"Свобода в СССР" - читать интересную книгу автора (Шубин Александр Владленович)

Глава VII Глобальные стратегии

Конвергенция

Помимо «Нового мира» штабом интеллигентской фронды в середине 60–х гг. была Академия наук.

В 1964 г. под влиянием книги Ж. Медведева о притеснениях генетиков при Лысенко группа академиков–антисталинцев выступила против избрания лысенковца Н. Нуждина членом АН. Это было первое публичное общественное выступление А. Сахарова. Успех в борьбе с лысенковцами вдохновил академиков на дальнейшую общественную активность – 13 из них подписали письмо против реабилитации Сталина.

Андрей Сахаров до начала 60–х гг. был кабинетным ученым, далеким от общественной борьбы. В 1948 г. он был включен в исследовательскую группу по разработке термоядерного оружия, стал одним из «отцов» термоядерной бомбы. С 1953 г. — академик. В условиях «оттепели» Сахаров стал время от времени сталкиваться с новыми для него общественными проблемами. В 1957 г. Сахаров помог пострадавшему за неосторожные высказывания врачу жены, на совещаниях иногда спорил с влиятельными чиновниками. Дальше – больше. «Начиная с 1957 года (не без влияния высказываний таких людей, как А. Швейцер, Л. Полинг и некоторых других) я ощутил себя ответственным за проблему радиоактивного заражения при ядерных испытаниях,”[566] — вспоминал Сахаров. С конца 50–х гг. Сахаров выступал за ограничение и прекращение ядерных испытаний. На этой почве с 1961 г. даже конфликтовал с руководителями советского государства. В итоге победила линия тех, кто выступил за ограничение испытаний, и Сахаров стал одним из инициаторов договора 1963 г. о запрещении испытаний в трех средах.

Как человека науки, Сахарова впечатлила история о гонениях на генетику в 1948 г. «Ходившая по рукам, минуя цензуру, рукопись биолога Жореса Медведева была первым произведением самиздата, которое я прочел. Я прочел также в 1967 году рукопись книги историка Роя Медведева о преступлениях Сталина. Обе книги, особенно вторая, произвели на меня очень сильное впечатление. Как бы ни складывались наши отношения и принципиальные разногласия с Медведевыми в дальнейшем, я не могу умалить их роли в своем развитии»[567].

Сахаров принялся осваивать Маркса – путь, обычный для левых инакомыслящих. «Впрочем, желание изучать марксизм и теорию социализма по первоисточникам у Сахарова быстро прошло»[568], — с печалью вспоминает Р. Медведев. Источниками социальных взглядов Сахарова стали западные ученые А. Эйнштейн, Н. Бор, Б. Рассел, Л. Полинг и А. Швейцер.

В 1968 г. академик А. Сахаров написал работу «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», в которой предложил путь «конвергенции» двух мировых систем: «Я считаю, что в ходе углубления экономической реформы, усиления роли экономических рыночных факторов, при соблюдении необходимого условия усиления народного контроля над управляющей группировкой (это существенно и в капиталистических странах) все шероховатости нашего распределения будут благополучно и безболезненно ликвидированы. Еще больше и принципиально важна роль углубления экономической реформы для регулирования и стимулирования общественного производства методом правильного (рыночного) ценообразования, целесообразного направления и быстрого эффективного использования капиталовложений, правильного использования природных и людских ресурсов на основе соответствующей ренты в интересах нашего общества»[569]. Этот взгляд, пусть и не столь прямо выраженный, разделяли многие представители правящей элиты. Казалось, что сочетание элементов социализма и капитализма окажется синтезом именно всего лучшего, а не худшего в них, что некоторый демократический контроль за элитой позволит преодолеть застой в карьере и сделает аппарат более эффективным.

Многие конкретные предложения А. Сахарова также фактически развивали официальную доктрину:

«1. Необходимо всемерно углублять стратегию мирного сосуществования и сотрудничества…

2. Проявлять инициативу в разработке широкой программы борьбы с голодом».

Однако некоторые предложения шли в разрез с «линией партии» и отражали интересы слоя специалистов:

«3. Необходимо разработать, широко обсудить и принять «Закон о печати и информации», преследующий целью не только ликвидировать безответственную идеологическую цензуру, но и всемерно поощрять самоизучение в нашем обществе…

4. Необходимо отменить все антиконституционные законы и указания, нарушающие «права человека».

5. Необходимо амнистировать политических заключенных, а также пересмотреть ряд имевших место в последнее время политических процессов… Немедленно облегчить режим для политических заключенных.

6. Необходимо довести до конца — до полной правды, а не до взвешенной на весах кастовой целесообразности полуправды — разоблачение сталинизма…»[570]

Этот набор общедемократических требований затем повторялся и дополнялся в различных обращениях либерально и демократически настроенной интеллигенции.

Впоследствии Сахаров скромно оценивал эту свою работу: «Основные мысли, которые я пытался развить в «Размышлениях», не являются очень новыми и оригинальными. В основном это компиляция либеральных, гуманистических и «наукократических» идей, базирующаяся на доступных мне сведениях и личном опыте. Я оцениваю сейчас это произведение как эклектическое и местами претенциозное, несовершенное («сырое») по форме»[571].

Брежнев воспринял письмо Сахарова с раздражением – не дело физиков лезть в политику. Поскольку Сахаров настаивал на своей правоте, его отстранили от секретных работ и перевели в Физический институт в Москве.

* * *

Пропагандистом левого варианта конвергенции был Р. Медведев, стремящийся к налаживанию диалога между реформистами и властью, а в перспективе к оформлению легальной оппозиции в виде советской Социалистической партии. По мнению Р. Медведева необходимо было сохранить несколько модернизированную хозяйственную систему СССР, демократизировав политическую надстройку (подобные взгляды были популярны во время Перестройки): «Я глубоко уверен, что в обозримом будущем наше общество должно строиться на сочетании социализма и демократии, и что именно развитие марксизма и научного коммунизма позволит создать наиболее справедливое человеческое общежитие.

Инженеры и ученые должны иметь гораздо больший вес в нашем обществе, чем они имеют сегодня. Но это вовсе не исключает и научно организованного политического руководства. Оно предполагает, в частности, отмену большинства привилегий для руководителей, разумное ограничение политической власти, эффективный народный контроль, самоуправление везде, где оно только возможно, расширение полномочий местных органов власти, разделение законодательной, исполнительной и судебной властей, ограничение любых политических полномочий определенными сроками, полную свободу слова и убеждений, включая, естественно, и свободу религиозных убеждений и религиозной проповеди, свободу организаций и собраний для людей и групп всех политических направлений, свободные выборы с одинаковым правом на выдвижение своих кандидатов для всех политических группировок и партий, свободу передвижения по стране и свободу выезда и т. д., и т. п.»[572]

Р. Медведев считал себя коммунистом, ленинцем, и возлагал основную вину за нынешние проблемы СССР на Сталина. В 1962–1968 гг. Р. Медведев написал книгу «К суду истории», в которой рассматривал преступления Сталина, обращая основное внимание на его роль в массовых репрессиях. В 1969 году за эту книгу был исключен из КПСС.

Критикуя позицию Р. Медведева, оправдывающего массовый террор большевиков времен гражданской войны и осуждающий террор Сталина, И. Шафаревич ставит вопрос:

«Не в том ли здесь разница, что насилие во имя марксизма — вообще не насилие и поэтому не противоречит «принципиальным соображениям»? А причина та, что марксизм — это наука, и насилие во имя его — это просто эксперимент. Такую точку зрения Р. Медведев действительно высказывает. Один раздел в его работе так и называется: «МАРСКСИЗМ, КАК И ВСЯКАЯ НАУКА, ИМЕЕТ ПРАВО НА ЭКСПЕРИМЕНТ». Подобно классическому силлогизму о смертности Кая, это утверждение расчленяется на два положения: 1) «Всякая наука имеет право на эксперимент» и 2) «Марксизм есть наука». Вряд ли стоит опровергать первое положение: доказывать, что не только не ВСЯКАЯ, но НИКАКАЯ наука не имеет права на эксперимент, за который надо расплачиваться человеческой жизнью, тем более — миллионами жизней»[573].

И второе утверждение, по мнению Шафаревича, ложно. Марксизм — не научен, ибо предсказания «классиков» не оправдываются, а сам марксизм беспомощен в анализе обществ, возникших в результате «социалистических» революций. Особенно субъективно выглядят попытки марксиста Медведева объяснить социально–политические сдвиги 30–х гг.:

”Все объяснения, которые она (книга Медведева «К суду истории» — А.Ш.) предлагает для объяснения этой грандиозной драмы, в конечном итоге ведут нас к личным свойствам и побуждениям Сталина, как будто автор взялся на этом примере опровергнуть классическое положение марксизма: «…как выставленные напоказ, так и действительные побуждения исторических деятелей вовсе не представляют собой конечных причин исторических событий, за этими побуждениями стоят другие движущие силы, которые и надо изучать» (Энгельс. «Людвиг Фейербах и конец немецкой классической философии»)»[574].

Логика Р. Медведева, однако, была несколько глубже. Он обращал внимание на то, что революция произошла в стране, не вполне к такой революции готовой (об этом писал и Ленин, признавая в конце жизни правоту меньшевиков в этом вопросе). Следовательно, неизбежны издержки, которые могут быть преодолены только по мере общего развития культуры как правящей элиты (отсюда — надежды Р. Медведева на новое поколение партийных функционеров, так и населения в целом.

