сопровождаться разрушением достигнутого. Это значит, что и они должны были обсуждать сложные проблемы, бросавшие вызов коммунистической ортодоксии – прежде всего о соотношении традиций страны и коммунистической перспективы. И это было только начало сложных и многосторонних дискуссий 50–80–х гг. А терпимость власти к идейному разномыслию (не безграничному, в рамках, но во все более расширяющихся рамках) означала завершение тоталитарного периода развития. ХХ съезд сделал необратимым процесс, первые признаки которого стали проклевываться уже после смерти Сталина. Сначала грандиозное прощание с полубогом вызвало всесоюзную депрессию, ожидание чего–то жуткого. Потом – просто ожидание чего–то нового. А это ощущение связано скорее с надеждой, чем со страхом. Уже в 1954 г. литература просигнализировала: грядет «оттепель» (см. Главу II). Историк А.Д. Степанский вспоминает: «И, конечно, ощущение оттепели нарастало в 1955 г.; этому ощущению соответствовало даже отстранение Маленкова с поста премьер–министра… Начинается процесс реабилитации. Не знаю, помнит ли кто–нибудь из коллег, как мы вообще узнали из газет о том, что началась реабилитация? В начале 1955 г. в «Литературной газете» в разделе «Хроника» мелким шрифтом было напечатано сообщение о том, что правление Союза писателей образовало комиссию по творческому наследию Михаила Кольцова – хотя Кольцов не проходил по открытым процессам, но это было начало. И в течении всего 1955 г. на страницах «Литературки» то одного писателя поднимали, то другого. Вообще 1955 г. – взрыв культурной жизни. Выход журналов «Юность», «Иностранная литература» и некоторых других…»[7] Впрочем, при всей закрытости информационных каналов и безапелляционности партийных догм, при наличии аналитических способностей можно было и при Сталине вполне здраво смотреть на ситуацию. Информатор МГБ сообщал о таких комментариях на смерть Сталина, высказанных отставным полковником, членом партии[8]: «Судя по тону сообщения — это конец. Сейчас в ЦК КПСС начнутся раздоры и взаимная борьба за власть, секретарь ЦК КПСС (…) будет сейчас стремиться расставить на высокие руководящие посты близких ему людей, чтобы обеспечить себе единовластное руководство. Мы будем наблюдать такую же обстановку, которая происходила в период борьбы с оппозицией. Вообще наше положение и авторитет значительно ухудшатся и по вопросам внешней политики. Возьмите страны народной демократии, они сейчас, естественно, будут стремиться к большей самостоятельности и к освобождению от нашей повседневной опеки. Особенно это положение относится к Китаю, который и до сих пор чувствовал себя наиболее самостоятельно, а сейчас трудно сказать, как могут повернуться наши отношения, тем более, что США принимают все меры, чтобы вбить клин в наши отношения с Китаем. Вышинскому пришлось коснуться в своем ответе по вопросу о евреях, значит, за границей по этому вопросу ведут соответствующую кампанию. В связи с тем, что случилось у нас, естественно, придется идти на известные уступки в области внешней политики. Вышинскому трудно будет и дальше вести непримиримую политику, теперь придется идти на уступки, особенно в корейском вопросе. Вспомните меня, что через месяц война в Корее закончится, и это будет сделано в результате наших уступок»[9]. Как видим, прогноз получился поразительно точным (если не считать некоторых сроков, которые вообще редко удается предугадать). Тоталитаризм тоталитаризмом, а способность мыслить объективно, компетентно и свободно во многом зависела от человека. И в наше время перегрузки информацией редко встретишь людей, способных анализировать политическую ситуацию так точно, как тот советский полковник. Сводки МГБ и семейные предания доносят до нас высказывания отдельных людей, которые встретили смерть Сталина с радостью. Но ни они, ни трезвые аналитики до 1956 г. не были фактором общественной жизни, так как не имели никакой возможности познакомить со своим мнением круг более нескольких человек. В 1956 г. началось необратимое расширение этого круга. И партийное руководство предоставило для этого прекрасную возможность. Ведь поворот политики произошел без четкого разъяснения, что теперь правильно, а что нет, что можно, а что нельзя. Это открывало возможность для дискуссии, которая и развернулась в партийных организациях, студенческих аудиториях и заводских курилках. На места выехали официальные докладчики. Им посыпались вопросы – как правило в неподписанных записках. Наиболее острые вопросы не оглашались, конечно, но записывались и передавались наверх. Так возник популярный и ныне жанр «Задай свой вопрос Государю». При этом многие вопросы были риторическими. Поскольку доклад Хрущева оставался секретным, решение по нему съезд не вынес, то в стране и партии возникли ажиотаж и недоумение. Все хотели быть причастными к тайне, и мало кто понимал – что теперь верно, а что нет. Люди, слышавшие доклад и готовые рассказать о нем, оказались популярнее народных артистов СССР. Вот историк академик А. Панкратова выступала перед ленинградской интеллигенцией на тему: «XX съезд КПСС и задачи исторической науки». Залы были переполнены. В записке А. Панкратовой в ЦК с отчетом об этих выступлениях звучат нотки недовольства порядком оглашения доклада Н. Хрущева на ХХ съезде. Собственно, эта секретность породила волну разномыслия и недоумения. Тем самым Панкратова и намекает на необходимость большей гласности в этом вопросе, и прикрывается от обвинений, что занялась не своим делом. «После чтения доклада никакой «разъяснительной» работы не проводилось. Все это вызвало недовольство и огромное множество самых разнообразных вопросов, свидетельствующих о большой взволнованности и о смятении среди кадров интеллигенции. Поэтому вместо научного доклада о проблемах исторической науки в новой пятилетке, для чтения которого меня пригласили, мне пришлось за время с 20 по 23 марта сделать 9 докладов и лекций на тему: «XX съезд партии и задачи исторической науки» с разъяснением вопроса о культе личности[10]. На этих встречах присутствовало более 6000 представителей интеллигенции, было подано свыше 800 записок, подавляющее большинство которых посвящено политическим вопросам. Спектр мнений, представленный Панкратовой, дает преимущество антисталинистам: «…если вспомнить доклад т. Хрущева об отрицательной роли Сталина в 1937—1938 гг., если вспомнить, какие там имеются намеки даже на его отношение к убийству Кирова, то, что говорится о его почти вредительской роли в период Отечественной войны, то вывод напрашивается один: действительно, надо снимать портреты Сталина и выбросить его из истории»[11]. Другая группа записок, наоборот, считает нецелесообразным пересмотр роли «мертвеца–Сталина» и выражает недовольство «шельмованием и глумлением над именем Сталина». В этих записках речь идет о «культе личности наоборот»: «Разве приписывание всех ошибок тов. Сталину не есть культ личности?» «В своем докладе Вы несколько раз упоминали о культе личностит. Сталина в истории партии, осужденном XX съездом партии. В то жевремя Ваш доклад изобилует выражениями: «Ленин учил, указал, организовал, руководил, предвидел… Не выглядит ли, что шарахаемся содной стороны в другую, один культ личности осуждаем, а другойпревозносим, вместо коллективного руководства ЦК и всей партии.Неужели так мала роль т. Сталина в организации Октябрьской социалистической революции, разгроме троцкистов–оппортунистов, гражданской войне, построении индустриализации и укреплении мощистраны, что он после смерти не заслужил даже упоминания в историии чтобы висели его портреты? А если это так в действительности, топочему же он был у руководства страной почти 30 лет, и все эти30 лет только восхваляли его, и никто по–партийному не поправил егов его ошибках, или не сместили с поста вовремя? Или после смертибезопаснее критиковать недостатки? Разве только один Ленин говорил, воспитывал, организовывал, укреплял партию для борьбы с капитализмом, а не все сознательные трудящиеся, не ЦК, не бюро русского ЦК?». Симпатия к Сталину ведет к требованию более последовательного отказа от «культа». Но подобную идею высказывают, разумеется, не только сталинцы: «Не является ли проявлением культа личности, когда везде и всюду, начиная с ЦК КПСС, съезда партии, беспрерывно говорится о великом Ленине, его великих заслугах, умаляя роль народных масс, в силу которых так верил В.И. Ленин. Тогда, как известно, что сам Ленин был решительным противником культа личности?». Несогласие с попыткой свалить все на Сталина объединяет сталинцев и радикальных антисталинистов. Благо, в зале много историков–марксистов, которым несложно применить к «культу личности Сталина» метод исторического материализма: «Не является ли данью культу личности мнение, что один Сталин мог сломить волю большинства партии (или навязать партии неправильное решение отдельных вопросов). Ср[авните] оценку роли Наполеона III К. Марксом и В. Гюго»[12]. Можно применить и цивилизационный подход: «Были ли в русской жизни социально–экономические и социально–психологические исторические предпосылки фантастического pacцвета культа личности? Неужели все дело в том, что не разглядели как следует, Сталина? А ведь партия умела бороться раньше с культом личности?» Как видим, состояние советской исторической мысли позволяло уже в 1956 г. сформулировать основные подходы, которые и сейчас используются для анализа и оценки истории 30–х гг. Но тогда эти риторические вопросы остались засекреченными, и подобные идеи пришлось переоткрывать снова – вплоть до Перестройки. От анализа причин – один шаг до оппозиционных выводов: «В чем материальная основа культа личности? Может быть, в монопольном положении промышленности и сельского хозяйства, не испытывающих никакой конкуренции и поэтому не имеющих внешних стимулов для совершенствования? Отсюда любое состояниеможет быть признано наилучшим?»[13] «Почему не даются объяснения его поведения, как отражение интересов определенного социального слоя, выросшего, скажем, на почве советского бюрократизма, исказившего советскую демократию? И если говорить о принципиальном повороте, то в каких реальных мерах, направленных против всесилия этой бюрократии, он выражается?»[14] Вопросы на «классовые» темы были весьма конкретны и напоминали о забытых принципах коммунистической идеологии: «В связи с укоренившимся положением о культе личности в истории не извращен ли социалистический принцип в оплате труда советских граждан, когда труд одного человека, скажем простого рабочего, оплачивается в 600—700 рублей в месяц, ценится ниже, в 20— 30 раз дешевле труда высокопоставленных ответработников и ученых и других, получающих 15—20 тыс. руб. в месяц. В связи с этим, не скажете ли Вы, чем была вызвана отмена ленинского принципа оплаты труда, существовавшего в первые годы Советской власти»[15]. А. Панкратова специально отмежевывается от наиболее опасных вопросов, помещая их в отдельную рубрику: «Внушают тревогу такие, например, вопросы:» Ох, «внушают»! «Чем было наше государство в продолжении почти 30 лет: демократической республикой или тоталитарным государством с неограниченным единовластием или, может быть, это совместимо?» «Не способствует ли культу личности однопартийность и почти полное слияние органов власти и партийных органов?». «Нездоровые настроения прозвучали в записках некоторой части ленинградской интеллигенции, по–видимому, плохо разобравшейся в исторических условиях борьбы за коллективизацию в СССР и кооперирования крестьян в Китае и других странах – продолжает А. Панкратова, – Так, авторы некоторых записок ставят под сомнение вопрос о необходимости ликвидации кулачества, как класса, в нашей стране: «У определенной группы товарищей, в связи с материалами XX съезда и опытом социалистического строительства в других странах, сложилось мнение, что в проведении политики ликвидации кулачества, как класса, в СССР была допущена ошибка — игнорирование возможности привлекать кулака к социалистическому строительству»[16]. Авторы записок наметили и другие направления «закрашивания белых пятен истории», которое станет возможным только тридцать лет спустя, во время Перестройки. «В некоторых записках ставится вопрос о том, была ли правильна внешняя политика СССР в предвоенные годы, не было ли ошибкой заключение договора с Германией в 1939 г., не было ли допущено и нашей вины в срыве переговоров с Англией и Францией, как объяснить войну с Финляндией в 1940 г. и т.п.? Очень большое число записок касается вопросов внутрипартийнойдемократии, работы органов ЦК и его аппарата и т.п. Немалое количество записок ставит вопрос об оценке исторического значенияборьбы партии с антиленинскими течениями: «В связи с признанием тезиса о возможности разных путей построения социализма, не является ли долгом исторической справедливости пересмотреть оценку различных оппозиций, которые противопоставляли линии Сталина свою линию построения социализма? Например, оценку линии группы Бухарина? Может быть, этот путь был бы связан с меньшими жертвами. Не этот ли путь осуществляется в Югославии? И Сталин, и Бухарин исходили из кооперативного плана Ленина, но понимали его по–разному». В одной из записок отмечается, что Зиновьев, Каменев и др. «не являлись врагами народа, а были лишь врагами Сталина»[17]. Как правило, авторов «острых вопросов» не пытались вычислять – ведь и ответы были всем интересны. Но в некоторых случаях бдительность старой школы давала плоды: «В партийной организации Приморского краевого управления культуры имела место троцкистская вылазка, направленная на то, чтобы обелить врагов партии. В протоколе партийного собрания был записан вопрос, якобы задававшийся коммунистами, следующего содержания: «Будет ли где–нибудь отражаться деятельность Троцкого, Зиновьева, Каменева и других, так как кроме отрицательной роли в создании партии и рабочем движении они сыграли какую–то положительную роль?» Приморский крайком партии не придал этому факту политического значения и даже не поинтересовался, кем задан этот вопрос. Проверкой установлено, что такого вопроса на собрании никто из коммунистов не задавал, а его вписал в протокол заместитель секретаря парторганизации Играненко»[18]. В 1956 г. еще не было ясно, до каких пределов дойдет волна реабилитации и коснется ли она соратников Ленина, виновных прежде всего в борьбе против Сталина. Охранители вели свои бои местного значения, подавляя «вылазки троцкистов». Между тем выступление Хрущева неизбежно воскрешало в памяти старшего поколения критику Сталина Троцким, подтверждая правоту внутрипартийной оппозиции. Но реабилитация Троцкого и Бухарина открывала широкую дорогу в двух направлениях: к легализации фракций (ведь Троцкий был фракционером) и к критическому пересмотру политики коллективизации, против которой выступал Бухарин. В итоге Хрущев не решился признать идейное родство – реабилитация партийных оппозиционеров и уклонистов в 50–60–е гг. не состоялась. Большинство представителей интеллигенции, отважившихся задавать крамольные вопросы, не смело рассчитывать, что им разрешат фракционные вольности. Но требование к власти признать право на разные мнения, на разномыслие, звучит достаточно ясно: «Не лучше ли, как можно меньше бояться различия в научных мнениях, уважать свободу критики, оттенки понимания, чтобы в дискуссии вырабатывать научные положения, без мести оказавшемуся в меньшинстве, без «съедания» даже ошибавшегося?»[19]. Интеллигенция отважилась даже атаковать невежественных чиновников, которые лезут не в свое дело. Забавно, что «под раздачу снизу» попала будущий министр культуры, секретарь ЦК Е. Фурцева, которая в докладе о ХХ съезде партии назвала в качестве примера никчемной научной темы «Крестно–купольные храмы XVI века»[20]. Неудобные вопросы задавали представителям партии и коммунисты столичных «кузниц кадров» – Академии общественных наук при ЦК КПСС, Высшей партийной школе и Московском государственном университете: «Чем объяснить, что на XX съезде ограничились заслушиванием доклада т. Хрущева по вопросу о культе личности и его последствиях. Почему не был обсужден этот вопрос? Не есть ли это нарушение демократического централизма? Не есть ли это навязывание воли отдельных людей большинству партии? Не есть ли это форма зажима критики? (только в утонченной форме)»[21]. И здесь одни коммунисты напоминали об ответственности всего Президиума ЦК за прошлую политику, а другие – приводили примеры личной скромности Сталина. Читая сводки сердитых вопросов, инициаторы осуждения «культа личности» видели, что шокирующий доклад Хрущева, зачитанный, но не обсужденный даже формально, теперь столкнулся с широким фронтом желающих его обсудить. В этот фронт входили и те, кто считал критику Сталина недостаточной, и те, для кого она была необоснованной. Чтобы расколоть фронт, нужно было допустить обсуждение – тогда сторонники разных точек зрения будут противостоять не власти, а друг другу. Но быстрое развитие плюрализма может привести к формированию нового фронта – сторонников перемен, а не просто обсуждения. Чтобы предотвратить это, власть не опускала репрессивного меча, отрубая им те побеги плюрализма, которые слишком быстро тянулись в сторону от корня. Так формировался стиль отношений усложнявшегося общества и авторитарной власти. Но в 1956 году этот стиль еще не был сформирован, наступил период неопределенности. Местные начальники не знали теперь, что дозволено, а что нет. ЦК санкционировал проведение собраний, где нужно было обсудить и одобрить решения ХХ съезда. Значит, можно было все–таки обсудить. Коммунисты привыкли, что обсудить – значило восславить мудрость руководства. Но только что само руководство подало пример критики Вождя. Можно было подождать, отмолчаться, привычно похвалить начальство. Можно было, в конце концов, написать крамольный вопрос, на всякий случай изменив почерк. Но нашлись и коммунисты, решившие, что началось возвращение к «ленинским нормам». Они решились встать с места и сказать то, что было на уме у сидевших за их спинами товарищей. На собраниях 1956 года высказывались взгляды, которые на будущий год уже будут восприниматься как преступление (особенно, если их высказали беспартийные, и тем более – в виде