Поддерживая дружеские связи со многими реформистами в элите (А. Бовин, О. Лацис, Л. Карпинский, Ф. Бурлацкий, Г. Шахназаров и др.), семьями старых большевиков, пострадавших при Сталине, «прогрессивными» деятелями искусства и писателями (Ю. Любимов, круг журнала «Новый мир», В. Лакшин), Медведев надеялся наладить канал воздействия интеллигенции на власть. Подписные кампании середины 60–х гг. давали на это надежду. Но по мере того, как власть раз за разом отказывалась от диалога, академическая общественность и видные деятели культуры охладевали к этой деятельности.

Переломным стал момент ввода войск в Чехословакию. Кинорежиссер М. Ромм написал проект письма протеста, его подписал академик И. Тамм. Начался сбор подписей, в котором активно участвовал Сахаров. Но затем процесс затормозился – Солженицын хотел внести коррективы или даже переписать письмо. На Тамма надавили власти, и он снял подпись. После этого дело развалилось[575]. И это было поражением движения подписантов 1966–1968 гг. Отныне статусные фигуры все реже принимали участие в подписных кампаниях. Мост между оппозицией и статусными инакомыслящими стал обваливаться. Но Сахаров еще пытался сохранить такую тактику вместе с Медведевым. В итоге, когда мост обвалился окончательно, Сахаров остался на берегу оппозиции.

19 марта 1970 года А. Сахаров, Р. Медведев и В. Турчин опубликовали выдержанное в лояльных тонах открытое письмо к руководству государства («Письмо руководителям партии и правительства»), где, ссылаясь на взаимосвязь проблем демократизации и технико–экономического прогресса, доказывали необходимость политических реформ: «Началась вторая промышленная революция, и теперь, в начале семидесятых годов века, мы видим, что, так и не догнав Америку, мы отстаем от нее все больше и больше.

В чем дело? Почему мы не только не стали застрельщиками второй промышленной революции, но даже оказались неспособными идти в этой революции вровень с развитыми капиталистическими странами?»

«Источник наших трудностей — не в социалистическом строе а, наоборот, в тех особенностях, в тех условиях нашей жизни, которые идут вразрез с социализмом, враждебны ему. Этот источник — антидемократические традиции и нормы общественной жизни, сложившиеся в сталинский период и окончательно не ликвидированные и по сей день. Внеэкономическое принуждение, ограничения на обмен информацией, ограничения интеллектуальной свободы и другие проявления антидемократических извращений социализма, имевшие место при Сталине, у нас принято рассматривать как «издержки процесса индустриализации»»[576].

Авторы письма предлагали дополнить реформу 1965 г., которая уже буксовала, демократизацией, гласностью и другими общедемократическими предложениями. Предполагалась осторожная и постепенная реформа сверху (такой же путь «сверху», но в другом направлении, предлагал и Солженицын).

Письма во власть, которые А. Сахаров и Р. Медведев направляли в 1970–1971 гг., не возымели действие. Разочаровавшись в попытках наладить диалог с властью, Сахаров сближается с либеральными диссидентскими кругами[577].

Считая СССР более агрессивной силой, чем США, Сахаров направил усилия на спасение Запада от советской угрозы. В его картине мира это значило – сохранять глобальное равновесие. Выбрав свою сторону в «холодной войне», Сахаров стал сдвигаться вправо в своих взглядах.

В частных разговорах в 1973 г. Сахаров говорил: «Я думаю, что история могла бы развиваться, может быть, более благоприятно, без Октябрьской революции»[578]. Более того, он оправдывал белый террор и переворот Пиночета как спасение от коммунизма (см. Главу Х).

В середине 70–х гг. Сахаров сдвинулся вправо и в другом важном вопросе, отойдя от пацифизма в оценке войны в Индокитае. Теперь он считал, что «решительные военные усилия» США могли исправить ситуацию и не допустить победы коммунистов[579]. Здесь мы видим не только сближение позиций Сахарова и Солженицына (в пользу последнего), но и двойные стандарты в отношении Сахарова к войнам во Вьетнаме и Афганистане.

Но при всем своем западничестве А. Сахаров не разделял радикальной «западнической» концепции, которая позволила И. Шафаревичу говорить о «русофобии». Академик был весьма категоричен в отношении таких взглядов: «это «темные азиатские страны», без демократических традиций, без привитого веками уважения к правам личности, к индивидууму. Для этих стран — для русских, для китайцев, для вьетнамцев — все, что происходит (террор, бестолковщина, грязь в роддоме, нарушение свобод — я нарочно назвал разноплановые вещи), — якобы привычно и даже «прогрессивно», они таким странным образом делают шаг вперед… Эти типичные леволиберальные аргументы (я их называю «славянофильством наоборот») никак не оправданы историческим опытом…»[580]

* * *

Если Р. Медведев представлял левый фланг сторонников конвергенции, то правый фланг представил Ю. Орлов – уже известный нам по выступлению мэнээсов 1956 г., а теперь – член–корреспондент АН Армянской ССР. В 1973 г. он активно включился в диссидентское движение, а для начала направил письмо Брежневу, в котором писал: «Исторические факты таковы, что новая научная и промышленная революция началась и интенсивно продолжается на Западе», а советская наука и экономика отстают, в том числе и из–за прошлых гонений на «лженауки»[581].

Ответа не последовало, и Орлов развернул свои аргументы в статье «Возможен ли социализм нетоталитарного типа?»

Существующий в СССР строй Ю. Орлов считает «Тоталитарным социализмом». В этой системе владение «экономической инициативой» не является пожизненным и не передается по наследству[582]. Слово «тоталитарный» взято сюда из западной политологии без обоснования (упоминается лишь «тоталитарный репрессивно–идеологический аппарат», что для 70–х гг. уже анахронизм), зато текст получился жестче, критичнее.

Этот строй по Орлову является продуктом деградации от капитализма к феодализму. Для обоснования этой идеи Орлову приходится преувеличить достижения Российской империи и вспомнить о разрушениях времен гражданской войны. Однако очевидно, что с тех пор советское общество заметно изменилось[583].

Главная черта советской системы не тоталитаризм, а монополизм, что гораздо ближе к реальности: «Современный социализм в СССР связан с максимальной монополизацией инициативы, в частности, экономической инициативы. Коллективный владелец этой инициативы — верхушка государственного аппарата — является владельцем временным, которому, так сказать, «доверено» право игры с собственностью. Формальным же владельцем собственности, средств производства и т.д. является «общество в целом», оно же — единственный наследник». Совместим ли такой монополизм с демократией, что предполагает идея конвергенции? «Это последнее обстоятельство могло бы ограничивать свободу произвола истинных владельцев инициативы — но лишь при наличии политических свобод в полном объеме: независимых партий, представляющих различные взгляды на цели и методы, независимых профсоюзов, действительно выборного парламента и т.д. Это и был бы демократический социализм с централизованной экономикой, реальную возможность которого в долговременном плане я оспариваю…

Если мои соображения о неустойчивости демократического социализма с монополизированной экономикой окажутся убедительны, то следует признать, что искомая структура должна характеризоваться прежде всего определенной децентрализацией, демонополизацией ненаследственной (т.е. временной) собственности и инициативы и более или менее однозначно регламентированной (и малой по величине) долей прибыли, идущей на личное потребление временных владельцев инициативы»[584].

Сможет ли демократия, скажем, Советы, заменить существующий аппарат в его роли активного, инициативного руководителя и надзирателя? Как это конкретно будет выглядеть? Будет ли, например, решение о развертывании нового производства приниматься большинством голосов в каких–либо Советах или с помощью референдума? Кто будет принимать ключевые решения, требующие немедленного принятия? К чему приведет ликвидация целеустремленного репрессивно–идеологического аппарата в условиях слабого стимулирования? Если сохранятся рамки жесткого центрального планирования, то каким будет механизм принятия решений по качественному, а не просто количественному изменению производства?»[585]. Орлов ставит проблемы демократического планирования, которые давно обсуждаются теоретиками демократического социализма. Очевидно, что централизованное управление всей экономикой препятствует развитию демократии. Но ведь можно уйти от него к самоуправлению, сетевой координации.

За развитие производственного самоуправления как основы конвергенции выступал В. Белоцерковский[586], но еще до публикации своих изысканий он эмигрировал из СССР.

Орлов мыслит технократически и считает органы самоуправления и демократические советы некомпететными. Но ведь это зависит от того, кого туда выбирают – то есть от системы выборов.

Орлов считает, что децентрализация экономической инициативы возможна только путем введения ограниченной частной собственности, которую смешивает с владением[587]. В модели Орлова крупные предприниматели не могут передавать средства производства по наследству. Стимул собственности, таким образом, заменен стимулом к игре и зарплатой, пропорциональной прибыли[588]. Собственно, это близко к замыслу перестроечной реформы 1987 г. Но, получив широкие полномочия, директора стали искать пути перевода фондов предприятий в свой карман, что стало обескровливать экономику. Таким образом, критикуя неустойчивую модель социализма, подобную той, что выдвигает Медведев, Орлов противопоставляет ей другую неустойчивую модель, которая находится в шаге от капитализма образца второй половины ХХ века — с властью технократии и социальным государством.