листовки). Это – критика нынешнего партийного руководства, утверждение, что в СССР нет демократии. Эту «правду–матку» решались сказать одиночки, но такие выступления по своему риску и воздействию на власть были эквивалентны демонстрациям 60–80–х гг. и сидению на баррикадах в начале 90–х гг. Радикальные ораторы партсобраний 1956 г. говорят о том, что наболело, часто наивно и бессистемно. Но их роднит общий замысел: сказать сегодня обо всем. Завтра такой возможности может не быть. Ведь это первые за десятилетия открытые политические выступления, идущие вразрез с официальной позицией. Каждое из этих выступлений было неожиданным и производило фурор в отдельно взятом учреждении. Слухи о выступлениях потом передавались из уст в уста, информация – по инстанциям. Наибольшую тревогу в аппарате ЦК вызвали события в теплотехнической лаборатории АН СССР 23 и 26 марта. Здесь на партсобрании в присутствии более ста коммунистов с зажигательными речами выступила группа молодых ученых–физиков, младших научных сотрудников (мэнээсов). Мэнээс Р. Авалов потребовал провести обсуждение доклада Хрущева «О культе личности и его последствиях» и выявить причины этого культа. Авалов обвинил окружение Сталина в двуличии. Например, и тов. Хрущев, и тов. Булганин в своих выступлениях на XIX съезде так же, как и другие, восхваляли Сталина. Они не высказывали своего мнения тогда. Теперь мы узнали, что у них о Сталине было почти противоположное мнение тому, что раньше высказывалось. Дело не только в Сталине, а в режиме, который сохранился и после его смерти: «Народ был бессилен, поэтому удалось небольшой группе людей установить свою диктатуру. Не культ личности привел к тем явлениям, которые в докладе т. Хрущева характеризуются, как последствия культа личности, а скорее наоборот. Именно то, что в руках небольшой группы была сосредоточена вся полнота власти и всякий, кто не поддерживал эту группу, рисковал жизнью, именно это и привело к тому, что стали восхвалять Сталина». Что же делать, чтобы восстановить силу народа в противостоянии бюрократии. Есть один забытый рецепт из «Государства и революции» Ленина: «Самой радикальной мерой изжития вредных явлений в нашей жизни может быть вооружение народа. Это на первый взгляд кажется смешным, но если как следует задуматься над той опасностью, которая грозит стране, если допустить рецидивы случившегося, то, безусловно, следует продумать все меры к устранению причин случившегося, несмотря на то, что некоторые из них на первый взгляд вызывают смех. У меня нет никаких сомнений, что если бы существовавший до сих пор режим продолжался еще несколько десятилетий, то нам пришлось бы от социализма к коммунизму переходить путем вооруженного восстания». Не успели коммунисты прийти в себя после революционной речи Р. Авалова, как слово взял Ю. Орлов (в будущем – член–корреспондент Академии наук Армении и один из лидеров диссидентского движения 70–х гг.). Молодой коммунист Орлов заявил: «Наша страна социалистическая, но не демократическая, неправильно делаем, когда сравниваем социализм с капитализмом, тогда, почему не сравнить с рабским строем. Нужно не сравнивать с капитализмом, а говорить о недостатках у нас в социалистическом обществе. У нас такое положение, когда собственность принадлежит народу, власть какой–то кучке прохвостов. Наша партия пронизана духом рабства…»[22] Обозвав руководство страны прохвостами, Орлов в заключение речи на всякий случай спросил: «Тов. Платонов, Вы, как начальник 1 отдела, скажите, за выступления сейчас репрессируют или нет?»[23] Мэнээс Нестеров закончил выступление словами американского писателя Марка Твена: «Господь бог наделил американцев тремя свободами: свободой совести, свободой слова и благоразумной решимостью не пользоваться ими». И добавил: «Эти слова относились к капиталистическому обществу, но, к сожалению, относятся и к нам. Нужно, чтобы так больше не было…»[24] Е. Третьяков конкретизировал демократические требования своих товарищей: «Только тогда можно будет сказать, что с последствиями культа личности (диктатуры) мы справились, когда и на съездах партии и в Верховном Совете будут разногласия, будет серьезное обсуждение»[25]. Казалось бы, такая резкая критика режима, требования фракционности и даже всеобщего вооружения народа должны были возмутить правоверных партийцев. Но нет. Выступление мэнээсов вызвало скорее интерес и симпатию. Молодежь выступила откровенно, неравнодушно. Ну, погорячились, не все продумали, можно поправить, поспорить. 26 марта руководство парторганизации попробовало устроить идейный разгром «критиканов». Но после первых резких осуждений выяснилось, что коммунисты–физики не собираются участвовать в расправе. Даже те выступавшие, кто не был согласен с резкостью выступлений мэнээсов, не считали нужным как–то их наказывать, а хвалили за искренность и осуждали ортодоксов, которые обрушились на радикалов: «Я думаю, не будем осуждать и запугивать, разъясним и поправим товарищей, укажем на их ошибки»[26]. В итоге было принято относительно мягкое постановление с осуждением политической ошибочности выступления мэнээсов. Следовало провести с ними разъяснительную работу. Вышестоящие партийные чиновники были возмущены. Закрутилось дело об увольнении инакомыслящих. В ходе расследования выяснилось, что выступление мэнээсов не было спонтанным, что они договорились действовать вместе. Но главная угроза заключалась в том, что радикалы могут рассчитывать на благожелательное отношение большинства коммунистов. Под увольнение подвели Орлова, Авалова, Нестерова и примкнувшего к ним старшего техника Щедрина. 5 апреля события в теплотехнической лаборатории были удостоены постановления Секретариата ЦК и охарактеризованы как выступление «антипартийных элементов», на которую большинство коммунистов ответили «недопустимым для коммуниста либерализмом»[27]. Информация о событии быстро распространилась, и уже в апреле физики Электрофизической лаборатории в Калининской области обсуждали, что в МГУ идет сбор подписей за восстановление уволенных физиков на работе в Теплотехнической лаборатории[28]. Но хорошие специалисты нужны отечественной науке – и уже в 60–е гг. физикам будут прощать любые разговоры «между своими». Своеобразным выражением этой перемены стал фильм «Девять дней одного года» (1961 г.), где физики обсуждают острые социально–политические темы, которые «в прежние времена» могли дорого стоить вольномыслящему (при упоминании этого обстоятельства герой И. Смоктуновского говорит: «А в прежние времена я помалкивал»). В 1956 г. были еще «прежние времена», и те, кто не помалкивал, могли пострадать. В 1961 г. времена были уже «нынешние», и репрессивная санкция наступала для «ценных специалистов» лишь в случае демонстративных публичных политических выступлений. В 1966 г. парторганизация Курчатовского института уже не боится приглашать в свое учреждение опального (и потому интересного) писателя Солженицына для чтения «Ракового корпуса» [29]. В 1956 г. молодые физики не были одиноки. Не сговариваясь, партийные смельчаки повторяют аргументы друг друга. Аппарат ЦК с тревогой фиксировал их: «на собрании парторганизации Институтавостоковедения Академии наук СССР с антипартийными заявлениями выступили члены партии Мордвинов и Шаститко». Старый большевик Мордвинов утверждал, что и нынешние вожди партии «отвечают за расстрелы», обвинил Хрущева в трусости в сталинскую пору. «Руководители партии, по его словам, должны были поставить перед съездом вопрос о своей ответственности». К очередному Пленуму ЦК необходимо провести дискуссию по докладу Хрущева, а по ее итогам созвать внеочередной XXI съезд партии[30]. Старшее поколение было поддержано младшим. Аспирант Шаститко говорил и о неискренности Микояна, который раньше восхвалял Сталина, о том, что Советы ничего не решают, о манере Хрущева всех перебивать во время выступлений. И в Институте востоковедения парторганизация не захотела «давать решительный отпор», ограничившись затем вынесением выговоров[31]. В парторганизации Литературного института скандал произошел после доклада Первого секретаря Союза писателей А. Суркова, который «нарвался» на студента–заочника С. Никитина. Никитин, моряк и инвалид, уже был известен как критик литературной «лакировки», то есть приукрашивания действительности. Теперь Никитин выступил с политической речью. Он заявил, что «доклад Суркова никуда не годится: одни общие фразы. В течение долгого времени нам давали вместо сахара и масла суррогат и покрикивали: «Да здравствует мудрый вождь товарищ Сталин!» Брали, что бросали со сталинского стола. Из нас делали рабов». Последние слова вызвали возмущение у присутствующих. В зале поднялся шум и раздались реплики: «Хватит!», «Стыдно!» Однако Никитин продолжал говорить[32]. Как и другие коммунисты, решившиеся в эти дни выступить на партсобраниях «не в струю», Никитин спешил сказать обо всем, что наболело: «У нас, продолжал Никитин, образовалась преграда между писателем и читателем. В литературе много развелось фельдфебелей от литературы. Их надо бы направить к маршалу Жукову. Он найдет им применение». Слова Никитина: «Я вольный человек и хочу петь вольные песни» были встречены возгласами: «Анархист!», «Ни стыда, ни совести!». «То, что мне не дают высказаться здесь, — продолжал Никитин, — говорит о выверте наизнанку старого способа в нынешних условиях. Одна свобода восхваляется, другой не допускается. Старый партизан говорил мне: «Обманывают русский народ, 250 граммов хлеба дают на трудодень». Я забросал его патриотическими фразами. В подобных случаях так все поступали»[33]. Нежелание части интеллигенции защищать бюрократию пропагандисткой ложью угрожало социальным устоям Системы. К тому же тема сталинской диктатуры просто провоцировала коммунистов–идеалистов требовать большей демократии, чтобы советы имели не меньше прав, чем западные парламенты. «На партийном собрании Ереванского Государственного университета… аспирант Погосян П. и преподаватель Кюрегян М. допустили явно антисоветские заявления и восхваления демократии в буржуазных парламентах». Конечно, на этом собрании не мог не «всплыть» национальный вопрос: «Преподаватель Арутюнян Р. внес предложение о присоединении Нагорного Карабаха к Армянской ССР. Несмотря на то, что некоторые коммунисты осудили выступления Погосяна, Кюрегяна и Арутюняна, но партийное собрание не реагировало на их антипартийные измышления»[34]. Еще радикальнее и обширнее обсуждали национальный вопрос писатели Армении. И здесь возникли трудности с тем, чтобы примерно наказать радикалов, которым сочувствовало партийное «болото». «6 апреля с. г. на бюро Кировского райкома партии обсуждался вопрос Карапетяна. Члены бюро райкома партии не оказались на высоте своего положения в решении вопроса Карапетяна, бюро не пришло к единому мнению в оценке антипартийного выступления Карапетяна. Из шести присутствующих членов бюро райкома партии двое предложили исключить Карапетяна из рядов КПСС, двое объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку и двое выговор с занесением в учетную карточку. Ввиду сложившегося такого положения, ЦК КП Армении поручил Ереванскому городскому комитету партии обсудить и решить вопрос партийности Карапетяна, одновременно реагировать на поведение членов бюро Кировского райкома партии»[35]. Процесс становился неконтролируемым. Смутьяны получали фактическую поддержку молчаливого большинства партийцев, а значит – в дальнейшем могли повести его за собой. В то же время и сталинистские настроения, наложившись на национальную гордость, несли большую угрозу. 7–10 марта 1956 г. — в годовщину смерти Сталина начались стихийные демонстрации и митинги в его честь в Тбилиси; Власти применили силу чтобы убрать народ с улиц. В ночь с 9 на 10 марта в Тбилиси были введены войска, погибли люди. Подавив выступление, компартия развернула антисталинскую агитационную кампанию, сообщая, сколько честных грузин погибло от незаконных репрессий. Потрясенные грузины меняли свое отношение к Вождю. Но не все. Страна продолжала бурлить, и партийно–государственное руководство не контролировало этот процесс. Обстановка, возникшая после съезда, породила множество полуподпольных, преимущественно молодежных кружков, где обсуждались политические проблемы. Некоторые из них старались развернуть публичную активность под прикрытием официальных лозунгов и структур – прежде всего комсомола. Подводная часть жизни кружка – откровенные обсуждения, в которых быстро формировалась программа ликвидации существующего бюрократического режима. Самостоятельные студенческие кружки по изучению классиков марксизма считались хоть и отрицательным, но ненаказуемым явлением – недоработкой структур, которые должны были руководить политической учебой[36]. А ведь такое самообразование вело прямиком к оппозиционным выводам – слишком велико было различие советской реальности и коммунистических идеалов. Центром этой активности стала Москва и прежде всего – университет. В это время в МГУ возникло сразу несколько неформальных политических кружков – на журфаке, истфаке и философском факультете. Направление их идейного поиска не отличалось оригинальностью и в целом соответствовало проблемам, которые поднимались в анонимных вопросах и смелыми коммунистами на партсобраниях. Достаточно было приступить к поиску социальных причин «культа личности», и вставал вопрос о существовании в СССР бюрократической диктатуры. Раз в стране есть классовая диктатура, необходимо искать средства борьбы с ней. Нужно найти причины бюрократического перерождения революции и коммунистического движения, найти средства предотвращения этого перерождения, выработать программу демократического социализма. Направление идейного поиска предопределялось работами Маркса и Ленина, стремлением распространить демократию как можно шире, в том числе на производство. Отсюда – внимание к идеям самоуправления и к югославскому опыту. Не сговариваясь, этим путем шли «ревизионисты» и в СССР, и в Восточной Европе. Так, «кружок Краснопевцева» разработалпрограмму, в которой ставил задачу борьбы против «сталинского социализма», «за создание на предприятиях рабочих советов с правом смены администрации». Типичная идея для левых социалистов, частично взятая на вооружение и реформаторами КПСС в 1987 г. Но за тридцать лет до этого – опасная югославская ересь. Весной 1957 г. кружок установил связь с представителями польской оппозиции»[37]. Методы борьбы также не могли быть оригинальными. Во–первых, они определялись мифологизированным опытом революционного подполья Российской империи, которое воспринималось молодыми революционерами 50–80–х гг. как пример для подражания. Выработать теорию, устанавливать связи и распространять листовки с целью сделать движение более массовым. Участники кружка Краснопевцева, как «установил суд», «собирались, делали доклады, обсуждали историю и экономику СССР, историю революционного движения. В июле 1957 г. распространили листовки стребованием отмены 58–й статьи УК, суда над сообщниками Сталина, усиления роли советов, права рабочих на забастовку и т.д.» [38]. Во–вторых, советские революционеры считали возможным пользоваться легальными каналами для укрепления своего влияния и распространения своих идей. Прежде всего речь идет о структурах ВЛКСМ. В МГУ они оказались под сильным влиянием радикальных кружков журфака (лидер И. Дедков) и истфака (лидер Л. Краснопевцев). Осенью 1956 г. период неопределенности закончился. КГБ получил «добро» на пресечение неконтролируемой пропаганды как раз в тот момент, когда молодые радикалы за несколько месяцев идейных дискуссий пришли к оппозиционным выводам и стали распространять соответствующие материалы. Главным бестселлером зарождающегося самиздата по–прежнему был доклад Хрущева на ХХ съезде, но в дело пошли и политические тексты собственного сочинения. В зависимости от масштаба пропагандисткой активности реакция органов на кружки была разной. Студенты–философы практически не пострадали, так как ограничивались беседами. В этот круг входили такие известные в будущем эксперты и мыслители, как Н. Биккенин, Б. Грушин, А. Зиновьев, Э. Ильенков, Л. Карпинский, Ю. Карякин, Ю. Левада, М. Мамардашвили, И. Фролов, П. Щедровицкий. Дружеский кружок затем перерос в систему личных связей группы экспертов–прогрессистов, часть которой составила ядро редакции журнала «Проблемы мира и социализма», который в первой половине 60–х гг. возглавлял прогрессист А. Румянцев (Е. Амбарцумов, Б. Грушин, Ю. Карякин, О. Лацис, В. Лукин, М. Мамардашвили, И. Фролов, А. Черняев, Г. Шахназаров)[39]. Затем эта группа и круг «оттепельных» выпускников филфака занял сильные позиции в московских либеральных изданиях, в экспертной структуре ЦК. Они стали ядром статусного «шестидесятничества» и сыграли затем важную роль в разработке политики Перестройки. С кружком на журфаке партком и КГБ провел профилактическую работу, заставив отойти от общественной деятельности часть его лидеров, в том числе и И. Дедкова. Кружок, в котором велись оппозиционные обсуждения, сохранился до окончания МГУ курсом, поступившим в 1955 г. Члены кружка пытались установить связи с рабочими (через легальное движение «коллективноопытничества»), но после новых «профилактических» бесед в КГБ свернули нелегальную активность[40]. 