От социализма в этой модели «децентрализованного социализма»[589] практически ничего не остается, да и сам Орлов честно признает, что считает: при полной реализации «социализм и тоталитаризм подходят друг другу как левый сапог правому»[590].


Поперек прогресса

5 сентября 1973 г. А. Солженицын направил Брежневу свое «Письмо Вождям Советского Союза». Слово это применительно к руководителям СССР было анахронизмом. Вождизм был чужд им по самому духу, они не вели народ в землю обетованную, а обороняли уже достигнутый край земли.

Вождями по складу были инакомыслящие. Их не устраивало настоящее, они искали путей в будущее (или в прошлое – лишь бы не оставаться в этом застойном болоте).

Нобелевский лауреат писал Генеральному секретарю: «Я не теряю надежды, что Вы, как простой русский человек с большим здравым смыслом, вполне можете мои доводы принять, а уж тогда тем более будет в Вашей власти их осуществить»[591].

Солженицын знал, что кремлевские правители не склонны к диалогу с оппозицией, но он надеялся убедить кремлевских «вождей», предложив им нечто, поражающее своей мудростью.

В начале письма Солженицын силой художественного слова воспел внешнеполитические успехи СССР и подытожил: «Действительно, внешняя политика царской России никогда не имела успехов сколько–нибудь сравнимых»[592]. Запад для Солженицына – исчезающая величина. Преувеличивая глубину кризиса западных государств, Солженицын утверждает, что «Западный мир, как единая весомая сила перестал противостоять Советскому Союзу, да даже перестает и существовать»[593].

Солженицына также не устраивает свободомыслие, и здесь он видит ключ к сердцу вождей Советского Союза. Он – за авторитарный строй, но основанный не на идеологии (в смысле – коммунистической идеологии), а на принципе нравственности[594] и прочих благих пожеланиях к правителям (ну, чтобы добрые были и мудрые).

Здесь Брежневу оставалось только плечами пожать – Советское общество гордилось своими моральными нормами. И впрямь – сравнить пуританизм той эпохи с нынешним российским разгулом – что еще Солженицын хотел. А хотел он не просто нравственности, а Православия, при чем допетровского. Но раз уж нельзя вернуться в XVII век, то хоть в Российскую империю: «Тысячу лет жила Россия с авторитарным строем – и к началу ХХ века еще весьма сохраняла и физическое и духовное здоровье народа»[595]. Наивно было думать, что Брежнев, еще заставший Российскую империю с ее острыми социальными проблемами, мог всерьез отнестись к таким аргументам.

Не могли убедить Брежнева и рассказы об экономических успехах дореволюционной России, о том, как она «веками» вывозила хлеб[596] – ведь он знал, чего это стоило крестьянину. Брежнев, считавший одной из важнейших задач своей политики обеспечить население хотя бы хлебом, гордился тем, что удалось исключить повторение голода при любой засухе – потому что у СССР было, что экспортировать помимо продовольствия, леса и пеньки[597].

Солженицын рискованно апеллирует к воспоминаниям Брежнева и других геронтократов: «И все вы по вашему возрасту хорошо помните прежние до–автомобильные города – города для людей, лошадей и собак, еще – трамваев, человечные, приветливые, уютные, всегда с чистым воздухом…»[598] Брежнев, если бы хотел спорить, мог бы добавить: с трущобами и эпидемиями, с собаками господ, которые живут лучше рабочих. Воистину, города для людей и собак, но не для всех, а только избранных.

Брежнев ознакомил с письмом все Политбюро, то есть «вождей Советского Союза». Вывод был короткий: «Он пишет, в отличие от всех предыдущих писем, несколько иначе, но тоже бред»[599].

Он шел к письму вождям, он поднимался со ступеньки на ступеньку до права советовать им на равных, а они… Они назвали его советы бредом. И не только они, но и большинство читателей сей мудрости были, мягко говоря, разочарованы.

* * *

В 1974 г. А. Сахаров разобрал проект А. Солженицына в статье «О письме Александра Солженицына «Вождям Советского Союза»». Он писал о союзнике, и поэтому старался смягчить пилюлю: «Так же, как Солженицын, я считаю ничтожными те достижения, которыми наша пропаганда так любит хвастать, по сравнению с последствиями перенапряжения, разочарования, упадка человеческого духа, с потерями во взаимоотношениях людей, в их душах»[600]. Плохо получилось у коммунистов, Сахаров разочарован. Но лучше ли выйдет, если пойти дорогой Солженицына?[601]

Сахаров поддерживает такие предложения Солженицына, как отказ от официальной поддержки марксизма в качестве государственной общеобязательной идеологии («отделение марксизма от государства»); отказ от поддержки революционеров во всем мире, сосредоточение усилий на внутренних проблемах; прекращение опеки восточной Европы, отказ от насильственного удержания национальных республик в составе СССР; аграрная реформа по образцу ПНР (формулировка Сахарова); разоружение в пределах, допустимых китайской угрозой; демократические свободы, религиозная терпимость, освобождение политзаключенных; укрепление семьи, свобода религиозного воспитания[602].

Благо, ранее подобные предложения высказывались самим Сахаровым и другими реформистами.

А вот национально–авторитарный проект писателя вызывает решительные возражения академика: «Солженицын пишет, что, может быть, наша страна не дозрела до демократического строя и что авторитарный строй в условиях законности и православия был не так уж плох, раз Россия сохранила при этом строе свое национальное здоровье вплоть до XX века. Эти высказывания Солженицына чужды мне. Я считаю единственным благоприятным для любой страны демократический путь развития. Существующий в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам, я считаю величайшей бедой, а не национальным здоровьем. Лишь в демократических условиях может выработаться народный характер, способный к разумному существованию во все усложняющемся мире. Конечно, тут существует нечто вроде порочного круга, который не может быть преодолен за короткое время, но я не вижу, почему в нашей стране это невозможно в принципе. В прошлом России было немало прекрасных демократических свершений, начиная с реформ Александра II. Я не признаю поэтому аргументацию тех людей с Запада, которые считают неудачу социализма в России результатом ее специфики, отсутствием демократических традиций»[603].

«Национальная специфика» проступает у Солженицына при оценке «главного зла»: «нерусский темный вихрь ПЕРЕДОВОЙ ИДЕОЛОГИИ налетел на нас с Запада в конце прошлого века, достаточно разорил нашу страну и потерзал нашу душу…», и уходит в Китай – не мешайте[604]. И эту магическую картину должен был принять на вооружение прагматик Брежнев с его «большим здравым смыслом»?

Сахаров показывает, что Солженицын переоценил роль идеологии в советском обществе: «Скорее, если говорить именно о современном состоянии общества, то для него характерны идеологическая индифферентность и прагматическое использование идеологии как удобного «фасада», при этом прагматизм и гибкость в смене лозунгов сочетаются с традиционной нетерпимостью к инакомыслию «снизу». Так же, как Сталин совершал свои преступления не непосредственно из идеологических мотивов, а в борьбе за власть в процессе формирования общества нового «казарменного» по определению Маркса типа, так и современное руководство страны главным критерием при любых трудных решениях имеет сохранение своей власти и основных черт строя»[605]. Характерно, что Сахаров опирается в своей критике на Маркса. Он критикует советскую реальность не с консервативных, как Солженицын, а с социал–демократических позиций. Он защищает марксизм от Солженицына: «Мне далека также точка зрения Солженицына на роль марксизма как якобы «западного» и антирелигиозного учения, которое исказило здоровую русскую линию развития. Для меня вообще само разделение идей на западные и русские непонятно. По–моему, при научном, рациональном подходе к общественным и природным явлениям существует только разделение идей и концепций на верные и ошибочные. И где эта здоровая русская линия развития? Неужели был хоть один момент в истории России как и любой страны, когда она была способна развиваться без противоречий и катаклизмов»[606].

Солженицын нападает на ИДЕОЛОГИЮ как таковую, хотя в действительности имеется в виду коммунистическая идеология, которую Солженицын собирается заменить своей – авторитарным консерватизмом. Все проблемы решит отказ от «идеологии»…

Но вот избавились от нее, и не процвела эРэФия. Значит, не только в коммунистических символах дело. В этом вопросе Сахаров прав: прагматик Брежнев хорошо понимал подчиненное место идеологических догматов в принятии конкретных решений. Авторитарный режим требовал лишь лояльности основным нормам, дабы открытое противоборство разных идеологических течений не раскачало лодку. Фигурально выражаясь, чтобы последователи Сахарова и Солженицына не устроили гражданскую войну между собой.

* * *

Солженицын противопоставляет коммунистическую идеологию патриотизму и призывает вождей Советского Союза отказаться от нее в пользу своего, националистического понимания патриотизма[607]. И это предлагает советским патриотам человек, который вступил в зримый союз с Западом. Вряд ли такое могло звучать убедительно даже при более дружественном настрое руководителей СССР.

При этом Солженицын, преувеличивший количество жертв коммунистического режима в СССР до 66 миллионов, апеллирует к положительному опыту Сталина, совершившего уже однажды патриотический поворот[608]. Ну кто мог ему поверить в структурах власти? Да и национал–патриоты не признали Солженицына своим идеологом – слишком откровенно борется со своим государством.