9 участников кружка Краснопевцева, в том числе молодые ученые и преподаватели, были осуждены 12 февраля 1958 г. на различные сроки заключения. Они пошли дальше других, перешли к «антисоветской агитации» с помощью листовок. В марте 1957 г. был разоблачен подпольный кружок, образованный Р. Пименовым, Б. Вайлем и И. Вербловской в конце 1956 г. Они организовали несколько встреч студентов Ленинградского библиотечного института, на которых читали статьи и стихи Пименова, обсуждали важнейшие события жизни страны: доклад Хрущева на XX съезде КПСС, события в Венгрии, а также распространяли самиздат об этом. Вероятно, именно с нелегального распространения текста доклада Хрущева можно вести историю политического самиздата. КГБ «пропалывал» эту почву – слишком радикальных, переходивших к распространению революционных материалов арестовывали, с более осторожными вели профилактические беседы. Это давление быстро покончило с открытой молодежной политической фрондой. Но многие участники полуподпольных радикальных групп сохранили верность прежним взглядам, пусть и в модифицированной форме. Часть этих групп ушли в глубокое подполье. При попытках начать действовать более активно радикалы попадали за решетку (см. Главу VIII). Но большинство пережило путь идейных исканий, который приводил к более безопасным формам общественной жизни. Большинство молодых революционеров, закончив вузы и избежав ареста, продолжили давить на режим на новых местах работы – уже освоив искусство эзопова языка. Они включились в работу по формированию идейного спектра СССР, сложной ткани общественных движений и течений. Новый подъем политического неформального движения был невозможен вплоть до самой Перестройки. И в середине 80–х гг. политические неформалы занимались тем же, чем прежде – их предшественники тридцать лет назад. Сначала – подпольное обсуждение темы сталинизма, его причин, альтернатив, способов преодоления. Ответы в 1956 и 1986 гг. были очень похожи – наложение советской реальности на общедоступный марксистко–ленинский инструментарий давало ответ, как дважды два – четыре. Сталинизм – проявление господства бюрократического класса. Необходимо бороться с этим классовым господством, отношениями отчуждения. Значит, нужна демократия и политическая, и производственная – самоуправление, возрождение власти советов. Это – типичная идеология молодого оппозиционера, формирующего взгляды самостоятельно – без помощи старших товарищей, самиздата и тамиздата. Но попав в более широкую информационную среду, революционеры эволюционировали в самых разнообразных направлениях. В 80–е гг. неформалы воспроизвели и типичные методы борьбы молодых радикалов 50–х гг.: продвижение своих людей в комсомольские органы, публичные дискуссии на разрешенные темы, но с понятным всем оппозиционным подтекстом, попытки установить связи с рабочими и журналистами, создать ячейки на заводах и продвинуть статьи о своих инициативах в малотиражную и даже большую прессу[41]. Но во второй половине 80–х гг. власти хоть и оказывали сопротивление, но не отправляли неформалов в тюрьму. В итоге неформалы раскрутили кампанию массовых митингов, подорвавшую устойчивость коммунистического режима. Значит, эта угроза существовала и в 1956 г. Ее серьезность подтвердило и восстание в Венгрии, тем более, что оно встретило сочувствие части молодых радикалов. Руководство партии подвело итоги подъема общественного движения 1956 г. и борьбы с ним в письме ЦК КПСС «Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов» 19 декабря 1956 г. Главная угроза – «ревизионисты» получают молчаливую поддержку части партии: «есть немало примеров, когда коммунисты и партийные руководители решительно не пресекают антисоветскую пропаганду, не дают отпора вражеским вылазкам, плетутся в хвосте событий. Более того, есть и такие «коммунисты», которые, прикрываясь партийностью, под флагом борьбы с последствиями культа личности, скатываются сами на антипартийные позиции, допускают демагогические выпады против партии, подвергают сомнению правильность ее линии. Следует подчеркнуть, что опасны не только сами по себе эти враждебные вылазки и антипартийные выступления, опасно и недопустимо, когда партийные организации ведут себя пассивно, нередко проходят мимо этих фактов, не проявляют ленинской принципиальности и партийности в их оценке, не дают организованного отпора антипартийным и демагогическим выступлениям и не принимают решительных мер к пресечению деятельности антисоветских, враждебных элементов»[42]. Действительно, возникла опасная для режима ситуация, когда именно партийные организации становятся благодатной почвой для пропаганды ревизионизма, то есть такой трактовки коммунизма, которая выходит далеко за дозволенную планку свободы. Разумеется, от партийных смутьянов не отстает интеллигенция: «стали выдвигаться требования «освободить» литературу и искусство от партийного руководства, обеспечить «свободу творчества», понимаемую в буржуазно–анархистском, индивидуалистическом духе»[43]. Этот индивидуалистический дух и сам по себе неприемлем, но стоит литераторам отбиться от рук, как они начинают «охаивать и очернять», ставить под сомнение партийные постановления 1946–1948 гг., то есть указывать партии, что ей делать. За это досталось К. Паустовскому и О. Берггольц, но имелся в виду более широкий круг литературных прогрессистов (См. Главу II). А тут и историки стали подбираться к тайнам партийной истории. Пока осторожно, издалека, не там, где хранятся самые страшные скелеты в шкафу. Но в таком деле, как история партии, все должно быть под контролем самой партии: ««Журнал «Вопросы истории» допустил одностороннюю трактовку в освещении отдельных важных проблем. В некоторых статьях, опубликованных в журнале, преуменьшается вредность оппортунистической политики меньшевизма в революции 1905–1907 годов, делается попытка сгладить принципиальные разногласия между большевиками и меньшевиками по важнейшему вопросу о гегемонии пролетариата в революции. В статье М.А. Москалева «Борьба за создание марксистской рабочей партии в 90–х годах XIX века» берется под сомнение тот факт, что В.И. Ленин еще в 90–х годах прошлого века выдвинул идею революционного союза рабочего класса и крестьянства. Автор, извращая исторические факты, утверждает, что, якобы, только первая русская революция убедила Ленина в необходимости такого союза»[44]. Справедливости ради можно упомянуть, что историческая реальность лежала посреди – в 90–е гг. Ленин еще не выдвигал идеи такого союза, но сдвигался к ней уже в первые годы века, до начала революции 1905 г. Но дело не в этих нюансах. Историки «стали слишком много на себя брать». Нужно напомнить «Вопросам истории», кто определяет правильное прошлое. Но историки не успокоятся, и в 60–е гг. развернут свое наступление на исторические догматы. Третья угроза – молодежь: «Центральный Комитет считает необходимым обратить внимание всех партийных организаций на имеющиеся у нас крупные недостатки в работе с молодежью. Нельзя пройти мимо того, что среди некоторой части студенчества имеют место нездоровые настроения, высказываются неправильные взгляды на нашу советскую действительность. За последнее время в ряде высших учебных заведений Москвы, Свердловска, Каунаса, Таллина и некоторых других городов были прямые антисоветские и националистические выступления. На состоявшейся недавно комсомольской конференции политехнического института в гор. Свердловске с провокационной, враждебной речью, направленной против советского общества, против политики партии и правительства, выступил студент Немелков, поддержанный группой демагогов. Присутствовавшие на конференции заместитель секретаря парторганизации института т. Веселов, секретарь Кировского райкома т. Баев и секретарь Свердловского горкома партии т. Осипов заняли трусливую позицию и не дали отпора Немелкову и распоясавшимся демагогам. Активизировали свою деятельность антисоветские, националистические элементы среди студенческой молодежи Литвы и Эстонии. Этими элементами выдвигаются требования буржуазно–националистического порядка, всячески разжигается национальная рознь, одобряются действия венгерских контрреволюционеров, высказываются предложения о ликвидации комсомола и замены его националистическими молодежными организациями. Имеются случаи, когда среди студентов распространяются антисоветские листовки. Эти враждебные вылазки не всегда пресекаются и получают должную политическую оценку со стороны партийных организаций. На партийном собрании Ереванского университета отдельные! коммунисты выступили с антипартийными заявлениями, под предлогом осуждения культа личности ставили под сомнение правильность политики партии и правительства, протаскивали националистические взгляды»[45]. Таким образом, постановление фиксирует четыре угрозы: коммунисты–ревизионисты, вольномыслящие интеллигенты, молодежь с оппозиционными идеями, национализм[46], который проявляется и в трех вышеуказанных группах. Казалось бы, зараза выявлена и должна быть искоренена. Но в 60–70–е гг. мы будем встречать снова и снова все эти компоненты, которые окрепнут, усложнятся, найдут новые пути борьбы за расширение рамок легальной свободы. Власть метала громы и молнии, но не могла выкорчевать то, что осуждала — только пропалывать. Сторонники либеральной идеологии стремятся доказать, что изменения коммунистического режима в 50–60–е гг. носили поверхностный характер, что режим оставался тоталитарным, враждебным свободе также и в период «оттепели», когда в сравнении со сталинистскими временами мало что изменилось. Публицист Д. Быков доводит эту точку зрения до абсурда, до примитивного мифа, сводя всю «оттепель» к нескольким месяцам 1956 г., после чего у Быкова наступает «реставрация» (получается – восстанавливается сталинский режим), приостановленная ненадолго в 1962 г. (Солженицына опубликовали!)