Национал–патриотизм Солженицына встретил неприятие у большинства инакомыслящих. А. Сахаров писал: «бросается в глаза, что Солженицын особо выделяет страдания и жертвы именно русского народа»[609]. Сахаров считает, что угнетение евреев, народов Кавказа и Средней Азии не меньше, а может быть и больше. Диссидентское движение специализировалось на проблемах народов республик, что предопределялось их союзом с национальными оппозиционными группами.

Националистические намеки в письме Солженицына встречаются и в других местах. Архитектурный облик старой Москвы разрушает «нерусская рука»[610]. Сахаров очень чуток к таким вещам: «Могут сказать, что национализм Солженицына не агрессивен, что он носит мягкий оборонительный характер и преследует цели спасения и восстановления одной из наиболее многострадальных наций.

Из истории, однако известно, что «идеологи» всегда были мягче идущих за ними практических политиков. В значительной части русского народа и части руководителей страны существуют настроения великорусского национализма, сочетающиеся с боязнью попасть в зависимость от Запада и с боязнью демократических преобразований. Попав на подобную благодатную почву, ошибки Солженицына могут стать опасными»[611].

Солженицын считал, что их с Сахаровым разделила Россия, то есть патриотизм[612] и называл своего оппонента «февралистом» (а ведь еще несколько лет назад сам Солженицын одобрял Учредительное собрание и советскую демократию с левыми эсерами). История Российской революции продолжала определять идейные ориентиры не только ее сторонников, но и противников. Все они были частью советской культуры.

Помимо «нерусской руки» в органах власти есть у русского народа еще одна напасть – Китай. Поддавшись распространенным тогда страхам, Солженицын считает важнейшей проблемой предстоящую войну с Китаем, которая будет вызвана идеологическими причинами. А. Сахаров комментирует китайскую тему: «Большинство экспертов по Китаю, как мне кажется, разделяют ту оценку, что еще сравнительно долгое время Китай не будет иметь военных возможностей для большой агрессивной войны против СССР. Трудно представить себе, чтобы нашлись авантюристы, которые толкнули бы его сейчас на такой самоубийственный шаг. Но и агрессия СССР тоже обречена была бы на провал. Можно даже высказать предположение, что раздувание китайской угрозы — это один из элементов политической игры советского руководства. Переоценка китайской угрозы — плохая услуга делу демократизации и демилитаризации нашей страны, в которых она так нуждается и нуждается весь мир. Другое дело, что судьба китайского народа, как и многих других народов в нашем мире, трагична и должна быть предметом заботы всего человечества, в том числе и ООН. Но это особая тема. В проблеме конфликта с Китаем, носящем, по–моему, геополитический характер, Солженицын, как и в других местах своего письма, излишне переоценивает роль идеологии. Китайские руководители, по–видимому, – не меньшие прагматики, чем советские»[613].

Прошли годы. Подтвердилась наивность «военной тревоги» 70–х гг. и правота предположения Сахарова о прагматизме китайского руководства. Но не все так просто. И сейчас в рядах государственников китайская военная угроза считается вполне актуальной, а демографический натиск на Сибирь и Дальний Восток виден невооруженным глазом.

Солженицын считает, что китайскую угрозу можно парировать, осваивая Сибирь и Дальний Восток. Правда, СССР активно этим занимается. Вот–вот начнется строительство БАМа. Солженицын делает сомнительный комплимент этому проекту – его одобрил еще Столыпин, который стал для Солженицына тем же, чем для Брежнева был Ленин.

Сюда, в Сибирь, нужно перенести центр государственных и народных усилий, бросив заокеанские затеи (то есть те самые внешнеполитические успехи, которые в начале письма Солженицын одобрил). Освоение Сибири позволит решить и многие социально–экономические проблемы урбанистической цивилизации. Здесь можно «ставить сразу стабильную экономику»[614].

Медведев напомнил Солженицыну, что центральные области России тоже запущены, и начинать восстановление села разумнее с них, а не с зоны вечной мерзлоты[615]. Но это не может остановить настоящих энтузиастов (Солженицын не видит параллелей между его предложениями и энтузиазмом первых пятилеток). «Сюда в северные и восточные районы России писатель предлагал перенести «центр государственного внимания, национальной деятельности, центр расселения и поисков молодых — с юга нашей страны и из Европы». «Построение более чем половины государства на новом свежем месте, — заявлял Солженицын, — позволяет нам не повторять губительных ошибок XX века — с промышленностью, с дорогами, с городами». Города были особенно ненавистны писателю. В стране нужно строить лишь небольшие предприятия, но «с дробной и высокой технологией». И даже сельское хозяйство можно создавать на Севере («с большими затратами, конечно», — добавлял писатель). Любой экономист мог бы доказать крайне ограниченные возможности советского и российского Северо–Востока как центра расселения там российской молодежи, да еще в малых поселениях»[616], – комментирует Р.А. Медведев.

Сахаров предлагает решать поставленную Солженицыным проблему принципиально иначе – средствами глобализма: «Возможно ли сейчас интенсивное и высокопродуктивное освоение обширных северных пространств в условиях теперешней малонаселенности, сурового климата, бездорожья, если его проводить экономическими и техническими силами одной нашей страны, в которой так напряжены все ее резервы и долго еще будут напряжены. Я уверен, что невозможно. Поэтому отказ от международного сотрудничества с США, ФРГ, Японией, Францией, Италией, Англией, Индией, Китаем и другими странами в этом освоении, от импорта оборудования, капитала, технических идей, от иммиграции рабочих означал бы недопустимую с точки зрения общечеловеческих проблем задержку в освоении этих пространств (политику «собаки на сене»). И более широко: я глубоко убежден, в отличие от Солженицына, что нет ни одной ключевой важной проблемы, которая имеет решение в национальном масштабе. В частности, разоружение, которое так существенно для устранения опасности войны, очевидным образом возможно только параллельно во всех крупных державах на основе договоренности и доверия. То же самое относится к переходу на безвредную для сохранения среды технологию, которая неизбежно будет дороже, к вопросам ограничения рождаемости и промышленного роста. Все эти проблемы упираются в межгосударственное соперничество и национальный эгоизм.

Производство синтетических заменителей белка, проблемы градостроительства, разработка безвредной для природы промышленной технологии, освоение космоса, борьба с раком и сердечно–сосудистыми заболеваниями, разработка кибернетической техники и другие.

Эти задачи требуют многомиллиардных затрат, непосильных для отдельного государства.

Обобщая сказанное, только в глобальном масштабе возможны разработка и осуществление стратегии развития человеческого общества на Земле, совместимые с продолжением существования человечества»[617].

* * *

Итак, проблемы Сибири выводят мыслителей на глобальные вызовы, с которыми человечество столкнулось в ХХ–XXI вв.

Солженицын пытается привлечь внимание Брежнева к проблеме «пределов роста»: «не может дюжина червей бесконечно изгрызать одно и то же яблоко; что если земной шар ограничен, то ограничены и его пространства и его ресурсы, и не может на нем осуществляться бесконечный безграничный прогресс, вдолбленный нам в голову мечтателями Просвещения. Нет, мы должны были брести и брести за чьими–то спинами, не зная переда дороги, пока не услышали теперь, как передние перекликаются: забрели в тупик, надо заворачивать. Весь «бесконечный прогресс» оказался безумным напряженным нерассчитанным рывком человечества в тупик. Жадная цивилизация «вечного прогресса» захлебнулась и находится при конце.

И не «конвергенция» ждет нас с западным миром, но – полное обновление и перестройка и Запада, и Востока, потому что оба в тупике…

Должна осуществляться не «экономика постоянного развития», но экономика постоянного уровня, стабильная. Экономический рост не только не нужен, но и губителен. Надо ставить задачу не увеличения народных богатств, а лишь сохранения их. Надо срочно отказаться от современной технологии гигантизма – и в промышленности, и в сельском хозяйстве, и в расселении (нынешние города – раковые опухоли).

Главная цель техники становится сейчас: устранить плачевные результаты предшествующей техники. «Третий мир», еще не ставший на гибельный путь западной цивилизации, может быть спасен лишь «раздробленной технологией», требующей не сокращения ручного труда, но увеличения его, техники самой простой и основанной только на местных материалах»[618].

Солженицын взял на вооружение набиравшую силу на Западе критику индустриализма с экологических позиций. Недавно был опубликован знаменитый доклад Римскому клубу «Пределы роста», на который он ссылается. Но Солженицын сделал из западной сенсации не пост–индустриальные выводы о коррекции пути социально–экономического развития (как многие западные футурологи), а консервативные (если не сказать – реакционные) выводы. Писатель считает, что сам прогресс следует остановить.

Здесь Солженицын сообщает «граду и миру» мало нового — к этому времени доклад Римскому клубу получил известность в СССР, его выводы дискутировались на официальных совещаниях с участием экологической общественности и чиновников, отвечающих за рациональное природопользование[619]. Но вот интерпретация…

Ссылаясь на доклад «Пределы роста» (о котором слышал, но который, судя по тексту письма, не читал), Солженицын невольно искажает выводы ученых: они предвещают «катастрофическую гибель человечества между 2020 и 2070 годами, ЕСЛИ ОНО НЕ ОТКАЖЕТСЯ ОТ ЭКОНОМИЧЕСКОГО ПРОГРЕССА»[620]. Все верно, кроме одного и ключевого слова, включенного в название доклада: «Пределы РОСТА», а НЕ ПРОГРЕССА. Западная пост–индустриальная и экологическая мысль ставила вопрос об изменении характера прогресса, который может осуществляться и без роста производства и потребления сырья. А если остановить любое развитие производства и вернуться в Средние века, то нужно куда–то подевать и многократно выросшее после Средневековья население. Возвращение к традиционному обществу требует его сокращения, чтобы на всех хватило ресурсов. А это автоматически ведет к голоду и геноциду.

Проблема прогресса развела Солженицына и Сахарова столь же принципиально, как и Февраль 1917 г.: «Особенно неточным представляется мне изложение в письме Солженицына проблемы прогресса. Пpoгpecc — общемировой процесс, который ни в коем случае не тождественен, во всяком случае в перспективе, количественному росту крупного и промышленного производства. В условиях научного и демократического общемирового регулирования экономики и всей общественной жизни, включая динамику народонаселения, это не утопия, по моему глубокому убеждению, а настоятельная необходимость. Прогресс должен непрерывно и целесообразно менять свои конкретные формы, обеспечивая потребности человеческого общества, обязательно сохраняя природу и землю для наших потомков. Замедление научных исследований, международных научных связей, технологических поисков, новых систем земледелия может только отдалить решение этих проблем и создать критические ситуации для мира в целом»[621].

Медведев поддерживает Сахарова в этом вопросе: «Наша Земля — еще не изглоданное червями яблоко, как думает Солженицын, – возражал Р. Медведев. Затронута пока лишь небольшая часть его кожуры, лишь очень тонкий слой поверхности Земли. Правда, при неумелом и хищническом хозяйничаньи и этого достаточно, чтобы вызвать необратимые и губительные изменения в биосфере Земли и привести человечество к катастрофе. Можно ли предотвратить эту катастрофу и найти пути разумного использования природных ресурсов? Да, безусловно, возможно, и для этого требуется отнюдь не остановка экономического прогресса, а его научное регулирование, возможности которого практически безграничны»[622].

При такой вере в безграничные возможности экономики не долго и попортить кожуру, тем более, что мы живем как раз на ней, а не в глубинах «яблока». Решение глобальных проблем не может быть только технологическим, оно должно быть социальным.

Медведев предлагает и экологический ответ на те вызовы современности, которые Солженицын считает приговором прогрессу – переход на альтернативную энергетику, гибкие, маломасштабные технологии и т.д.[623] Социалистическая мысль и в СССР, как и на Западе, демонстрировала сближение с экологической.

А. Сахаров не согласен, что разукрупнение поможет в решении экологических проблем: «Более сложен вопрос о разукрупнении производства и об общинной его организации. Роль промышленного гигантизма в возникновении трудностей современного мира, с моей точки зрения, сильно переоценивается Солженицыным и родственными ему по духу публицистами. Оптимальная структура производства зависит от стольких конкретных технических, социальных, демографических, даже климатических причин, что навязывать что–либо определенное было бы неразумно»[624].

Конечно, если все живут в супер–городах, как будет в это же время предлагать Сахаров, то какое уж тут разукрупнение. А если под небом голубым – то лучше уж подальше от промышленных гигантов, и в то же время не слишком далеко от работы. Уже одно это говорит в пользу разукрупнения. Развитие компактных технологий на грани XX–XXI вв. тоже в пользу этой тенденции. В то же время развитие коммуникаций позволяет части работников селиться вне городов, связываясь с офисом по мере надобности. Это также способствует деурбанизации даже при сохранении крупных производств.

В дискуссии Солженицына и Сахарова проявились типичные разногласия социал–либерала и национал–консерватора, западника и почвенника. Во многом они определяют идеологическую систему координат начала XXI века. Но было и свое, специфическое.

Для Сахарова плохо все, что связано с насилием. Для Солженицына хорошо все, что плохо для коммунистов (включая и насилие против левых). Мы увидим, что случалось, когда Сахаров – и под влиянием радикалов–либералов, и от раздражения непрошибаемостью режима, делал шаги в сторону взглядов Солженицына. Но во время Перестройки Сахаров все же вернулся к своим принципам конца 60–х и начала 70–х гг.

Солженицын уверен, что авторитарный строй страшен не сам по себе, а только тогда, когда правитель перед Богом не отвечает, бесконтролен. Остановившись в полушаге от теократии, Солженицын все же не выдвигает этот идеал, оставляя своих сторонников в замешательстве – за что же бороться? Против коммунизма – это понятно. Не за свободу – это понятно. Но и просто права на веру в Бога – недостаточно, это право и либералы предоставляют. За возвращение в XVI век?

Из известных идеологов инакомыслия Солженицына поддержал И. Шафаревич. Их объединяли почвенничество и антикоммунизм. Шафаревич написал книгу против социализма, выводы которой были опубликованы Солженицыным в сборнике «Из–под глыб»[625]. Он был подготовлен писателем вскоре после отъезда в эмиграцию как заявка на идеологическое доминирование в инакомыслящей среде, на «смену вех».


XXI век

Инакомыслящие, ориентированные на правозащитную работу и союз с Западом, в большинстве своем отнеслись к сборнику «Из–под глыб» критически как к националистическому. Однако сборник не был однородным. Среди почвеннических статей выделялся текст М. Агурского «Современные общественно–экономические системы и их перспективы».

Советский еврей американского происхождения, прекрасно владеющий английским, М. Агурский попал в число авторов прежде всего как хороший знаток западной литературы по глобальным проблемам. Он пересказывает новинки футурологии и глобалистики (уж не в его ли пересказе узнал о «пределах роста» Солженицын?) и делает из них не консервативные, а левые, почти анархистские выводы.

«Обе существующие системы имеют между собой принципиального сходства быть может больше, чем различий. Причиной этого является само существование крупной индустрии, являющейся экономической основой обеих систем»[626], – пишет М. Агурский. Он показывает сходство множества важных процессов в СССР и на Западе. Помимо индустриальной организации труда это и потребительская революция, происходящая в СССР, и «футурошок», описанный О. Тоффлером на примере США, то есть стремительное изменение жизни.

Конвергенция, о необходимости которой говорил Сахаров, уже идет, и не только со стороны «разлагающейся» советской системы, но и со стороны «частнособственнического» Запада с его бюрократическими «техноструктурами», которые исследовал Д. Гэлбрейт. «Можно сделать вывод о том, что экономика коммунистических стран является лишь последовательной стадией развития экономической системы Запада, стадией предельной концентрации производства в руках государства»[627].

М Агурский гораздо корректнее, чем Солженицын, трактует проблему прогресса и рисует перспективы перехода к пост–индустриальному обществу: «Необходимо отбросить представление о том, что уровень производительности труда есть критерий прогрессивности общества. Целью будущего должен быть не рост производительности труда, не постоянный рост производства и потребления, а поддержание оптимального уровня производительности, производства и потребления, исходя из ограничений, налагаемых интересами общества и реальными ресурсами.

Экономика будущего общества должна основываться на разукрупненной промышленности, но на базе научно–технического прогресса. Надо, чтобы предприятия имели такие размеры, при которых каждый работник был бы компетентен в процессе производства и мог действительно участвовать в его управлении. Такие предприятия должны быть универсальными, чтобы на них можно было производить самую разнообразного продукцию. Технический прогресс показывает, что у таких предприятий могут быть очень большие возможности. Для этого они должны иметь быстро переналаживаемое оборудование, позволяющее получать индивидуальную и мелкосерийную продукцию достаточно производительно. …Привлекает внимание и другая проблема — управление малыми предприятиями с помощью вычислительных машин. Пока такие предприятия могут выполнять лишь ограниченные задачи. Но нет сомнений в том, что в недалеком будущем появятся и такие предприятия, которые окажутся в состоянии изготовлять сложные изделия индивидуально или мелкими сериями. Технически это вполне реально. С помощью подобных предприятий можно было бы получать большую часть потребительских товаров и машин.

Предположим, что такие предприятия были бы в распоряжении общин или же муниципалитетов, которые ставили бы себе целью не продажу и сбыт производимой продукции, а удовлетворение собственных потребностей. Тогда они были бы загружены только тогда, когда в этом была бы реальная потребность данной общины или муниципалитета. При высоком уровне автоматизации работа на них не отнимала бы много времени, и ее можно было бы совмещать с сельскохозяйственным трудом или же с интеллектуальной деятельностью. Такая форма производства ликвидировала бы рабочих как специализированную группу, интересы которой преимущественно связаны с производством»[628].

Как антикоммунист, тем более оказавшийся в компании почвенников, М. Агурский предпочел отмежеваться от левой идеологии, отождествив социализм и советский строй: «Было бы неправильным называть будущее общество социалистическим, поскольку термин этот был всячески скомпрометирован исторической практикой последних пятидесяти лет. Социализм сознательно отказывается от духовных и моральных ценностей, провозглашает насилие как средство социальной борьбы, и тем самым неизбежно приводит к самоотрицанию идею социальной справедливости, им выдвигаемую»[629].