[47]. На либерального публициста не угодишь: июньский пленум 1957 г. – «реставрация», фестиваль молодежи и студентов с его культурным шоком – «реставрация», расширение социальных прав, поэзия Политехнического и Маяковки – реставрация, реставрация, реставрация. «Простое высказывание любых альтернативных официально «утвержденным» коммунистическими олигархами взглядов в 1950–е гг. по–прежнему трактовалось как опасное государственное преступление»[48], — утверждает современный либеральный историк В.А. Козлов. Так уж и любых? Мы все время будем сталкиваться на страницах этой книги с высказыванием взглядов, которые возмущали коммунистическую олигархию, но за которыми вовсе не следовало преследования за «опасное государственное преступление». «Власть ни на йоту не расширила пространства для высказывания альтернативных взглядов, но ликвидировала риск уголовного преследования для тех, кто не выходил за рамки дозволенного»[49], — настаивает В.А. Козлов. В этой позиции очевидно противоречие. С одной стороны, свобода высказываний при Сталине и Хрущеве оценивается В.А. Козловым как одинаковая («ни на йоту не расширила»). С другой стороны, при Хрущеве можно было спокойно высказываться в некоторых рамках, которых при Сталине просто не существовало. При Сталине свобода легальных высказываний альтернативных взглядов = 0. При Хрущеве – некоторая положительная величина, больше нуля. Это – бесконечно больше, чем ноль. А мы увидим, что пространство таких высказываний, за которым не следовало уголовного наказания, уже при Хрущеве значительно вырастет. Отличие эпох Сталина и Хрущева как раз в том и заключается, что власть легализовала альтернативные взгляды, создав рамки пространства свободы. Впрочем, противореча себе, В.А. Козлов вскоре замечает: «словом, абсолютное большинство населения страны могло теперь вздохнуть свободно и даже позволить себе вольность легкого фрондирования. Один–два шага за границы дозволенного, если они сопровождались соблюдением коммунистических ритуалов и необходимыми «молитвами» о верности социализму, стали теперь допустимым риском, игрой с властью, которая могла и не закончиться тюрьмой, если ты успел вовремя вернуться в очерченные коммунистическими правителями рамки, если ты научился правильно понимать политические сигналы и намеки. Эта новая социальная ситуация могла восприниматься как освобождение только по сравнению с временами сталинского террора, когда даже лояльность к власти не давала человеку почти никаких гарантий…»[50] Ну слава Богу, хоть в сравнении со сталинскими временами освобождение признает и В.А. Козлов. Что же, любое освобождение относительно. Но современные либеральные авторы видят освобождение не там и не в том, где оно действительно происходило. Для них высказывание социалистических взглядов уже само по себе – несвобода, даже если человек искренне им привержен и атакует режим «с молитвами» социализму, а не либерализму. Большинство людей, которые бросали вызов системе и шли за это в лагеря уже при Хрущеве, были верны социализму. Значит, граница дозволенного и недозволенного проходила не там, где это видит либеральный исследователь. Грань, за которой следовала уголовная репрессия, проходила не между левыми и правыми, а между умеренными и радикалами. Внутри приблизительно очерченного властью пространства закипела борьба идейных течений. Им было тесно в этих рамках, и смысл выхода за них на шаг – два заключался не в получении порции адреналина (за это известных людей после 1953 г. уже не сажали, а с конца 50–х гг. не сажали уже никого), а в давлении на сами рамки, в расширении их. Соответственно, и мотивы власти, проводившей контратакующие набеги на «зарвавшихся» и «заигравшихся» заключались не в уничтожении альтернативности и свободы, а в сдерживании их. В.А. Козлов считает, что после ХХ съезда «человек теперь знал, что «можно» и чего «нельзя» делать. Именно это (и ничто иное) создавало субъективное ощущение большей свободы. Власть меньше стала злоупотреблять законом, но сам закон не стал от этого более справедливым»[51]. Такой фразой можно охарактеризовать чуть ли не любое не–тоталитарное индустриальное общество. Свобода человека на Западе также упрятана в прокрустово ложе права, которое тоже далеко не всегда справедливо. Удивительно, каким образом В.А. Козлов умеет замерять степень справедливости законов, но, увы, власть и в «оттепель» не отвыкла от злоупотреблений (и снова напомним – как в большинстве стран «свободного мира»). Хотя характер их изменился. Все дело в том, что и после ХХ съезда человек не знал, что можно, а что нельзя. Но получил возможность проверять. Возникла серая зона между «можно» и «нельзя», в которой развернулась напряженная борьба. Чтобы поставить эпохи Сталина и Хрущева на одну доску, В.А. Козлов выдвигает тезис о «всплеске политических репрессий в 1957–1958 гг.» «Количество осужденных за антисоветскую агитацию и пропаганду в течение этих двух лет составляет 41,5% от общего числа всех осужденных за 32 года «либерального коммунизма»!»[52] Даже если бы в 1957–1958 гг. был «всплеск», это доказывало бы, что с 1959 г. наступает «вегетарианский период» – во всяком случае в количественном уровне репрессивности. Однако был ли «всплеск»? Ведь всплески случаются на фоне «тиши», низких показателей. Но если посмотреть на график численности осужденных по политическим статьям, вы никакого «всплеска» не увидите – так, шероховатость. Ведь рядом – настоящая волна, просто–таки цунами. В пятилетие 1948–1952 гг. количество сидевших за контрреволюционные преступления приросло с 416157 до 480766 заключенных[53], то есть на 64609 человек. Это значит, что в последние сталинские годы с учетом гибели заключенных в лагерях было арестовано более 65000 «контрреволюционеров». Следовательно, в пятилетие 1956–1960 гг. произошел не «всплеск», а резкое снижение масштабов политических репрессий, которое продолжилось и позднее, в том числе при Брежневе. 1956 г. на этом графике – небольшая и вполне объяснимая щербинка. А 1957–1958 гг., соответственно, «горбинка» – половина от общего числа осужденных в 1956–1960 гг. Эта «горбинка» становится еще меньше, если учесть, что часть осужденных в 1957 г. была арестована как раз в 1956 г. Оппозиционно настроенные люди обращались к орудию листовочной борьбы и в 1956 г. Что же, их прощали до «всплеска» 1957 года? Ничуть не бывало – преследовали по всей строгости. Так, в Плесецком районе был арестован рабочий комсомолец Генерозов за распространение листовок. Он подготовил и письмо Хрущеву: «Никита Сергеевич! Мы, рабочие Верховского лесопункта, благодарны Вам за то, что Вы нашли в себе смелость сказать всему народу правду и сообщить факты, которые дают основание не доверять Вам и правительству. Мы свято чтим Ленина, его учение и считаем, что в создавшейся обстановке нам нужно поступать, как учил Ленин: вся власть Советам, т.е. местным Советам депутатов трудящихся. Только этим путем можно будет прийти к коммунизму. Если Ваше заявление и доброжелательство к Ленину не лицемерны, то Вы пришлите нам свои правительственные гарантии, что наших делегатов и агитаторов не тронут работники милиции и госбезопасности. В противном случае могут возникнуть инциденты, а может даже, и ненужные кровопролития, за что ответственность будете нести Вы. Мы считаем, что ответ Вы нам дадите без лишней волокиты». Это письмо, как объясняет Генерозов, он должен был отправить адресату в том случае, если бы получил поддержку на собраниях рабочих[54]. Генерозов был арестован, хотя взгляды его были вполне коммунистическими. Но он угрожал власти рабочим восстанием, а это уже был «состав преступления». Поскольку в сознании советских людей сохранялась размытость грани между «можно и нельзя», уже в 1958 г. власти стали переходить от немедленных арестов инакомыслящих к предварительным профилактическим беседам с ними. В большинстве случаев это позволяло добиться прекращения подпольной активности, но не избавляло от инакомыслия – просто оппозиционно настроенные люди отправлялись из изолированных кружков не в лагеря, а в офисы, где продолжали бороться за отредактированные идеалы юности на новом поприще. Профилактика давала инакомыслящим опыт, показывая, что некоторые важные политические вопросы можно обсуждать вполне открыто. В 1958 г., во время профилактической беседы в КГБ, когда от него требовали объяснить содержание политических бесед в кружке, студент журфака МГУ Г. Водолазов признавал дискуссии о Сталине – «знаю, что вопрос этот по видимости «острый», но сейчас, после ХХ века, расхождение по нему не обидно ни для кого»[55]. Безопасность обсуждения «острого» политического вопроса – принципиальное отличие эпохи до и после ХХ съезда. К концу хрущевского правления профилактировалось около половины выявленных инакомыслящих. Тогда же был проведен частичный пересмотр дел 1957–1958 гг. Важно и то, что Хрущев отказался от репрессий против сталинцев (в отличие, например, от И. Тито). Аресты сталинцев происходили, но если были сопряжены с оппозиционными действиями и (или) грубой критикой хрущевского режима и лично Никиты Сергеевича. К умеренным сталинистским выступлениям относились терпимо, например, к таким: «Сталин выдвинулся как руководитель в тяжелое для нас время, с именем Сталина связаны тяжелые годы борьбы за социализм, с ним вместе мы шли на преодоление любых трудностей, знали его как, несомненно, выдающуюся личность, и это глубоко вошло в сознание и сердце каждого советского человека. Поэтому так развенчивать его в глазах народа не следовало бы. Люди могут подумать: чему же верить? Тому ли, чему учили на протяжении 30 лет, или тому, что сейчас прочитали в докладе? На ошибках Сталина надо учиться и делать правильные выводы на будущее. В этом главное»[56]. Однако, это была точка зрения, «альтернативная» утвержденной кремлевской олигархией. И ничего. Возникло легальное сосуществование противоположных точек зрения на важнейший политический вопрос. Таким образом, «оттепель» положила начало более осторожной, избирательной репрессивности. Но понятно, что переход к ней не мог произойти легко и сразу – неконтролируемый рост общественной активности угрожал режиму разрушением – что ярко продемонстрировали события в Венгрии, а позднее – Перестройка. Но Перестройка развернулась после нескольких десятилетий усложнения советского общества, когда не то что развернуть события вспять, но и удержать общество под контролем партийных структур было практически невозможно[57]. А в 1956 г. большинство людей, пробудившихся к общественной жизни, были заинтересованы скорее в выработке своего мировоззрения, общественной позиции, чем в ее осуществлении. Это позволяло режиму вернуть инициативу, репрессировав наиболее радикальных одиночек. Но процесс мужания общества продолжался. С каждым месяцем «оттепели» все четче осознавались возникающие в советском обществе специфические интересы интеллигенции, директорского корпуса и других слоев общества. Осознавая собственные интересы, советский средний класс отделялся от монолита сталинской социальной пирамиды, возникал как «класс для себя», как социально–политический субъект, как фактор социально–политической жизни. Этот процесс был необратим. И поэтому реставрация была уже невозможна. В СССР роль среднего класса играли интеллигенция, специалисты и служащие среднего звена. Они не обладали властью, но их труд носил более творческий характер, чем труд рабочих и колхозников. Они считали себя более компетентными, чем вышестоящие чиновники, что приводило к конфликтам, неудовлетворенности результатами своей работы, которая не могла в полной мере принести плоды в рамках бюрократической системы. Сохраняющиеся противоречия между «физиками и лириками», приглушенное общим антибюрократическим настроем, отражали неоднородность советского среднего класса. Одна часть средних слоев считала главным повышение эффективности производства. Эта тенденция, которую можно охарактеризовать как технократическую, ведет к образованию социального слоя технократии – научно–производственных руководителей, которые устанавливают собственный контроль над производством независимо от форм собственности на нее. В СССР технократическая тенденция еще только формировалась и проявилась в полную силу в виде «революции менеджеров» времен Перестройки. Другая тенденция, связанная с отставанием гуманитарных начал (личностных, гражданских, демократических) была представлена той частью интеллигенции, которая стремилась вырваться из тесных авторитарно–индустриальных рамок современного общества. Но куда? Этот вопрос интеллигенция будет обсуждать десятилетиями. Столкнувшись с табу на обсуждение политических вопросов, вольномыслие стало продвигаться в сферы философские, непосредственно не связанные с политикой и теми областями, которые уже «правильно» решены официальной идеологией. Такая ниша была очерчена в стихотворении Б. Слуцкого «Физики и лирики»: «Что–то физики в почете, что–то лирики в загоне». Спор «физиков и лириков» стал приемлемым решением и для власти, и для интеллигенции. Интеллигенты могли в этой области удовлетворить свою потребность в дискуссии безопасным для властей образом. Сначала даже казалось, что спор еще сильнее разделит фронт фронды. «Лирики» – гуманитарная интеллигенция, ставили во главу угла личность с ее многосторонней развитостью, а «физики» – техническая интеллигенция и индустриальная технократия (директора с инженерным бэкграундом и инженеры–управленцы) – эффективность, неотделимую от четкого разделения труда. «Физикам» требовался человек–функция, а «лирикам» – Человек Возрождения. Характеризуя споры «физиков и лириков», П. Вайль и А. Генис писали: «Наука казалась тем долгожданным рычагом, который перевернет советское общество и превратит его в утопию, построенную, естественно, на базе точных знаний. И осуществят вековую мечту человечества не сомнительные партработники, а ученые, люди будущего… Ученый растворил двери храма и пошел в народ или правительство. Снимая с себя сан, он превращался в гражданина. Однако в России это место было занято поэтом»[58]. Гуманитарная интеллигенция с беспокойством реагировали на смелые технократические проекты, будь то использование озера Байкал в промышленных целях или создание искусственного интеллекта. Спор «физиков и лириков» развернулся на кухнях и в курилках, но не привел к формированию сколько–нибудь оформленных партий. Вскоре два отряда интеллигенции обнаружили, что при всем различии философий, у них общий противник. Собственно, это было заметно уже на весенних партсобраниях, где наиболее радикально выступили как раз молодые физики и гуманитарии. Сначала они двинулись в наступление «двумя колоннами» (используя более позднее выражение лирика Солженицына о его отношениях с физиком Сахаровым), но, столкнувшись с первыми поражениями, вступили в союз. Осенью антибюрократическая смычка инженерного и писательского слоев выразилась в массовой поддержке писателя В. Дудинцева, который на некоторое время стал выразителем чаяний как рационализаторов и изобретателей, о которых написал свой роман «Не хлебом единым», так и радикальных писателей, которые увидели в этой повести антибюрократический потенциал. Это вызвало уже нешуточное беспокойство власти (см. Глава II). И тем и другим требовалась свобода творчества, свободные связи с мировой наукой и культурой, возможность распространения и внедрения своих идей. Следовательно, и тем, и другим было душно в рамках авторитарного режима. В то же время и те, и другие были элитарны и в этом противостояли не только чиновникам, но и недостаточно еще образованному народу. И здесь разделение проходило уже не между «физиками» и «лириками», а между «демократами» и «либералами». Идти ли в народ? Открывать ему глаза на его несвободу (которую уже почувствовали сами) или искать другую точку опоры в верхах. Идейные потоки множились и усложнялись. «Физики» вступили в союз с «лириками» в борьбе против чиновника. Но разногласия между «физиками» и «лириками» не исчезнут, они будут проявляться и в диссидентском движении, и на страницах книг, и в кабинетах сотрудников аппарата ЦК КПСС. Каждый повод использовался советскими людьми, чтобы хоть на метр сузить пространство бюрократического контроля. Во время обсуждения романа В. Дудинцева инженеры горячо осуждали произвол чиновников и директоров. Но директора уже не хотят быть просто низовой частью бюрократической иерархии. Советская технократия осознает свои собственные интересы, отличные от интересов чиновничества. Возможность проявить себя появилась, когда в советской прессе развернулась официальная дискуссия о перестройке хозяйственного управления – готовилась реформа 1957 г. – переход от ведомственного управления хозяйством к территориальному. В любом случае речь шла именно об управлении предприятиями сверху. Но производственники, и прежде всего директора, ставят вопрос иначе. Авторы статей и писем в редакции, ритуально поминая добрым словом доклад Хрущева, с плохо скрываемым злорадством приветствуют сокращение бюрократического аппарата, требуют сокращение числа звеньев управления (ликвидации трестов, находящихся между предприятием и ведомством, а теперь – совнархозом), а затем начинают говорить о том, чего нет в докладе Хрущева о предстоящей реформе. И вот в «Правде» со смелыми предложениями выступает директор Уралмашзавода Г. Глембовский. Он предупреждает Хрущева, что переход к совнархозам не решит проблему, ради которой делается вся реформа: «Следует учитывать, что элементы ведомственности, проявляемые сейчас различными министерствами, могут в известной степени иметь место и в экономических районах при новой форме управления»[59]. Как ни пересаживай чиновников – по отраслям или по территориям, а их бюрократическая сущность не меняется[60]. Выход: «Трудности, связанные с необходимостью оперативного и конкретного руководства большим количеством предприятий и строек, могут быть значительно уменьшены за счет дальнейшего расширения прав предприятий» [61]. Завязалась дискуссия. Глембовский пытался предложить более плавную перестройку структур управления, и за это его критиковали оппоненты. Но вот идею освободить предприятия от чиновничьей опеки – приветствовали и критики. Директор Московского электролампового завода Г. Цветков вторит Глембовскому, которого по другому поводу ругал: «Перестройка управления промышленностью будет наиболее эффективна, если