Однако как только М. Агурский излагает свою конструктивную программу, у него получается проект, вполне соответствующий «общинному социализму» народников и анархо–коммунистов. Агурский прямо указывает, что его идеи имеют не только пост–индустриальные, но и анархистские источники: «Ликвидация разрыва между физическим и умственным, а также между промышленным и сельскохозяйственным трудом явится одной из существенных черт будущего. Так представлял себе будущее такой идеолог анархизма, как князь П. Кропоткин. По его представлению, будущее общество должно складываться из общин, где физический труд сочетался бы с интеллектуальным. Он полагал, что люди могли бы тратить часть времени на физический труд, производя необходимое продовольствие и промышленные изделия. До некоторой степени к такому идеалу приближаются израильские кибуцы, но в настоящее время они в основном работают на внешнего потребителя…

Но следует отметить, что такая, в основном, децентрализованная экономика, по–видимому, несовместима с существованием крупного городского населения и должна вызвать либо резкое сокращение его численности, либо полное изменение структуры города»[630].

М. Агурский – не анархист, а «общинный социалист», каким был и Кропоткин до перехода к анархизму[631]. «Общины или муниципалитеты, имеющие в своем распоряжении предприятия, не смогут, разумеется, решать всех проблем, поскольку необходим также определенный уровень Централизованного хозяйства. Во–первых, нужна добывающая промышленность, если только проблема ресурсов не будет решена иначе. Во–вторых, необходимо производство средств производства. В–третьих, необходимы и специализированные научные исследования…

Стало быть, децентрализованная экономика должна была бы сочетаться с элементами централизации там, где локальные группы окажутся бессильными…

Высокий уровень экономической децентрализации необходимо повлечет за собой и политическую децентрализацию с сохранением демократического характера всех уровней управления. Функции центрального управления целесообразно ограничить самыми основными областями, такими как разработка и контроль соблюдения правовых норм, эксплуатация природных ресурсов, проведение крупных научных исследований и т. п.

Следует стремиться к тому, чтобы в будущем исчезли политические партии, как бюрократические организации со своим аппаратом, средствами пропаганды и финансами. Исчезновение партий вполне возможно, во–первых, потому, что в децентрализованном обществе центральная власть не даст каких–либо решающих привилегий, а во–вторых, исчезнет и даже психологическая база партий. Исчезнет современная классовая структура общества, питающая политический антагонизм, но исчезнет и то, что называется интеллигенцией (не в духовном, а в социальном смысле), ввиду стирания противоположности физического и умственного труда»[632].

Вот такой путь к коммунизму – более конкретный, чем в программе КПСС. Однако в середине 70–х гг. «общинный социализм» М. Агурского не получил развития в СССР, поскольку автор эмигрировал. Однако идеи не затухают навсегда – советский «общинный социализм» возродился в середине 80–х гг., причем его идеологи самостоятельно пришли почти к тем же выводам, что и Агурский[633].

* * *

Сахаров также изложил свой футурологический проект в работе «Мир через полвека». Академик выстраивал свою программу не с позиции интересов какой–то одной цивилизации (западной либо российской), а с точки зрения глобальных процессов, происходящих в мире. Он выдвигает программу нового мирового порядка:

«Миру нужна демилитаризация, национальный альтруизм и интернационализм, свобода обмена информацией и перемещения людей, гласность, международная защита социальных и гражданских прав человека. Страны «третьего мира» должны получать всестороннюю помощь и со своей стороны полностью принять на себя свою долю ответственности за будущее мира, обратить большее внимание на развитие материального производства, прекратить спекуляции нефтью»[634].

Важнейшими мировыми проблемами ближайших десятилетий Сахаров считал рост населения, истощение ресурсов и нарушение природного равновесия, но, оставаясь в рамках технократического подхода, считал возможным решить эти проблемы прежде всего с помощью научно–технического прогресса. В результате сахаровская модель напоминает вариант гипертрофированного индустриального общества, описанный в работах западных фантастов середины ХХ века (своего рода планета Трантор А. Азимова). Сахаров считал, что в гигантских индустриальных центрах будущего («рабочих территориях»), где люди будут проводить основную часть своего времени, «природа полностью преобразована для практических нужд, сосредоточена вся промышленность с гигантскими автоматическими и полуавтоматическими заводами, почти все люди живут в «сверхгородах», в центральной части которых многоэтажные дома–горы с обстановкой искусственного комфорта — искусственным климатом, освещением, автоматизированными кухнями, голографическими стенами, пейзажами и т.п. Однако большую часть этих городов составляют пригороды, растянувшиеся на десятки километров. Я рисую эти пригороды будущего по образцу наиболее благоустроенных сейчас стран…»[635] Здесь же будет расположено индустриализированное сельское хозяйство, энергетические установки (в том числе ядерные). Сахаров считал необходимым оставить вне хозяйственного использования огромные «заповедные территории», где жители «рабочих территорий» будут отдыхать некоторое время. Большое внимание ученый уделяет использованию безотходных технологий, информационных систем и вычислительной техники[636].

Мир будущего по Сахарову – это планетарный союз мегагородов, руководимый ООН и ЮНЕСКО и связанный информационными сетями.

Особенно ярко технократизм мышления Сахарова проявился в оценке им перспектив развития ядерной энергетики: «Очень трудно объяснить неспециалистам (хотя это именно так), что ядерный реактор электростанции — вовсе не атомная бомба… Развитие атомной энергетики шло с гораздо большим вниманием к вопросам безопасности и охраны среды, чем развитие таких отраслей, как металлургия и коксохимия, горное дело, химическая промышленность, угольные электростанции, современный транспорт, химизация сельского хозяйства. Поэтому сейчас положение в ядерной энергетике в смысле безопасности и возможного влияния на среду обитания относительно благополучное, и ясны пути его дальнейшего улучшения»[637]. Ученый пересмотрит свои взгляды на этот вопрос только после Чернобыльской катастрофы.

Будущее, которое рисует Сахаров (равно как и всякое другое будущее для цивилизации), возможно при условии предотвращения мировой ядерной конфронтации. Для этого необходимо сближение двух систем современной индустриальной цивилизации. Сахаров писал:

«Я считаю особенно важным преодоление распада мира на антагонистические группы государств, процесс сближения (конвергенции) социалистической и капиталистической систем, сопровождающийся демилитаризацией, укреплением международного доверия, защитой человеческих прав, закона и свободы, глубоким социальным прогрессом и демократизацией, укреплением нравственного, духовного личного начала в человеке.

Я предполагаю, что экономический строй, возникший в результате этого процесса сближения, должен представлять собой экономику смешанного типа, соединяющую в себе максимум гибкости, свободы, социальных достижений и возможностей общемирового регулирования»[638]. В этих словах Сахарова, написанных в 1974 г. — вся стратегия реформ Горбачева. Но размытость социально–экономической программы «конвергенции», которая подкреплялась авторитетом ученого–физика, представителя «точной науки» (а позднее – и ряда ученых экономистов) сыграла с реформами злую шутку. Сахаров, а позднее и Горбачев считали, что можно взять все лучшее у двух систем. Но такое неорганическое соединение могло стать конвергенцией худшего.

Прочитав эту статью, Солженицын отозвался о ней, как об «опасной утопии». «Кому нужна, — писал Солженицын, — эта призрачная сверх–страна без ощутимого прошлого, во всяком случае без нашего прошлого»[639]. Нравится это нам или нет, но мир глобализации пока движется в этом направлении, отбрасывая на периферию традиционалистские культуры, которым симпатизирует Солженицын.

* * *

Свой вклад в советскую футурологию должны были внести и левые – в это время на Западе развивались новые левые идеи, пытавшиеся по своему осветить первые признаки заката индустриального общества.

В конце 70–х гг. в самиздате появились журналы «нового левого» направления — «Левый поворот» («Социализм и будущее»), который издавал Б. Кагарлицкий, и «Варианты», издание которого было организовано кружком знакомых, сложившимся еще в университетские годы. В него входили А. Фадин, П. Кудюкин, М. Ривкин, В. Чернецкий, Ю. Хавкин, И. Кондрашев. Идеологический спектр изданий был относительно широк — от правой социал–демократии до еврокоммунизма, хотя левосоциалистическая тенденция была доминирующей. П. Кудюкин определяет свои взгляды того времени так: «левая социал–демократия с элементами революционной социал–демократии. Для нас с Фадиным Западное общество не воспринималось как что–то изолированное, оно было тесно связано с Третьим миром. В этом отношении наша революционность была направлена как против СССР, так и против Запада, который имеет свои тупики, эволюционным путем не разрешимые. Хотя революция не связывалась для нас с насилием. Здесь была несомненная параллель с западными «новыми левыми». Мы признавали, что в СССР кризис может привести к разрушительному, насильственному взрыву. Мы стремились к тому, чтобы советская империя заменилась неким содружеством, чтобы возникла многосекторная экономика с государственным, самоуправленческим и частным секторами, переход к гибким формам воздействия на экономику — индикативному планированию, экономическая демократия, свободные профсоюзы, политическая демократия в западном смысле и развитие прямой демократии на низовом уровне, возможность простым людям как можно больше участвовать в решении общественных дел»[640]. Взгляды Б. Кагарлицого были несколько левее. «Молодые социалисты», как позднее стали называть издателей этих журналов, сходились на том, что необходимы реформы сверху под давлением снизу, придание социалистической модели большей эффективности и демократизма.