одновременно будут расширены права предприятий и строек»[62]. А директор камвольно–суконного комбината «Советская Грузия» Н. Тушишвили и статью свою назвал так: «Расширить права предприятий». Как и все, всецело поддержав доклад Хрущева, он тоже пишет «о своем»: «Надо предоставить директору завода, начальнику цеха больше самостоятельности, резко сократив те ограничения, которые сейчас для них установлены»[63]. Не нужно бояться своевольного директора, ведь за ним будет присматривать профком и профсоюзная организация. Директора продолжали лоббировать свой вариант реформы всю весну. Вот, директор металлургического завода И. Ектов из Сталино, даже забыв выразить ритуальную поддержку докладу Хрущева, напоминает – структура совнархозов похожа на министерства, «громоздкий аппарат приведет к повторению старых недостатков», так что нужно расширить права предприятий[64]. Хрущев не пошел на поводу у директорского корпуса, но дискуссия 1957 г. стала только первым шагом в лоббировании другой экономической реформы, состоявшейся в 1965 г. и получившей название «косыгинской». Одновременно с директорами свои вопросы продвигали инженеры. После истории с Дудинцевым дискуссия о реформе оказалась как нельзя кстати – в статьях инженеров и рационализаторов лоббируется создание влиятельных инженерных советов при совнархозах и при Совете министров[65]. Свое слово в этой дискуссии сказали и сторонники рабочего самоуправления. Но на этот раз продолжатели дела «рабочей оппозиции» обставили свои крамольные идеи как развитие ценных указаний Хрущева, тоже очень далекое от принципов реформы 1957 г.: «Надо восстановить право рабочих собраний решать многие важные вопросы работы предприятия»[66], — требует письмо трех рабочих из Баку. Когда подобные идеи высказывались в листовках, за них можно было угодить за решетку. А здесь их опубликовала официальная пресса. Разумеется, Хрущев не решился вводить производственное самоуправление, но обсуждение таких вопросов стало возможно в СССР, если крамольное содержание излагалось с соблюдением лояльной формы. В нашей истории существуют два разных явления. Одно – ХХ съезд партии, который состоялся в феврале 1956 года. А другое – «ХХ съезд партии», который оказывал воздействие на развитие общества на протяжении полувека. Он жил и здравствовал, подобно своеобразной личности. Историческим явлением оказывается не только то, что произошло в феврале 1956 года, но и миф, понимаемый как определенная структура общественного сознания. Этот ХХ съезд жил и воздействовал на наше общество десятилетиями. Событие в качестве мифа может оказать на мир большее воздействие, чем реальный факт, имевший место в политической истории. Средневекового государства пресвитера Иоанна не существовало в реальности. Но оно воздействовало на политику, потому что государства вынуждены были его учитывать, думая, что оно есть. Читая литературу доперестроечного времени, мы обнаружим там «ХХ съезд», которому приписывались черты политического субъекта. Эта личность была поставлена в один ряд с другими личностями – Марксом, Энгельсом, Лениным, в какой–то степени со Сталиным, в какой–то степени с Хрущевым – и наряду с ними давала указания, разрабатывала решения, так или иначе откликалась на современные события в 1960–е и 1970–е гг., причем откликалась по–разному. Если прежде существенные новации могли вносить Маркс, Энгельс, Ленин, на каком–то этапе Сталин, то после 1953 года – только «ХХ съезд» мог позволить себе «углублять» и «развивать» марксистско–ленинскую теорию. В реальной истории решения ХХ съезда готовились конкретными аппаратчиками, но в жизни советского народа не эти люди, а ХХ съезд действовал как мудрый теоретик. Конечно, при этом подразумевается, что делегаты съезда совершили «мозговой штурм» и разработали нужные решения. Однако никаких подробностей этого «мозгового штурма» не сообщалось, ибо его не было. Делегаты просто утвердили решения, возникшие из некоторого метафизического мира. Почему место Сталина после политической борьбы 1956–1957 гг. не занял просто «Хрущев»? Хрущев отчасти также был заинтересован в том, чтобы существовал авторитет, который нельзя было подвергнуть сомнению. Хрущев понимал, что у него сейчас нет таких механизмов воздействия на элиту, которые были у Ленина и Сталина. В том числе и благодаря той политике, которую он проводил. Но есть высший авторитет, с ним ничего нельзя поделать – никто из членов партии не может разоблачить ХХ съезд, оспорить его решения. Таким образом, Хрущев обеспечил себе долгоиграющее алиби – мы–то сейчас с вами знаем, как дальше развивались события, а для него их дальнейшее развитие было совершенно непредсказуемым. ХХ съезд как высший авторитет был нужен и будущим оппонентам Хрущева, и его более радикальным сторонникам, для них тоже была важна защита, арбитр, определяющий новые «правила игры». Родившись мудрецом, ХХ съезд продолжал действовать и даже эволюционировать после февраля 1956 г., по разному реагируя на изгибы и повороты «генеральной линии партии». Он стал как бы мудрейшим членом Политбюро, заслуженным теоретиком и советчиком. При этом он оставался великим Учителем и покровителем вольномыслящих коммунистов. Для шестидесятников ХХ съезд был, а для некоторых остается и поныне «съездом реального гуманизма»[67]. Хотя гуманизм самого ХХ съезда был более чем относителен и избирателен, он дал сигнал своим последователям, которые принялись устранять его непоследовательность. Реабилитация? Как можно шире! Социальные гарантии? Как можно прочнее! Мирное сосуществование? Как можно последовательнее. Съезд был гарантом необратимости процесса перемен. Несмотря на заморозки, связанные с событиями в Венгрии и Польше, общество становилось более открытым и внешнему миру, что подтвердил Всемирный фестиваль демократической молодежи и студентов в 1957 г. Когда уже прошли ХXI, XXII, ХXIII съезды партии, ХХ продолжал жить совершенно самостоятельной жизнью наряду с ними. Некоторые решения ХХ съезда партии были естественным образом поглощены последующими. В частности, социальные решения, – на следующих съездах они углубляются, жизнь народа становится все лучше и лучше, и при Брежневе становится уже понятно, что социальная политика ХХ съезда стала совершенно неактуальной. Когда в конце 60–х гг. сталинская тема стала официальным дурным тоном, большее значение играли решения съезда по международным вопросам. Более того, в 1970–е гг. выяснилось, что наш «теоретик» переключился в основном на международные дела. Эта «личность» сначала занималась преимущественно проблемой разоблачения сталинского культа, а затем превратилась в деятеля «разрядки». В 1956 году разрядки не получилось, но именно ХХ съезд «сформулировал» ее основные идеи и оказался как никогда актуальным в 70–е гг. Именно он соответствующим образом «углубил» учение Ленина о «мирном сосуществовании» (а кому это еще позволительно из ныне живущих?). Более того, именно он обосновал возможность прихода коммунистов к власти мирным путем. Это было «смелое решение» — после в целом неудачного опыта «Народного фронта» 30–х гг. И в связи с чилийским экспериментом, уже после отставки Хрущева, оказалось, что ХХ съезд «как в воду глядел». Более того, после отставки Хрущева, который был признан негодным руководителем, достижения его правления были отделены от фигуры правителя. Если с уходом в историческую тень Сталина его псевдонимом стала «партия», то заслуги Хрущева помимо партии взял на себя «ХХ съезд». ХХ съезд как квазиличность позволил совершенно четко отделить зерна от плевел. Все грандиозные достижения – это результат ХХ съезда, который продолжал руководить страной и после 1956 г. А все провалы – понятно, что это результат волюнтаризма Хрущева. Возникла модель разделения ответственности, которую применяют монархи и президенты. Высший руководитель (ХХ съезд, «партия») вне критики, за все неудачи отвечает председатель правительства – в данном случае Хрущев. У него было много «волюнтаристских извращений», которые были осуждены «партией». Что касается проблемы «культа личности Сталина» – с ней в 70–е гг. все обстояло тоже непросто. С одной стороны, об этой теме говорили меньше. Виртуальный «ХХ съезд» меньше «занимался» этой проблемой, но все его достижения были сохранены. Мы можем открыть официальную историю КПСС 1976 г. и прочитать там довольно обширные пассажи и о Сталине, и о репрессиях, и о завещании Ленина, и о попытках выдающихся деятелей партии, Орджоникидзе и других, бороться с такими злодеями, как Берия и Ежов. Но мы и здесь убеждаемся, что главное достижение ХХ съезда – это решение проблемы термоядерной войны, возможности мирного пути социалистической революции[68]. Ситуация стала существенным образом меняться, «ХХ съезд» приобрел второе дыхание с началом Перестройки. Съезд стал ее естественным предшественником и той опорой, с которой начинал свое развитие горбачевский ревизионизм. Но стоило приоткрыть крышку политического плюрализма, и выяснилось, что за тридцать лет в стране вызрел идейный спектр, для которого и ХХ съезд – «пенсионер союзного значения», которому пора на покой. |
|
|