Эти идеи соответствовали официальной линии перестроечного руководства в 1985–1989 гг. Но в 1982 г. особые опасения КГБ вызывали тактические планы «молодых социалистов». Они резко критиковали существующий строй, высказывая сомнения в его социалистическом характере, с надеждой следили за событиями в Польше 1980–1981 гг., обсуждая возможности повторения подобного в СССР. В качестве организационного ядра будущей революции они намеревались создать Федерацию демократических сил социалистической ориентации (несколько ранее Революционный коммунистический союз также планировал проведение конференции левых групп[641]). Традиционные диссиденты уже давно не предпринимали попыток создания всесоюзных политических организаций. Не удивительно, что КГБ пошло на разгром «левых» (см. Главу Х). Федерация социалистический общественных клубов будет создана только в 1987 г.

* * *

Говоря о слабости «нового левого» идейного влияния в СССР, Б. Кагарлицкий пишет: «От него мы были отгорожены двумя барьерами. Не только официальные запреты препятствовали проникновению в страну подобных подрывных идей, но и сознание критически мыслящей интеллигенции было совершенно не готов к их восприятию»[642].

А вот во второй половине 80–х гг. подобные идеи пошли «на ура» — их не нужно было даже импортировать. Запад произвел своих «новых левых» в 60–е годы. Наши «бурные шестидесятые» — это Перестройка. Какое время, такие идеи преобладают в общественном движении.

Б. Кагарлицкий, который тогда был одним из немногих «новых левых», скептически относится к дискуссиям 70–х гг., он назвал их «тупиковыми». «Строго говоря, 1970–е годы были временем, когда интеллигенция окончательно отвернулась от марксизма»[643]. Это, пожалуй, нестрого говоря. И в 70–е гг. именно марксистский язык оставался общепризнанным в интеллектуальной среде, на этом языке говорили социальные науки. Здесь Б. Кагарлицкий должен конкретизировать свою мысль: «Во всяком случае та ее часть, которая задавала тон в неформальном идеологическом общении…» Конкретизируем еще – не просто в неформальном, а в оппозиционном, в сознательно настроенном на то, что «советский язык» — это дурной тон, и интеллектуал должен говорить иначе. Не удивительно, что язык марксизма в этой среде заставлял собеседников морщиться. От марксизма отворачивалась часть интеллигенции, находившаяся под влиянием антикоммунистических течений.

В диссидентском мире, действительно, в 70–е гг. произошел сдвиг вправо – хотя и не всеобщий, но позволивший сторонникам либеральных и консервативных взглядов получить преобладание. «Немногие авторы, сохранявшие привязанность к марксизму, находились в постоянной обороне, вынуждены были непрерывно оправдываться, доказывать свою демократическую лояльность либералам, которые иногда привлекали их в качестве союзников в полемике с националистами. Достаточно посмотреть подшивку самиздатовского журнала «Поиски», издававшегося совместно либералами и левыми, чтобы обнаружить, что никаких «поисков» уже не было, как не было и особой потребности что–то искать. Смысл диалога состоял в том, что либеральная часть редакции предъявляла требования и условия, которым левые должны были следовать, чтобы быть принятыми в приличное общество»[644].

Журнал «Поиски» задумывался как «многопартийный». Из его соредакторов М. Гефтер сохранял интерес к марксизму, а П. Абовин–Егидес и Р. Лерт были воинствующими марксистами. Но дело не в марксизме только, а в том, какое будущее нашли «Поиски».

Концепцию нового социализма, связанную с идеями пост–индустриального общества изложили старые оппозиционеры В. Ронкин и С. Хахаев, опубликовавшие в №3 «Поисков» за 1981 г. статью «Прошлое, настоящее и будущее социализма». Также, как и М. Агурский, они опираются на хорошее знание западных дискуссий о будущем. Эта статья находится в русле «новых левых» и пост–индустриальных идей.

«Относительное материальное благополучие современного Запада создавало впечатление, что задача построения общества всеобщего благоденствия фактически решена и без построения социализма.

Однако события 1968 года во Франции, деятельность «красных бригад» и тому подобных организаций в Японии, Западной Германии и Италии показывают, что до всеобщего благоденствия еще очень далеко.

Наличие большого количества озлобленных аутсайдеров, неизбежное при товарно–денежных отношениях, неравномерность мирового экономического развития, интриги тоталитарных режимов — вот те факторы, которые при всеобщем отчуждении в любой момент могут вызвать серьезные социальные потрясения, вдохновляемые идеологией социализма.

Любые антисоциалистические идеологии оказываются в критической ситуации бессильны перед ней. Единственной возможностью противодействовать реакционному социализму является позитивный социализм». Старый социализм умер – да здравствует социализм XXI века. Другого пути в будущее нет.

Но новому социализму нужна новая опора. Ссылаясь на Г. Маркузе, авторы утверждают: «история показала, что чем более зрелым становится рабочий класс, тем более тред–юнионистски он настроен».

«Кроме того, удельный вес рабочих в развитых странах неизменно падает, соответственно падает и роль рабочего класса в производстве.

Ведущей силой современной индустрии становится фигура инженера», «потребление знаний (информации) становится одним из серьезнейших аспектов человеческой жизни…, производство знаний станет важнейшей отраслью человеческой деятельности, а интеллигенция станет основной силой общества»[645].

Итак, опорой нового социализма станет инженер и интеллигент. В этом Ронкин и Хахаев идейно близки к технократизму Сахарова и Орлова. Но в остальном они идут другим путем. Не власть управленцев–технократов, а свободная сеть производителей информации будет управлять экономикой и миром.

«Очевидно, что оптимальное регулирование производства информации должно носить иной характер, нежели регулирование промышленного производства.

В отличие от прочих продуктов человеческой деятельности, информация не распределяется, а распространяется (т.к. стоимость процесса размножения и материальных носителей может быть сколь угодно мала по сравнению со стоимостью и значимостью самой информации).

Информация есть первый продукт, который может распространяться и уже частично распространяется по потребности…

Поэтому всякая монополия на знания экономически нецелесообразна, вредна, а, следовательно, и антигуманна.

Поскольку получение информации — труд творческий, постольку сам процесс и удовлетворение любознательности могут служить стимулами сами по себе.

Кроме того, стимулом деятельности здесь могут служить такие виды поощрения, как популярность, уважение, престиж и т.п.»

В этой увлекательной и важнейшей для новой экономики деятельности может участвовать не узкий слой умнейших, а большинство общества. Но не могут же все производить только информацию. Нужно и что–то есть, во что–то одеваться.

«Может возникнуть вопрос: ну, а промышленность, сельское хозяйство, сфера услуг и т.п. — как будет обстоять дело там?

На это можно сказать следующее: сельское хозяйство на определенном этапе носило натуральный характер. Промышленность, подчиненная товарно–денежным отношениям, как только она стала основной сферой деятельности людей, подчинила этим же отношениям и сельское хозяйство (соответственно преобразовав его техническую базу и резко уменьшив количество занятых в нем людей, несмотря на то, что сельскохозяйственная продукция до сих пор остается основой существования человечества). Экстраполируя эту закономерность на будущее, можно утверждать, что производство знаний, став основной сферой, подчинит своим законам и остальные виды человеческой деятельности. Таким образом, вторая научно–техническая революция делает возможным переход к принципу «от каждого по способности, каждому по потребностям»[646].

Левые диссиденты, опираясь на достижения современной западной мысли, нашли еще один путь к коммунизму. Здесь присутствует некоторая перекличка с Агурским, хотя возможно – в силу частичной общности источников. Во всяком случае, в идеях Ронкина и Хахаева отсутствует влияние общинного социализма. Пост–индустриальные идеи воссоединятся с общинным социализмом несколько лет спустя, в том числе и благодаря знакомству политических неформалов времен Перестройки с идеями Ронкина и Хахаева.

Но и без анархистских влияний Ронкин и Хахаев указывают на взаимосвязь технологических перспектив информационной революции и необходимости преобразования социальной структуры общества на основе самоуправления и свободных связей между производителями: «Отказ от экономического способа управления поведением человека, следовательно, и от товарно–денежных отношений, означает, что на смену ему приходит новый способ регулирования – индикативный, при котором согласование деятельности достигается не путем внеэкономического или экономического принуждения, а путем добровольного следования совету или доказательству… Поскольку индикативный способ управления не предусматривает никаких санкций, это открывает широкий простор самоуправлению низовых коллективов и обеспечивает наиболее полную свободу человеческой личности»[647].

Это – оптимистическая перспектива. Но есть у этой информационной революции и оборотная сторона. Рассуждая о книге Д. Оруэлла «1984», Р. Медведев обращает внимание на то, что столкновение между тоталитарными и демократическими тенденциями выходит в новые сферы — прежде всего в информационную. С одной стороны — в самых разных странах разрабатываются средства манипулирования массовым сознанием, оставляющие далеко позади «телескрины», описанные в романе Оруэлла. С другой стороны, «самиздат начинает возрождаться на новой технической основе». «И если «полиция мыслей» будет больше знать о каждом гражданине, то и больше граждан сможет лучше понять не только достоинства, но и недостатки современного государственного социализма. Это еще не демократия, но все это вместе взятое может, в конечном итоге, приблизить, а не отдалить тот демократический социализм, о котором мечтал Оруэлл»[648]. Может приблизить, а может и отдалить. Это зависит от исхода борьбы.


На пороге гласности

Циркуляция идей не замыкалась в изолированных политических кругах. Официальные публицисты, консультанты, деятели науки и культуры пытались осторожно провести те же идеи, которые диссиденты ставили «в лоб», используя легальные издания.

Ф. Бурлацкий писал в «Новом времени»: «В то же время реальный социализм получил такое название потому, что пока еще не полностью соответствует социалистическому, а тем более коммунистическому идеалу, о котором мечтал Маркс. Социалистический идеал, если попытаться его сформулировать кратко, состоит в том, что общество достигает более высокого уровня развития производительных сил, чем капиталистическое, более высокого развития и качества жизни, и в нем во всех сферах утверждаются принципы социальной справедливости, равенства, социалистической демократии, гуманизма, коллективистских человеческих отношений, неведомых капитализму»[649]. И пока до этого далеко.

По мнению Бурлацкого, черным по белому напечатанному массовым тиражом, в СССР «еще не достигнуто» выполнение принципов, которые К. Маркс считал критериями социализма.

Продолжались попытки «проверить на прочность» позиции «ортодоксов» и на ниве исторической науки. «Ортодоксы» контратаковали, понимая, что свободные исследования могут привести к краху марксистско–ленинской монополии на публичную трактовку прошлого.

Характеризуя обстановку, сложившуюся в исторической науке в это время, В. Поликарпов писал: «В первой половине 80–х консерваторы показали себя в организации под видом научной дискуссии загонной охоты на историка Киевской Руси И.Я. Фроянова, в случае с «хрущевской» статьей в «Вопросах истории» и со скандалом из–за статьи Е.А. Амбарцумова, посвященной наводящему на размышления сопоставлению политического кризиса 1921 г. в ленинской России с текущим кризисом в Польше Ярузельского: ставился «крамольный» по тому времени вопрос о возможности политических кризисов в социалистических странах»[650]. Дискуссии в исторической науке не прекращались всю историю советской власти. Но время от времени они приобретали политическое значение. Партия, позволяя дискуссию вне «запретных зон», стояла на страже своих позиций: «пятичленной» формационной теории, истории коммунистического движения, революции и Советского Союза.

Обычно конфликты и «скандалы» начинались не в результате наступления охранителей, а после попыток ученых «проверить на прочность» прочерченный властью рубеж дозволенных исторических изысканий. Несмотря на «загонную охоту», преступившие черту продолжали успешную научную деятельность.

Углублялся и анализ советского общества – как выяснилось, пока не социалистического и к тому же противоречивого, экономист А. Аганбегян открыто писал о «кризисе традиционно сложившихся в обществе организационных структур, которые… не удовлетворяют современным требованиям и становятся тормозом хозяйственного развития»[651]. В 1983 г. руководимый Аганбегяном журнал ЭКО после серии опубликованных им «сомнительных» материалов отделался критикой со стороны обкома, которая не вела к «организационным выводам»[652]. Журналы ЭКО, «Век ХХ и мир», «Новое время» и другие, в которых публиковались реформисты различного социального положения (в том числе и будущие советники перестроечного руководства КПСС), были не только трибуной и клубом, но и лабораторией, в которой реформистские идеи адаптировались к «рамкам дозволенного».

* * *

По новому теперь ставится и проблема насилия, войны и мира. А. Адамович говорит о фашизме, а подразумевает советскую историю: «Когда–то Достоевский подставил подножку безоблачной логике «арифметического гуманизма», который увлеченно подсчитывал, сколько голов не жалко ради счастья миллионов обиженных и униженных. Сколько же не жалко? Ста голов, тысячи, ста тысяч? Ну, а если эти сотни и тысячи абстрактных единиц взять да и персонифицировать: не просто единица, а ребенок! Ради вас, счастья вашего будет замучен один–единственный ребенок! Примете вы, лично вы свою порцию счастья? Или может быть вернете билет — как Иван Карамазов возвращает самому Богу!»[653] Чтобы не было сомнений, на что намек, А. Адамович упоминает жертвы репрессий 1937–1938 гг. Продолжая свою мысль, Адамович утверждает культуру ненасилия: «В одной из дискуссий мой оппонент возразил: «Если идти до конца в утверждении принципа «не убий!», то надо будет сказать и такое: «Умри, но не убий!» И ведь это не абстрактные разглагольствования. Вопрос этот — острый, из «крайних», предельных, но неизбежных для гуманиста нашего времени». Да, именно так: «Умри, но не убий!»”[654]. С точки зрения советских военных это — явное пораженчество.

В апреле 1983 г. в Минске прошла литературная конференция «Военная литература и ядерная эпоха», на которой Адамович, покритиковав американских империалистов, начал говорить слова, с марксистско–ленинской идеологией несовместимые: «Судьбами, жизнью и смертью человечества, всего человечества — вот чем сегодня измеряется высшее благо, добро и, соответственно, высшее зло. Там, на этой высоте, и абсолютный нравственный закон.

Не убий человечество! — ничего нет и быть не может, что этот закон ограничивало бы, сужало…

«Не убий!» — звучит все же как–то… вроде бы не из нашей оперы. Но та же проклятая Бомба многое, очень многое (и многих) заставляет (и еще заставит) поворачиваться неожиданной стороной и к неожиданным, может быть, забытым вещам»[655]. Поворот к библейским истинам перед лицом ядерной катастрофы означал вызов официальной идеологии, звучавший уже отнюдь не в диссидентских кругах. Такая позиция могла повлечь за собой обвинение в пацифизме, официально осуждаемом. Но Адамович, прикрываясь авторитетом Маркса, переходит и к реабилитации пацифизма: «Изначальное (о котором говорил Маркс) чувство справедливости и гуманности этого коллективного действия — маршей мира и т.п. — придает движению против атомной угрозы чрезвычайную устойчивость, несмотря на разнохарактерность сил и психологий, в нем участвующих»[656]. Развивая эту тему в статье «Взрыв на вершине литературы», Адамович писал: «А не пацифизм ли это? — строго спросит тот, кто не привык вдумываться в явления, анализировать, но зато точно знает, как относиться к тем или иным словам… В век ядерного оружия, когда человечество впервые в истории стоит перед угрозой тотального самоуничтожения, у коммунистов и пацифистов как бы больше точек соприкосновения»[657].

Наиболее откровенно идею советского пацифизма высказал журналист А. Пумпянский: «Атомная война — это страшнее, чем фашизм»[658]. Тогда, конечно – страшнее, чем западная цивилизация. Так, может быть, стоит уступить в споре с ней? Такие крамольные выводы еще не делались, но сама посылка вела к ним неминуемо. А пока ревизионисты делали осторожный вывод о необходимости пересмотра некоторых классических догматов в новых условиях. По словам Г. Шахназарова, «то, что могло считаться правильным до появления и накопления тотального оружия, не обязательно должно считаться правильным после этого переломного события… Не существует политических целей, которые оправдывали бы применение такого средства, как ядерное оружие»[659]. Ни коммунизм, ни даже сохранение независимости СССР — никакие идеологические святыни не могут оправдать нажатия кнопки. Об этом в советском издании открыто говорилось в самый разгар Холодной войны. И это значило, что стремление к разоружению в СССР было ничуть не меньше, чем на Западе.

Гуманистическое направление мысли, отрицавшее биполярность мира, развивал и ведущий киргизский писатель Ч. Айтматов. В 1980 г. в романе «И дольше века длится день…» он показал фантастическую ситуацию сотрудничества мировых держав по поддержанию изоляции Земли от контакта с иными мирами. Две сверхдержавы в романе равно ответственны за антигуманные действия, связанные с этим. Самоизоляция мира напоминает самоизоляцию страны. Писатель продолжает эту линию, рассказывая легенду о рабах–манкуртах, изолированных от памяти, а значит — и от сознания. Связь информационной закрытости, рабства, безумия, разрыва с традицией, равная ответственность за безумное состояние мира со стороны двух «систем» не могла не остаться незамеченной. Айтматов сформулировал свои идеи достаточно осторожно и иносказательно, чтобы к ним нельзя было предъявить откровенно политических обвинений. Он просто предоставил читателю возможность домыслить. Домыслили и ортодоксы. «Вместо социального подхода, — писала «Правда», — здесь в романе Ч. Айтматова действует некий нравственный суд: «Паритетность» — как знак равновеликого вклада мировых сил в космическую акцию — отвлекается от качеств двух мировых сил, степени их исторической жизнеспособности, приближения к идеалу всечеловеческого жизнеустройства… «Паритет» не уживается с чьим–либо нравственно–гуманистическим «приоритетом»[660].

Логика правдиста обоюдоостра. Отказ от «паритета» в пользу приоритета идеологически выдержан, но рискован. Как только нравственно–гуманистические мифы СССР начнут разрушаться, бойцы идеологического фронта переметнутся на сторону приоритета западных ценностей, забыв о вкладе Западной цивилизации в беды ХХ столетия. Айтматов стремится встать выше таких «приоритетов»: «Когда человек выходит за пределы своей земли, это уже не он, индивид такой–то, а все человечество вместе с ним делает шаг в Космос». Перед лицом Космоса (следующие шаги — Вечности, Бога) суетная борьба людских и государственных амбиций — ничто. Но именно она мешает людям превратиться в Человечество.